Платить за все
Платить за все
На надрыве. АДД удваивает силы. Прости, родимый город. Приятные вести под страшную ночь. Под безответным огнем. Горькая жертва.
Кое-кто из несведущих, но пишущих, путая «ДБ-3» с «Ил-4», причисляет последний к устаревшим типам самолетов, полагая, что от своего уже немолодого предшественника этот отличался разве что несколько измененной конфигурацией, не ведая, что создавался он как новый самолет, где были не только установлены другие, более мощные силовые установки, но существенно усовершенствована конструкция планера и облагорожена аэродинамика. Рожденный накануне войны, в 1940 году, «Ил-4» ничем не уступал немецким бомбардировщикам, а во многом и превосходил их. Во всяком случае, у немцев не было повода для снисходительного к нему отношения. Он становился «моложе» и крепче и в ходе войны: подвесные баки значительно увеличили, изрядно оттеснив своих фашистских «соперников», боевой радиус действия, новое стрелковое вооружение укрепило оборону, а бомбовая нагрузка возросла в два раза. Ее первоначальной нормой считалась тонна. На фронте летчики «от себя» сразу же добавили еще полтонны. Потом довели до двух. Сергей Владимирович Ильюшин встревожился, стал проверять прочность самолетных узлов, но их запасы, как оказалось, не оскудели. Тогда самые заядлые пошли дерзать дальше.
Говорят, будто первым поднял две с половиной тонны не то Борисов, не то Опалев — пилоты из братского полка. Были и другие претенденты на первенство. Но независимо от них, а может быть и раньше, не затевая шумихи, оторвал от земли те запредельные две с половиной наш Михаил Пронин — превосходный мастер полетов из плеяды старшего поколения, человек добрый, приветливый и удивительно скромный, но с душой, переполненной энергией боевых дерзаний. Его дебют в роли первого «тяжеловеса» не прошел незамеченным. В летной столовой во всю ее длинную стенку застыл крупнострочный плакат: «Гвардейская честь и боевая слава капитану Пронину, первым поднявшему две с половиной тонны бомб». Плакат был с явно призывным оттенком. За последователями дело не стало: Шапошников, Черниченко, Радчук, Курятник, Рогульский… Да, каждый из них стоял вровень с Прониным.
Лишняя пятисотка была совсем не лишней для немцев. Но тут был еще и тайный азарт, задевавший пилотское самолюбие, — будто могла обнаружиться некая ущербность твоей профессиональной чести, коль не решился ты на «рывок» той максимальной тяжести.
Поднимал ее и наш экипаж, но не любил я те силовые упражнения. С такой нагрузкой (даже с двумя тоннами) полагалось на взлете включать моторам форсаж, выжимая из их лошадиных сил последние соки, за которыми — никаких запасов надежности — грань разрушения. И без того моторчики возвращались домой то с шатающимися цилиндрами, то с подгоревшими поршнями или расколотыми поршневыми кольцами, а тут им внакладку такое варварское истязание.
И все-таки даже с двумя с половиной тоннами я никогда форсаж не включал, вполне осознавая, что эту пару минут насилия мои «жеребцы» могут припомнить и жестоко отомстить мне, может быть не в этот, так в другой раз, где-нибудь вдали от родных пределов, «на далеком меридиане». Вся опасность была именно в этом, и, хотя сам взлет без форсажа с предельной нагрузкой тоже штука с нюансами, тут я особых трудностей не испытывал, поскольку знал, как это делать. Ставил самолет на самый краешек взлетной полосы, разбег начинал с полных оборотов и как можно раньше поднимал с «передиром» хвост, чтоб стремительней нарастить скорость. Машина отрывалась у самой границы деревенских огородов, и, убрав шасси, я еще долго плыл над их лопухами, аккуратно переваливал фермы железнодорожного моста через Оку и только тут, подзапасясь скоростенкой, переходил в набор высоты, постепенно сбавляя обороты.
«Тяжеловесы» не унимались, но ряды их помаленьку редели. Заметив преждевременный износ моторов, некоторые летчики, пока не поздно, стали чуточку остывать, предпочтя пронинской норме две любые другие. Радчук же, вернувшись к двухтонной нагрузке, умудрялся в те ночи срабатывать по четыре боевых вылета. Среди «отступников» был и я.
На задворках аэродрома начали выстраиваться выдохшиеся на тяжелых весах машины с недоработанным моторесурсом, со слабой тягой — и моторы по техническим законам менять нельзя, и для боевых заданий они почти негодны.
Василий Гаврилович, не найдя другого выхода из этой неприятной ситуации, попросил меня (именно попросил, а не приказал), «долетать» их по ближним целям с легкой, только внутренней бомбовой нагрузкой. Я прикинул — для одного многовато. Пришлось «подрядить» Глеба Баженова и Франца Рогульского. За несколько ночей мы домотали ресурс этих немощных, барахлящих движков до нуля. Теперь их можно было снимать и ставить вместо них новые (если повезет, а скорее всего, с перечистки).
А Пронин, как ни в чем не бывало, продолжал таскать тот же сумасшедший вес из полета в полет, увлекая за собой еще двух или трех пока еще не остывших энтузиастов.
Но однажды (это случилось 13 июля, в разгар начавшейся Курской наступательной операции), когда майор Пронин (он уже был в этом звании) после взлета и несложного маневра оказался над центром аэродрома и уже взял курс на Болхов, где мы должны были взломать тяжелыми бомбами оборонительные сооружения немецкого укрепрайона, на его перегруженном самолете, нацарапавшем едва ли метров двести, вдруг гулко бухнул, протарахтел и ярко вспыхнул левый мотор.
