Тамара Александрова Сочиняю, как умею…[9]
«Ходил за грибами и вдруг в меня вцепилась фраза, будто оса ужалила: «Домовой Иван Афанасьевич ждал субботы». Причем жало осы не оказалось болезненным. И дальше грибы попадались, и фраза вилась рядом, намереваясь ужалить еще раз…» Я прочла это у Владимира Орлова в эссе «Лоскуты необязательных пояснений» и вспомнила (мы знакомы давно, и обращение «ты» в нижеследующем тексте не панибратство), как он рассказывал о поиске первой фразы своего первого романа «Соленый арбуз»: надо, чтоб она сразу зацепила читателя. И чтоб писателю, добавим, не оставила возможности увернуться от работы.
Орлову всегда удается сразу же втолкнуть тебя в повествование. «У попа была собака. Поп ее, естественно, любил…», «В окно смотрела лошадиная морда…», «Прокопьев любил солянку…», а еще и «У Ковригина кончилось пиво…» Ни выстрелов, ни сентенций, пронзающих неожиданностью, так — обыденность, но почему-то предчувствуешь: не случайно у Ковригина кончилось пиво, сейчас что-то такое произойдет…
Ковригин — герой «Лягушек», девятого романа классика современной литературы, как все чаще называют Владимира Орлова. До этого написаны «Соленый арбуз», «После дождика в четверг», «Происшествие в Никольском», «Альтист Данилов», «Аптекарь», «Шеврикука, или Любовь к привидению», «Бубновый валет», «Камергерский переулок», рассказы, эссе.
Книги Орлова сегодня встретишь даже в маленьких книжных магазинчиках где-нибудь в провинции, они выстраиваются в ряд на стеллажах столичных гигантов. У него много верных поклонников, даже фанатов. Но есть и читатели, которые при знакомстве с текстом крутят пальцем у виска: странный какой-то этот писатель…
До «Соленого арбуза»
— Когда публику взбудоражил «Альтист Данилов», нередко — и меж собой, и на многолюдных обсуждениях — говорили: Орлов вышел из Булгакова, а ты напоминал, что до Булгакова был Гоголь, а до Гоголя — Гофман, любимый с детства писатель.
— Писателя Гофмана я оценил, естественно, во взрослом состоянии… А в детстве… Мама обменяла на Рижском рынке — мы жили рядом, в Напрудном переулке, — кипу старых, еще довоенных газет (торговцам они требовались для кульков), на буханку хлеба, а хлеб — на лишние билетики в Большой, на «Щелкунчика». Еще война шла, жизнь полуголодная, скудная, у детей и игрушек-то не было, и вдруг случилось волшебство: я попал в сказку, или прожил в сказке великого чудесника Эрнста Теодора Амадея Гофмана, и он вошел в мою жизнь вместе с Петром Ильичом Чайковским, Большим театром… Я долго хранил программку, где, между прочим, сообщалось: Маша — Майя Плисецкая. Дебют.
Лет через шесть — так, наверное, — поздно вечером звонок: Майя Михайловна и Родион Константинович Щедрин. Они только что вернулись из Парижа, были у Шагала и спешили передать мне его одобрительные слова об «Альтисте Данилове». Он прочел его в «Новом мире», который выписывал, всегда считая себя частью русской культуры… Ночью я не мог уснуть. Плисецкая, Шагал, один из моих любимейших художников, — его музыкально-цветовые фантазии на фоне старого Витебска у меня всегда связывались и с Гоголем, и с Гофманом… Все это было как продолжение того чуда военной поры…
— А сказки Гофмана после балета ты сам читал?
— Да, адаптированные. «Золотой горшок», «Щелкунчик и король мышей»… Я рано научился читать и писать. Когда мы с мамой жили в эвакуации в Юрино — это Марийская республика, — отец писал мне письма квадратными буквами, я сам отвечал. Мне было пять лет.
— Отец оставался в Москве?
— Он не мог воевать — у него не было ноги, в детстве делали операцию… В войну работал заместителем главного редактора «Вечерней Москвы». Редакция тогда находилась в Потаповском переулке. Во время бомбежек все спускались в бомбоубежище, а он оставался за своим столом — фаталист! Однажды бомба пробила шесть этажей — до типографии на первом — и не взорвалась. И когда нас бомбили в Юрино, тоже одна из бомб попала на асфальт, отскочила и улеглась на балконе двухэтажного дома.
— Знакомая бомба! Она же из «Лягушек»! Значит Журино, где происходят многие события романа, это Юрино? И вы с мамой жили в замке Турищевых-Шереметевых?
— На самом деле это дворец-замок Шереметевых. До войны там был дом отдыха, в войну поселили эвакуированные семьи ответработников. Жили со свечами и керосиновыми лампами. Койки стояли в зале, во всех коридорах… Сейчас замок прекрасно отреставрировали.
— Твою биографию можно, наверное, писать по твоим романам. Героя «Бубнового валета» ты поселил в своем доме в Напрудном. Ты там и родился?
— Да. Там жил и мой дед Яков Никитич, гравер. Его можно найти в Суворинской адресной книге «Вся Москва». Мастерская у него была в Средних торговых рядах, на Красной площади, но он мечтал купить собственный дом, чтоб при нем и мастерскую разместить. Двадцать тысяч золотых накопил в «екатеринках», а тут революция, бумаги стали бумажками.
— Дом в Напрудном не ему принадлежал?
— Видимо, только 2-й этаж, а потом нас уплотнили, и образовалась коммуналка, без ванны — ее ликвидировали, чтоб расширить прихожую и сделать вход во все комнаты, без горячей воды…
— В твоих сочинениях не раз появляется Яхрома (она же Влахерма), и тоже, чувствуется, не чужое для тебя место.
