Глава 1. РОКОКО

Глава 1. РОКОКО

Лейпцигский студент. — Дружба с художником Эзером. — Винкельман, Лессинг, Виланд. — «Причуды влюбленного». — Три оды. — Дружба с гофмейстером Беришем. — Кетхен Шенкопф. — Счастье, ревность. Письма к Беришу — Кровохарканье. Дружба с Фридерикой Эзер. — Первое бегство. — Возвращение в родительский дом. — Отец, мать, сестра Корнелия. — Под влиянием Клеттенберг. — Снова тяжелая болезнь. — Кризис. — Химические опыты. — «Совиновники». — Последние письма к Кетхен.[2]

В галантерейной лавке, в той, что расположена на одной из дрезденских улиц, стоит шестнадцатилетний студент и, склонившись над прилавком, прилежно выбирает пуховки и ленты для волос. Случайно взгляд его падает в зеркало в изящной позолоченной раме. В глубине стекла он видит темные глаза, внимательно разглядывающие его, слегка изогнутый нос — опору высокого и мощного лба — и прекрасный, насмешливо улыбающийся рот.

Студент слегка поворачивает голову налево, пытается разглядеть пудреный локон у виска, поправляет кружевное жабо и полирует пальцем блестящую пуговицу на камзоле. Наконец, справившись со всеми этими делами, молодой человек поворачивается опять к прилавку.

Он стоит, подбоченясь одной рукой, а другой поигрывает эфесом шпаги и, по-видимому, премного доволен собой.

Проходит еще несколько минут. Молодой барин выходит из лавки и уже у самого порога сталкивается с приятелем.

Самоуверенные дерзости, мудрые не по летам, так и льются рекой из его уст. Право, кажется, он отрицает все на свете — и искусство, и вселенную, и самого господа бога.

Друзья, не спеша, бредут по улицам старого города. Многие дома здесь построены в стиле, явно подражающем Версалю. Мимо спешат юные девицы; они бросают на наших приятелей взоры — порой томные, порой вызывающие; впрочем, это не имеет никакого значения. Все они тотчас же и без всякого различия становятся предметом просвещеннейшей насмешки. Правда, предметом насмешки является вся и все: профессора — их внешность, повадки, поучения, Священная империя германской нации и даже король Фридрих II.

Ранний цинизм, скороспелое коварство, злое острословие кривят молодые губы, и кажется, что под пышными кружевами бьется старое сердце.

Охваченный тайной чувственностью и вожделением, юный остроумец умело перекладывает свои желания в стихи. Но кажется, они стиснуты размером и рифмами, словно шнуровкой, совсем как грудь барышни, которой они посвящены.

«Что сказать вам о нашем Гёте? — пишет другу однокашник студента. — Он все тот же надменный фантазер… Поглядел бы ты на него!.. Ты бы просто взбесился от злости или покатился со смеху… Наш зазнайка к тому же еще и щеголь; но на всех его роскошных нарядах лежит печать столь нелепого вкуса, что он всегда выделяется среди всех студентов… Впрочем, не только в нашем, в любом обществе он кажутся не столь приятным, сколь смешным. Вдобавок он еще так дурацки жестикулирует, что на него невозможно смотреть без смеха. А уж походка вовсе ни на что не похожа. Однако, сколько бы мы ни твердили, что он ведет себя преглупо, он и внимания не обращает на наши слова».

«Еще бы! Ведь мы созрели, — думает студент. — Да и что такое опыт? Разве, когда нам было всего пятнадцать, мы не прочли уже всего Эпиктета — от корки до корки? И разве в день, когда нам минуло шестнадцать, мы не излили в стихах, в альбом другу, всю мудрость мира?»

Вот каков наш белый свет,

А как будто лучше нет:

То ль преступников ловушка,

То ль студентов комнатушка,

То ли опера-балет,

То ль магистерский банкет,

То ли голова поэтов,

То ль собранье раритетов,

То ль истертый круг монет.

Вот как выглядит наш свет.

Впрочем, кое-чему юному уроженцу Франкфурта пришлось спешно подучиться. Ведь по части изящных манер имперский город куда как поотстал от университетского Лейпцига, так много позаимствовавшего у местной французской колонии.

О, как же летят у него луидоры на покупку нового платья, хотя заботливый родитель еще дома заготовил ему весь гардероб.

Дома? Право, там господствовал уж очень мещанский дух. Все только учись да учись, копи да копи знания. Вечно разум да разум, а до изящных манер никому и дела нет.

Зато, какой пример являет нам блестящая Франция! Там умы не щеголяют в отрепьях. У великого Вольтера собственный двор. Разве не рассказывают об этом все посетившие его обширные владения в Ферне? Да что там Вольтер! Даже наш Виланд, любимец изящных богов, и тот живет, вращаясь в обществе герцогов и князей.