Мы замерли. Взлет невольно приостановился. На наших глазах Пронин шел на встречу с гибелью. Зайти на посадку невозможно: за разворот он потерял бы всю высоту и на аэродром все равно не попал бы. Покинуть машину — и парашюты не успеют раскрыться, и упавший самолет не только сметет их взрывной волной, но и весь аэродром, если бомбы взорвутся, перепашет. Единственный выход — посадка прямо перед собой. Не меняя курса, он шел к дороге, ведущей на Тулу. Посадка на шасси? Но что пошлет ему бог под колеса? Перевернуться на случайной канавке — это сгореть. На фюзеляж? Под ним висят три полутонки с торчащими вперед взрывателями…
Пронин сел на фюзеляж.
Дорожная обочина оказалась страшно корявой, бугристой. От прямого удара, хоть и стоявшие на «невзрыв», бомбы сработали.
По ночному небу широко расплылось оранжевое зарево. За ним вырвался звук — тяжелый, жуткий своей причастностью к последнему мгновению жизни наших братьев. Воздух качнулся, дохнул в лицо. Еще минуту аэродром превозмогал оцепенение. Но кто-то уже опомнился, замигал огоньками, взревел моторами и пошел на взлет. За ним потянулись остальные. С самолетов, проходивших над трагическим костром, слетали ракеты, потрескивали короткие пулеметные очереди…
Фронтовая жизнь не раз перестраивалась на ходу. В разгар боевой работы — новая всеобщая реорганизация. Полки АДД разделились на две части и образовали двухполковые дивизии. Те, в свою очередь, превратились в корпуса. Тихонов стал комдивом, Логинов — комкором. Моим командиром полка — недавний комэск Александр Иванович Шапошников. Несокрушимо крепкий и сильный, ладный как молодой боровичок, неторопливый в движениях, ироничный и рассудительный, этот окающий баском нижегородец обошел, не навязываясь, немало других, вполне достойных претендентов на новую должность, выделившись, вероятно, не столько более высокими командирскими качествами, сколько к тому же своей развитостью, интеллектом, эрудицией. Не говорю уж о боевом опыте. Прошел всю финскую, на третий день Отечественной бомбил Кенигсберг, отличился в десятках других боевых полетов, не раз горел в воздухе, двенадцать дней пробирался от немцев к своим и снова, будто и не было тех жестоких встрясок, от которых не сразу приходят в себя, возвращался в полк, к своему обычному делу. В начале 1942 года получил Золотую Звезду — редкую награду для того времени.
Полк Александр Иванович сколачивал, как строил собственный дом. Костяк, состоявший из крепких опытных экипажей и небольшой группы втянувшихся в боевую работу молодых, на первый случай был. Не бедствовали и самолетами. На подходе были свежие силы — недавние выпускники дальнебомбардировочных школ ночных экипажей. Одолев скоротечную программу да кое-что из не шибко закрепленного растеряв за долгую дорогу из Средней Азии, они, по строгим летным меркам, не были готовы к боевым действиям, хотя, неистово пылая «огнем желания», в бой рвались неудержимо. С ними предстояла еще немалая работа. Да и время было уже новое — не сорок же первый год, когда за первой обреченной волной самых сильных и опытных, особого довоенного сплава экипажей в бой бросались, перемежаясь с уцелевшими, целые косяки еще не окрепших и недоученных летчиков, в неисчислимом множестве постигавших участь своих предшественников.
Вместе в Павлом Петровичем Радчуком, теперь уже заместителем командира полка, мы, все три комэска, Франц Рогульский, Саша Романов и я, возвратясь с боевого задания, пересаживались, пока еще держалась ночь, в передние кабины и крутили над аэродромом полет за полетом с наконец дождавшимися нас молодыми летчиками. Подключался к инструкторской работе и сам Александр Иванович.
Среди тех, кто пришел в новый полк, кто раньше, кто позже, попадались очень способные, если не сказать талантливые ребята — Федя Алексеев, Нестор Крутогуз, Маслов, Лунев, Борис Кондратюк… Это, конечно, не все, ставшие прекрасными боевыми летчиками, не уступавшими порой старой боевой гвардии. Замечательны они были и своей непохожестью друг на друга. Может, в этой неповторимости характеров и нравов и была их главная сила.
Очень колоритной фигурой был Крутогуз — парень огромного роста, с железными ручищами и крутым нравом. В нем было что-то от древних воителей, а необычное патриархальное имя только подчеркивало воображаемое сходство. Этот «витязь» прекрасно летал, отчаянно рвался на боевые задания и почти страдал от оттяжки той вожделенной минуты, когда ему, разумеется, первому среди равных, скажут наконец: «Ну, теперь давай сам». Его нужно было сдерживать, охлаждать, иначе, совершенно игнорируя даже видимые опасности, он мог свернуть себе шею на первой же встрече с любой из них.
Боевое задание он получил, как и жаждал, раньше других, но был глубоко уязвлен, когда в переднюю кабину, чтоб не срывать полет, подсел и я, поскольку ночь того крутогузовского дебюта выдалась не в меру черной и мглистой, а цель — эта была все та же Вязьма — хоть и близкой, но грозной, слепившей массой прожекторов и нещадно стрелявшей. На боевом пути я сразу почувствовал, что ручка управления неодолимо зажата крутогузовскими лапищами, и поправить что-либо в режиме полета, если б в том возникла необходимость, мне не удастся. Оставалось надеяться больше на переговорный диктат, чем на вмешательство в управление.
С той ночи Крутогуз не пропускал ни одного боевого полета, каким бы сложным ни был каждый из них.
Иначе виделся Федя Алексеев. Решительно ни чем не уступая Крутогузу ни в летных, ни в боевых качествах, он был тоньше, изящнее, что ли, не только внешним обликом и сдержанной манерой поведения, но и в культуре техники пилотирования, искусстве боевого полета. Там, где другой будет ломиться сквозь стены, Федя отыщет дверь.
