1.15. Что нравилось Ильичу из художественной литературы

Впервые напечатано 21 января 1927 г. в газете «Ленинградская правда» № 17 под заглавием «Ленин и художественная литература».

Печатается по книге: Крупская Н. К., Воспоминания о Ленине, Вып. I, М. — Л.‚ 1930, с. 178–183, сверенной с рукописью.

Товарищ, познакомивший меня впервые с Владимиром Ильичём, сказал мне, что Ильич — человек учёный, читает исключительно учёные книжки, не прочитал в жизни ни одного романа, никогда стихов не читал. Подивилась я. Сама я в молодости перечитала всех классиков, знала наизусть чуть ли не всего Лермонтова и т. п., такие писатели, как Чернышевский, Л. Толстой, Успенский, вошли в мою жизнь как что-то значащее. Чудно мне показалось, что вот человек, которому всё это неинтересно нисколько.

Потом на работе я близко узнала Ильича, узнала его оценки людей, наблюдала его пристальное вглядывание в жизнь, в людей — и живой Ильич вытеснил образ человека, никогда не бравшего в руки книг, говоривших о том, чем живы люди.

Но жизнь тогда сложилась так, что не удосужились мы как-то поговорить на эту тему.

Потом уж, в Сибири, узнала я, что Ильич не меньше моего читал классиков, не только читал, но и перечитывал не раз Тургенева, например. Я привезла с собой в Сибирь Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Владимир Ильич положил их около своей кровати, рядом с Гегелем, и перечитывал их по вечерам вновь и вновь. Больше всего он любил Пушкина. Но не только форму ценил он. Например, он любил роман Чернышевского «Что делать?», несмотря на малохудожественную, наивную форму его. Я была удивлена, как внимательно читал он этот роман и какие тончайшие штрихи, которые есть в этом романе, он отметил. Впрочем, он любил весь облик Чернышевского, и в его сибирском альбоме были две карточки этого писателя, одна, надписанная рукой Ильича, — год рождения и смерти. В альбоме Ильича были ещё карточки Эмиля Золя, а из русских — Герцена и Писарева. Писарева Владимир Ильич в своё время много читал и любил. Помнится, в Сибири был у нас также «Фауст» Гёте на немецком языке и томик стихов Гейне.

Возвращаясь из Сибири, в Москве Владимир Ильич ходил раз в театр — смотрел «Извозчик Геншель»[40], потом говорил, что ему очень понравилось.

В Мюнхене из книг, нравившихся Ильичу, помню роман Арне Гарборга «Bei mama» (У мамы) и «Büttnerbauer» (Крестьянин) Поленца.

Потом, позже, во вторую эмиграцию в Париже, Ильич охотно читал стихи Виктора Гюго «Châtiments»[41]‚ посвящённые революции 1848 г., которые в своё время писались Гюго в изгнании и тайно ввозились во Францию. В этих стихах много какой-то наивной напыщенности, но чувствуется в них всё же веяние революции. Охотно ходил Ильич в разные кафе и пригородные театры слушать революционных шансонетчиков, певших в рабочих кварталах обо всём — и о том, как подвыпившие крестьяне выбирают в палату депутатов проезжего агитатора, и о воспитании детей, и о безработице и т. п. Особенно нравился Ильичу Монтегюс. Сын коммунара — Монтегюс был любимцем рабочих окраин. Правда, в его импровизированных песнях — всегда с яркой бытовой окраской — не было определённой какой-нибудь идеологии, но было много искреннего увлечения. Ильич часто напевал его припев 17-му полку, отказавшемуся стрелять в стачечников: «Salut, salut a` vous, soldats de 17-me» («Привет, привет вам, солдаты 17-го полка»). Однажды на русской вечеринке Ильич разговорился с Монтегюсом — и, странно, эти столь разные люди — Монтегюс, когда потом разразилась война, ушёл в лагерь шовинистов — размечтались о мировой революции. Так бывает иногда — встретятся случайно в вагоне малознакомые люди и под стук колёс вагона разговорятся о самом заветном, о том, чего бы не сказали иногда в другое время, потом разойдутся и никогда больше в жизни не встретятся. Так и тут было. К тому же разговор шёл на французском языке — на чужом языке мечтать вслух легче, чем на родном… К нам приходила на пару часов француженка-уборщица. Ильич услышал однажды, как она напевала песню. Это эльзасская песня. Ильич попросил уборщицу пропеть её и сказать слова и потом нередко сам пел её. Кончалась она словами:

Vous avez pris Elsass et Lorraine,

Mais malgré vous nous resterons fran?ais;

Vous avez pu germaniser nos plaines,

Mais notre couer — vous ne l'aurez jamais!

(«Вы взяли Эльзас и Лотарингию, но вопреки вам мы остаёмся французами; вы могли онемечить наши поля, но наше сердце — вы никогда не будете его иметь».)

Был это 1909 год — время реакции, партия была разгромлена, но революционный дух её не был сломлен. И созвучна была эта песня с настроениями Ильича. Надо было слышать, как победно звучали в его устах слова песни:

Mais notre couer — vous ne l'aurez jamais!!

В эти самые тяжёлые годы эмиграции, о которых Ильич всегда говорил с какой-то досадой (уже вернувшись в Россию, он как-то ещё раз повторил, что не раз говорил раньше: «И зачем мы только уехали тогда из Женевы в Париж!»), — в эти тяжёлые годы он упорнее всего мечтал, мечтал, разговаривая с Монтегюсом, победно распевая эльзасскую песню, в бессонные ночи зачитываясь Верхарном.