Но что же делать нам?

Не стать ли профессором? Пожалуй! Профессура дает прочное положение и титул. Надо только взобраться на кафедру, а там уже все пойдет как по маслу. Речь наша льется уверенно, а будучи литератором, мы сумеем сочетать серьезную науку с очаровательной формой. Нет, поглядите только, как много людей спешит в церковь. Неужели на свете все еще столько дураков? Он, Гёте, даже живя во Франкфурте, «не был ни холоден, ни горяч». Самое верное — держаться вдали от религии. Все это так.

Но сейчас-то что делать?

Сдержанно улыбаясь, входит студент на лекцию по германскому праву. Туго ли натянуты чулки? Так на чем мы остановились? Ах да, речь идет о судьях апелляционного суда, о президенте и заседателях. Как бесконечно повторяет профессор все, что давным-давно написано в учебниках! Честное слово, самое интересное во время занятий — белые поля в тетради. На них хоть можно изобразить всех господ, о которых рассказывается в прескучной лекции.

Бьют часы. Наконец-то можно потянуться, размяться и перейти в другую аудиторию — слушать физику! Может, там будет поинтереснее?

«Я в нерешительности, — пишет Гёте друзьям. — Остаться мне с вами? Пойти ли в концерт? Право, не знаю. Брошу лучше кости. Ах, ведь у меня нет костей! Иду. Прощайте. Нет, погодите, остаюсь. Завтра я тоже не смогу прийти: у меня лекции, потом визиты, вечером я в гостях… Вообразите себе птичку, которая радуется, прыгая на зеленой ветке. Я похож на нее…

Общество, концерты, комедии, гости, ужины, прогулки. Стараюсь поспеть всюду, куда возможно в нынешнем сезоне. Ха, это все очаровательно, но и очаровательно разорительно».

Кто этот щеголь? — спрашивают профессорские жены. На днях он декламировал у нас в гостиной ультрамодные стихотворения — столь же немыслимые, как его жилет. Повадки словно у принца крови, а ведь он всего-навсего сын захудалого имперского чиновника, ему и семнадцати еще нет. Говорят, дед его был портным! Славный мальчик? Пожалуй! Премило играл как-то с нашими детьми. Да, но зато со взрослыми заносчив, совсем не по летам. Кажется, он сочиняет? Да, «виландствует», витийствует понемногу. Прелестно! Впрочем, лучше играл бы в карты. Кажется, ухаживает за малюткой Брейткопф? Еще бы! Всегда волочится за девицами постарше. Как, впрочем, и все наше молодое поколение! Скажите, а кто этот странный человек в сером, с которым он появляется всюду?

Проходит еще немного времени. Обитатели Лейпцига уже не приглашают к себе молодого студента. «Кроме всего прочего, — пишет в письме Гёте, — есть еще причина, по которой меня не терпят в здешнем свете. У меня чуть больше вкуса и понимания прекрасного, чем у местных любезников. Однажды я не смог сдержаться и, будучи в большом обществе, показал, сколь скудоумны их суждения».

Но не только атмосфера Лейпцига оказала влияние на характер молодого студента. Уже в первом письме, где встречается имя Гёте, в письме некоего дворянина, к которому, ссылаясь на несуществующие рекомендации, обратились незнакомые молодые люди, моля его пламенно, но напрасно принять их в члены своего клуба, — уже здесь Гёте охарактеризован как юноша неосновательный и болтун.

Деспотически и менторски, нелюбезно и небрежно держит себя наш студент со своими однокашниками. Одному поручает доложить о своих делах, другому-третьему шлет письмо, с приказанием выведать, что думает о нем четвертый, а пятого вызывает, чтобы прочесть ему нотацию, но, не впустив в свою комнату, усаживается писать письмо шестому.

Никогда и никого не спрашивает он, как ему живется. Зато, стоит кому-нибудь из друзей не осведомиться о здоровье его подруги, и он тотчас отчитывает провинившегося.

Откровеннее всего юный Гёте в письмах домой, к сестре Корнелии. Она моложе его только на год и так же умна: презрительно-небрежно, великодушно-снисходительно.

«Сегодня день твоего рождения, — пишет брат. — Следовало бы послать тебе поздравление в стихах. Но у меня нет времени, да и места тоже. Когда станешь писать мне, непременно оставляй чистые поля на листках. Я буду прямо на них писать ответы и делать замечания. А прежде всего, я требую, чтобы ты усовершенствовалась в танцах, научилась играть в самые несложные карточные игры и наряжаться со вкусом. Три последних требования покажутся тебе весьма странными со стороны столь Строгого моралиста, как я, тем паче, что у меня эти качества отсутствуют полностью». И «строгий моралист» запечатывает письмо и спешит к своей возлюбленной, в наряде которой разбирается как нельзя лучше. Так он попусту растрачивает время.