Несколько позже с очередной группой новичков появился совсем молоденький летчик Володя Петров. За ним прямо с завода пригнали его новенький собственный самолет. Крупным шрифтом в одну строку — благо места хватало — вдоль фюзеляжа растянулась дарственная надпись: «Сыну-летчику от отца Петрова Ермолая Логиновича». Володин батя жил в Бурятии, был председателем богатого колхоза, славного, помимо всего обычного, крупным пчеловодством. Вот и накопились деньжата, ни много ни мало — на дальний бомбардировщик. Володя, несмотря на положение «монопольного судовладельца», первоначально подвергся, как и все его сверстники, тщательной проверке техники пилотирования, вывозке и тренировке во всех условиях погоды и суток и только после этого на именном корабле пошел в бой. Летал на нем всю оставшуюся войну и воевал без страха и упрека, был храбр, собран, ходил на любые цели, умел рисковать, не терялся в трудных ситуациях. Его нередко ставили в пример другим, не обделяли наградами. И пролегла перед ним вполне благополучная летная стезя авиационного командира, но он вдруг, закончив войну, бросил, казалось, любимое дело, ушел из авиации и бесследно исчез. Только остались витать легенды о юном летчике — собственнике тяжелого бомбардировщика. Спустя годы и годы школьные следопыты поместили в центральной газете неуверенный вопрос: да был ли такой? И вдруг отозвался сам Петров. Живет в Бурятии, в родной Бичуре — семейство, работа, хозяйство. Все в порядке. Шлет привет всем, кто его помнит.
К концу войны, сказать по правде, народец к нам пошел пестрый, и чем дальше, тем слабее. Находки почти не попадались. Сказывалась не столько скоротечность летного обучения, сколько пороки человеческого материала, в отрочестве формировавшегося без родительского присмотра и уже иссякавшего терпимым качеством. С иными летные командиры не столько морочились на вывозке, сколько пытались укротить их беспутные нравы и неудержимое пристрастие к хмельному. Да и на задания эту братию выпускали редко — за них воевали другие. Только с завершением войны удалось, к душевному облегчению, изгнать их из авиации.
Как они сейчас, уже пожилые, чувствуют себя? О чем вспоминают в ветеранских очередях? Небось молодежи в пример себя ставят…
Месяц май. Пятнадцатое. Бомбим Днепропетровск — мой родной город. Здесь я родился, рос и учился. Отсюда ушел в авиацию. Каждый переулок, каждый дом мне знакомы как азбука.
Бомбим, конечно, не сам город, а железнодорожный узел. Это третий полет, но волнуюсь опять. Никак не могу представить немецкого оккупанта на городских бульварах, да еще стреляющего по мне из родных стен.
Где отец, где мать?…
Только после освобождения города я узнал, что батя мой, будучи «великим стратегом», решил, что немцам Днепр ни за что не одолеть, ибо слишком широк он для них, да и вообще вся эта военная затея ненадолго, и потому, подхватив свое компактное семейство и самое необходимое для короткой жизни вдали от дома, переехал на ту сторону Днепра и остановился в приглянувшейся ему деревне. Там их немцы и обошли.
В сущности, отец в логике своих «военных воззрений» был абсолютно прав. Это как же нужно было, деликатно говоря, проворонить войну, чтоб не только допустить немцев к Днепру, но и дать им перебраться через такую мощную естественную преграду!..
Маневр в деревню потерял смысл. Пришлось возвращаться в свой город, только пристанище искать на его другом конце, справедливо полагая, что неосторожное слово старых соседей насчет сына-летчика немцы мимо ушей не пропустят. Однако нечто подобное все-таки случилось на новом месте. Однажды дочка наших знакомых привела прямо в квартиру двух волочившихся за нею молодых немцев, убеждая их, что форма советских летчиков куда красивее немецкой. И прямо к матери:
— Покажите им, Прасковья Васильевна, фотографию вашего Васи в летной форме.
Бедная мама обомлела и еле убедила эту дурочку, что никаких фотографий у нее нет, что она что-то путает, а Вася вообще не летает и давно уже бесследно пропал. Поняли что-то немцы или нет, сказать трудно. Поглощенная в тот вечер совсем иными страстями вся компания вскоре исчезла. Но дома тревога с души не спадала — а вдруг опомнятся и еще вернутся уже без шлюхи?…
И вот теперь было не исключено, что я со своими бомбами промчусь в какой-то миг и над родительскими головами.
Днепропетровск бил здорово, огонь зря не разбрасывал и прожекторов собрал до черта. Но на боевом курсе с большой высоты стали чуть просматриваться кварталы города. Я угадал на параллели Днепра нашу главную, прямую как стрела магистраль — проспект Карла Маркса, прикинул в сплошной черноте район Херсонской, где был наш дом, Садовой и Комсомольской — место сбора моих друзей. Ребят, конечно, в городе нет. Я еще не знал, что Семен Галембо, успев окончить мединститут, с ходу получил назначение в танковые войска и сейчас где-то кочевал со своим медсанбатом в самом пекле боя; что Генька Каминский, став командиром торпедного катера, гонялся по Черному морю за немецкими кораблями и что Аркашка Перлов в первый же день войны настоял в райкоме комсомола на немедленной отправке его на фронт и тем же летом погиб в бою. Не знал я, что мои подружки-выпускницы врачихи Лида, Люба и Люся ушли из Днепропетровска со своими госпиталями, а Мира Серебренникова, спасая своих стариков, слишком поздно покинула город, нарвалась на немцев и в какой-то западне была расстреляна. Где-то под Ленинградом воевал и был еще жив Юрка Жадан, но позже и его следы навсегда затерялись.
…Нас уже зацепили прожектора, но память была растревожена, и я не замечал, как все ближе к нам стали ложиться тяжелые снаряды.
— Командир, командир, доверни влево, держи курс, курс держи, — уже не на шутку злился и нервничал Петя Архипов.
— Доворачиваю, Петя, доворачиваю, — машинально бубнил я, не в силах повернуть мозги к сиюминутному времени.
— Что ж ты делаешь, командир? — заорал Петя.
