Глава седьмая
Александр Григорьевич Безсонов, кажется, ждал от Алтынсарина одних неприятностей и только формально предложил остановиться у него.
— Если пожелаете, у меня можно… Я вам свой кабинет освобожу. Если пожелаете.
— Благодарю, у меня здесь родичи. Неловко обходить их. Знаете наш ритуал гостеприимства.
Отказ прозвучал убедительно, и сразу приступили к делам. Алтынсарин начал с проверки финансов. Тут все было в полном порядке. Во второй половине дня смотрели учебные пособия, классы, листали ученические тетради. Часов в пять сели обедать.
Безсонов — крепкий, широкий в кости, со строгими чертами лица — чувствовал себя уверенно, первый заговорил о неприятном:
— Если человек верит во что-то, если он свято верит, то и поступать должен сообразно своей вере, а не наперекор ей. Таково правило моей жизни, кое я считаю обязательным и для других. Лучший педагог, кто любыми правдами и неправдами внушает своим ученикам то, во что сам верит. Верю я, что дважды два — четыре, это и должен внушать другим.
— А если вы, к примеру, придерживаетесь иной точки зрения в арифметике? — спросил гость. — Если вы полагаете, что дважды два — семь, даже твердо уверены, что дважды два семь и только в крайнем случае — шесть с половиной, как вы тогда поступаете? Тоже правдами и неправдами будете внушать ученикам свою таблицу умножения?
— Бесспорно! Только так, господин инспектор! В этом я вижу свой долг.
Разговор сразу приобрел острый оборот, этого хотел Безсонов. Алтынсарин не уклонился. Оба знали, что скрывается за примерами из арифметики.
— А если вы ошибаетесь?
— Так я же верю, что нет ошибки.
— А если?
— Никаких «если». Учитель не должен сомневаться, иначе начнут сомневаться ученики.
— Но ведь с сомнений начинается познание. Все подвергай сомнению, говорили мудрые.
Они обедали вдвоем, прислуживал школьный повар. Еда была вкусная, щи горячие, котлеты большие, легкие, упругие.
Они ели и спорили. Аппетит у обоих был хороший, натянутость исчезла. Все ясно. Они ни в чем не сойдутся, ни в чем друг другу не уступят. Это хорошо, когда война объявлена.
— Дух сомнения губителен для каждой нации, — продолжал спор Безсонов. — Киргизы погибнут, если тлетворный дух современной философии проникнет в степи. В том и состоит опасность европейского образования инородцев, что их неокрепшие умы легко могут быть развращены сомнительным образом мыслей. Знаете ли вы, господин инспектор, что даже в преподавании слова божия я ввел некоторые ограничения… Вы собираетесь говорить со мной о насильном моем методе, о том, что я заставляю учеников слушать беседы о Христе? Я сам расскажу все. Мне нечего скрывать от вас. Я считаю, что вдалбливать слово божие нужно, как и арифметику, силой. Важна роль привычки, механического исполнения вложенных с детства правил. Да, я ввел телесные наказания для не выучивших урок закона божьего… Если бы я был мусульманином, как вы, я бы так яге строго боролся за Магомета.
— Тогда бы вы верили в Магомета?
— Тогда бы верил!
— А сейчас вы свято веруете в Христа?
— Не в этом дело, господин Алтынсарин. Я верю в необходимость строгой и единообразной системы взглядов. Только общая система взглядов создаст единство государства.
Алтынсарин умел слушать собеседника, а сейчас ему было особенно интересно. Не требовалось, кажется, говорить с учениками, выяснять, что правда в жалобах, что выдумка. Безсонов ничего не скрывал. Он признал, что силой хочет навязать ученикам православие, что применяет для этой цели телесные наказания и так же будет поступать впредь.
Нет, решил Алтынсарин, беседовать с учениками не следует. Плохо, когда жалобы детей долго остаются без ответа, разрушается вера в справедливость.
— Александр Григорьевич, — инспектор хотел еще раз проверить, не ошибается ли он относительно Безсонова, — значит, вы считаете, что единообразие мыслей есть конечная цель образования?