Неужели юный дилетант не хочет взять себя в руки и приняться за дело? Неужели у него нет никакого пристрастия? Есть, и он относится к нему серьезнее, чем ко всем своим университетским занятиям. Только оно и увлекает его. Искусство изобразительное. Впрочем, и поэтическое тоже. Изредка поутру он ходит в Академию художеств и занимается здесь рисованием, как, бывало, занимался в детстве. Не успевает Гёте войти в классы, как перестает издеваться, поучать окружающих. Только бы учиться да учиться.

У него талант к живописи, и занятия эти даются ему легко. Да и его руководитель приглянулся ему сразу. А для Гёте это самое главное. Даже много лет спустя, когда он достигнет могущества и влияния, его всегда будут окружать только люди, понравившиеся ему с первого взгляда.

Профессор рисования Эзер — человек деликатный, изысканный, с мягкими, женственными чертами лица. Ему удалось сразу завоевать разболтанного юношу. Эзер никогда не хвалит, никогда не бранит и всегда вдохновляет его к работе.

Только Эзер сразу почувствовал, какие порывы таятся за шутовскими повадками его ученика. Он слишком умен, чтобы школить его. Он не мешает ему бросаться в разные стороны, дилетантствовать в разных видах искусства; он сам посылает его к граверу, и Гёте учится травить на меди, потом выжигать на дереве. В присутствии этого ученика Эзер никогда не чувствует себя учителем. Словно страж, стоит он у входа в царство искусства и с улыбкой взирает, как Гёте переносит картины с холста в стихи или слагает песни, в которых поет о том, что нарисовано на картинах. Спокойная зрелость художника притягивает к нему и к его дому юного ученика. Эзер открыл ему путь, по которому уже идет великий Винкельман, — путь к античному искусству.

Взоры всех образованных людей устремились в ту пору к Италии. Эзер разъясняет своим ученикам, что античное искусство, сложившись и достигнув совершенства на юге, теперь должно стать образцом и для северных стран. Перед юным Гёте впервые открывается красота греческой линии. Но он глушит в себе новые впечатления, словно ощущая — время для них еще не пришло.

Жизнь Гёте подобна древу. И всякий, кто остановится перед уже восьмидесятилетним стволом, тотчас почувствует, что, согласно законам природы, почву, и влагу, и ветер, и грозы — все и всегда находил он в нужное время.

Неожиданно Германию облетает новость: Винкельман, много лет проживший в Италии, вернулся на родину. Лейпцигские студенты готовятся чествовать маэстро. И вдруг приходит весть: Винкельман спешно покинул Германию и убит на пути, в Триесте.

Восемнадцатилетнему Гёте кажется, что перед ним закрылась Италия.

Винкельмана больше нет… Но, может быть, в Лейпциг, в этот духовный центр, приедет Лессинг? Комедии его Гёте только что поставил на любительской сцене. Может быть, Лессинг возьмет в учение юношу, не нашедшего своего пути?

Лессинг действительно приезжает. «Но тут, — вспоминает впоследствии Гёте, — нам вздумалось не только не искать с ним встречи, но даже умышленно избегать всех мест, где он бывал. Эта ничем не оправданная глупость понесла наказание…» Гёте так никогда и не увидел Лессинга, ибо, когда через четырнадцать лет он решил, наконец, навестить великого просветителя, тот только что умер.

Тогда, в Лейпциге, Гёте не созрел еще ни до понимания Лессинга, ни до понимания Шекспира, которым вдохновлялся Лессинг. Не случайно, что, когда Эзер расписывал новый театральный занавес, на котором рядом с античными поэтами изобразил и шествующего во храм Шекспира, на скамейке рядом с ним сидел восемнадцатилетний Гёте и читал вслух своему другу и учителю только что вышедшее произведение — «Музарион» Виланда.

Виланд… Подобно Полярной звезде, он все еще сияет на поэтическом небосклоне. Словно завороженные, останавливаются современники перед его легчайшими, как пух, стихами. Не мудрено, что юноша, сызмальства склонный к переимчивости, подражает своему любимому поэту. Играючи сочиняет Гёте изящно-поверхностные стихи. Гибкие строки сами ложатся на музыку. С опасной легкостью обращается он с размерами, пишет длинные рифмованные письма в самых различных ритмах. Еще мальчикам он в шутку подражал разговору и манерам женщин, особенно актрис. Теперь одному из друзей он посылает вирши, написанные по-английски, другому — по-французски, еще для кого-то переводит итальянские мадригалы, а для третьего переписывает галантные сказания о богах. Впрочем, сам он презирает эти упражнения. Недаром он настоятельно требует от сестры, которой он посылает все свои произведения, чтобы она никому не давала их списывать, и сам иронизирует над своими поделками.

