«У Никитских и на Плющихе», или вместо послесловия

«У Никитских и на Плющихе», или вместо послесловия

Не всякая книга нуждается в послесловии, и, как мне казалось раньше, мемуары моей матери из того же числа. Однако целый ряд обстоятельств заставляет меня все-таки сопроводить некоторыми пояснениями второе издание жизнеописания «Странствие бездомных».

Работу над этой книгой воспоминаний о своих родителях и о жизни с ними Наталья Баранская начала, когда ей было далеко за восемьдесят, а ее выходом отметила свое девяностолетие. Наталья Владимировна считала «Странствие бездомных» своим последним обращением к читателю. Она была убеждена, что для нее наступил «возраст прощания»: творческие силы на исходе, сердце надорвано недавней потерей дочери, ушли один за другим друзья, да и сама жизнь на излете…

Согласитесь, в эти годы заниматься архивными изысканиями, сопряженными с поездками в другие города не только трудно, но и просто невозможно. В работе она полагалась прежде всего на свою прекрасно сохранившуюся память, на воспоминания своих родителей, других членов семьи, на домашний архив и семейную переписку.

Наталья Баранская прекрасно сознавала, что одних этих источников для исполнения ее замысла может и не хватить. Поэтому искала новые факты и уточняла известные ей сведения у дальних родственников и близких знакомых, даже у специалистов — историков, краеведов, архивистов. Она работала над текстом с дотошной тщательностью исследователя.

Тем не менее, в историю нашей родословной прокрались досадные неточности. Есть в воспоминаниях и пустоты, сознательные умолчания. Теперь, по прошествии значительного времени со дня смерти Натальи Владимировны Баранской, на мой взгляд, наступила пора назвать вещи своими именами. Тем более что моя мать любила во всем определенность, и если ее что-то склоняло к умолчанию, то только стремление не причинить кому-либо из живущих вреда, досады и боли. Сегодня эти опасения излишни.

Я не случайно озаглавил свое послесловие названием одного из двух рассказов, которыми дебютировала Наталья Баранская в большой литературе в 1968 году в журнале «Новый мир». Благословение вступить на писательскую стезю ей дал самолично главный редактор журнала, великий русский поэт и гражданин Александр Трифонович Твардовский.

Прежде всего, Плющиха и Никитские ворота — это мамина «малая родина». Это край ее детства, юности и первых лет молодости. Здесь до самой своей смерти жили ее родители, уже врозь, разойдясь окончательно, но не рассорясь.

У Никитских и на Плющихе — это еще и весьма условные границы того культурного пространства, которое формировало Наталью Баранскую, исследователя литературы, музейщика-новатора и, конечно же, писателя.

На стол Твардовскому рукопись двух первых рассказов Н. В. Баранской положил ее школьный друг и добрый знакомец поэта Лев Андреевич Ельницкий. Требовательность Твардовского к новомировским авторам, тем более начинающим, общеизвестна. Александр Трифонович справедливо считал, что, открывая новые имена, рекомендуя их произведения читателю, он берет на себя ответственность и за дальнейшую творческую судьбу дебютантов. Традиция эта, характерная для российской словесности, восходит ко временам пушкинского «Современника».

В своих ожиданиях Твардовский не обманулся. Уже через год он публикует в журнале повесть Натальи Баранской «Неделя как неделя». Она имеет большой успех, номер журнала мгновенно исчезает из киосков «Союзпечати», в библиотеках на него записываются в очередь.

Энергично продвигая в печать первые произведения писательницы, Твардовский не только поддерживал открытый им талант, но еще и помогал человеку, пережившему жизненное крушение. Как рассказывал мне Л. А. Ельницкий, он достаточно подробно познакомил Твардовского с драматическими обстоятельствами так называемой «добровольной отставки» Н. В. Баранской с поста заместителя директора по науке Государственного музея А. С. Пушкина в Москве. И спустя тридцать с лишком лет моя мама не могла без волнения вспоминать события 1966 года. «Расставаться с музеем, с Пушкиным, было горько и обидно. Изливала горе в слезах… Памятный вечер — с него и началась моя вторая жизнь, которую я приняла, как чудо… Объявился у меня дар слова, я стала писать».

Надо было знать маму, как знал ее я, чтобы понять — она действительно была в отчаянии. Мелодраматизм, сентиментальность, излишняя пафосность не были свойственны ее натуре. Плакала она очень редко, гораздо чаще смеялась.

В «Автобиографии без умолчания», опубликованной в журнале «Грани» в 1990 году, Н. В. Баранская достаточно откровенно описывает ее изгнание из музея: «…уход из музея был добровольным только формально, по сути же меня удалил из музея директор его, для которого я была излишне самостоятельна и в чем-то неудобна…». Неудобна тем, что стесняла его. Директор мечтал быть на первом плане, а оставался на втором. Он уступал Н. В. в знании Пушкина и пушкинской эпохи, в музейном деле, в умении говорить заразительно и ярко.

Александр Трифонович был лично знаком с персонажами этой коллизии. Он единожды посетил московский дом Пушкина и по новооткрытому музею его как раз водили Наталья Владимировна и директор А. З. Крейн. Можно лишь догадываться, с большой долей вероятности, что Наталья Баранская и ее рассказ об экспозиции впечатлили Твардовского сильнее. К этой истории мы еще вернемся.

А сейчас все по порядку. Наталья Владимировна Баранская, урожденная Радченко-Розанова, вторым браком вышла замуж за своего двоюродного брата — Николая Николаевича Баранского.

Родители моих родителей, все четверо, были профессиональными революционерами, нелегалами, подпольщиками, находящимися чуть ли не постоянно в жандармском розыске на всем пространстве Российской империи. На такую жизнь они обрекли себя во имя Народа и Революции.