Безсонов быстро глянул на гостя:
— Да! Для инородцев — особенно.
— Вы всегда так думали?
— Всегда, но в последнее время особенно. Вы меня простите за прямоту, но ведь я знаю, что вы всему этому противник. Вы даже с цареубийцей знались и отца его публично одобряете.
Алтынсарин опешил. Это было нелепо и неожиданно. Не сразу догадался он, в чем тут дело, но и поняв, виду не показал.
— Александр Григорьевич, вы забылись. Такой ревнитель субординации должен помнить, что перед ним коллежский советник, представленный уже к статскому, что я начальник ваш и старше вас годами. Очень сожалею, что дал повод к столь фамильярному и, позвольте сказать, беспардонному вашему поведению.
В сенях школы инспектора ждал Досмагамбет, Он мгновенно надел на барина галоши и шубу, поддержал за локоть, когда Алтынсарин спускался по обледенелым ступенькам. У Доса было хорошее настроение, потому что он чувствовал хорошее настроение хозяина. Он не ошибался. Алтынсарин был рад происшедшему. Плохо, когда нет открытой ссоры; получается, что все делаешь исподтишка. Еще он думал про то, как верно писатель Щедрин определял, что Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем… И тут вы найдете просветителей и просвещаемых, услышите крики «ай! ай!», свидетельствующие о том, что корни учения горьки, а плоды его сладки.
Прежде чем сесть за письмо, Алтынсарин долго ходил из угла в угол. Все было до чрезвычайности сложно и тонко. Конечно, инспектор татарских, башкирских и киргизских школ Оренбургского учебного округа Василий Владимирович Катаринский должен понять его правильно, но сумеет ли он воспользоваться таким письмом, сможет ли построить на нем доказательства для отрешения Безсонова от должности.
«Многоуважаемый Василий Владимирович!
Прискорбную весть приходится Вам сообщить. Наш Безсонов Александр Григорьевич спятил, кажется, с ума. Иначе не могу никак объяснить себе его решительно бестактные отношения к своим учащимся. Дело, оказывается, в том, что он начал в 3-м и 4-м классах учительской школы проповедовать Евангелие и Заповеди и, несмотря на нежелание учеников этих классов, продолжал эту затею в продолжение целого месяца, результатом чего вышли, с одной стороны, злобные, дерзкие отношения с учащимися, а с другой — отказ от учения. Дерзости первого, к прискорбию, дошли до обзывания своих питомцев мошенниками и проч.».
Господи! До чего похожи все эти ревнители безазбучного просвещения, благодетели и сеятели абстрактной лебеды! Вот и в Актюбинске так было, только усердствовал не православный, а мусульманский ревнитель — известный в степи мулла Хуббинияз Аблаев, удивительный тип обухарившегося казаха.
Нет, в бескорыстный фанатизм Алтынсарин верил не больше, чем в конокрадство из любви к быстрой езде. Он перечитал начало письма, огорчился, что в одной фразе написал «продолжая» и «в продолжение», однако исправлять не стал. Если хватит времени и сил, потом перебелит все письмо, а так нечего марать.
Насилием над детскими душами никого нынче не удивишь, рукоприкладство не поощряется, но подразумевается в качестве меры необходимой. Нет, в письме надо указать на возможность того, что история выйдет из стен школы, может быть, станет достоянием печати. Этого даже высшее начальство боится больше всего.
«…Не дай бог, чтобы огласились затеи Александра Григорьевича между киргизами, к чему почин уже и есть в Орске со стороны татар, — писал далее Алтынсарин. — Спасибо еще ученикам 3 и 4 классов, что они тщательно скрывают от всех упомянутые проповеди Александра Григорьевича, боясь, чтобы родители не вызвали их назад и не прекратили путь к образованию. И таким путем ведь можно испортить вконец не только будущность учительской школы, но и всех вообще русско-киргизских школ».
Алтынсарин подумал, что мулла Асим, ранее многих осведомленный о скандале в Орске, вовсю этим пользуется.
