Письма разных лет
Письма разных лет
Никогда, даже после смерти отца, мама не говорила мне о его «истории». Семейный архив, вернее, уцелевшие остатки его позволили мне догадаться: мама знала всё, но от меня скрывала. Только занявшись семейными историями и узнав об отце (далеко не всё), смогла я понять до конца некоторые строки маминых писем, истолкованные мною ранее неверно.
Получив известие о смерти отца в 1939 году в Ялте, мама погрузилась в воспоминания, печальные и светлые. Ко мне обращены в ее письмах слова сожаления: как жаль, что я, его дочь, не знала «того», которым она так восхищалась… «Тот» был совсем другим, отличался от «этого», каким он уже стал к годам моей юности. «Он сильно изменился, — пишет мама, — стал не чуждым нам, но чужим» (понятно, что она хотела сказать, но слова поставила в обратном порядке). Как раз «чужим» он не стал (он ведь отец мой), но духовно близким быть перестал. Но почему это — нам? Кому — нам? Про себя я этого сказать не могла.
Раньше я связывала эту часть маминого письма с женитьбой отца в 1923 году, не задумываясь особо над тем, почему мама, принявшая тогда это событие спокойно, теперь стала придавать ему такое значение.
Во втором письме 1939 года, посвященном отцу, мама вновь возвращается к сердечным воспоминаниям. Для нее их любовь неотделима от «большой», бурной общественно-политической жизни. «Красочные», «незабываемые» воспоминания, «неповторимое», «чудесное» прошлое. И после всех этих возвышенных слов — горькое разочарование: «Потом невольно думается, что ты был и что стал?» И опять — сожаление, что я не знала того отца, которым она восхищалась в годы их революционной молодости.
Очевидно, поворот отца «вправо», его участие в «Союзе возрождения» мать пережила с болью. А того, что это были поиски путей спасения России от большевистского ига, она, вероятно, не сознавала или не могла принять.
Нашлось еще одно живое свидетельство папиной «истории». Моя двоюродная сестра Надежда, дочь любимого отцом брата Николая, которую я разыскала по родственной цепочке, казалось, давно оборвавшейся, отвечая на мои вопросы, писала из Петербурга:
«Дядю Володю в двадцатых годах приговорили к смертной казни. Я помню, что папа был болен, и от него прятали газеты, где был приведен список приговоренных к расстрелу. Мама сказала потом: „Спасибо германским рабочим за спасение Володи“. Последний раз я видела дядю Володю летом 35-го года. До этого я просидела в Крестах несколько месяцев — с конца тридцать четвертого. Я ехала к маме и между поездами забежала к нему. Он с большим интересом спрашивал, как я сидела, в чем обвиняли. Я все излагала весело. А потом спросила: „Дядя Володя, как ты сидел в двадцатые годы?“ Он рассказал: „Сидел в одиночке, а чтобы не смог с собой ничего сделать, каждые два часа приводили нового солдата, вооруженного, в камеру, его предупреждали, что я — враг, что разговаривать со мной нельзя. Солдаты были разные. Один, матрос, после того как надзиратель ушел, прислушался у двери и сказал: „Товарищ, давай закурим!“ К сожалению, жена дяди Володи со слезами в голосе просила прекратить наш разговор…“»
«Еще вернусь к разговору с дядей Володей. Я сказала: „Ты знаешь, мы с мамой очень волновались за тебя в связи с процессом меньшевиков, папа-то умер спокойно“ [дядя Коля умер в 1928 году, за два года до арестов. — Н. Б.]. На это он мне ответил: „Я теперь не меньшевик, а, по мнению ГПУ, деникинец“».
Отца забавляло затруднение гэпэушников. Органы пытались в начале 30-х годов привлечь его по делу меньшевиков. Арестованный отец, вероятно, протестовал против привлечения его к «постороннему» делу. В споре со следователем он и получил звание «деникинца». Но освободили его, конечно, благодаря заступничеству наркома здравоохранения Н. А. Семашко.
Подробностей этого последнего ареста мне узнать не довелось: я была тогда в Воронеже, возле другой тюрьмы, где сидела мама.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.