Я как очнулся. Бросил свои забортные наблюдения, чуть повел машину влево, и в тот же миг, совсем рядом, лопнул крупный снаряд. Правый мотор дернулся, обрезал, выбросил длинный оранжевый хвост выхлопа. На приборе закачались обороты. С капота задрался изрядный лоскут дюраля. Попробовал чуть уменьшить режим — пламя укоротилось, хлопки стали реже. Он все-таки был жив, этот правый, и все еще тянул. Теперь я курс держу ровно и думаю совершенно о другом, как бы добраться до линии фронта? Архипов сердито ворчит, дает мелкие довороты, ведет на цель, и, хотя нас продолжают обкладывать рвущимися снарядами, мы дотягиваем до точки прицеливания и, наконец, расстаемся с бомбами.
Мотор по-прежнему выплескивает космы огня, работает с перебоями. Только бы не загорелся. На меньших оборотах чуть успокаивается, а температуру и давление масла держит как вполне здоровый. Так и идем. Время тянется страшно медленно. Ну, не подведи, дорогой, ну, подержись еще немножко! Кажется, вижу блеснувший на горизонте Донец. За ним — наши. Там ничего не страшно. Но, откуда ни возьмись, вокруг засверкали снаряды, подняли сонные лучи три или четыре прожектора. Жаль терять высоту, но я чуть снижаю обороты, чтоб нас не так было видно и слышно.
Наконец, линия фронта. Свои! Но не падать же от радости! Перебираем попутные аэродромы. Вот на ближайшем и сядем. Высота держится. Мотор новых фокусов не выдает, тянет потихоньку, как раненый солдат. Так стоит ли садиться на ближайшем? Может, пройти к следующим? Прошли и мимо них. Под утро сели дома, в Серпухове.
Зрелище на земле открылось любопытное. С моторного капота был выдран метровый бок. На двух цилиндрах разбиты головки. В фильтрах полно железа. Мотор пришлось менять, а капот мастера заклепали огромной дюралевой латкой и крупно на ней прочеканили: «Днепропетровск».
Жарким июльским вечером, еще задолго до захода солнца, полк сидел под самолетами в ожидании появления с КП сигнальных ракет. Или зеленых — для немедленного взлета, или красных — отбойных. Разведчики погоды, ища проходы к Орлу, один за другим возвращались с маршрутов, сообщая о непроходимых грозах, но команды на отбой командир не давал. Видно, и его держало на взводе старшее начальство, раз уж очень нужно было ударить, именно сейчас, в эту ночь, по сплетению железных дорог и сгрудившимся там составам, подтягивавшим к трещавшему в разгоревшейся Курской битве немецкому фронту войска, вооружение и горючее.
Мы беспокойно курили, балагурили, о чем-то возбужденно спорили, стараясь отделаться мыслями от предстоящих испытаний. Временами, когда с КП вдруг взлетала зеленая ракета, аэродром замирал в молчании, но никто не трогался с места — ждали следующую. Появлялась красная. Еще зеленая и опять красная. Значит, ждать. Терпеть не могли мы этих долгих ожиданий. Лучше уж в воздух, куда угодно, пусть даже в грозы. Нервы взвинчены до предела. В других случаях в такую погоду давали отбой, и по аэродрому прокатывался ликующий клик. Осознавали все без малейших сомнений и колебаний, что сегодня очень важно нанести еще один удар по фашистским тылам и его укреплениям, и мы готовы это сделать от души и со вкусом, но, когда схватка со стихией становится намного опаснее поединка с врагом, ребята, помимо собственной воли, при виде серии красных ракет, не скрывали своей радости. Значит, еще на один день, до следующей ночи, гарантирована жизнь, целые сутки никто в нас не будет стрелять и ломать в непогоде самолетные кости. А завтра все обернется к лучшему, и душа возвратится на место.
Но на этот раз нас держат неспроста, и легкими решениями тут не пахнет.
Вдруг над аэродромом прострекотал «УТ-2» и стремительно с крутым разворотом пошел на посадку. Это, конечно, наш комкор генерал Логинов. Его маленькую спортивную, белую, в красных разводах машинку в корпусе знали все. Обычно, появляясь на аэродроме, он подруливал к КП и дело имел с начальством, а тут потребовал общего сбора летного состава. Дело оказалось неожиданным: сразу пятерым из нашей дивизии присвоили звание Героев Советского Союза — Павлу Петровичу Радчуку, трем штурманам — Максиму Алексееву, Паше Хрусталеву и Володе Рощенко, ну и, как оказалось, мне. Рад я был, конечно. Возликовал. Логинов больше нас не задерживал, и мы снова отправились к самолетам.
На разведке был Андрей Трифонович Холод. Вернулся, не прошел. За ним шел Франц Рогульский. Уж если он не пробьется, значит, никто не пройдет. Радиограммы шлет тревожные — грозы, грозы и слева, и справа. Вот-вот будет отбой. Не дай бог, дадут команду на взлет, я ж домой после этой награды, без удара по главной цели, не вернусь. И любая запасная меня не соблазнит. Но чем все это кончится?
Вдоль стоянок катит полуторка. Свисая с подножки, штабной гонец на ходу оповещает экипажи: готовиться только «старикам». Кто «старики» — уточнять не нужно. Нас в этом новом полку пока не наберется и десятка. Уже хорошо смеркается. Ждать нечего: или — или. Наконец, зашипела ракета — зеленая. Вторая — зеленая. Все!
— Запускай!
От нетерпеливого ожидания моторы запустили все разом и толпой порулили на старт.
Ткнулся я в грозы под Тулой. Вверх не полез — там непроходимые горящие стены. Кручусь в извивах туч у нижней кромки. Она рваная, не сплошная. То попадаю в ливень, то в трепкие облака. Потом опять вырывается земля, но черная, непроглядная, только в молниях обнажающая свои ориентиры. Там, за облаками — полная луна, но свет ее сюда почти не проникает. Петя Архипов следит за каждым километром пути, с земли не сводит глаз. Хоть и крутится курс — от шоссе и железной дороги, идущей к Орлу, мы далеко не уходим.