«…Дело, по мнению моему, настолько важно, что медлить, Василий Владимирович, нельзя. Мне говорили два влиятельных киргиза в Орске, что намереваются подать жалобу губернатору и министру. Может подняться ужасный скандал, могущий навеки повредить русско-киргизскому образованию. Устройте как-нибудь так, чтобы перевести (и как можно скорее) Александра Григорьевича куда-либо, и назначьте на его место другого. Иначе боюсь, что этот друг наш, быть может желая и добра киргизам, своею вечной бестактностью, но (извините за выражение), говоря прямо, просто сумасшествием насолит всем нам так, что горько будет после расхлебывать».
Последние строчки Алтынсарин перечитал. Получилось запальчиво, даже в чем-то противоречиво. И слишком резко. Исправлять написанное опять не хотелось, рука писала дальше. Порой она сама знает, как лучше. Вот еще важный абзац она написала. Так полегче будет.
«…В сущности, едва ли не будете согласны и Вы с тем, что он отличный преподаватель для русского учебного заведения… — Надо же как-то подсластить пилюлю и подсказать начальству приемлемую мотивировку. — Но едва ли может быть хорошим администратором и инспектором инородческого населения, где на каждом шагу нужны такт и осмотрительность…»
У Безсонова, конечно, найдутся заступники. Высокие и высочайшие даже. Ведь те верноподданнические вирши учеников Безсонов послал в Петербург самому министру народного просвещения. А тот телеграммой сообщил, что всеподданнейше изложил содержание стихов в своем докладе государю императору, который соизволил собственноручно начертать слово «благодарить». Глупость, бред, дешевый трюк! Все так, но справиться с Безсоновым будет очень сложно. По образу мыслей и характеру этот держиморда как нельзя более отвечает требованиям начальства. Безсонов хвастал тем, что старается быть неотлучно при учениках, сам выводит их прогуливаться по городу и за город, особенно в ненастную, сырую и холодную погоду. Он, видите ли, считает это полезным для детей степи. За одно это ученики-подростки могли бы ненавидеть его, но Безсонов ко всему еще во время этих тюремных прогулок проводит нравоучительные беседы. Подобные же беседы устраивает во время чаепития, обеда и ужина, не оставляя детей в покое пи на минуту. Он сам присутствует в спальнях перед сном и часто читает вслух ученикам поучительные истории и басни…
Алтынсарин поставил дату и заклеил письмо, чтобы утром не перечитывать. Чтобы не передумать. Он лег в постель взволнованный, взял какую-то книгу, но читать не хотелось, решил просто полежать в темноте. Он думал, что долго не заснет, как это часто бывало, когда сильно возбудишься, но вдруг почувствовал, что волнение уже улеглось и глаза закрываются. Будь что будет, а дело сделано!
«А зачем сюда ездит Новожилкин? — подумалось еще. — Ведь не только по дружбе с Безсоновым ротмистр зачастил в Орск».
Про школу в Орске и про самого Безсонова в степи говорили. Смаил Бектасов, приезжая к отцу летом или на рождественские каникулы и встречаясь со сверстниками, рассказывал о мучениях и обидах, но и хвастал тем, какое будущее обещает своим любимцам господин инспектор школы, мол, лучшие ученики смогут стать чиновниками, офицерами. У инспектора связи огромные, ему в Петербурге сам царь верит.
Амангельды эти рассказы Смаила не нравились, он бы мог и не стерпеть обид… Нет, Амангельды хотел бы учиться у такого человека, как сам Алтынсарин. Не в Орске, а в Кустанае. Особенно захотелось ему этого, когда отец Зулихи неожиданно для всех в ауле увез ее в Кустанай. Увез к тетке и объяснил, что там она будет учиться; учителя наняли, чтобы ходил в дом, денег на это теперь хватало.