На рубеже XIX и XX веков считалось хорошим тоном, чтобы дети из приличных семей бросались в омут революции. И Розановы-Баранские безусловно принадлежали к такому кругу. Среди них были известные в провинции врачи и учителя, священники, ученые и даже один выдающийся писатель, властитель дум определенной части читающей России — Василий Васильевич Розанов. В их семье можно было встретить вечных оппонентов и политических противников, атеистов и глубоко верующих, государственников-патриотов и радикалов, но никого, кто бы жил не в ладу с собственной совестью или запятнал бы фамильную честь.

Среди этой отважной четверки только один человек сумел сам себя вытащить за волосы из всепоглощающего водоворота профессиональной революционной деятельности. Это был отец моего отца и мамин дядя — Николай Николаевич Баранский.

Среди множества своих высоких званий и почетных наград — известный советский географ, основоположник экономической географии, почетный член Русского Географического общества и иностранных академий, лауреат Сталинской премии и Герой Социалистического труда, член-корреспондент Академии наук СССР и профессор МГУ — он сам ценил только одну: академическую золотую медаль имени П. П. Семенова-Тянь-Шанского. Ценил потому, что они оба были патриотами и государственниками. Выходит так, что от «политической истории» моего деда спасла экономическая география.

Остальные трое, не приняв Октябрьский переворот, предпочли поначалу сопротивление большевизму, а потом, видя всю его бесполезность, решили кануть в безвестность.

Мамин отец — Владимир Николаевич Розанов, член Учредительного собрания и Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета I созыва в конце концов дал честное слово своему однокурснику, наркому здравоохранения Н. А. Семашко прекратить какую-либо политическую деятельность. Розанов был благодарен ему за то, что тот его отхлопотал от повторного ареста. Он сгорел от рака легких, который получил в советском политизоляторе, на допросах в ВЧК и ГПУ.

Мать Натальи Баранской — Любовь Николаевна Радченко всегда стойко переносила тюремное заключение, бесконечные ссылки-высылки, как при царизме, так и при Советах. Судя по тому, что бабушка мне рассказывала, тюремное житье-бытье при самодержавии было куда легче и пристойнее, чем в советские времена.

Мать Николая Баранского, моего отца — Тюма Григорьевна Бронштейн недаром носила столь редкое, экзотическое имя. Так назвал ее собственный отец, красноярский купец I гильдии, золотопромышленник, один из открывателей тюменских природных богатств. Он был известный человек в Сибири. В конце 30-х годов бабушка Бронштейн спасалась от сибирских чекистов у дальних родственников на Украине. По воспоминаниям ее сестры Фрады — известного офтальмолога, выпускницы Базальского университета и многолетней сотрудницы института имени Гельмгольца, у Тюмы развилась мания преследования, и родственники поместили ее в неврологический санаторий под Киевом. Там она и погибла, в первый же год войны: от артобстрела ли, от бомбежки, или была расстреляна в Бабьем Яру — осталось неизвестным.

* * *

Каждый старший отпрыск, в каждом поколении Баранских, называется родовым именем — Николай. Первым в этой традиции стал мамин дед, известный в университетском Томске деятель народного просвещения, на лекции которого съезжался буквально весь город.

А назван так Николай Николаевич Баранский (I) был своим отцом в честь императора Николая I, который в отношении его самого оказал высочайшую милость и восстановил попранную справедливость.

Прадед моей матери и моего отца — Николай Васильевич Баранский, что называется, попал в случай, когда завершал свое духовное образование в Костромской семинарии. (Его выпуска уже ждала молодая, привлекательная поповна, которая в качестве приданого приносила Николаю Васильевичу скромный деревенский приход, где служил до своей кончины ее отец. Такова была тогда обычная практика обустройства осиротевших семей священнослужителей.) Однако Н. В. Баранскому не суждено было стать сельским попиком. Никогда не возвращался он и в родительский дом, в село Бараний Погост.

В костромских архивах не удалось навести точные справки о Н. В. Баранском. Этим архивам не везло с первых лет советской власти. Они подвергались бесчисленным экзекуциям: комсомольцы-безбожники жгли на кострах церковные книги с метрическими записями, чекисты устраивали розыски-обыски, изъятия и выемки документов. (По невежеству, искали родственников Романовых, происходивших из костромских дворян, и следы заговора земляков, собиравшихся освободить царскую семью.)

Отрывочные и обрывочные архивные данные привели к смещению персонажей во времени. Все, о чем поведала Наталья Владимировна в «Странствии бездомных» о пращуре Баранских, имеет отношение к отцу Николая Васильевича — сельскому священнику Василию Баранскому. В том числе и эпизод с наречением новой фамилии по месту жительства — из Львовых в Баранские. У его сына была совсем другая судьба.

Разыскание в архивах, поиск дальних родственников в Санкт-Петербурге, увенчавшийся успехом благодаря счастливому случаю, позволили мне приблизительно и пунктирно восстановить жизненный путь Николая Васильевича Баранского.

Прадед Натальи Баранской обладал чудесным голосом — бас-профундо, по свидетельствам современников, дивной красоты, диковинной мощи, широчайшего диапазона и редкого тембра. Во время посещения Костромской епархии его заприметил митрополит Санкт-Петербургский и Новгородский Серафим (Глаголевский), и Николай Васильевич был определен в Санкт-Петербургскую духовную академию. Здесь ему предстояло изучать не только общесеминарские курсы, но и полную систему философии и богословия, физику, высшее красноречие, а также языки: латинский, древнегреческий, немецкий и французский. По благословению митрополита Серафима он дополнительно занимался духовным песнопением, нотной грамотой и сольфеджио с преподавателями Синодального училища, в котором готовили певчих.