Кажется, вышли первыми — на цели ни одного взрыва. Станция просматривается. Куда ей деться — такой крупной, с дышащими паровозами? А ПВО, видимо, уповая на грозы, замешкалась, но огонь все-таки открыла. Еще позже вспыхнули прожектора. Два полка зенитной артиллерии и до 60 прожекторов — это для одного бомбардировщика многовато. Одна утеха — бить будут, пока придут в себя, не все сразу.
Петя выложил вдоль путей и составов все бомбы залпом, и мы, сопровождаемые стрельбой, быстро ретировались, влетели в облака и пошли домой.
Я был так взвинчен всем происходившим в этот вечер и эту ночь, что даже не поинтересовался, бомбил ли еще кто-нибудь Орел, кроме нас, тем более после посадки меня торопили на последнюю машину, поскольку все уже разъехались, а в летной столовой, хотя и загоралось новое утро, был назначен торжественный ужин.
Вдоль заглавного стола — командиры: Логинов, Тихонов, Смитиенко, Шапошников. Замполиты, конечно. За длинными артельными столами — офицеры двух полков. По залу снуют наши девушки-официантки — принаряженные, благоухающие, в туфельках, как цветочки. На столах праздничные блюда, закуски, фронтовая водочка. Были сказаны торжественные речи. Ответствовали и мы, так сказать, именинники. Смешно пытаться вспоминать, кем и что в тот вечер было сказано, но сохранилась в старой армейской газете фраза, с которой начал я свою ответную речь: «Жизнь моя принадлежит Родине…» Хорошо сказал. Все мы принадлежим Родине. Это не только состояние, но и чувство, такое же органичное, как чувство любви и вечной привязанности к отчему дому — к матери, к отцу. Как у них — к детям. И жаль называть его нерусским растрепанным словом «патриотизм».
Торжественный дух держался недолго. Столы поехали к стенам, сгоравшие от нетерпения «явить свое искусство» полковые баянисты растянули мехи, и пошла гулять пляска. Женщины, по уши влюбленные в Тихонова, вытащили его на середину зала, и он, совершенно неохочий к танцам, прямой как шест, стал с ленцой легонько перебирать ногами, постукивая подковками в такт частушечным ритмам. А вокруг него, как пчелы, вились наши дамы, но, постепенно оттеснив подружек, Тихоновым уже единолично овладела Маша. Миниатюрная, изящная, легонькая, как мячик, в раздутом пестрым парашютиком платьице, она юлой носилась вокруг своего красавца и, выбивая мелкую дробь, звонким голосом выдавала частушку за частушкой. В танцующем круговороте ребята ее поддерживали, подбрасывали новые запевки, и Маша ладно отзывалась, находя им продолжение, но вдруг, разойдясь, видно, на исходе репертуара, неожиданно оторвала озорную:
Повернись ко мне
лицом, а я к тебе грудью…
Зал замер в ожидании невозможного. Только шаркали ноги да заливались баяны. Неужели допоет? Допела, разбойница! Как с обрыва, рухнул неудержимый, сотрясающий стены хохот. А Василий Гаврилович, будто ничего не произошло, продолжал выстукивать синкопы, и только легкая улыбка чуть пошевелила его губы.
Машка! Машка! Бесконечно дорогие наши девушки! Одинокие, замужние, потерявшие мужей и семьи. Среди них немало беглянок с оккупированных территорий, из разбитых городов и поселков. Никто не знал, когда они отдыхают и отдыхают ли. Столовая ни днем, ни ночью не знала покоя — одни спешили на разведку, другие на облеты, те шли на задание, а эти возвращались. А они все там, в зале, с тяжелыми подносами — быстрые, ловкие. Но выпадет короткая, как вот эта, веселая минута — не упустят. У многих романы — то легкие, безнадежные, то вполне серьезные, «с перспективой».
Как они бросаются с тревожными вопросами к первому входящему после полета в зал: «Все вернулись? А мой?» Сколько волнений переносят каждую ночь, ожидая нас с боевых заданий, как страдают, потеряв своих любимых, да и просто тех, кого они знали и видели каждый день, кто был с ними шутлив, добр и ласков. Да одни ли они работали рядом с нами, не зная покоя и отдыха, живя в тревогах и горе? Лаборантки, связистки, медички… Святые женские души, наши незабвенные мадонны того сурового времени…
…Утро горело всеми лучами солнца. Пора на покой. Нас уже ждала новая боевая задача.
Несколько суток подряд — из ночи в ночь — в составе крупных сил АДД, мы наносили удары тяжелым калибром бомб по войскам мощной немецкой группировки, пытавшейся из районов Мги прорваться к Ладоге, чтобы снова замкнуть кольцо блокады Ленинграда. Но часть сил в ту, еще опасную для «северной столицы» пору была переключена на другие участки фронта.
Железнодорожный узел Унеча — цель не из самых трудных. Полоса пролета в четких и характерных ориентирах, лету туда и обратно — часа три с небольшим, и командир полка, Александр Иванович, в предвидении безоблачного неба решил пустить на нее молодой состав экипажей. Правда, последние дни, а это было 8 августа, заметно активизировался фронт на Брянском направлении, и в зоне боевых действий обнаружилось немало новых очагов зенитной артиллерии, а с аэродрома Жуковка, мимо которого предстояло лететь, даже в темные ночи стали подниматься истребители. Да и сама Унеча подбавила прожекторов и орудийных батарей, изменила саму систему обороны и просто так к себе никого не подпускала. А в общем, цель как цель: крепкий орешек с полным академическим набором всего понемногу. Машина моя была на ремонте, и в полет в ту ночь я не собирался, но вместе со штурманом эскадрильи Иваном Плаксицким и начальником связи Николаем Митрофановым приехал на аэродром, чтобы проверить подготовку и выпустить на задание нашу молодую команду. Воздушного стрелка Васю Штефурко я оставил в городе — пусть развлечется, да и мы имели намерение после окончания взлета вернуться туда же — заглянуть в городской театр или попасть на какую-нибудь киношку. Были мы в свежих гимнастерках, отглаженные и сверкающие. Иван привинтил во всю грудь ордена, Митрофанов тоже в наградах, у меня висела Золотая Звезда.