Значит, он относится к себе критически и потешается над собственными стихами? Ну, не всегда. И горе тому, кто вздумает высмеивать их. Несколько месяцев работает он над пасторалью «Причуды влюбленного», без конца переписывает ее. Но когда один из друзей сравнивает эту пастораль с другим современным и уже прославленным произведением, Гёте оскорблен. Он решает сжечь все написанное для сцены, раз уж его сочинения смахивают на чужой образец.

Правда, эти песни и пасторали напоминают фарфоровые безделушки. Их не обжигали в раскаленных печах и поэтому, покрыв лаком, держат под стеклянным колпаком, чтобы на них не подул ветер.

И вдруг среди этих резвых волн, вздыбившись первичной породой, встают три грозных утеса — три оды (да еще несколько писем, написанных другу). Словно при громовом ударе, разверзается гениальная сущность юноши, прежде невидимая за его манерами, причудами и насмешками. Ибо, покуда он «еще дремлет, погруженный в созерцание искусства и природы», в отдаленной «провинции» его души уже поднимается буря. Бесформенная, хаотическая, вздымается она все выше и, наконец, разряжается этими еще бесформенными стихами.

Охваченный прежде чуждым ему кипением, Гёте бросается к грандиозным замыслам, создает фрагмент за фрагментом. Но все остается незавершенным. Он чувствует, что искусство рококо уже исчерпало себя в пасторалях, а для нового время еще не приспело, и швыряет все написанное в огонь. Сохранился только крошечный отрывок от забытого всеми «Валтасара».

Вдали маячат какие-то смутные силуэты. Да, конечно, у него есть некоторые качества поэта, взволнованно пишет он сестре, но стихи его плохи. «Оставьте меня все в покое. Если у меня есть талант, я стану поэтом, даже если никто не будет меня направлять. А если его нет, значит никакие критики мне не помогут. «Валтасара» я кончил, но вынужден сказать о нем то же, что о всех моих грандиозных работах, за которые я брался словно бессильный гном».

И вскоре затем: «Так я живу, почти без милой, почти без друга, почти без счастья. Еще шаг, и я буду несчастен совсем».

Но у него есть друг и есть милая.

Кто же он, друг, к которому обращены оды и странные темные письма Гёте? Безвестный бедняк, воспитатель графского сынка. Ему уже почти тридцать, он большеносый, с костистым лицом, одет тщательно и претенциозно, всегда в башмаках, при шляпе и шпаге, похожий на старого француза. Это Бериш, безжалостный ниспровергатель всех современных поэтов. Зато стихи Гёте он признает и без конца переписывает их прекрасным почерком, взяв с автора единственное обещание — не отдавать их в печать. Вот с этим-то чудаком наш чудак, на десять лет его моложе, проводит все свое время.

И вдруг по городу разносится слух: Гёте воспел в стихах какого-то пекаря, принизив во славу ему профессора. Недоброжелатели Гёте тотчас отказывают в месте Беришу, который вынужден уехать из Лейпцига. Правда, вскоре он находит еще лучшее место, у герцога Дессауского. Здесь Бериш долго живет в герцогском дворце, пишет романтическую оперу, составляет словарь охотничьих выражений, выращивает георгины у себя на окне и через много лет приветствует друга юности все в том же былом ироническом тоне. Творения и слава Гёте оставляют старика равнодушным. Бериш умирает, и, согласно его последней воле, в гроб ему кладут три оды, переписанные некогда его рукой.

Куда девался радостный стих? Блеск рифмы? Изящные остроты? Волшебство полуприкрытой чувственности?

В этих стихах — осень жизни, боль, сверлящая человека, у которого уже все позади. В них кипит первозданный хаос и безудержное стремление к воле. Свободно катящиеся ритмы несут темный порыв, разрушительную силу, элегические раздумья. Лишь вдали маячит незнакомый берег, В письмах Гёте, похожих на дневник, летят к отсутствующему другу жалобы, впервые вздыбившаяся страсть, которая вырвалась, наконец, из спавшего сердца. Ибо Гёте любит.

Кто же она, эта любимая, за которую он так борется? Быть может, тридцатилетняя светская красавица, соблазнительница, пленившая чувственного честолюбца? Или художница, муза, которая влечет к себе поэта? Или блистательная кокетка, совратившая мальчика?