— Отец тогда писал стихи под псевдонимом Виктор Витязь, начал заниматься журналистикой, попал в «Молодой ленинец», нынешний «Московский комсомолец», где встретился с начинающим Шолоховым — он публиковал в газете свои первые донские рассказы.
Мама из Яхромы. Там они с отцом встретились. Он окончил какую-то комсомольскую школу, его распределили в подмосковный Дмитров, и он часто бывал в Яхроме, соседнем городке, там и познакомился с Машей Барбиной, Марией Сергеевной, активной комсомолкой. Она работала учительницей, а ее мать была ткачихой.
Много лет отец проработал в «Вечерке», писал фельетоны, театральные рецензии… Все время пробовал себя в прозе. В 1935 году в «Красной нови» был опубликован его роман «Искатели славы», имевший большой успех у публики. Там он описал многих реальных людей, они себя узнавали, и это вызывало их неодобрение. Появилась нехорошая рецензия, после которой могли и посадить. Обошлось, к счастью: партийный деятель Щербаков где-то публично похвалил роман. Но отдельной книгой он так и не вышел. Уже в пятидесятые годы отец пытался его издать — не получилось…
— Ты читал роман?
— Еще в школе. Там много сильных литературных вещей. Отдельные главы, экспериментальные, смотрятся как самостоятельные произведения. Но было мало соответствия с жизнью, все умозрительно: чувствовалось влияние литературы. В тридцатые годы у нас была очень сильная литература — по стилистике. Надо сказать, собрав большую библиотеку, отец сохранил все книги расстрельных писателей, от которых многие спешили избавиться.
— Стало быть, отцовские гены не ленились? А его непосредственное влияние ты ощущал?
— Да я его почти не видел! Тогда начинали работать поздно и заканчивали к утру. Когда я уходил в школу — он спал. Возвращался — он уходил на работу. Только по воскресеньям я забирался к нему в постель, и он читал мне «Дон Кихота», академическое издание с картинками. Читал без всяких объяснений и комментариев. Он вообще старался, чтобы я ни о чем не спрашивал, ничего не знал и ни о чем никому не рассказывал. Потому что уже многих знакомых и друзей посадили…
— К твоим первым сочинительским опытам Виктор Яковлевич относился с интересом?
— Когда я начал писать — еще в школе, — он мне как образцы подсовывал плохо написанные производственные романы, получившие Сталинские премии.
— Обладая литературным вкусом, понимал, что не добиться успеха без знания конъюнктуры…
— Успех-то у меня был ранний! Класса с третьего я сочинял стихи — лирические: о природе, о дожде… К какому-то юбилею Сталина нас заставили писать сочинение про вождя. Ну, я и написал в стихах и вместе с другими стишками отправил в «Пионерскую правду». Они напечатали, подписав «ученик 273-й школы». Медаль мне уже была обеспечена! И меня все время заставляли читать это дурацкое сочинение. Так я попал в литературный кружок Дома пионеров, который прославил Евгений Александрович Евтушенко — он несколько раньше меня сюда ходил.
Вел занятия в доме Геннадий Мамлин, детский поэт. Он попросил всех что-то прочитать. Выслушав мое сочинение, дал понять, что это очень плохо. И прочел в ответ свое длинное стихотворение про то, как Сталин стал Сталиным. Дома мы должны были написать в стихах об этом занятии: что происходило, о чем говорили. Мне стало скучно и на второе занятие я не явился.
Я тогда был увлечен театром. Пошло от первых впечатлений — и от «Щелкунчика», и от «Синей птицы» во МХАТе, которая тоже воспринималась как волшебство. Мне давали деньги на каникулы, и я их тратил на билеты. Тогда же неопасно было ходить по вечерам. Да и днем — Москва была почти пустая, без машин. Я как-то ногу сломал и целый месяц на костылях переходил, где мне было удобно, Первую Мещанскую — нынешний проспект Мира. Наша мужская школа находилась на задах этой улицы.
Самые знаменитые ученики — Михаил Вершинин, который написал слова знаменитой песни «Москва-Пекин», про Сталина, Мао, дружбу с Китаем навек, и Татьяна Лиознова. Она привезла сырой еще вариант фильма «Молодая гвардия», и мы с флагами шли по Первой Мещанской до Садового кольца на премьеру в кинотеатр «Форум». Ударение тогда на «у» ставили.
С шестого класса я был в активе Центрального детского театра.
Мы должны были пропагандировать театр, распространять билеты (это, по правде говоря, у меня плохо получалось), дежурить во время спектакля. Нам выдавали красные повязки, и мы следили, чтоб дети не стреляли из рогаток в актеров. Позже я стал писать тексты для театральных капустников…
Детский театр был рядом с Большим и филиалом Большого, на Пушкинской улице, Большой Дмитровке по-старому и по-нынешнему. Такое вот тесное соседство театров — говорят, даже подземными ходами они были соединены. Когда пел Лемешев, прибывала конная милиция, чтоб защитить его от «сыров» и «сырих». А мы защищали любимца старшеклассниц, — Сашу Михайлова. Он окончил студию МХАТ, играл Саню Григорьева в «Двух капитанах», да и вообще всех героев. В кино потом снимался, в картине про Лермонтова сыграл главную роль.
К тому времени в Детский театр пришли молодые Олег Ефремов, Лева Дуров. Вообще театр был хорош по составу и вокруг него были интересные люди, устраивали мастер-классы. Так я познакомился с Борисом Александровичем Покровским, он тогда «Аиду» поставил в Большом и очень интересно рассказывал о процессе работы. Произвел на меня огромное впечатление. В десятом классе я написал пьесу. Прототипами главных героев стали два моих одноклассника. Выпендрежные ребята, в общем-то неплохие, но, не такие, как мы все. У одного дед был министром путей сообщения при Керенском, у другого — отец лауреат Сталинской премии, изобрел смазку для наших танков. Мальчики всегда были при деньгах, начали шляться по разным злачным местам… Но главным в пьесе были даже не эти герои, а быт, повседневность того времени… Я с этой пьесой все забросил. Чуть медали не лишился. Девятый класс окончил на одни пятерки, а в десятом… Педагоги недоумевали: то ли он влюбился… А я как опыт ставил — и над жанром (изучал пьесы в журналах), и над собой: смогу — не смогу.