И хотя по окончании академии Николай Васильевич не получил никакой степени, он вышел из ее стен широко образованным человеком и с гордостью носил на рясе академический значок. Он готовил себя исключительно к пасторскому служению и желал его изо всех сил и от всей души. Однако у митрополита Санкт-Петербургского и Новгородского были на него совсем другие виды.

Тогда вся Россия чрезмерно увлекалась дьяконовским песнопением. За обладание мощным и красивым басом соревновались губернские центры и зажиточные торговые города, монастыри и кафедральные соборы, целые епархии. Дважды в год, на троицу и осеннее заговенье, в древнем городе Мосальске в монастыре проходили, выражаясь современным языком, конкурсы или кастинги, на которые съезжались со всей России архиереи и благочинные, владетельные помещики и толстосумы-купцы, чтобы заполучить себе в храм громогласного и сладкопевного дьякона.

Очень скоро дьякон Николай Баранский стал петербургской знаменитостью. Он — непременный участник торжественных служб всех двунадесяти важнейших церковных праздников. На дьякона Баранского было обращено высочайшее внимание, он вскоре стал протодьяконом. Именитое купечество доплачивало ему от себя солидное денежное содержание. В сослужении с Его высокопреосвещенством Серафимом и его преемниками — митрополитами Антонием и Никанором, протодьякон Баранский проводит все без исключения значимые службы и в Петропавловском соборе — усыпальнице членов императорской фамилии. Вместе с князем Григорием Волконским, младшим сыном министра двора, обладающим не менее красивым басом, Николай Васильевич приглашается на вечера духовного песнопения. Проводились они в дворцовых покоях обер-гофмейстерины, кавалерственной статс-дамы Александры Волконской. Удостаивала их своими посещениями и императрица, венценосная супруга Николая I.

После кончины митрополита Серафима Николай Васильевич неоднократно обращался в Священный синод, к его обер-прокурорам Нечаеву и Протасову с прошениями восстановить справедливость и рукоположить его в священники. На одном из всеподданнейших докладов обер-прокурора Священного синода, бывшего гусара графа Протасова император Николай I наконец-то начертал: «Быть по сему». Вместе с тем, со свойственной ему прямотой отца-командира, добавил: «Протодьяконом он был единственным в своем роде, а священников таких пруд пруди». В дневнике графа Протасова есть о том соответствующая запись. Тем не менее Николай I не оставлял бывшего протодьякона своими милостями. Карьеру в белом духовенстве Н. В. Баранский завершил протопресвитором Тюремного ведомства.

Овдовев, выдав удачно замуж двух дочерей, поставив на ноги младшего сына, отец Николай принял схиму и стал иеромонахом Нилом в одном из близлежащих к столице монастырей. Согласно семейной легенде, Николай Васильевич принял монашество во искупление великого греха старшего своего сына, безбожника и нигилиста. Более того, первенец склонял к безбожию своих сестер, младшего брата и упорствовал в своем заблуждении, несмотря на отеческие увещевания. Отец Николай проклял его и изгнал из дома. Так что продолжил свое образование Николай Николаевич Баранский I в старших классах гимназии и университете сугубо на свой собственный счет. Зарабатывал он на жизнь уроками, но педагогика оказалась его подлинным призванием.

Сестры и младший брат отцовскую кару в отношении первенца приняли безропотно. И тогда становится ясным, почему Н. Н. Баранский (I) порвал со своей поповской родней резко и бесповоротно. Навсегда.

В отношении деда по отцовской линии, Николая Васильевича Розанова, Наталья Владимировна уже сама допустила существенную неточность в изложении его биографии. Получив чин действительного статского советника, известный провинциальный педагог, директор гимназии Н. В. Розанов выслужил себе и свой семье потомственное дворянство, а не приобрел всего-навсего личное. Для Натальи Владимировны этот факт никакого значения сам по себе не имел. Она выросла в революционно-разночинной среде, где сословная принадлежность напрочь отвергалась и рассматривалась как докучный анахронизм. В историческом контексте Наталья Владимировна была все-таки «дитя своего советского времени». Времени, когда большевистская власть разом отменила все сословия, их различия и отличия, да и многих представителей сословий изничтожила просто физически.

Для Николая Васильевича Розанова, судя по обрывочным воспоминаниям его дочери Натальи Николаевны, возвращение их семьи в дворянское сословие имело большое и даже принципиальное значение. По материнской линии Николай Васильевич, его братья и сестры принадлежали к Шишкиным — старинному роду столбовых дворян Костромской губернии. И в отставке, и на государевой службе они были несущими конструкциями русской государственности, точно также как крестьянство и купечество составляли ее основу.

До появления в семье enfant terrible — ужасающего дитя Ивана, столбовые дворяне Шишкины пользовались уважением соседей, благодетельствовали крестьянам. Шишкины сохранили неделимой родовую вотчину в Костромской губернии, обросли благоприобретенными имениями и именьицами во Владимирской и Рязанской. По смерти своих родителей, вступив в права наследования, женившись на состоятельной дворянской девице, Иван Шишкин пустился во все тяжкие. Разорил в пух и прах родовое гнездо, спустил приданое жены. Овдовев, он поспешил сбыть с рук подросших дочерей-бесприданниц. Девиц Шишкиных не пугал мезальянс. Они хотели во чтобы ни стало вырваться из разгульного отцовского вертепа. Надо отметить, что Иван Шишкин сознавал всю глубину своего падения. В частично сохранившейся его переписке с дочерью Надеждой он сам себя именует «ничтожнейшим из мизераблей».