Сразу после отъезда Зулихи распространился слух, что дело не только в учебе: Зулиха, как поняли аульчане, сосватана за какого-то видного и богатого человека. Это было ударом. Конечно, никто не отдал бы девочку за Амангельды, за мальчишку. Хоть и дразнили их женихом и невестой, но сговора на этот счет не было, подарков за нее не брали. Да и какой калым могли бы дать за такую красивую и богатую невесту Балкы и Калампыр.
И все-таки это было как гром среди ясного неба. Потом стало известно про жениха. Он был заметным человеком, с большой родней. Служил в уезде, было ему около тридцати, но Зулиха шла к нему первой женой. То ли вдов он был, то ли не женился почему-то.
Амангельды переживал эти новости молча, рассказы про Зулиху слушал вроде бы краем уха, однако только теперь понял, что потерял. Зулиха снилась ему каждую ночь. Иногда он видел ее смеющуюся, иногда плачущую, но чаще — на коне. Амангельды догонял ее в зарослях возле реки… Это были те самые камыши, возле которых мальчик когда-то участвовал в избиении молодых волков. Воспоминания перемешивались со сновидениями, в этом было что-то особенно мучительное.
…Бейшара тогда еще только собирался жениться на Зейнеп, хвастал калымом, обещал всем, что поправит дела, разбогатеет и станет вровень с Яйцеголовым. Это Бейшара, которого еще звали все Кудайбергеном, хлопотал о той осенней охоте.
— Ненавижу волков, они сделали меня нищим, разогнали последний табун моего отца. Только скелеты находили мы в ту зиму… Я и теперь, когда вижу скелет лошади, знаю, что это из моего табуна. Осенью волков надо бить. Летом волки не так опасны, летние волки осторожны, потому что боятся ран. Волки знают, что летние раны нагнаиваются, в летних чаще заводятся черви. Червей этих и боятся волки больше всего.
Рассуждения Бейшары запомнились Амангельды, хотя дядя Балкы объяснял это проще: летом у волка много пищи, зачем рисковать, зачем приближаться к тому, что принадлежит людям?
Холодным октябрьским утром мужчины нескольких аулов собрались возле камышей у реки, куда к этому времени перешли из своих степных логовищ волчьи стаи. Говорили, что там теперь сотня волков. Или три сотни.
Ветер дул холодный и ровный. Он дул с севера. С запада была река, а вокруг камышовых зарослей встали охотники с ружьями, собаками, пиками, кинжалами и просто дубинами.
По знаку Кенжебая камыш подожгли одновременно в нескольких местах. Сначала интересно было смотреть, как бегут навстречу друг другу и соединяются вдали дымы, как становятся они черной качающейся стеной, под которой бушует рыжее пламя. Как порох, горит сухой камыш, иногда языки пламени вырывались высоко и пепел уходил в низкие облака.
Амангельды стоял в цепи взрослых охотников рядом со старшим братом. У того в руках была пика, у Амангельды — железная палка с утолщением на конце — соил. Прискакал дядя Балкы, он был среди тех, кто поджигал камыши. Конь под ним тяжело дышал, весь в мыле: из байского табуна был конь, дядя его не щадил.
— Сейчас они там, в середке! Они в кучу собрались. Им страшно! Ох, ребятки, не хотел бы я быть на их месте. В сердце — холод, снаружи жар подступает, глаза от дыма слезятся, дышать совсем нечем… Так им и надо!
Когда огонь охватил всю середину камышовых зарослей, волки выбежали прямо на охотников. Они бежали нерешительно, много медленней, чем они могут бегать за добычей, много медленней, чем нужно спасаться от опасности: они знали, что идут на смерть, и в спасение, наверно, верилось плохо.
Те, у кого были ружья, стали стрелять, потом по команде спустили собак. Казахская степная собака обычно легко вступает с волком в единоборство, но тут легкость победы была ужасной. Собаки рвали волков, будто были они не волки, а овцы в волчьих шкурах. До того это было странно, что Амангельды хотелось зажмуриться. Со стыдом подумал он про себя: «Наверно, я не мужчина, наверно, я один на всю степь, кому жалко волков».