Литературу у нас преподавала Любовь Кабо, писательница, очеркистка, педагог интересный. Я дал ей пьесу почитать, и она посоветовала показать ее кому-то из драматургов. В театре передали мою рукопись драматургу Л., шел как раз спектакль по одной из ее пьес. Я жду отзыва, волнуюсь. А мне говорят: «Знаете, Володя, вот беда — Л. потеряла вашу пьесу».
Через какое-то время в Театре киноактера — премьера спектакля, персонажи все — один к одному мои. А что мне делать? Куда соваться? Она — лауреат Сталинской премии. Сидела везде в президиумах, вместе с Михалковым… Так закончилось мое постижение драматургии.
— А почему ты пошел на факультет журналистики, а не в Литературный институт?
— Я был принципиально против литинститута, считал, что научить писать нельзя.
— Теперь, после многих лет профессорства в этом институте, считаешь иначе?
— Так же. Я никого не учил писать. Старался соз-дать ситуацию игры, которая могла увлечь человека, подтолкнуть его к саморазвитию как литератора и как личности.
Да и к моменту моего выбора мне интересней всего была география. Собирал книги по географии, хотел пойти на географический факультет. Почитал программу — а там такие предметы! Я их не сдал бы никогда.
— Ты же был медалистом!
— Могли бы на собеседовании завалить. А мне нужен был верняк: маме сделали операцию, и диагноз поставили неутешительный…
В университете увлекся кино. Мне попал в руки сборник американских сценариев, и опять захотелось освоить форму. Написал несколько сценариев. Меня даже хотели взять на организованные сценарные курсы, с хорошей стипендией. Мог учиться параллельно. Успел там посмотреть много интересных, полузапрещенных фильмов, которые не выходили на экраны. Это тоже мне многое дало.
Однажды меня представили Григорию Александрову: вот юноша, подающий надежды. «Вы хотите работать в кино?! — с ужасом спросил Александров. — Быть сценаристом? Я вас прошу, не делайте этого!». А потом все отменилось само собой…
Отец вынужден был уйти на мизерную пенсию по инвалидности. А мама была домохозяйкой, правда, в войну работала на фабрике, вязала маскировочные сетки. Так что мне пришлось все бросить — и мечту о сценарных курсах, и занятия спортом: я неплохо бегал — и думать о заработке.
Поначалу писал разные спортивные мелочи, футбольные отчеты для информационной полосы «Советской России». Жил интенсивно, вертелся, в результате гонорар набегал неплохой. Содержал семью. После университета была «Комсомолка».
— Но здесь ты выдавал большие очерки — на подвал и на два. Уже вышла книга очерков «Дорога длиною в семь сантиметров». А в 1965 году вообще стал знаменитостью — автором «Соленого арбуза»…
Среда — в среду, в четверг и дальше…
— Роман появился в «Юности», которая ассоциировалась с самыми яркими молодыми именами и объединяла когорту кумиров — Белла Ахмадуллина, Аксенов, Вознесенский, Евтушенко… — ты почувствовал себя своим в писательской среде?
— Нет. Мы часто выступали вместе перед читателями, ко мне относились уважительно, но я не влился в эту компанию. Они «гудели» в ЦДЛ, а я, клерк, ходил на службу. «Комсомолка» же им представлялась чуть ли не органом КГБ, хотя была хорошая газета, позволявшая себе очень острые материалы.
— А когда ты почувствовал, что можешь жить вольным литератором, обеспечивать пером себя, семью?
— Думаю, этого никто не чувствует, потому что все на каких-то добавочных деньгах живут. Я просто физически уже не мог совмещать газету и литературу. Я же по ночам писал — и «Соленый арбуз», и «После дождика в четверг».
— И остался этот режим?
— К сожалению. Я-то думал: я — свободный человек. Отсыпаюсь несколько дней и начинаю писать. Но уже выработался ритм: не мог писать больше двух-трех часов. Но, конечно, все остальное время что-то варилось в голове. И потом, требовалось общение. Без знания реалий жизни невозможно.
Мы к тому времени переехали в Останкино: редакция дала мне квартиру, за десять лет я заработал 40 метров с небольшим на пятерых. Новые кварталы именовали Комсомольской деревней: здесь строили свои дома ЦК комсомола, издательство «Молодая гвардия». На улице Королева была пивная-автомат, куда сходились жители окрестных домов, рабочих общежитий и народ с киностудии Горького, из ВГИКа… Сложилась большая компания завсегдатаев, своеобразный мужской клуб. Можно было о футболе поговорить, новые книжки обсудить. Там я перезнакомился с множеством разных людей, слышал множество разных историй.
Были деятели из ЦК комсомола, так называемые лидеры молодежные. Из них же вышли в перестройку, в девяностые, и знаменитые политологи, и миллионеры — сверхвозможность такая свалилась. Среди взлетевших на разные должности, стремительно разбогатевших было больше серых людей, не пропустивших того, что плыло в руки…
— Вот, оказывается, откуда все герои нашего времени! Из пивной, которую ты прославил в романах.
— Помню, как мой приятель, завсегдатай, отговаривал краснощекого ответорганизатора (низший чин в ЦК комсомола), чтобы он не лез в зятья к Брежневу. Тот «влез» и сразу получил подполковника.