Николай Васильевич Розанов гордился возвращением своей семьи в дворянское сословие, гордился без всякой словесной спеси и чванства. Этим возвращением он обрел свое самостоянье. Моя мама к своим дворянским корням относилась с иронией, однако породу в людях ценила, воспринимала ее как редкую совокупность внешних свойств и внутренних качеств человека, присущих ему от рождения.

Ей и самой была свойственна истинная породистость. Вот какой она запомнилась одной из своих молодых коллег по московскому дому Пушкина, а сейчас известному искусствоведу Екатерине Павловой: «Я вспоминаю Наталью Владимировну тех лет: высокая, стройная, прямая, сдержанная, строгая, скажет — рублем подарит, не в бровь, а в глаз. Высокий, открытый лоб, волосы, расчесанные на прямой пробор и собранные сзади в пучок, а взгляд мягкий, деликатный, движения плавные, немного замедленные, очень женственные. Весь облик вызывал у нас безграничное доверие и уважение. Она не терпела казенщины и стандарта, уважала индивидуальность… Наталья Владимировна научила нас видеть, думать, анализировать, восхищаться и любить».[46]

В московских музейных кругах 50-х годов минувшего века Наталья Владимировна была одной из первых красавиц. Красоту ее оттеняли изящное и дерзкое остроумие, пластичность манер, искрометность взгляда. Она была человеком чести, как ее родители и пращуры. Одной породы с ними.

* * *

Наш Дом рассекал Спиридоновку надвое: на тишайший Гранатный переулок и собственно Спиридоновку, оживленную старомосковскую улицу, с ее доходными домами и дворцами-особняками купцов-миллионщиков и знатных дворянских семейств. После октября 1917 года эти дома хозяев сменили.

Окрестные жители прозвали наш дом утюгом за удивительно похожую на этот предмет быта конфигурацию. Мне же он до сих пор напоминает большой пароход, величаво входящий в устье полноводной реки. Этот пароход приплыл из моего детства. Жил мамин отец на втором этаже в квартире № 23. На одной площадке с маминой однокурсницей по высшим литературным курсам Марией Петровых, замечательной поэтессой. Именно в квартиру № 22 к ней на свидания и бегал Осип Эмильевич Мандельштам. Интересна и сама по себе история появления Владимира Николаевича Розанова по этому адресу.

Квартира № 23 считалась в доме нехорошей квартирой, почти что в булгаковском смысле. Ее хозяин — аптекарь Палеес — покинул ее аккурат в канун Великого и Ужасного Октября. По-видимому, обладал даром предвидения. Помещение недолго пребывало в выморочном состоянии, сначала там была гостиница для сотрудников ВЧК, командированных в столицу. Затем ее спецслужебный статус повысился, и она стала явочно-вербовочной квартирой ВЧК — ГПУ. С марта 1921 года по настоянию особоуполномоченного Особого отдела вышеуказанной организации Якова Сауловича Агранова-Сорендзона квартира эта была превращена в наблюдательный пункт за домом историка, публициста и общественного деятеля Сергея Петровича Мельгунова, жившего этажом выше, в 25 квартире.

В феврале того же года, сразу после амнистии и освобождения С. П. Мельгунов возвратился к себе домой вместе со своим сподвижником по антисоветскому сопротивлению и «однодельцем» по процессу Тактического центра В. Н. Розановым. Тот после тюрьмы оказался в Москве без крыши над головой. Прасковья Евгеньевна Мельгунова постаралась и его окружить заботой и вниманием. Так они прожили одним домом более полутора лет.

Большую часть семикомнатной мельгуновской квартиры занимали рабочие помещения редакции популярного журнала «Голос минувшего». Его основал и редактировал Мельгунов, вплоть до окончательного запрета издания большевиками. Собственно для проживания оставалось две комнаты — кабинет Мельгунова, спальня хозяев и большая просторная кухня. Розанов располагался на ночь на огромном редакционном кожаном диване, так называемом самосоне. Такие диваны были непременной принадлежностью многих редакций дореволюционных изданий. Владимир Николаевич, с присущим ему сарказмом, ядовито шутил, что при царизме на редакционных диванах отдыхала свобода слова, а при большевиках на них отдыхают безработные, инакомыслящие труженики пера. В квартире был оборудован тайник, где хранились особые секретные материалы.

За три года — с 1919 по 1922 — мельгуновскую квартиру обыскивали более двадцати раз. По утверждению Прасковьи Евгеньевны — двадцать три раза. По мнению самого Мельгунова — двадцать один. Вячеслав Менжинский, сменивший «Железного Феликса» на посту главы ВЧК, считал, что их было ровно двадцать. В личной беседе с Мельгуновым Менжинский даже выразил Сергею Петровичу лицемерное сочувствие, в котором читалась плохо скрываемая угроза: «Каждую ночь ждете звонка, да и работать вряд ли удается при таком количестве обысков… Все вверх дном, верно. Да, я вас понимаю», — записала Прасковья Евгеньевна со слов мужа, сразу же после его разговора с Менжинским.

Менжинский предлагал Мельгунову изгнание без права возвращения. Большинство коллегии ВЧК возражало против принудительного отъезда Мельгунова за границу. И не напрасно. Книга С. П. Мельгунова «Красный террор», изданная через год после его изгнания, стала самым мощным и неопровержимым разоблачением изуверств советской власти.

Что же так настойчиво искал в квартире Мельгунова и никак не находил особоуполномоченный Яков Агранов? В деле о Тактическом центре, особенно в его петербургской части, контрреволюционный заговор скорее был предметом фантазий следователя Агранова, а не усилиями и действиями обвиняемых. Так Агранов выбился в присяжные сценаристы ВЧК — ГПУ — НКВД. Все сценарии знаменитых громких процессов 30-х годов по заказу Сталина создавал самолично Агранов.