Избиение продолжалось. Собаки пировали победу, они рвали волков и душили, охотники не стреляли больше, а кололи хищников пиками, кто-то из джигитов работал огромным кинжалом и весь с головы до ног был в волчьей крови.
С тех пор прошли годы, Амангельды часто видел большую охоту на волков, сам бывал участником, стоял с ружьем и стрелял в упор. Теперь на его счету был пяток матерых и целый выводок волчат.
Нельзя жалеть волков, каждый кочевник это знает; каждая лошадь, каждая собака, каждая коза и овна. Нельзя жалеть волков, но после отъезда Зулихи, Амангельды в снах своих жалел их до слез. Вот догоняет он Зулиху, и вдруг черный дым застилает ему все, трещит горящий камыш и нечем дышать. А дальше сразу начиналась та кровавая сцена, то осеннее небо, кровь на земле, люди в крови, собаки… Странно, что в этих повторяющихся сновидениях Амангельды видел себя то охотником, добивающим раненого молодого волка, то волком, которого без жалости добивает мальчишка. Но самое странное, что всегда ему было жалко волка. И тогда, когда сам был волком, и тогда, когда сам волка добивал.
А Зулиха смеялась в этих снах. Неизменно смеялась. Черный дым окутывал ее, а она смеялась, как умела смеяться только она. И над волком смеялась, и над мальчиком, который так неловко его добивал.
Амангельды никому не рассказывал про эти сны, хотя младшие братья, спавшие рядом с ним на одной кошме, приставали с расспросами: почему он кричал во сне, почему плакал?..
Мать жалела сына, дядя Балкы то хмурился, то неуклюже подшучивал.
Однажды вечером он усадил Амангельды рядом с собой и они долго-долго пили чай, говорили на равных. Дядя рассказывал о себе, о своем детстве, о былых временах и героях прошлых лет, а потом вдруг без видимой связи с предыдущим сказал, резко поставив на палас пиалу:
— Знаешь, сынок, что мы с матерью решили: жениться тебе рано, учиться поздно. Иди-ка ты в батраки. Я уже договорился.
В ту ночь Амангельды не снились волки в пылающих зарослях. И Зулиха не снилась. Он вообще не спал.
Из газет нынче на столе ротмистра Новожилкина только два номера «Московских ведомостей». Других, видимо, не поступало. Вообще почта работает из рук вон плохо. Это теперь, когда дороги содержатся в порядке и погода отличная. А что будет в апреле?
Новожилкин с неприязнью читал большие черные шрифты объявлений — одни инородцы и иностранцы:
«ЗЕРНОСУШИЛКИ, ИЗОБРЕТЕНИЕ В. АККЕРМАНА…
Глицериновая ПУДРА — новое изобретение, освобождающее кожу, БРОКАРЪ и К°.
Магазин К. Ф. АРОНШТАЙНЪ существует с 1874 года.
Московская частная опера. Сегодня с участием Г. ФИГНЕРА „Травиата“…
10-е симфоническое собрание, посвященное памяти Н. Г. РУБИНШТЕЙНА, в коем под управление: М. К. ЭРДМАННСДЭРФЕРА…»
То ли глаз так настроен, но выхватывает с листа только это и только так. Вот ведь и русские имена есть на тех страницах, тоже крупным отпечатаны, но в траурных рамках.
Софья Сергеевна БОТКИНА,
Илья Васильевич ПАТРИКЕЕВ,
Федор Васильевич ОМИРОВ.
Некрологи.
Грустно! Грустно это сопоставление имен.
На второй странице — будто в дополнение ко всему — статья по прибалтийскому вопросу. Весьма интересное наблюдение сделано газетчиками: враждебные России элементы находят деятельное сочувствие в русской интеллигенции, в доброй половине всего чиновничества. Газета говорит, что русское население Риги состоит из трех частей: простонародья, онемечившихся «русских интеллигентов» (конечно, из господ либералов) и, наконец, небольшой горсти настоящих русских людей…
Новожилкин видел в газетной статье подтверждение своих давних мыслей. Значит, не только на востоке империи. И на западе точно так. Это в природе «интеллигенции», это — наследственная болезнь, вроде сифилиса.