Потом позже, во время войны, Владимир Ильич увлекался книжкой Барбюса «Le feu» («Огонь»), придавал ей громадное значение. Эта книжка была так созвучна с его тогдашним настроением.

Мы редко ходили в театр. Пойдём, бывало, но ничтожность пьесы или фальшь игры всегда резко били по нервам Владимира Ильича. Обычно пойдём в театр и после первого действия уходим. Над нами смеялись товарищи: зря деньги переводим.

Но раз Ильич досидел до конца — это было, кажется, в конце 1915 г. в Берне, ставили пьесу Л. Толстого «Живой труп». Хоть шла она по-немецки, но актёр, игравший князя, был русский, он сумел передать замысел Л. Толстого. Ильич напряжённо и взволнованно следил за игрой.

И наконец, в России. Новое искусство казалось Ильичу чужим, непонятным. Однажды нас позвали в Кремле на концерт, устроенный для красноармейцев.

Ильича провели в первые ряды. Артистка Гзовская декламировала Маяковского: «Наш бог — бег, сердце — наш барабан» — и наступала прямо на Ильича, а он сидел, немного растерянный от неожиданности, недоумевающий, и облегчённо вздохнул, когда Гзовскую сменил какой-то артист, читавший «Злоумышленника» Чехова.

Раз вечером захотелось Ильичу посмотреть, как живёт коммуной молодёжь. Решили нанести визит нашей вхутемасовке[42] — Варе Арманд. Было это, кажется, в день похорон Кропоткина, в 1921 г. Был это голодный год, но было много энтузиазма у молодёжи. Спали они в коммуне чуть ли не на голых досках, хлеба у них не было. «Зато у нас есть крупа!» — с сияющим лицом заявил дежурный член коммуны — вхутемасовец. Для Ильича сварили они из этой крупы важнецкую кашу, хотя и была она без соли. Ильич смотрел на молодёжь, на сияющие лица обступивших его молодых художников и художниц, и их радость отражалась и у него на лице. Они показывали ему свои наивные рисунки, объясняли их смысл, засыпали его вопросами. А он смеялся, уклонялся от ответов, на вопросы отвечал вопросами: «Что вы читаете? Пушкина читаете?» — «О нет! — выпалил кто-то, — он был, ведь, буржуй. Мы — Маяковского!». Ильич улыбнулся: «По-моему, Пушкин лучше». После этого Ильич немного подобрел к Маяковскому. При этом имени ему вспоминалась вхутемасовская молодёжь, полная жизни и радости, готовая умереть за Советскую власть, не находящая слов на современном языке, чтобы выразить себя, и ищущая этого выражения в малопонятных стихах Маяковского. Позже Ильич похвалил однажды Маяковского за стихи, высмеивающие советский бюрократизм. Из современных вещей, помню, Ильичу понравился роман Эренбурга, описывающий войну: «Это, знаешь, Илья Лохматый (кличка Эренбурга)! — торжествующе рассказывал он. — Хорошо у него вышло!»

Ходили мы несколько раз в Художественный театр. Раз ходили смотреть «Потоп»[43]. Ильичу ужасно понравилось. Захотел идти на другой же день опять в театр. Шло Горького «На дне». Алексея Максимовича Ильич любил как человека, к которому почувствовал близость на Лондонском съезде, любил как художника, считал, что как художник Горький многое может понять с полуслова. С Горьким говорил особенно откровенно. Поэтому, само собой, к игре вещи Горького Ильич был особенно требователен. Излишняя театральность постановки раздражала Ильича. После «На дне» он надолго бросил ходить в театр. Ходили мы с ним как-то ещё на «Дядю Ваню» Чехова. Ему понравилось. И наконец, последний раз ходили в театр уже в 1922 г. смотреть «Сверчка на печи» Диккенса. Уже после первого действия Ильич заскучал, стала бить по нервам мещанская сентиментальность Диккенса, а когда начался разговор старого игрушечника с его слепой дочерью, не выдержал Ильич, ушёл с середины действия.

Последние месяцы жизни Ильича. По его указанию я читала ему беллетристику, к вечеру обычно. Читала Щедрина, читала «Мои университеты» Горького. Кроме того, любил он слушать стихи, особенно Демьяна Бедного. Но нравились ему больше не сатирические стихи Демьяна, а пафосные.

Читаешь ему, бывало, стихи, а он смотрит задумчиво в окно на заходящее солнце. Помню стихи, кончающиеся словами: «Никогда, никогда коммунары не станут рабами!»[44]

Читаешь, точно клятву Ильичу повторяешь‚ — никогда, никогда не отдадим ни одного завоевания революции…

За два дня до его смерти читала я ему вечером рассказ Джека Лондона — он и сейчас лежит на столе в его комнате — «Любовь к жизни». Сильная очень вещь. Через снежную пустыню, в которой нога человеческая не ступала, пробирается к пристани большой реки умирающий с голоду больной человек. Слабеют у него силы, он не идёт уж, а ползёт, а рядом с ним ползёт тоже умирающий от голода волк, идёт между ними борьба, человек побеждает — полумёртвый, полубезумный добирается до цели. Ильичу рассказ этот понравился чрезвычайно. На другой день просил читать рассказы Лондона дальше. Но у Джека Лондона сильные вещи перемешиваются с чрезвычайно слабыми. Следующий рассказ попал совсем другого типа — пропитанный буржуазной моралью: какой-то капитан обещал владельцу корабля, нагружённого хлебом, выгодно сбыть его; он жертвует жизнью, чтобы только сдержать своё слово. Засмеялся Ильич и махнул рукой.

Больше не пришлось мне уж ему читать…

1926 г.