Кроме пивной, я ходил в консерваторию, в театры — иногда. И много бродил по Москве. Еще в школе полюбил так болтаться. Москва-то маленькая была. Нам казалось, что мы жили на окраине, а ведь до Кремля-то всего четыре километра.
Меня всегда увлекала архитектура. В «Комсомолке» занимался охраной памятников. Почти непроходимая в то время тема. Но все-таки удавалось всовывать какие-то заметки. Особенно тяжко было при Хрущеве. Рушили все без разбора, сломали тогда столько, сколько при Сталине. На одном пленуме по сельскому хозяйству Никита с возмущением говорил, что транжирят народные деньги на реставрацию каких-то церквей, замков. И началась кампания в поддержку установки партии. Мне в приказном порядке велено было подготовить к печати подоспевшее письмо механизаторов о том, что надо срочно сносить Пафнутьево-Боровский монастырь: в нем находится их училище, и им трудно заезжать в узкие ворота. Слава Богу, я наткнулся в Энциклопедии на упоминание о монастыре. Позвонил в министерство культуры — там вообще плач: это же XV–XVII век! Позже нашел документ, как Дионисий расписывал Храм, сколько чего ему выдавали в день, сколько яиц для раствора… Я, естественно, не стал поддерживать механизаторов. Потом мне говорили: карьерный шанс не использовал! И еще от одного «шанса» отказался, когда меня позвали воспеть проект Нового Арбата…
Я написал большую статью об уничтожении памятников, о том, что необходимо возродить колокольные звоны. Ее опубликовал журнал «Молодая гвардия» и отец тогда очень за меня волновался: «За это и посадить могут…»
Когда заканчивалось строительство гостиницы «Россия», пришлось вступаться за сохранение Английского посольского двора и ансамбля Знаменского монастыря — пандусу они мешали.
Зарядье и еще Кадаши давали такую возможность организовать заповедный район старой Москвы! Там было много зданий XVII века. Зарядье непоправимо покалечили…
— Построив «Россию»?
— Раньше. До гостиницы там возводили 47-этажную высотку, самую высокую из всех московских высоток. Возвели каркас, но на предвыборных открытках 47-го года его рисовали как готовое здание. Когда пришел Хрущев, стройку приостановили — требовались колоссальные деньги. Ну и Кадашевскую слободу — уже при Лужкове — непоправимо изуродовали, изломали, покрасили…
Литературы о старой Москве в то время почти не было, а я составил список памятников — много лет его пополнял — и обходил их. Интересно было открывать в обыкновенных домах следы XVII века — белокаменные основания, наличники. Это как азартная охота… Бродя, заходил куда-нибудь перекусить. Посещал пивную в Печатниках, Печатниковом переулке, на Сретенке.
— Там тоже были завсегдатаи, клуб, как в автомате на Королева?
— Тот автомат — уникальное место! Когда мы переселились на Большую Никитскую, я нередко ездил туда, хотя и не ближний свет. А в Печатниках народу было меньше. И не так интересно. После выхода «Альтиста» я там столько узнал о себе! Ходили всякие легенды. Мне сообщали про необычный роман, даже сюжет пытались пересказывать.
Спрашивали: а ты-то читал? Я отвечал: не только читал…
Еще я ходил в Столешников переулок, в бар-автомат «Ладья», а в обиходе — «Яма»: там лестница вела вниз, и ты должен был минут 40 отстоять на ней в очереди, за которой следили вышибалы. Двое были из Института физкультуры с волейбольного отделения, под два метра ростом.
Тогда объявили борьбу с алкоголизмом, все позакрывали, а «Яма» по какой-то причине уцелела и стала невероятно популярной. Народ собирался разнообразнейший. Вышибала меня однажды спрашивает: «Вы Орлов?» — «Да». — «А что же вы тут стоите?» — «Стою, как все». — «Идемте». Оказалось, выпускник факультета журналистики. Был без работы.
Когда куда-то ушел, передал меня другому вышибале…
Потом стали главными людьми «афганцы». Выяснения отношений, драки на почве «врешь-не врешь». Многие зарабатывали на очередях за водкой по талонам, на золоте — покупали рядом, в ювелирном магазине «по карточке москвича» (порядок такой ввели) и перепродавали приезжим. Позже эти люди уходили в разные криминальные группировки.
— Значит, ты оказался в бурлении всех мутных, диких процессов, которыми сопровождалась перестройка? А всего-то ходил пить пиво…
— Хозяин «Ямы» собирался устроить заповедник для питья и еды от памятника Долгорукову до памятника Чехову в Камергерском, успел даже несколько заведений открыть, но понял, видно, что много не заработает на этом, и продал в конце концов нашу пивную испанцам. А потом на этом месте образовался провал — настоящая огромная яма…
— Почему-то вокруг тебя всегда происходят какие-то мистические, фантасмагорические события. Стоило тебе написать в «Альтисте», что одна героиня ворует из вулкана куски лавы, для превращения их в изумруды, как изумруды там действительно нашли…
— Черные изумруды. Именно в вулкане Шивелуч. Об этом сообщила «Камчатская правда», мне вырезку прислали.
— Альтисту Данилову, вернее, его прототипу, настоящему Владимиру Алексеевичу, ты предсказал встречу с любимой девушкой. И все случилось, как в романе: ее звали Наташей, и она оказалась художником-модельером…
— И не такое случалось. Отцу делали тяжелую операцию, я часов пять болтался вокруг больницы… Нанервничался. Возвращаюсь домой, стою на трамвайной остановке и думаю: «Сейчас бы стакан водки!». Тотчас возник человек и, стесняясь, говорит: «Извини, не могу пить один». Наливает мне стакан водки, я выпиваю, а он мне: «Все, вы больше и не хотели». Тут трамвай мой подошел… А ведь этот эпизод — из «Альтиста»! Он уже был написан! По замыслу, конец романа должен быть трагическим. Но из-за разных совпадений я испугался…
— После Останкина, «Ямы» ты вылавливал персонажей в Камергерском?