Далее в заметке говорилось: «То, что такую презренную роль союзников враждебных всему русскому инородцев играют какие-то онемечившиеся русские купцы, мы можем еще понять, если не объяснить. Но что сказать об этой половине русского чиновничества, сочувствующего врагам русской же государственности!»
В столовой задвигали стульями. Жена пришла с сыном. Слабые на вид существа, а шум от них огромный. Скрип какой-то особенный, звон, по стеклу будто нарочно скребут железом.
Газета не сообщила ничего нового, она лишь подтвердила то, о чем ротмистр Новожилкин думал по долгу службы и склонности душевной.
Новожилкин достал из сейфа голубую папку с черными завязками и сел за отчет. Это был даже не отчет, а подробное и приватное письмо в Петербург в министерство внутренних дел, где ротмистра давно отметили как чиновника толкового и проницательного. Нужно сказать, что был в министерстве человек, который охотно протежировал Новожилкину, ибо приходился ротмистру двоюродным дядей.
«Ваше превосходительство! Дорогой и высокочтимый дядя!
Ваша исключительная прозорливость позволяет Вам видеть здешних людей насквозь даже из далекого Петербурга. Вы смогли узреть сами и указать мне то, что я и вблизи разглядеть не сумел. Да что я! Даже чиновники умнее и опытнее меня в Оренбурге не видят и не хотят видеть того, о чем Вы предупреждали. (Я имею в виду прежде всего статского советника Василия Владимировича Катаринского.)
Смыкание, о котором Вы предупреждали меня, происходит точно по Вашему пророчеству. С одной стороны, смыкаются низы, голытьба, смыкаются земледельцы русские и скотоводы-киргизы. Они смыкаются, забывая все, что разъединяло их прежде. Нравственно необходимый и политически разумный национальный антагонизм не находит места в буднях хозяйственной жизни. Споры и свары меж туземцами и поселенцами возникают крайне редко, значительно реже, чем злобные недоразумения и драки с убийствами внутри каждой из этих групп. Религиозные различия также имеют менее значения, нежели ожидалось. Тут опасную роль против своей, вероятно, воли играют наши миссионеры. Они проповедуют среди кочевников мысль, что все люди — братья во Христе, а Христос — это пророк Иса, чтимый в Коране.
Мудрая Ваша мысль „разделяй и властвуй“ не может быть исполнена, если кочевникам внушают такие идеи. В этом деле мне кажется более полезной миссионерская деятельность мусульман, которые весь упор делают на различие меж православными и мусульманами, а не на сходство…»
Ротмистр подошел к окну. С крыш капало, колея посреди улицы просела и почернела. Прекрасное утро! Как хорошо дышится, как хорошо пишется. Новожилкин любил весну. Вот вышла жена с сыном. Куда это они? Вспомнил — к портному.
«К глубочайшему моему прискорбию, мнение скромного жандармского офицера не принимается во внимание чинами гражданских ведомств. Я имел смелость неоднократно подчеркивать тщательно скрываемую политическую неблагонадежность инспектора киргизских школ г-на Ибрагима Алтынсарина еще в донесениях из г. Тургая и совсем недавно в связи с представлением его к чину статского советника. Не кощунство ли, что киргиз будет иметь пятый класс табели о рангах? Говорят, что граф Дмитрий Андреевич благоволит к нему. Проверьте, любезный и высокочтимый дядюшка, так ли это, не сам ли Алтынсарин распускает подобные слухи. Вскоре после раскрытия злодеяния, готовящегося первого марта 1887 года против священной особы государя императора, я писал по инстанции, что Алтынсарин сам говорил в моем присутствии, что знаком был с отцом цареубийцы Александра Ульянова Ильей Ульяновым и отзывался о последнем не только без должного осуждения, но и весьма лестно.