Нет. Это Кетхен Шенкопф, дочка трактирщика, рослая, круглолицая, нисколько не красивая. Ей уже двадцать, она кротка в обращении, совсем не кокетка, чрезвычайно рассудительна и не очень образованна. Но на нее будут походить все женщины, которых полюбит юный Гёте. Его сердце редко принадлежало красоте, уму — никогда и всегда нежному нраву.

Впрочем, однажды он уже сходил с ума. Это было еще во Франкфурте. Подростка на трагикомический манер разлучили тогда с его первой привязанностью, с Гретхен. Правда, — он бушевал только из мальчишеского упрямства. Все это происходило еще в годы дремы. Отношения его с той девушкой носили совершенно невинный характер. Зато сейчас его любовь таит в себе острые крючки. Он поймался на них, и ему очень больно.

Что ни говори, она дочь трактирщика. Сыну имперского советника приходится выдержать жестокую борьбу между гордостью и влечением. Разряженный в пух и в прах, появляется он в свете, ухаживает за барышнями, стремясь отвлечь любопытство окружающих и скрыть свои посещения трактира. Он весь еще во власти сословного сознания и не скоро признается в истинных своих чувствах. «Что заслуживает порицания в моей любви?.. Какое значение имеет сословие? Жалкий грим, который изобрели, чтобы украшать тех, кто и вовсе того не достоин. Да и деньги — преимущество столь же ничтожное в глазах мыслящего человека. Я люблю девушку незнатную, неимущую и вкушаю с ней счастье первой любви. Нет, не жалкими подношениями любовника обязан я привязанностью моей милой. Только благодаря моему характеру, только благодаря моему сердцу завоевал я ее».

Он поклоняется ей, он домогается ее любви. Правда, его сердце полно раннего цинизма и медленно проникается новым чувством — уважением к женщинам. Но он рожден им служить.

Во всех перипетиях любви Гёте навсегда останется страдающей стороной. Он никогда не был прекрасным соблазнителем, донжуаном, похваляющимся своими победами. Навсегда остался он просящим, благодарящим и гораздо чаще тщетно домогался женщины, чем был счастливым ее обладателем. Только проникшись стремлением Гёте к безграничной самоотдаче, его неугасимой жаждой любить, его способностью растворяться в предметах и явлениях окружающего мира, можно проникнуть в легенду его страстей, в историю его души.

Ранний скептицизм Гёте бледнеет при взгляде на девушку, но перед ним впервые возникает его основная трагическая проблема. Вновь и вновь будет он ставить себе один и тот же трагический вопрос, и только когда ему минет восемьдесят два года, он заставит своего столетнего Фауста подвести безжалостный итог: «…Я наслаждением страсть свою тушу…» Юный Гёте… Чувственный и мыслитель, бешеный и мудрый, демонический и наивный, самоуверенный и приниженный. Как же бушует в нем хаос неудержимых чувств!

Так, кружась между ревностью и смирением, прожил он эту осень.

Бегство Гёте от действительности, от мгновения, за которым он всегда гонится, началось, когда ему было всего восемнадцать лет. Скоро он поссорится со своей возлюбленной и бессознательно спасет свою свободу, необходимую для творчества. Ибо он твердо намерен жениться на Кетхен. И отец, и уроженка Франкфурта, мать девушки, очень расположены к юноше. Да и он со своей врожденной любовью к порядку и к устойчивому существованию окидывает взглядом дом и хозяйство, пивную и карточный стол — словом, все, что окружает любимую, и мечтает стать ее мужем.

Очевидно, в последнюю лейпцигскую зиму Гёте сошелся с девушкой, за которой ухаживал целых два года. Признания другу становятся более туманными, редкими, а отношения между влюбленными ровнее…

Нервы Гёте успокоились, он играет в любительских спектаклях, занимается живописью, бывает в гостях — и вдруг делает своему другу следующее удивительное признание:

«Послушай, Бериш, я не могу, я не хочу покинуть эту девушку. Никогда. И все же я хочу, я должен уехать. Но она не будет несчастной. Нет. Она должна быть счастлива… И все-таки я буду жесток. Не оставлю ей никакой надежды… Если она встретит достойного человека, если она сможет жить счастливо без меня, как же буду я рад…» И приходит в самое неподдельное отчаяние, как только девушка поступает согласно его желанию и дает слово другому.

«Страсть моя все росла, — пишет Гёте в своих воспоминаниях, — но было уже поздно. Я и вправду потерял ее… Я так долго насиловал мою здоровую природу, покуда особый, скрытый в ней механизм организовал заговор, вылившийся в революцию. Это и было моим спасением».

Катастрофа разразилась неожиданно.