Экипажи после командирских указаний готовы были разойтись по самолетам, как вдруг выяснилось — небольшой участок пути в районе Калуги прикрыт грядой плотной, сплошной и неспокойной облачности, а в районе Жуковки немецкие истребители наводятся на наши бомбардировщики радиолокаторами и в атаку идут, сближаясь до дистанции открытия огня, даже в условиях слабой видимости, в связи с чем обратный маршрут командир полка предписал строить с обходом Жуковки — восточнее.
В локаторы мы еще не очень верили и атаки с их помощью рассматривали больше как дело совершенно случайное, а вот облачность для летчика Сырых — дело серьезное. Только на днях, во время контрольных полетов, я с удивлением обнаружил, что он не очень крепко держится в облаках. Хороший летчик, а навыки слепого полета успел растерять. Нужно было еще разок-другой походить с ним «в молоке», чтоб хорошенько приучить к приборам. Куда ж его такого пускать на задание? Придется отставить от полета. А вместо него и посадить некого.
Времени на раздумья нету. Уже пошли команды на запуск. Решение созрело мгновенно. Вместе с Плаксицким и Митрофановым мы бросаемся к самолету Сырых, высаживаем его экипаж, отбираем у него шлемофоны и карты и вылетаем сами. Стрелка у Сырых не оказалось, а его «разукомплектованный» радист тоже не годился на эту роль.
— Ничего, обойдусь без стрелка. Мне так удобнее, — заключил Митрофанов.
Не знаю почему, но радисты не любили брать в свою кабину случайных и незнакомых воздушных стрелков.
Сырых от неожиданности такого решения обиделся, но, как оказалось, зря.
Мы с ним еще не раз поднимались в зоны на отработку слепых полетов, и он заметно окреп, превозмог себя, но, видно, не до конца, потому, что в один из весенних дней сорок четвертого года, возвращаясь на рассвете с боевого задания и войдя в поисках запасного аэродрома в случайно и непредвиденно возникшие на его пути плотные облака приподнятого тумана, не удержался в них и разбился.
Такие происшествия, поскольку они были связаны с выполнением боевых задач, хоть и происходили из-за ошибок в технике пилотирования или неправильных действий экипажа, считались боевыми потерями, и потому их причины почти не подвергались расследованию и оценкам. В общем балансе потерь они едва ли не приближались к половине, а уж с происшествиями вне связи с войной составляли и того больше.
А Сырых был, видимо, из тех, у кого от природы не очень надежно «настроен» вестибулярный аппарат, и потому с трудом приобретенные навыки приборного полета быстро утрачивались. Усмотреть за таким «контингентом», вовремя подставить плечо — непросто. Рано или поздно приходит развязка.
Но, может быть, его самолет был поврежден в пути или над целью? Кто знает, может, и так. Но в безоблачную погоду Сырых сесть сумел бы без проблем.
Ну, а мы не то чтобы с полным легкомыслием пустились в полет, даже не подумав набросить на себя поверх летних гимнастерок хоть какую-нибудь одежонку, о чем очень скоро пожалели, а просто отнеслись к нему как к вполне обыденному и привычному делу.
Действительно, что нам могло угрожать? Попутные очаги ПВО обойти несложно. Из двух-трех прожекторных лучей, если это не на боевом курсе, я умел вырываться скольжением, над целью особого шума не поднимаем и в общем гуле проскакиваем почти незаметно. Остаются ошибки и случайности — от них никто не застрахован. Правда, есть опасность перехвата жуковскими истребителями с радиолокационным наведением, но это уж если крупно прозевать: ему ведь, «мессеру», чтобы открыть огонь, все равно нужно сблизиться с целью визуально, но, если опередить его, он пробкой вылетит из-под хвоста, на стреляющие в упор пулеметы немцы в атаку не лезут.
Набрав высоту около трех тысяч метров, все уже изрядно продрогли. В темноте наступившей ночи, слева вдоль линии фронта, бушевала артиллерийская дуэль. Зенитчики от души постреляли в нашу сторону, но вслепую, видимо, по звуку, не причинив нам каких-либо беспокойств. Кто-то бомбил Брянск, и он, как всегда, маячил десятками мощных прожекторов, сверкал взрывами тяжелых снарядов. Жуковка, которой мы были заинтригованы больше всего, признаков жизни не подавала. Зато Унеча не на шутку взъерошилась. Хоть и придавили ее, казалось, нещадной бомбежкой, почти утопив в пожарах, она не сникла, оборонялась мощно, цепко хватала прожекторами и освещенные корабли поливала огнем со всех сторон.
Нашлось место и для наших бомб. Плаксицкий — штурман бывалый, отличный бомбардир и хорошо попасть по ярко видимой цели для него было не самой трудной задачей.
Ночной холод сковал нас окончательно. Хорошо Митрофанову — в его кабине, как всегда, оказались чехлы, и под одним из них, напяленном на плечи, он сумел согреться, чем и похвастался. Почти стуча зубами, Плаксицкий дал обратный курс в обход Жуковки и Брянска, но это здорово удлиняло маршрут, и мы, немного потолковав, решили пуститься напрямую. Траверз Жуковки, не сводя глаз с окружающего пространства, прошли вполне благополучно, и, значит, по этой части ничто нам больше не должно угрожать. Да вот впереди и линия фронта — там все еще идет огневая перепалка, но воздух не обстреливается, молчат даже те батареи, что провожали нас на Унечу. Ночь на высоте спокойная, ясная. Звезды густой россыпью усеяли небо, и я вижу прямо перед собой яркое созвездие Большой Медведицы. Так и идем, упираясь в середину ее «ковша». Плаксицкий, как только обрисовались под нами контуры линии фронта, возвещает время ее прохода.
И в то же мгновение вдоль нашего левого борта, прошив фюзеляж, загрохотали, взрываясь, снарядные трассы. Атака была сзади и, видимо, снизу.