За последнее время в наших краях все больше опасности представляет увеличение количества политических ссыльных и их ближайших родственников. Они селятся семьями, и каждая такая семья — рассадник злонамеренных речей и мыслей. В качестве примера, любезный дядюшка, могу привести семью Токаревых, коя состоит из трех мужчин и одной женщины. Опишу мужчин. Старший, Токарев Алексей Владимирович, дворянин, не кончил курса в Петербургском университете и отбывал каторгу и ссылку за распространение пагубных идей, после чего служил в солдатах и вышел в отставку прапорщиком. Под его пагубным влиянием выросли двое племянников — дети умершего от чахотки брата. Старший племянник, Александр, — механик по сельскохозяйственным машинам, младший, Николай, исключенный из Московского университета, служит ныне письмоводителем в канцелярии уездного начальника. Семейство Токаревых ведет себя крайне осторожно, но держит и дает для прочтения желающим книги, кои каждая в отдельности выглядят безобидно, а вместе образуют определенное и вредоносное направление. Имеется там также множество книг на иностранных языках, кои наш агент не знает и потому на-> званий авторов привести не может.
С семейством Токаревых в последнее время сблизился г-н Ибрагим Алтынсарин и на мой прямой вопрос об этом ответил, что каждый образованный и порядочный русский человек — клад для его бедного неграмотного народа. На слове порядочный г-н Алтынсарин сделал ударение…»
Сведения о семье Токаревых поступали от сожительницы Голосянкина. Ротмистр вспомнил ее и усмехнулся довольно: верно заметил отец Борис насчет ее собачьего взгляда снизу вверх, как из подворотни. Очень точно определил миссионер — не поймешь, куснуть хочет или колбаски просит. Не зря говорят, что порочность больше всего и соблазняет, чуть не попал в ловушку, когда встречался с Людмилой тет-а-тет. Голосянкину не позавидуешь. Ротмистр легко представил себя на месте портного. В конце концов у них много общего, они в одном примерно возрасте и воспитывались в кадетских корпусах: Голосянкин — в Тифлисском, Новожилкин — в Нижегородском графа Аракчеева.
В последний свой визит к дядюшке в министерство внутренних дел ротмистр поинтересовался личностью загадочного портного, и дядя кое-что приоткрыл.
Петр Голосянкин, еще будучи в кадетском корпусе, связался с какими-то подозрительными молодыми людьми, читал и давал читать товарищам книги и книжонки предосудительного содержания. Это было замечено офицерами-воспитателями, личная переписка кадета подверглась изучению. О некоторых корреспондентах навели справки и натолкнулись на обстоятельства крайне неприятные. Оказалось, что отец кадета в чине подпоручика служил надзирателем в казематах Петропавловской крепости и умер давно, а вдова вышла замуж за сомнительного коммерсанта, с которым вместе содержала меблирашки, а один из домов сделала просто публичным.
Пока все это выяснялось окончательно, мудрый жандармский полковник Иванов побеседовал с юношей, намекнул на темные стороны биографии, на промысел, кормящий мать и отчима, похвалил ум, талант, широту взглядов и развернул картину службы по министерству внутренних дел. Не раз встречались полковник и юноша, подолгу беседовали, пили чай, однажды и херес пили. В результате Петр дал согласие сообщать наиболее интересные свои наблюдения (не факты — это было бы доносительством), а наблюдения и размышления в виде писем еа подписью «Черномор». Это имя полковник сам подсказал кадету, ибо предположил в кадете любовь к высокой поэзии.
Полковник был опытным организатором провокаций и знал, что крамольники, соглашаясь сотрудничать с полицией, в глубине души надеются перехитрить власть, потому так легко идут в силки.
Первые донесения Черномора подтвердили, что и он такой. Однако полковник верил, что свое в конце концов получит. К сожалению, не все зависит от жандармов. Окончательное выяснение происхождения кадета Голосянкина привело к выводам такого рода, что оставить его в стенах корпуса было невозможно. Единственное, что мог сделать жандармский полковник для молодого человека, — это вывести его из корпуса без огласки. Потом по прошествии времени он же и помог ему обосноваться в столице.