— Я не вылавливал! Не изучал жизнь! Имеет значение только твой опыт — не чужой, твое восприятие происходящего вокруг тебя, твои переживания… Чужие рассказы ничего не значат.
В Камергерском, в закусочной, у нас образовалась своя компания — актеры из Художественного театра, звукорежиссеры, звукооператоры… Бывали тут люди из Детского театра, Большого, Оперетты… И всякая шушера, спекулировавшая билетами в Большой театр («билетеры» были в основном из КГБ, поскольку шла в ход валюта — в «Бубновом валете» это описано), и спекулянты учебниками — рядом же магазин «Педагогическая книга». Ниже по переулку, в кафе «Зима», отдыхали проститутки. Я там с ними разговаривал. Их «точка» была рядом, в подземном переходе…
— А что за история у рюмочной на Большой Никитской, где висит твой портрет как достопримечательности и гордости заведения?
— В том доме были до революции меблированные комнаты, внизу кухмистерская, куда жильцы могли спуститься в калошах, перекусить, выпить… И с улицы заходили. Бывал Станиславский — хозяин историю раскапывал, музыканты — напротив же консерватория, Охлопков, когда руководил театром Маяковского… Рассказывали (может, это легенда), когда он приходил в театр, сразу звонил в консерваторию, Нейгаузу: «Генрих, голова болит, встречаемся в аптеке». И шли в рюмочную.
В советские времена, в момент очередной борьбы с алкоголизмом, там поселялось какое-нибудь другое учреждение. Помню, была сберкасса. Потом опять рюмочная с хорошей, домашней, дешевой едой. Издательство устраивало там презентацию моего «Камергерского переулка». Подавали солянку, как в романе, как любил мой Прокопьев, горячую и живую… Критики, журналисты — все были очень довольны.
Абсолютно вольные хлеба
«В голове что-то варилось», неисчерпаемая Москва постигалась — по романам Орлова можно составить необычный путеводитель — московские пейзажи, которые не всякий способен увидеть, топонимика, архитектура судьбы домов, дотошность в деталях как проявление любви, оживающие исторические персонажи… Он энциклопедически образованный человек. Все романы наполнены информацией, не бесстрастной, а взволновавшей его самого, многое сам раскапывал годами, «…в голове моей набито столько всяких сведений, порой вовсе мне ненужных… однако иные из них просыпаются…» — говорит Ковригин в «Лягушках». В романе «просыпается» Марина Мнишек, которая определена толкователями событий в интриганки («А какие она могла плести интриги против России — она же девочка пятнадцатилетняя…»). Самозванец, одна из самых загадочных фигур истории. Он незауряден, он — самозванец, сам себя сделал, а не кем-то-званец… Думаю, этот орловский неологизм выпорхнет из романа и пойдет по жизни, оторвавшись от родителя…
В бродяжничестве по Москве в первую очередь, конечно, открывалось наше время с неожиданных точек обзора. А как строки ложились в «белоснежную тетрадь»?
— Первые два романа я писал под влиянием литературы 20-х годов — ритмической, энергичной, сказывалась и газетная инерция. Когда я начал «Происшествие в Никольском», то буквально сдирал с себя «газету», мне хотелось, чтобы проявилась моя интонация, чтобы я заговорил своим языком. Иногда по нескольку раз переписывал одну и ту же фразу, вырабатывая плотный реалистический язык. Все-таки у писателей моего поколения была ответственность за слово: нельзя писать так, чтобы было стыдно.
— Перед кем?
— Перед собой, перед теми, кого уважаешь. Перед Гоголем, Достоевским… Перед современниками — Трифоновым, Юрием Казаковым, это писатели мирового класса! Сейчас стыда нет. Наши многомиллионные тиражницы о языке не думают.
— Вы по-русски-то хоть что-нибудь понимаете? — Понимаю, — вздохнул Ковригин. — Очень много чего понимаю по-русски… Но не все. (Роман «Лягушки»).
— Так что моя работа на «вольных хлебах» шла медленно. Выбивали и плохие рецензии на роман «После дождика в четверг». По роману собирались фильм запускать, уже были подобраны актеры и вдруг все закрыли. Говорили, в кон не попал.
— Говорили знатоки тайных пружин? А что это значило?
— Кто их знает… У меня там все — все сюжетные ходы, всех героев связывает наводнение. Я видел его на стройке, на Абакан-Тайшете… Но иногда впечатления одного дня дают повод и материал для романа. В «Лягушках» — совершенно реальные первые главы…
— Как? Разве плотная нескончаемая толпа лягушек, упорно прущих к шоссе, под колеса, — не фантасмагории? Не метафора нашего сегодняшнего движения неизвестно куда?
— Нет. Сам наблюдал… Так вот, главные герои романа «После дождика…», переживающие наводнение, молодые люди, приехали на стройку из Влахермы — Яхромы, как нетрудно было догадаться, там остались их родные — и мое повествование перекидывалось из Саян в послевоенную Яхрому. У моих родителей был друг молодости, ставший одним из начальников Лечсанупра, кремлевской медицины. Он фигурировал в известном антисемитском деле врачей, хотя был русским. Уцелел, из тюрьмы вышел… В романе он — прообраз отца героини. Еще действует там профсоюзная деятельница, бывшая стахановка: со Сталиным встречалась, с Калининым, по каналу ходил пароход ее имени. А дальше — одиночество после славы, полупустая, полупьяная жизнь.
— Так зачастую и бывало.