Через два месяца после письма к Беришу Гёте просыпается ночью от кровотечения горлом. Он едва успевает разбудить соседа за стенкой, теряет сознание и много недель не встает с постели. Только через полгода миновал этот кризис. Гёте называет свою болезнь, сперва, чахоткой, потом, воспалением горла, заболеванием кишечника. Врачи действительно ставили самые противоречивые диагнозы. Важно одно: болезнь, имевшая решающее значение для его духовного развития, была вызвана бурной жизнью, к которой, в свою очередь, его толкало внутреннее беспокойство.

Покуда он лежит на одре болезни, к нему приходит утешительница, некрасивая, немолодая Фридерика Эзер, дочь художника, которой он многое доверил, которой будет еще долго писать. Сейчас, разбитый, он впервые бежит от любимой женщины.

И это бегство будет повторяться еще много раз.

День накануне отъезда Гёте проводит у Эзеров, в их доме за городскими воротами, много думает… Из Лейпцига он уезжает в день своего рождения — ему минуло девятнадцать лет. Да, он оставляет Лейпциг, в котором целых три года так мало учился и где так много узнал. Домой он едет в почтовой карете, и случайный попутчик, незнакомый офицер, глядя на него, проницательно замечает: «Вы, видно, не вовсе чуждаетесь прекрасного пола. Но вы больны. Держу пари, десять против одного, — и он протягивает десять талеров, — что некая девица дала вам отставку».

Бледный юноша улыбается: «Нет, господин капитан, возьмите свои десять талеров. Вы человек опытный и не станете швырять деньги на ветер».

В мрачный дом возвращается больной. Он не был здесь целых три года. С огорчением ждет его озлобленный отец, который перенес рано погибшие надежды и упования на любимого отпрыска. Один за другим умерли четверо его детей. В живых остались только двое, сын и дочь. Все свое непомерное честолюбие мрачный старик сосредоточил на сыне. Он сам тщательно образовывал и обучал способного мальчика. И успех сына стал единственной целью его жизни.

Был ли отец человеконенавистником от природы?

Основная черта его характера — гордость. Неудовлетворенное честолюбие легло в основу всех его страданий.

Тридцать лет тому назад Каспар Гёте, сын дамского портного, столь надменно повел себя со своими согражданами, что навсегда закрыл себе доступ к страстно желаемому месту в сенате. Так он и прожил свою жизнь, нигде не служа, на проценты с унаследованного капитала, который с великим трудом сколотил дальновидный его родитель. Капитал этот предназначался для того, чтобы его наследник мог приобрести самые обширные познания. Вот почему еще в начале XVIII века Гёте-отец завершил свое образование, отправившись в длительное путешествие по странам Южной и Северной Европы.

Точно так же воспитал он впоследствии и собственного сына. Он начинил мальчика чудовищным количеством знаний и сведений, которые дали возможность юному Гёте стать либо великим дилетантом, либо универсальным гением.

Старик и приставленные к ребенку учителя обучили его трем живым языкам и двум мертвым, игре на клавесине и на виолончели, рисовать карандашом и писать маслом, мировой истории и истории искусств, игре в карты и верховой езде, фехтованию и танцам. Мальчик изучал регалии города и государства, наблюдал за работой художников и ювелиров, вечер за вечером проводил в театре и знал все, что делается на сцене и за кулисами. Даже писать стихи и то научил его отец.

И вот на лестнице, ведущей из широких сеней наверх, стоит родитель, и суровые черты его омрачаются, когда он видит предмет своих попечений — бледного, хилого забулдыгу студента. Вяло, с равнодушной медлительностью поднимается к нему сын.

Правда, в этом доме никогда не царила гармония, и юноша не может ее нарушить. Зато он может усилить обычную здесь дисгармонию.

Матери — она стоит рядом с ворчливым стариком — всего только тридцать восемь лет. Она так долго надеялась на возвращение сына, на то, что он развеет царящую в доме скуку. Отец, столь горячо заботившийся о счастье сына, дал мало счастья своей веселой жене. Скупость и мрачная подозрительность окружают праздного и нелюдимого старика.

Чем больше он стареет, тем резче проступают его патологические черты, тем больше терзает его беспокойство.

Много лет прошло с тех пор, как этот одинокий человек уже в зрелых летах посватался к юной дочери франкфуртского старосты. Его привлекло к ней страстное желание установить связь с гамбургским сенатом, а его тестя, Текстора, потомка старинного рода ученых, соблазнили, очевидно, деньги портновского сына. Чем меньше удавалось старому честолюбцу извлечь пользу из купленного им титула имперского советника, тем больше отдалялся он от молодой жены. Ее природная веселость бесконечно раздражала его. Отношения с тестем тоже скоро испортились. Дело дошло даже до того, что в годы Семилетней войны он бросил старику упрек, будто тот предал город французам. Чем кончился спор между отцом и дедом Гёте, видно из описания некоего очевидца, свидетеля этой стычки: «Текстор швырнул в Гёте нож, тот выхватил шпагу».