Для хорошего сценария нужен материал, которого раздобыть на допросах нельзя, невозможно. На допросах этот материал надо предъявлять и добиваться от обвиняемых чистосердечного признания, самооговора. И Агранову была нужна секретная часть картотеки персоналий словаря революционных деятелей, которую по примеру Бурцева (разоблачителя Азефа, Малиновского и других провокаторов царской охранки) Мельгунов собирал по крупицам. В ней были сосредоточены найденные им следы личных преступлений большевистских вождей.

Перед изгнанием С. П. Мельгунов в точном соответствии с законодательством РСФСР и нормативными актами Наркомюста оформил дарственную на принадлежащую ему квартиру, а также на все имущество, находящееся в ней. Акт дарения был составлен на имя ближайшего друга Владимира Николаевича Розанова, которому Мельгунов доверял безгранично. Мосгоркоммунхоз по ордеру предложил в обязательном порядке В. Н. Розанову обмен на равноценную площадь, этажом ниже в квартире № 23. Обмен был обманом. Мельгуновское имущество — библиотеку, архив редакции конфисковали еще до переезда, а квартиру № 23 сразу же национализировали. Самого Розанова уплотнили в жилплощади до размеров мельгуновского кабинета.

Обман-обмен не оправдал ожидания особоуполномоченного Агранова. Обыск мельгуновской квартиры длился чуть ли не два месяца. Квартиру, что называется, раскатали по бревнышку, простучали каждую досточку, перелистали каждую книгу, перетряхнули все досье. Однако «…то, что большевикам могло быть интересно, — пишет в своих воспоминаниях С. П. Мельгунов, — мне еще при себе удалось переправить за границу».[47]

В нелегальной транспортировке мельгуновских материалов на Запад самое непосредственное и живое участие принимал В. Н. Розанов — в отличие от Мельгунова, старый, опытный конспиратор, имеющий за плечами пять незаконных переходов границы Российской империи и прочные давние связи с контрабандистами. Это было его последнее прямое действие по сопротивлению большевизации России.

Мать Н. В. Баранской — Любовь Николаевна Радченко, партийный псевдоним «Стихия», — продолжала стихийно, от случая к случаю, свое, теперь уже больше личное, сопротивление большевикам. Она информировала через «Социалистический вестник» мировую общественность о преступлениях Советской власти. С первым временным прекращением этого издания и Л. Н. Радченко поставила точку в своей политической деятельности. Не было больше ни сил, ни возможностей. Не желая подвергать близких угрозам преследования, она предпочла кануть в глухую безвестность.

* * *

Иногда при обсуждении семейных ссор, домашних конфликтов, преимущественно моих с сестрой и с бабушкой, мама завершала чересчур горячую дискуссию словами: «Я советовалась с Колей» — и выносила свой вердикт, окончательный и не подлежащий обжалованию. Я искренне недоумевал, со мной она точно не советовалась… Думаю, в некоторых ситуациях она действительно руководствовалась живой памятью о любимом, убитом на войне. Задавала себе вопрос — а как бы поступил в этом случае он — и сама себе на него отвечала.

Своего отца я узнавал из рассказов родных, по фотографиям довоенным и фронтовым, из его писем к матери. Судя по всему, мой отец был способен на дерзкие поступки и жесткие решения.

Мама очень сильно любила отца всю жизнь. Молодые, красивые и умные, они нашли друг в друге опору, защиту, поддержку. Их счастливая любовь, короткая как озарение, как миг, всего-то 6 лет, осветила мамино трудное существование. Вечная угроза ареста родителей, болезнь дочери, бездомность…

Когда я повзрослел и от меня отлипло прозвище «домашнее НКВД», но любопытничанье как свойство осталось, до меня глухо и невнятно донеслось из разговоров деда с бабушкой, тетки Людмилы с теткой Евгенией, Оли (второй жены деда Розанова) с мамой, что мой отец вел себя крайне безрассудно в самые жестокие годы репрессий. На мой вопрос об этом мама заметила, что безрассудства не было, что он просто-напросто помогал семьям репрессированных — собирал деньги, теплые вещи, продукты, чтобы родственники пересылали их в лагеря, тюрьмы и в ссылку. Дед считал, судя по его рассказам, что старший сын занимается опасным делом, но деньги давал, не дожидаясь просьбы.

Папин однокурсник по географическому факультету, профессор Николай Адольфович Солнцев сообщил мне в разговоре, который состоялся у нас в его квартире на Гоголевском бульваре во времена оттепели, что у моего отца в деле поддержки репрессированных были добровольные помощники. В том числе и он сам — Николай Солнцев. Это был, по словам Солнцева, очень ограниченный круг лиц, которые доверяли друг другу безоглядно и безусловно. Сам Солнцев знал из этого круга двух-трех человек. Всех знал, судя по его рассказу, только мой отец. Тем не менее наличие какой либо организации Солнцев отвергал. Организации не было, но конспирация существовала.

В своих поступках и решениях отец руководствовался категорическим императивом Канта — нравственность должна быть абсолютной, всеобщей и общезначимой. Категорическому императиву Н. Н. Баранский следовал категорически. Судя по его письмам с фронта к маме, он не мог представить себе, как ученое звание профессора, научная степень кандидата освобождает его от долга защищать Родину до последней капли крови. Он не смог бы смотреть в глаза однополчанам после боя, если бы не смотрел вместе с ними в лицо смерти. Таков был категорический императив гвардии капитана, кавалера боевых наград — медали «За отвагу», орденов «Красной Звезды» и «Отечественной войны II степени» Николая Николаевича Баранского.