— В журнальной публикации, в «Юности», ее облагородили, яхромские страницы пригладили. Когда роман вышел отдельной книгой, я вообще не обнаружил многих эпизодов из послевоенной жизни страны, в частности, слов «дело врачей» — не было такого! И Сталина вычеркнули. Действовала установка: «Забыть о двадцатом съезде и его обольщающей болтовне!»
Вскоре после выхода журнала вызывает меня Полевой, главный редактор «Юности»: пришла бумага из ЦК партии, туда написали, что я оболгал женщину, бывшую стахановку. Я говорю: «Героиня — не реальное лицо!» — «Но вы все точно назвали, даже ее адрес… Вы должны ехать объясняться, собрание будет человек семьсот…» На самом деле все просто совпало — номер дома, квартиры!
— Видно, вокруг писателя Орлова всегда вились домовые…
— Я хорошо знал фабрику, о которой писал. Председателем профкома там был мой родственник. И я спокойно сочинял, зная, что деятельницу из романа никак не приложить к реальным событиям. Обиженная женщина на собрание не пришла. Народ пошумел и решил, что ничего дурного я не написал, и нет повода, чтоб жаловаться на меня в ЦК…
И вдруг «Новый мир», остросоциальный журнал, который я настолько уважал, что даже не решался туда что-либо туда предлагать, публикует фельетон. Недобросовестный автор взял мои ранние очерки, смешал с текстом романа и поиздевался.
Меня это так вышибло! Месяца три вообще писать не мог. «Происшествие в Никольском» буксовало. А тут еще меня взяли в армию и отправили в Среднеазиатский Военный округ, на Китайскую границу. Служба начиналась с того, что в казарме авиационной дивизии каждое утро надо мной вставал майор: «Лейтенант Орлов, подъем!» — и протягивал стакан водки.
Когда я выхожу из романа, мне потом трудно вернуться. Может, поэтому я долго писал «Происшествие…». Сюжет по тем временам казался невероятно острым, непроходящим: в подмосковном поселке четверо парней изнасиловали свою приятельницу. Правовые люди дело закрыли. Девушка с покалеченной судьбой решила сама за себя постоять. А когда встретила с ножом в руке одного из обидчиков, поняла, что не может убить человека. Но роман был не об изнасиловании — об опасностях пустой жизни, о бездуховности.
Я отдал «Происшествие…» в «Юность», члены редколлегии забили его отрицательными суждениями. С надеждой и страхом понес рукопись в «Новый мир». Одобрили! Заключили договор, а редактором согласилась быть сама Анна Самойловна Берзер, которая готовила к публикации первые произведения Солженицына.
Но ее правка меня удивила: вся рукопись исполосована. Что-то вычеркнуто, что-то вписано. Я сказал, что могу принимать или отвергать замечания, но это уже не мой текст. «Не согласны?» — «Не согласен». — «Тогда пишите на каждой странице: «С правкой редактора не согласен» и расписывайтесь. Я хотела спасти ваш роман, — добавила с сожалением, — потому что он действительно интересный. А цензура снимет эти куски, не заботясь, как все будет согласовываться». Мне дали другого редактора. Рукопись почти без правки через какое-то время ушла в набор, определили в каких номерах 1974 года появится роман. А потом набор рассыпали…
Считалось, что цензура отменена, что Главлит следит только за тем, чтоб государственные тайны не проникали в печать. За все остальное отвечает редактор. Но цензор мог на что-то обратить его внимание. И попробуй проигнорировать. На экземпляре «Происшествия в Никольском», побывавшем в Главлите, я увидел легкие карандашные пометки — на тех местах, которые вычеркивала Анна Самойловна. Я мысленно перед ней извинился… Замечания бывали непредсказуемы. Когда шел «Альтист» потребовали заменить большого красного быка на синего. Лиля (жена — Т.А.) замазывала его по всей машинописной рукописи. Компьютеров-то не было…
Отдельной книгой роман «Происшествие в Никольском» должен был вот-вот выйти в издательстве «Советский писатель». Звонил зав. прозой: «Ничего подобного не читал в последнее время — так эмоционально…» Жду, когда книга поступит в магазины, и вдруг получаю письмо от него: перед выходом перечитали, такие страшные вещи — это все-таки единичные случаи… Требуется просветление…
Я не понял, что значит «просветление», обещал подумать, но отваги заявить: «Режьте меня, ничего не буду делать!» — во мне уже не было. Конечно, казнил себя. Роман вышел незамеченным, тогда говорили: если книге не предшествует журнальная публикация, то это могила неизвестного солдата.
— В «Лягушках» писатель Ковригин, от которого ты старательно дистанцируешься (роста прибавил, возраст убавил, собственное детство отдал его отцу), чтоб не узнали в герое автора. Но все равно читатели, даже лично с Орловым не знакомые, его узнают. Так вот Ковригин рассуждает о «нерожденных детях» — своих неопубликованных работах. Если они не обретали жизнь в печатном виде, то как бы оставались внутри автора, мешая зарождению и развитию в нем новых сочинений.
— Это я и студентам говорил…
— Как же ты жил семь лет с «Происшествием…» и в ожидании его выхода?
— В муках и радостях: когда писал, чувствовал, что пришел к собственной интонации, ее свободе. Только тяжело было проживать горькую историю с подростками. Во мне оказалось запертым чувство юмора… И неожиданно для себя — уже к концу работы над романом — я начал писать рассказ «Что-то зазвенело» — о любви домового к реальной земной женщине. Очень дорогой для меня рассказ.
— Как предтеча «Альтиста Данилова», как выход на новый виток творчества?..