— Митрофанов! — заорал я остервенело, одновременно пытаясь отвернуть в сторону и вниз, но машина уже вышла из повиновения. Митрофанов отозвался односложным звуком. Пулемет молчал. «Прозевал, дьявол», — мелькнуло о Митрофанове. На левом моторе вспыхнул огонь. Машина произвольно опустила нос и вошла в левый разворот. Я помочь ей ничем не мог и без раздумий подал команду покинуть самолет. Из кабины штурмана потянула тугая струя воздуха. Плаксицкий — опытный парашютист и машину покинул мгновенно. Думаю, и Митрофанов не опоздал — ему выбираться легче. А, может, Николай был ранен? Звук-то он произнес единственный и странный — не то «о», не то «что» и больше — ни слова. Через правый борт махнул и я. Парашют открыл без задержки. Вижу и теперь уже слышу артиллерийскую стрельбу. Где наши? Где противник? Неужели уплыву к немцам? Пока падал, хоть и недолго, все перепуталось. Я быстро отыскал Большую Медведицу и, изрядно намотав с ее стороны с ладони на локоть жгуты парашютных строп, стал скользить в северном направлении. Я чувствовал, посматривая на землю, что парашют все-таки смещается в нашу сторону, но слабо. Хватит ли этого ничтожного сноса для спасения?… Все внимание было сосредоточено только на этом — как можно подальше на север, на север. Окружающее меня пока не занимало.
Земля вдруг стремительно надвинулась сгущенной чернотой. Я успел отпустить стропы и через несколько секунд жестко приземлился среди кустарников, коряг и рытвин. Вокруг — ни души. Но в мою сторону во множестве взлетали ракеты и раздавалась интенсивная стрельба. Чьи ракеты? Кто стреляет? Никакой уверенности в спасении не было. Я не видел места упавшего самолета и не знал, где и как приземлились ребята. Чувствуя, что фронт все-таки сзади, я инстинктивно побежал снова в северном направлении. Земля была в хаотических зарослях, буграх и глубоких канавах. Прошел совсем немного — путь преградила колючая изгородь. Приник к земле, чтоб на фоне неба разглядеть огражденную зону. Там лежало чистое поле. Недолго думая, раздвинул проволоку, пролез через ограду и, пригнувшись, озираясь по сторонам, зашагал вперед. Перепаханная равнина со всех сторон была все так же пустынна, и я, держа заряженный пистолет в руке, шел уже в полный рост, соображая, чем может кончиться мой путь. Шлемофона на мне не было — сорвался при прыжке. По левой щеке, никак не затихая, из ранки рассеченного, видимо, при ударе о козырек фонаря, лба, скатывалась струйка крови, и я все вытирал и вытирал ее — то рукой, то носовым платком. Чуть побаливала в ступне и лодыжке правая нога — на нее пришлась главная нагрузка при приземлении на заросшие кочки. Но все это не отвлекало меня от главного — где экипаж и с кем мне предстоит первая встреча?
Наконец впереди снова показалась колючая изгородь. За нею в широкой и мелкой лощине шла дорога, по которой с грохотом тянулись в полной темноте, без света фар, то трактора с прицепами, то грузовики. Проходили и подводы, и я, притаившись и прислушиваясь к голосам возниц, вдруг уловив такой родной, любезный в ту минуту моему слуху и сердцу неповторимый русский маток! Свои! Ей-богу, свои!
Однако осторожность снимать еще не время, нужно для первого разговора встретиться с кем-нибудь в одиночку.
За дорогой, вдоль лесной посадки, кто-то шел по тропинке. К нему я и вышел. Старшина. На ремне автомат. Он метнул в мою сторону лучом фонарика, но я попросил опустить его. В следующую минуту настороженность стала спадать. Об упавшем самолете старшина знал и привел меня на КП батальона.
Встретили меня с порога вопросом:
— Куда ж ты пропал? Парашют твой нашли в ста метрах от нашего переднего края, а тебя до сих пор ищут.
Когда я упомянул про колючую проволоку и пахоту, все как онемели, открыли рты, захлопали глазами. Опешил и я, что с ними?
— Это ж минное поле! — протянул комбат. — Как же ты не сообразил?
От этой новости я ничуть не расстроился, поскольку был жив.
— А что известно о штурмане, о радисте? — прервал я майора.
— Тут, понимаешь, дело неважное. С передовой доложили, самолет упал за линией фронта у деревни Букань, два парашютиста приземлились в расположении немцев…
Как же могло случиться все это?
Видимо, до линии фронта мы чуть-чуть не дотянули, когда Плаксицкий дал время ее прохода. Два-три километра во временном выражении не имели существенного значения, ведь не по секундам ведется счет навигационного времени, а Митрофанов, вероятно, решив тут же отстучать радиограмму на землю, отошел от пулемета к радиостанции. В этой пунктуальности выражался, по неписаному кодексу корпоративной чести связистов, уровень мастерства и класса, если хотите, профессиональный шик. В таком предположении ошибки не было. Командный пункт полка принял радиограмму о времени прохода линии фронта, точно совпадавшем со временем ее передачи. Пусть бы и так, если бы у пулеметов оставался, наблюдая за воздухом, бортовой стрелок. Да вот не взяли. Что ж, чужие ошибки лучше всего доходят к нам через свои собственные.
Похоже, моя самоуверенность так зашкалила за зоны здравомыслия, что стала опаснее неопытности новичка. За все надо платить.
Привыкнуть можно ко всему. Привыкают и к опасности, как к среде обитания, образу жизни и даже форме существования, но, когда пригасает чувство осязания этой среды, размываются грани осознания риска, когда тобой незаметно овладевает синдром самонадеянности, азарта, а то и бравады, месть неотвратима. Это только кажется, будто беда приходит внезапно и неожиданно.