Мама после гибели отца пеняла Богу, как он мог допустить, чтобы на войне гибли лучшие — самые смелые, честные, добрые. Ей тогда было невдомек, что искупление грехов человечества Господь возлагает исключительно на самых достойных. Может быть, оттого и путь к Храму, в дом Божий был у Натальи Владимировны долог и крут.

* * *

Наталья Владимировна, безусловно, унаследовала от родителей смелость — и на генетическом уровне, и приобретенную, воспитанную их жизненным примером. Такая смелость не была безумством храбрых. Скорее это было личное преодоление всеобщего и старательно насаждаемого властью страха. Преодолением, когда порядочный человек встает перед выбором, и тогда — или он переборет свой страх, или страх сломает его. В жизни Н. В. Баранской таких случаев было немало. В «Автобиографии без умолчания» она упоминает лишь о двух, имеющих непосредственное отношение к ее судьбе в московском музее А. С. Пушкина и к тому противостоянию, которое возникло у нее с директором музея А. З. Крейном.

«…В 1958 году я не явилась на организованное им собрание коллектива, осуждавшего Пастернака за роман „Доктор Живаго“, а на следующий день отказалась подписать протокол этого собрания. Мой отказ уберег музей от этого срама, так как протокол, не подписанный мной, не вышел из стен музея». Мама справедливо считала, что создаваемый в Москве музей национального гения много проиграет в глазах интеллигентной публики и еще долго не станет московским Домом Пушкина, если в его стенах будет поддержана травля другого поэта.

Через три года музей был создан, открыт и пользовался неизменным, порой даже ошеломительным, успехом и у широчайшей публики, и в музейных кругах. Вот как оценивает роль Н. В. Баранской в появлении нового музея старейшая его сотрудница Е. Павлова: «…ее роль новатора построения музейной экспозиции литературного (не художественного) музея очень велика. Именно благодаря разработанным ею новым принципам показа экспонатов московский Дом Пушкина стал называться „музеем нового типа“, чей образ разошелся по всей России в повторениях на несколько десятилетий».[48]

В «Автобиографии без умолчаний» Н. В. Баранская вскрывает механизм и тайные пружины процесса изгнания ее из музея: «…в 1966 году, когда я уже не была для директора так необходима по работе, в ситуации близкой, но иной — после вечера памяти Ахматовой и приглашения на вечер И. Бродского (не как выступающего, а как зрителя) я была осуждена. Было создано целое „дело“… Судилище длилось целый месяц — на партбюро, затем на общем собрании… Никто не призвал к прекращению этого доморощенного процесса, впрочем, опирающегося на привычные методы процессов иного масштаба».

В дни этого жизненного крушения первым к Наталье Владимировне пришел на помощь старый школьный друг Виктор Дмитриевич Дувакин — Бибас. Он всегда приходил на помощь. Давал приют, когда у мамы не было крыши над головой. Помогал устроиться на работу и на Всесоюзную юбилейную Пушкинскую выставку 1937 года, и в Государственный литературный музей. Первым встретил нас в Москве, куда мы вернулись из эвакуации после гибели моего отца на фронте. С ним они были тоже друзья и даже однокашники. В том же 1943 году он помог маме восстановиться в аспирантуре. За год до сокрушительных для нее событий он пережил и собственное изгнание с филологического факультета МГУ только за то, что осмелился выступить единственным свидетелем защиты на громком писательском процессе Синявского и Даниэля…

Они долго судили-рядили, что можно предпринять, чтобы отвести беду, чтобы мама могла остаться в музее, который создавала в том числе и она. Советы его были радикальны, но не очень прагматичны. Не меньшим радикализмом отличались и советы Нины Юрьевны Лурье, ближайшей маминой подруги, пережившей с ней вместе все беды, что выпали им на долю.

Всё, что ни делается, делается к лучшему — утешала маму Мария Александровна Гольдман (в девичестве Летник — Муся Летник), самый задушевный, нежный и светлый человек из ближнего круга Натальи Владимировны. Именно Мария Александровна — Муся, Мусичка, Мышонок — научила Наталью Баранскую терпению, молитвенному смирению, обретению веры в целебную силу моления.

Все это, однако, было потом. А в эти дни, когда предстояло сделать трудный выбор, и атеистка биолог Нина Лурье, и глубоко верующая Мария Гольдман, и уважающий божественное начало мироздания Виктор Дувакин — все друзья без исключения сошлись в едином мнении: продолжать дальше работу в музее с А. З. Крейном — значит изменить самой себе.

Между тем судилище всё затягивалось, «дело» распухало и обрастало новыми подробностями. По собственному признанию Натальи Владимировны, она не без колкости посоветовала доморощенным следователям во главе с А. З. Крейном прекратить самодеятельность и передать состряпанное ими «дело» в руки компетентных органов. У Н. В. Баранской был уже опыт общения и с ВЧК, и с ГПУ, и с НКВД. Была она на допросах, ходила за ней «наружка», присутствовала она и на обысках в собственном доме. Но Крейн вовсе не того добивался.

Весь месяц он ссылался на небывалый нажим высоких партийных инстанций, умолял не подвергать музей и его коллектив опасности, представлял добровольный уход Н. В. Баранской на пенсию как наилучший выход «из труднейшего положения».