— Можешь и так думать. В «Юности» рассказ сразу набрали — художник Иосиф Оффенгенден сделал прекрасные рисунки — и… разобрали. Получил письмо от Бориса Полевого — он любил писать письма, хотя накануне мог все сказать: «Уважаемый Володя, Вы написали хороший рассказ. Но у нас свободная американская редколлегия. И на редколлегии решили не помещать ваш рассказ». «Американская редколлегия» — осторожный ответственный секретарь. Так же и в «Смене»: набрали «Что-то зазвенело» — разобрали. Услышал, что Стругацкие составляют сборник фантастики. Аркадий прочитал мой рассказ, включил в книгу, но его выбросили. Я пошел в издательство «Молодая гвардия», к редактору: «Объясните, в чем дело? Это что, антисоветский рассказ? Чем он не устраивает?» Она ответила: «Он слишком талантливый». Возникла идея снять фильм. На Мосфильме известные режиссеры передавали рассказ из рук в руки… В результате самый известный сказал: «Да, рассказ интересный, но непроходимый, никто не разрешит поставить…»
В Питере на Ленфильме в это время взяли и закрыли производство четырехсерийной картины «После дождика в четверг». Был уже директор со штатом, автомобиль, почти все актеры подобраны…
Меня часто спрашивали: «Как жизнь на вольных хлебах?» Воля есть, говорил, хлебов нет. За семь лет я опубликовал только один маленький рассказ «Трусаки». Какие-то остатки гонораров быстро истаяли. Жена пошла работать (прежде не могла: сын был несовместим с детсадом), вскоре заболела, так что получала полоклада. Бывало, что на пропитание семьи я мог тратить рубль в день.
— Не мог хотя бы на время вернуться в газету?
— Нет. Я продолжал делать то, от чего натура уже не могла отказаться — писал. В моменты полного безденежья мне улыбалась Хрюшка.
Приходил перевод на десять рублей — колоссальная сумма! Но деньги были явно не мои. Когда пошел на почту, чтобы вернуть, выяснил источник поступлений: «Гонорар за стих. Хрюшка улыбается».
Сочетание Владимир Орлов нередкое, в том числе и в писательской среде. Был Владимир Николаевич Орлов, ленинградский литературовед, автор «Гамаюна». Эту замечательную книгу о Блоке до сих пор незаслуженно (для меня) вписывают в мою библиографию. Я же по просьбе питерского профессора никогда ничего не подписываю «Вл. Орлов» — это его монополия. И был еще в Симферополе Орлов Владимир Натанович. Вот он-то и сочинял забавные стихи про веселую Хрюшку. А так как она бесконечно мне улыбалась, то я потратил много времени и сил на то, чтоб гонорар переводили ее хозяину. А Хрюшка все равно — нет-нет, да и улыбнется. Значит, жди чего-нибудь — радостей, пакостей.
— Но регулярность «хлебов» как-то наладилась?
— Подрабатывал внутренними рецензиями, литконсультациями, как почти все советские писатели. Тогда редакции должны были отвечать всем авторам, приславшим свои произведения — сейчас такого нет, — разбирать их.
— И можно было что-то ценное выловить в графоманском потоке?
— Да. Однажды в «Юность» прибыли вахтенные журналы с острова Карагинский, в Баренцевом море. Работник маяка Борис Агеев на разлинованных страницах накарябал повесть. Сочинений «от руки» редакция не принимала, но я, прочитав, пошел к главному редактору и сказал, что это надо печатать. Как человек азартный, Полевой отправил маячные журналы машинисткам, а по прочтении повести распорядился доставить автора с маяка в «Юность». Борис Агеев выпустил потом несколько интересных книг. Мне это было радостно.
Занимался я и переводами. Переводил с лезгинского повесть о Сулеймане Стальском. Личность интересная. Мы-то знали его как ашуга, прославлявшего сталинскую конституцию. А он сочинял стихи любовные, пел на свадьбах.
Но материал был сырой, разваливался. Предложил автору что-то дописать, от чего-то отказаться, выстроил композицию. Писать по подстрочнику, то есть править подстрочник не мог, не получалось. Оставался месяц. Аванс получен. И тогда я сел за машинку и за месяц все написал от первого слова до последнего. И пошли такие страницы с восточным орнаментом, что мне стало жаль, что они будут считаться не моими.
И, главное, уже «Альтиста Данилова» начал писать. Написал несколько страничек, отнес жене почитать — она была в больнице, хотел ее немного развлечь, — а она: «Интересно, давай дальше». Так и пошло.
В 1977-м роман закончил. И знал, что теперь ни на какие компромиссы с издательствами не пойду. Хотя бы потому, что рукопись никуда не понесу. А куда нести? И вдруг звонок из «Нового мира»: «Нет ли у вас чего-либо нового». С чего, думаю, возник интерес к текстам неудачливого, несостоявшегося автора? Оказывается, мой рассказ про любовь домового гулял от читателя к читателю и до них дошел. Я удивился и понес «Альтиста». Рукопись была в двух папках. Диана Варткесовна Тевекелян, редактор отдела прозы, одну папку берет, а от второй отказывается. Я-то уши развесил, а они страниц десять прочтут — и все им будет ясно. Так они обзванивали человек двадцать. Через несколько месяцев попросили вторую часть…
Тут, видимо, помог Брежнев. Он стал писателем. В «Новом мире» печатались великие произведения Брежнева и надо было уравновесить их хорошей литературой, чтобы сохранить лицо либерального, остросоциального журнала. И пошли обоймой: «Картина» Гранина, «Уже написан Вертер» Катаева, «И дольше века длится день» Айтматова, «Живая вода» Крупина… Нас печатали между «Малой землей» и «Целиной». «Альтист Данилов» вышел в 1980 году.
— А как ты понял, что у романа успех?
— Буквально на второй день после выхода журнала начались звонки. Звонили с поздравлениями уважаемые люди, которым я не мог не верить. Потом начались рассказы, как читают, как вырывают журналы друг у друга. Многие переплетали журнальные страницы, делали ксерокс романа в огромном количестве, продавали по запредельной цене. Были многолюдные обсуждения. И какая-то бурная светская жизнь пошла. Даже те, кто прежде меня почти не замечал, вдруг стали друзьями…
— Издержки успеха?