Судьба Ивана Плаксицкого и Николая Митрофанова в ту же ночь канула в полную и вечную безвестность. В районе Букани, попавшей в зону глубокоэшелонированной обороны, была высокая концентрация вражеских войск. Все местное население немцы дочиста изгнали из районов боевых действий, и ни одного свидетеля случившейся трагедии после освобождения Букани там не оказалось. Даже слухи о двух парашютистах в те места не проникали.
Можно только предположить, что озверелые после провала летнего наступления и жестокого поражения в Курской битве гитлеровцы, отвергнув саму мысль о пленении советских летчиков, в ту же ночь расправились с ними. Но скорее всего (нужно знать одного и другого!), смерть к ним пришла в перестрелке. Живыми даться в руки они не могли.
На следующее утро за мной прилетел «У-2».
Все, что случилось в моем экипаже, нельзя сваливать на превратности войны.
Появление у противника радиолокационных станций нас не то чтобы смутило, но вызвало некоторое беспокойное любопытство. Первые потоки информации больше напоминали слухи. Теперь, похоже, факт перерастал в проблему. Стали по-новому высвечиваться догадки о внезапном исчезновении экипажей над Пруссией, Германией, Литвой — именно в этих районах немцы прежде всего и оснащали свою авиацию станциями обнаружения и наведения.
Раньше и лучше других понял суть этой неожиданной новации и грозящих нам неприятностей комкор Евгений Федорович Логинов. Он предложил и первые меры — скорее противостояния, чем противодействия: обходные и ломаные маршруты, смену высоты… Да вот, кажется, и все. О радиопротиводействии в ту пору речь пока не шла, если не считать придуманную молодым инженером Дельновым трубу с рычагами и заслонками, через которую из фюзеляжа рассыпались станиолевые ленты, отражавшие радиолучи и забившие экраны радиолокаторов множеством отметок ложных целей, в которых, по идее, должна затеряться и отметка бомбардировщика. Так ли было на самом деле — никто не знал.
От атак ночных истребителей пострадало немало экипажей, но были они жертвами не столько радиолокации, сколько обыкновенной собственной неосмотрительности. Ведь не раз случалось и нашим бомбардировщикам сбивать «мессеров», напоровшихся на опережающий огонь воздушных стрелков. Так что счет сухим не был.
Но удивительные совпадения сопровождают боевую жизнь! В ту же самую ночь, 8 августа, был подбит над Мгой самолет Ивана Душкина — попали в правый мотор. Все бы ничего, да на обратном курсе к Калинину, где он намеревался сесть, стал поперек пути разбушевавшийся к ночи грозовой фронт. Иван вошел в его облачные вихри, надеясь проткнуть их по горизонту, но силы оказались неравны — подбитый мотор остановился, самолет быстро стал терять высоту, а в очередном броске, круто став на крыло, стремительно пошел к земле. Выброситься успел один радист. Он и рассказал о последних минутах экипажа.
Немногим более года тому назад в одну и ту же июльскую ночь мы с Ваней покинули разрушенные в грозовых облаках самолеты. И вот новая — одна на двоих — трагическая ночь, на этот раз не пощадившая и его…
Крестьяне похоронили всех троих недалеко от места катастрофы. Через месяц Ивану Ефимовичу Душкину присвоили звание Героя Советского Союза. Представили живого, наградили посмертно.
Еще продолжалась Курская битва, с треском дробившая крупнейшую гитлеровскую группировку, но уже началось и сражение за Днепр. Война тронулась на запад. Немцы перешли к обороне.
Фронты на огромном пространстве требовали поддержки ударами с воздуха не только по резервам и авиационным группировкам, но и по укрепрайонам, оборонительным сооружениям на переднем крае — преградам особо прочным и порою непреодолимым для войск.
АДД пустила в ход тонные бомбы. Цели возникали для нас большей частью на Белорусском направлении, но хватало их и на юге, и под Ленинградом. Где было особенно туго, туда мы и летели. Недаром нашу авиацию в Ставке называли «пожарной командой».
К концу сентября о себе чувствительно заявила осенняя погодка — подули ветры, зачастили дожди, потянулась низкая облачность. От этого боевое напряжение не спадало, но вывозка самых молодых летчиков, недавних школьных выпускников, притормозилась. Некоторым еще были нужны простые метеоусловия, но они все реже появлялись, и вырвать несколько часов летного времени в промежутках между боевыми полетами становилось чем дальше — тем труднее. А в таблицах боевого состава все еще зияли пустоты, ожидая имен новых командиров экипажей.
Собирались мы с Радчуком полетать с молодыми — после боевого вылета — и 5 октября. В ту ночь полк бомбил укрепленные районы на переднем крае обороны немцев по Днепру. Вернулись после семичасового полета под утро. Над аэродромом ползли клочья низкой облачности, а воздух был в сырой дымке. Все это не располагало к инструкторским полетам, и мы без раздумий уехали в Серпухов, к своей столовой и общежитию. Но после завтрака нас удивила совсем иная атмосфера — чистое небо, солнечные лучи, тишина. Радчук, идя рядом со мной, закинул голову вверх и произнес:
— Знаешь что? Давай вернемся на аэродром — полетаем с молодыми.
Я стал его отговаривать в том смысле, что не стоит это делать сейчас, что куда лучше, немного вздремнув, полетать вечерком, перед боевым вылетом.
— Нет, — упрямился Павел Петрович, — к вечеру погода может испортиться. А ребята нас ожидают.
Уговорить его мне не удалось, но и я с ним не согласился и отправился спать.
Днем разбудили меня шум, возбужденный говор, топот ног. Кто-то оказался рядом.
— Что случилось? Чего расшумелись?
— Радчук разбился! С ума сойти!..
Причин его гибели так никто и не раскрыл. Свидетелей не было. Обломки молчали. В них лежал Павел Петрович и экипаж молоденького лейтенанта Чеботарева. Кто-то уверял, будто вскочили они в мощно-кучевое облако и оттуда вывалились в беспорядочном падении. Предположений было множество — техника, ошибки, усталость… Поговаривали о залетном «мессере». Это предположение начальству понравилось больше других. На том и сошлись.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.