Уже будучи глубоким стариком, Гёте сочинил веселый стишок, в котором перечислил качества, унаследованные им от родителей. Скептицизм, страстность и честолюбие он получил от отца. Веселость, общительность и фантазию — от матери. Свет и тьма в его темпераменте — эта таинственная смесь, которая составила счастье и страдание его жизни, унаследованы им от родителей, столь несхожих между собой. Однако гений никогда не является только смесью из разных соков. «Дух всегда автономен», — скажет Гёте в старости. И все же, если взвесить зерна тех знаний, которые заронил в него отец, окажется, что именно старику принадлежала главная заслуга в развитии сына. Да и в ближайшие семь лет чутье отца, его деятельная поддержка позволили молодому Гёте пойти по верному пути. Влияние матери было скорее влиянием старшей сестры. В детстве Гёте живо чувствовал свою связь с ней, но он ничему от нее не научился и ничего от нее не узнал.

Сейчас мать надеется, что сын будет ее спасителем от домашних ссор и скуки. И еще сильнее надеется на это сестра. У нее тоже тяжело на сердце.

Слишком много пришлось ей выстрадать за эти три года. Отец сделал ее единственной жертвой своей воспитательной лихорадки, а брат в письмах вымещал на ней свое высокомерие. Мать и раньше была ей чужой. Возможно, впрочем, что Корнелия уже страдала психической болезнью.

В душевном складе брата и сестры очень много схожего. А наружностью они похожи так, что их нередко принимают за близнецов. Только все, что привлекает в брате, делает Корнелию мужеподобной и отталкивающей. Она неуклюжа, у нее скверная кожа. Чувственность — сильнейший магнит Гёте и в творчестве и в отношениях с людьми. Полное, болезненное отсутствие чувственности разбило любовь, брак и жизнь Корнелии.

Никогда еще брат и сестра не были так схожи между собой, как в минуту, когда девятнадцатилетний больной здоровался с разочарованной восемнадцатилетней девушкой. У Корнелии нет поклонников, как у ее подруг. И свою ожесточенность она самым безжалостным образом вымещает на отце.

Вот в эту грозовую атмосферу возвращается потерпевший крушение юноша. «Очевидно, я выглядел хуже, чем думал», — пишет Гёте, потому что при встрече разыгралась трагическая сцена.

Постепенно все кое-как улаживается. Трое молодых начинают дышать вольнее. Они не обращают внимания на ворчливого старика. Студент рассказывает дамам о Лейпциге. Сердце его все еще там.

Прежде он горел желанием оставить этот город, теперь он кажется предметом вожделения его загадочной душе. Однако переписка с Лейпцигом скоро обрывается. Одни только Эзеры остаются друзьями элегантного студента. Во Франкфурте ему все не по сердцу, в том числе и друзья Корнелии. Потихоньку собирает он свои лейпцигские стихи и издает их анонимно. Впрочем, он заранее презирает свою книжку. Набрасывает он и одноактную пьеску, которую собирается назвать «Комедия в Лейпциге». Позднее он назовет ее «Совиновники». Странная и непонятная комедия, похожая на трагедию.

А ведь болезнь Гёте вовсе не прошла. Она все еще бродит в нем. Сейчас у него болит горло. Обвязав голову и надев шлафрок, сидит он в кресле на своей мансарде. И читает. Что это за древний фолиант? Парацельс? Каким образом сочинение алхимика попало в руки нашему насмешливому скептику? Страдая душой и телом, Гёте заинтересовался учением Гернгутовцев, и поэтому, когда мадемуазель Клеттенберг, аристократическая старая дева, подруга госпожи Гёте, постаралась обратить юношу в свою веру, она легко втянула его в круг своих друзей.

Благовоспитанный молодой человек терпеливо, хотя и тая усмешку, слушает ее поучения. Ему начинает казаться, что между ним и богом установились «самые приятельские отношения». «Набравшись познаний, я даже уверил себя, что в некоторых отношениях он сильно поотстал от меня; у меня достало дерзости думать, что и мне есть за что его простить».

Разумеется, кроткая и энергичная дама, обладающая не очень глубокой, но светлой душой, напрасно расставляет сети, стараясь уловить в них ученика Вольтера. Однако чистота ее, прелестная гармония, как скажет впоследствии Гёте, его привлекает. Он начинает прислушиваться к словам ее друга и врача. Беседуя на трансцендентные темы, медик обращает внимание юноши на книги об оккультизме, на снадобья алхимиков и поясняет, как следует пользоваться их целебными свойствами. Девятнадцатилетний юноша прочел так много. Почему не прочесть ему и мистическое произведение?