Очень многие рвались познакомиться с Орловым — музыканты, композиторы, художники — роман-то о творчестве. Сам он знает: о творчестве писательском, но вот художники считали, что он все очень точно написал про них, Наталья Нестерова и Татьяна Назаренко написали картины по мотивам «Альтиста»…
А музыканты — само собой, читали про себя. Многие «точно знали», что герой — знаменитый альтист Башмет, пока сам Юрий Башмет не пригласил в свою передачу «Вокзал мечты» Владимира Орлова вместе с Владимиром Гротом, музыкантом оркестра Большого театра, настоящим прототипом альтиста Данилова.
Многие хотели познакомиться с Орловым. Двери дома не закрывались. Однажды позвонили из иностранной комиссии Союза писателей и попросили принять американского бизнесмена. Сопровождала его американская переводчица «Альтиста Данилова» Нина Буис. Она уточняла время, адрес. «У нас подъезд темный», — сказал растерянно писатель. — «Ничего, мы возьмем фонарик». — «И ступеньки выщербленные», — «У нас тоже бывают трущобы».
Так как гостей тут заведено кормить, Владимир Викторович зажарил курицу из писательского заказа, а жена, убегая на работу, сварила фирменную орловскую гречку с белыми грибами. К курице гость не притронулся, а вот кашу ел не без удовольствия. Это был Джордж Сорос…
Открытость Орловского дома — воплощение характера Лидии Витальевны, ее неукротимой доброжелательности. Даже когда жили в клетушках останкинской девятиэтажки, ее не смущало количество предполагаемых гостей на разных праздниках — главное, чтоб никого не обидеть. Сидели за столом на диване, на спинке дивана, втроем на двух стульях… Кто-то вообще устраивался на кухне.
Женился Владимир Викторович по большой любви — друзья это знают, — на своей однокурснице Лиле Вышегородцевой, девушке очень яркой. В методы завоевания входила даже демонстрация отваги — проход по карнизу седьмого этажа зоны «Е» университетской высотки на Ленинских горах, где было общежитие факультета журналистики. Все не зря!
Она умеет все делать талантливо, быстро и в удовольствие — так всем кажется. С удовольствием вела в журнале «Работница» отдел домоводства и моды. А потом возглавила «Журнал мод», сразу преобразив его до неузнаваемости. Когда появилась возможность самостоятельной жизни, создала газету и журнал «Московский стиль». Да времена наступили крутые — началась дикая инфляция. Редакция, экономя на аренде, переселилась к Орловым. И Владимир Викторович жил вместе с Шеврикукой — про него, самого любимого своего домового, он писал в то время — средь развешанных всюду платьев, расписных шалей…
Орлов — человек закрытый. Даже тень любимой женщины не мелькнула ни в одном из его произведений. И я посмела лишь спросить:
— Ты радовался, когда у жены один за другим вышли два романа — «Подиум» и «Бренд. Повод для убийства»?»
Ответил уклончиво:
— Когда выходит книга, испытываешь странные чувства, не похожие на радость. Но я рад, когда Лиля садится писать.
— Отношение к «Альтисту» тем не менее, было разным. Один известный критик предрекал, что шум, восхищение — это ненадолго. Через год о романе забудут. Сколько переизданий он пережил?
— Не могу даже сказать. Больше тридцати, наверное. Это у нас. А он же переведен на английский, немецкий, французский, итальянский, японский… Японская переводчица работала над романом девять лет. Троих детей за это время успела родить. Когда роман был уже у издателей, позвонила и передала их просьбу: они просили о разрешении поместить на обложке (черной, шелковой) графический профиль Юрия Башмета. Они, мол, понимают, что роман не о нем, но этого замечательного альтиста знают и любят в Японии.
— А как ты относишься к самостоятельной жизни своих «детей», когда к ним прикасаются другие художники? Вот снят восьмисерийный фильм по «Аптекарю»…
— Я не принимал участия в создании сценария и, естественно, волновался: что-то получится? Но картина не только не раздражила, как нередко бывает в подобных случаях, но и порадовала. Это хорошая работа режиссера Александра Баршака, актера Сергея Пускепалиса — он в главной роли, и других замечательных актеров — Михаила Ефремова, Сергея Никоненко, Юлии Рутберг… Но почему-то заказчики не спешат выпустить фильм на телеэкран.
Справедливо добавить к жизни романа без меня оперу Александра Чайковского «Альтист Данилов». Ее поставил Камерный оперный театр имени Бориса Александровича Покровского.
— Со времени появления «Альтиста» литературоведы все пытаются приписать, прикрепить тебя к какому-то определенному направлению, течению, виду, подвиду… Магический реализм, городская сказка, социальная сатира с элементами мистики… У твоего Ковригина всякая классификация, помещение личностей, их творений в какие-либо клетки, временные или стилевые (упаковка Моне, например, в «тару импрессионизма»), «вызывала цветение ушей». Но если без иронии, как ты определяешь себя в литературном процессе?
— Никак. Был такой художник Ван Эйк. Он подписывал свои работы «Как умею». Вот и я сочиняю, как умею.
…И тем не менее он творил с упоением, с радостью даже, не выдавливал из тюбика смысловую массу, слова сами являлись к нему, лишь иногда заставляли его морщиться и искать им замену. Конечно, случались моменты отчаяния, известные любому художнику. Порой даже останавливала Ковригина необъяснимая и тяжеленная, как валун под Медным всадником, тоска. Но потом притягивалось его натурой единственно верное слово, и тоска Ковригина исходила туманом… (Роман «Лягушки»).
2012