Всё это время А. З. Крейн держал в голове свой сценарий, которого строго и придерживался. Впервые саморазоблачительные строки он опубликовал на страницах своей посмертной книги «Жизнь в музее»: «В музее же никто другой как директор является и „худруком“ и „главрежем“ — даже когда у него самый что ни на есть сильный заместитель по науке. Никакой самый сильнейший „зам“ не может стоять над директором. …Есть и другой вариант (курсив — Н. Б.): сильный заместитель, который ни в грош не ставит директора, не хочет и не может работать под его руководством, но и конфликтовать не хочет, — сам уходит из музея».[49] Именно этого и добивался Александр Зиновьевич. Конечно, А. З. Крейн предложил совершенно иную интерпретацию всей этой драматической коллизии: «…покинув музей, будучи в немалом возрасте, Баранская приобрела писательскую известность как автор нашумевшей в свое время и задевшей читателей за живое повести „Неделя как неделя“ и других произведений».

Под другими произведениями А. З. Крейн, по-видимому, сознательно зашифровал повесть Натальи Баранской «Цвет темного меду. Платье для г-жи Пушкиной» и рассказ «У Войныча на мельнице». С Пушкиным писательница Наталья Баранская не расставалась до самой своей смерти. Эссе «Три карты» — художественное исследование по письмам Дантеса к Геккерену обстоятельств их заговора против семейства Пушкиных — последнее произведение Н. В. Баранской, завершенное ею в год своего 95-летия. А. З. Крейн смог отлучить Н. В. Баранскую от московского Дома Пушкина, но разлучить ее с самим поэтом ему было не под силу.

В нашей стране повесть «Цвет темного меду. Платье для г-жи Пушкиной» выдержало три издания, не считая журнальной публикации. Издавалась она и за границей — в Голландии и Германии. И в обеих странах первоначальный тираж допечатывался. По западным меркам — явление редкое. Именно эту повесть известный петербургский пушкиновед Я. Л. Левкович назвала в своем докладе на очередной пушкинской конференции самым ярким и интересным произведением в художественной Пушкиниане после прозы Ю. Н. Тынянова.

Сколько ни стараюсь, никак не могу понять, почему такой безусловно неглупый человек, как А. З. Крейн, не хотел делить славу основателя музея с людьми, без которых этот музей не родился бы ни в коем случае? В алфавитном порядке перечислю их всех: Н. В. Баранская, Ф. Е. Вишневский, М. И. Кострова, А. З. Крейн. Александр Зиновьевич здесь на последнем месте только в порядке алфавита. Почему же он предпочел здоровому честолюбию болезненное тщеславие, и соорудил из трех своих книг о музее пьедестал для собственного памятника основателю музея, и взгромоздился на него в гордом одиночестве?

К трилогии А. З. Крейна об их музее Наталья Владимировна относилась без интереса, но не изображала деланного равнодушия. Первую — «Рождение музея» — просмотрела внимательно и сказала: «Он тоже хочет стать писателем». Вторую — «Жизнь музея» — лишь перелистала и заметила: «Он в двух шагах от цели». И действительно, вслед за Н. В. Баранской А. З. Крейн стал-таки членом Союза писателей. Третью — «Жизнь в музее», увидевшую свет после смерти ее автора, Наталья Владимировна даже смотреть не стала. А на мое возмущение тем, что во всех трех крейновских книгах ее имя упоминается редко и глухо, как бы между прочим, что ее роль в основании музея, в создании его экспозиции умалчивается и умаляется, мама устало уронила: «Эти лавры оставим для венка Александру Зиновьевичу». И в 93 года Наталье Владимировне не изменял присущий ей сарказм.

Я бы не стал вытаскивать на свет Божий этот неприглядный сюжет, но имена и Н. В. Баранской, и А. З. Крейна уже вошли в историю, и конфликт этот подлежит уже ее суду.

Мифотворчество свойственно нашему времени как никогда раньше. И вот уже из воспоминаний поэта Давида Самойлова, из предисловия к сборнику мемуаров других однокурсников А. З. Крейна по ИФЛИ узнаю, что Александр Зиновьевич — единственный основатель и создатель музея А. С. Пушкина в Москве. Даже известный пушкинист Валентин Непомнящий, знающий всю эту историю досконально, готов в предисловии к книге Крейна «Жизнь в музее» утвердить этот миф в сознании читателя…

* * *

Всю свою долгую жизнь Наталья Владимировна помнила имена и отчества своих учителей из I школы МОНО (Московского отдела народного образования), с Высших Государственных литературных курсов, из аспирантуры МГУ и Государственного литературного музея. Эта памятливость была выражением ее благодарности людям, без участия которых не могло состояться в полной мере становление ее личности, ее «самостоянье».

В жизнеописании «Странствие бездомных» Н. В. Баранская упоминает о них мельком, если рисует, то беглым штрихом, только потому что не они — главные герои этой книги. Однако не сказать о них поподробнее — нельзя. Слишком заметную и важную роль играли они в жизни Натальи Владимировны.

Под руководством профессора Ивана Никаноровича Розанова она выполнила свою первую научную работу, будучи студенткой Высших литературных курсов. Розановский семинарий «Поэты пушкинской поры» проходил в квартире профессора, в особняке на углу Большой Никитской и Садово-Кудринской, как раз напротив здания бывшей Флёровской гимназии, где и размещались Высшие литературные курсы. Участники розановского семинария имели редкую возможность познакомиться с уникальным поэтическим книжным собранием своего профессора, в котором были представлены прижизненные издания самого Пушкина, Веневитинова, Жуковского, Дельвига и многих других русских поэтов от XVIII до XX века включительно.

В первые годы всеобщей национализации художественных коллекций розановское собрание эта горькая участь миновала. По той простой причине, что в глазах красных комиссаров и чекистов она не представляла никакой особой ценности. В ней не было ни дорогого антиквариата, ни знаменитых картин и скульптур, ни древних икон. Одни книги.