Вовсе не предчувствуя значения своего шага, стремясь не столько к спасению души, сколько к знанию, вдумчивый пациент старается найти доступ в область потустороннего.

Он усердно читает старых мистиков. Впервые Сведенборг выступает для него из мрака легенды. Впрочем, он и не собирается уверовать в них. Напротив, вместо того чтобы молча восхищаться таинственностью этих книг, он упрямо отмечает сноски, в которых авторы обещают разъяснить все, что покамест еще неясно. Гёте ставит цифры на полях соответствующих страниц, настойчиво идет «по мистическому следу» и тщетно старается разгадать «темные места».

Так наступает декабрь. Гёте заболевает вторично и так тяжело, что с ужасом чувствует — это смерть. Никакие средства не помогают. Жизнь его висит на волоске, и родители требуют от врача-мистика применить волшебное универсальное средство. Врач отказывается это сделать, увеличивая общую тревогу. И вдруг среди ночи он бросается к себе домой, приносит склянку с кристаллами какой-то соли и дает их выпить больному. Улучшение сказывается немедленно, в болезни наступает перелом. Гёте выздоравливает. «Не могу сказать, как укрепилась после этого вера в нашего врача».

Но что самое важное — вместе с переломом в физическом состоянии наступил перелом и в духовной жизни Гёте. Болезнь, как вспоминает он уже в старости, сделала из него совсем другого человека, «ибо я обрел необыкновенную бодрость духа и с радостью ощутил внутреннюю свободу, хотя мне все еще угрожало длительное недомогание».

«Я научился во время болезни многому, чему не научился бы и за всю свою жизнь… — пишет Гёте своей приятельнице, как только миновал кризис. Странные существа мы, люди. Вращаясь в веселом обществе, я был вечно всем недоволен; теперь я покинут всеми, но покоен, весел… Впрочем, я очень много рисую, сочиняю сказки и доволен собой».

Разве Гёте писал так раньше? Уж не начинает ли он успокаиваться, смиряться и потихоньку верить в себя?

Закутав ноги, сидит он за письменным столом, рисует комнату, мебель, посетителей и все, о чем они рассказывают, когда передают ему городские новости.

Снедаемый действенным любопытством, он потихоньку сооружает самодельную печурку с песчаной ванной и пытается выкристаллизовать лекарственные соли в стеклянных колбах. В конце концов, он получил какую-то прозрачную жидкость. «Человек, которому удалось создать и увидеть это собственными глазами, не станет порицать людей, верящих в «девственность земли», — напишет Гёте уже в глубокой старости. Так болезнь, возникшая на почве душевного недуга, открыла девятнадцатилетнему Гёте основы фаустовской алхимии и в то же время современной химии — науки, к занятиям которой он приступит лишь много десятилетий спустя.

Теперь, покуда он медленно выздоравливает, в нем пробуждается жажда знаний. Он сидит у себя в комнате и поглощает без разбора все: Манилия и Вольтера, Проперция и Квинтилиана. В детстве Гёте руководили его воспитатели, в Лейпциге он двигался вперед вообще без всякого руководства. Теперь великий дилетант устремляется в открывшееся перед ним безграничное пространство.

В этом году он почти не пишет. Самый верный признак, что в душе его зреют новые произведения. Он сжигает начатое было письмо, стихи. «Стихи не желают течь больше», — констатирует Гёте. В поисках новых путей познания он переходит от поэзии к критике. В душе его, подобно двум равнодействующим, борются рассудок и воображение, холодная проницательность и пламенное чувство. Прежде чем в его творчество властно влилась природа, он уже понял, сколь необходимо обратиться к ней. Он обрушивается на модные теперь воинственные песни. А картины сельской невинности? Это «искусственные картины, ибо господин автор никогда не видел природы. Всегда одни и те же выражения, жалкая мишура, и только». «Они были уместны в Аркадии; но, как известно, нимфы родятся под миртами, а не под германскими дубами. Самое невыносимое в этих картинах — ложь… Господа надеются, что их выручит иностранный костюм! Если пьеса плоха, разве спасут ее красивые одеяния актеров?»

Лейпциг остался где-то там, позади, все больше погружается в небытие. Только Эзер, подобно острову, высится посреди грустных вод. И только Кетхен продолжает жить в душе Гёте. Сладкая горечь, привкус первой страсти, — он будет ощущать ее еще много лет. «Вы навсегда останетесь для меня очаровательной девушкой, даже когда станете очаровательной женщиной. А я, я навсегда останусь Гёте. Вы знаете, что это значит. Когда я называю свое имя, я раскрываю и самую свою сущность».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.