Для русских однофамильцы — почти что родственники. Судя по рассказам мамы, состоялась тогда у них с профессором и традиционная процедура поиска общих корней. Именно Иван Никанорович объяснил ей впервые значимость для русской культуры писателя, философа и публициста Василия Васильевича Розанова, чьей внучатой племянницей она была. Наталья Владимировна прибегала время от времени к помощи Ивана Никаноровича в своей научной работе и в дальнейшем. Впервые она переступила порог розановской квартиры в 1926 году студенткой, а в последний — в 1965, когда, будучи научным руководителем московского музея Пушкина, пришла благодарить вдову профессора Розанова — Ксению Александровну Марцишевскую — за ее бесценный дар московскому дому поэта, передачу знаменитой розановской библиотеки. Допускаю, что в какой-то мере на решение К. А. Марцишевской повлияло и стародавнее знакомство их семьи с Наташей Розановой.

Там же на курсах произошла и первая встреча Н. В. Баранской с одним из основателей «ученого пушкиноведения» Мстиславом Александровичем Цявловским. Снова они встретились в год подготовки юбилейной Всесоюзной пушкинской выставки, и снова в прежнем качестве учителя и ученика. Именно тогда и состоялось серьезное приближение Н. В. Баранской к пушкинской теме, первое погружение в нее. А в бытность первым научным руководителем московского музея Пушкина Наталья Владимировна сблизилась с известной пушкинисткой, вдовой Цявловского и его соратником Татьяной Григорьевной.

С Николаем Каллиниковичем Гудзием маму познакомил ее верный друг В. Д. Дувакин в самый страшный год жизни Натальи Владимировны, в год гибели ее мужа. Н. К. Гудзий отнесся к судьбе Натальи Владимировны с редким добросердечием. Он сделал невозможное — принял маму в аспирантуру сразу же после возвращения нашей семьи из эвакуации, пренебрегая формальностями, выхлопотал ей сверх лимита стипендию, взял на себя научное руководство ее диссертацией. Выдающийся текстолог, он помог Н. В. Баранской овладеть умением читать между строк, проникать в глубинные пласты произведения, соотносить текст с исторической эпохой его создания.

Исходя из моих детских впечатлений — маме приходилось порою брать меня и на деловые свидания, — вся семья Николая Каллиниковича, его жена и его брат, относились к нам с удивительным радушием. Это был теплый, уютный и вкусный дом.

Когда маму перевели из очной аспирантуры в заочную из-за нарушения сроков выполнения аспирантских заданий и экзаменов, Н. К. Гудзий сдал ее с рук на руки Дмитрию Дмитриевичу Благому.

Д. Д. Благой в отличие от Николая Каллиниковича был сух, строг, деловит и необычайно требователен. Он не хотел входить в мамины жизненные обстоятельства. Но именно благодаря его требовательности большая часть маминой диссертации — «Русское народное творчество и сатирические журналы 1760–1770 гг.» была опубликована в «Известиях» Отделения литературы и языка Академии наук. Целеустремленность, методичность в работе, лапидарность формулировок у Н. В. Баранской несомненно от Дмитрия Дмитриевича Благого.

Оба учителя ценили Наталью Владимировну за зоркую наблюдательность и склонность к исчерпывающему анализу, за умение синтезировать его результаты в самостоятельные, научно обоснованные суждения.

Моя детская память сохранила атрибут артистизма Н. К. Гудзия — непременный галстук-бабочку и символ академичности Д. Д. Благого — маленькую шапочку, увенчивающую его большую голову. Маме соединить эти два качества в своей работе, в себе самой так и не удалось. Артистизм в ней, как в личности, явно превалировал.

Историзм мышления — качество, которого и в наше, относительно свободное время, серьезно не хватает многим ученым гуманитариям, Наталье Владимировне передал Борис Павлович Козьмин, научный руководитель, а затем и директор Гослитмузея, видный советский историк.

Музейное дело — музееведение, музеелогия — особая наука, синтез многих научных дисциплин: истории, культурологии и даже филологии. Эту науку Наталья Владимировна постигала под руководством тоже очень несхожих людей, но полных тезок и по имени, и по отчеству — Николая Павловича Анциферова и Николая Павловича Пахомова. «Последним русским интеллигентом» назвал Анциферова его друг академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. Ему же принадлежит определение Анциферова прежде всего как «таланта личности».

Если Н. П. Анциферова вполне справедливо можно считать последним русским интеллигентом, то не менее справедливо считать и Н. П. Пахомова последним русским барином. У очень многих близких его знакомых возникало такое стойкое впечатление после одного-двух посещений Н. П. Пахомова в Абрамцево, где он полновластно директорствовал. Музейное пространство он с удивительным тактом и изобретательностью превратил в свое личное усадебное пространство. Так он сумел сохранить для себя прежний, дореволюционный трен жизни, привычный ее уклад.

Н. П. Анциферов научил Наталью Владимировну подлинному пониманию «духа века» и тому, как он перекликается с «гением места». Согласно Н. П. Анциферову музейщик, «историк в своей деятельности должен уметь найти краски для передачи колорита времени, впрочем, не пренебрегая и колоритом места». Этому умению найти такую цветопередачу он посвящал прогулки по пушкинской Москве, в которые любезно приглашал Наталью Владимировну вместе со мной. Они до сих пор сохранились в моей памяти. Он научил Н. В. Баранскую воссоздавать атмосферу эпохи, отмеченную печатью гениальной личности. Н. П. Пахомов, как практик музейного дела, передал ей секреты распознавания ароматов старины, использования предметов материальной культуры для овеществления эпохи и личности, в ней жившей. Этими принципами руководствовалась Н. В. Баранская для разработки новых концептуальных подходов к деятельности литературных музеев. Их положила она в основу первой экспозиции московского дома национального гения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.