Отчим, имени которого Голосянкин никому никогда не называл, дал сыну денег на собственное дело. Бывший кадет открыл магазин готового платья и мастерскую, образованную на манер той, которую описал Чернышевский в знаменитом романе. Петр Голосянкин оказался способным к шитью модной одежды разных фасонов и мастеров обучал быстро.
У него можно было встретить самых разных людей, и все чувствовали себя свободно, говорили без оглядки. И сам Петр часто говорил очень смело. Исключения составляли те вечера, когда он знал, что в гардеробной, отгороженной от столовой тонкой оклеенной розовыми обоями дощатой стенкой, на кушетке лежит кто-то из сыщиков, а то и сам полковник.
Иванов считал особенно важным вникать в строй мыслей и фразеологию либералов, а для собирания фактов использовал другие каналы. Так он говорил Голосянкину, и тот верил полковнику.
Впрочем, он верил полковнику только на четверть и самое сокровенное скрывал. Ему казалось, что Иванов ничего не знает о его связи с видным деятелем и членом исполнительного комитета Дегаевым. И даже Дегаев не знал, что Голосянкин на каждого своего знакомого завел папку и лист за листом строит «дела». Бывший кадет верил, что нет в мире более верного способа быть в силе, чем хорошо обоснованный шантаж. Было среди «дел» Голосянкина и «дело» Иванова. Не мог Голосянкин знать, что Дегаев — агент куда более высокого ранга, а все его «дела» сожительница Людмила аккуратно показывает полковнику Иванову.
Прочитав собственное «дело», полковник разгневался чрезвычайно, заставил Голосянкина рыдать и на коленях просить прощения. Во всем чистосердечно покаявшись, он уехал в Тургайскую область без обозначения срока. Ссылка окончательно вывела Голосянкина из-под подозрений, которые на его счет уже имелись среди либералов. Незадолго до истории с «делами» возник слух, что арест и высылка одного иностранца, не то немца, не то англичанина, — дело рук Голосянкина с Людмилой и будто в вину тому иностранцу ставятся разговоры, которые он вел у них дома. Сам портной и его сожительница опровергали это весьма определенно и виновником выставляли некоего Георгия Подурского, тоже бывшего кадета. Тот отрицал это, но вскоре повесился, чем все худшие подозрения подтвердил.
Высокопоставленный дядя сказал Новожилкину:
— Ни в коем случае не проболтайтесь. Если Голосянкин узнает, всех нас поубивает. Самолюбие бесовское… У них все бесовское. Это Федор Михайлович подметил неопровержимо.
«Бесов» Новожилкин штудировал усердно по прямому указанию начальства: роман Достоевского хотели сделать действенным средством для ограждения молодежи от влияния революционных развратителей. Пусть юнцы, мечтающие о свободе, равенстве и братстве, видящие в своих вождях подвижников и героев, взглянут на грязь их дел, на чудовищность их замыслов. В чинах полиции роман великого писателя должен был воспитывать и воспитывал чувство нравственного превосходства над теми, кого они ловили и карали.
Сначала Яйцеголовый посылал Амангельды подпаском в дальние урочища, зимой приучал пасти скот на тебеневках, натаскивал подростка, обещавшего скоро стать настоящим пастухом. Тут ведь не в возрасте дело, а в таланте и выносливости. В смелости еще.
Теперь у Амангельды свой кош — остроконечная, как чум, маленькая юрта, свой казан, свой табун лошадей. Хорошие есть кони, очень хорошие.
Не беда, что все это свое не свое, зато нет никого, кто понукал бы и командовал. Хорошо стать настоящим табунщиком! Правда, в последнее время опять все чаще стал думать про учебу.
В отличие от других своих сверстников, начинавших учиться, но испугавшихся учителей, Амангельды знал, что бродившие по аулам наставники — люди случайные: он по глазам угадывал в них неудачников, большей частью злобных, изверившихся в себе и потому все вымещающих на других. В этом отношении с муллой Асимом ему все-таки повезло: тот был незаурядной фигурой, потому, наверно, и перестал учительствовать, а стал только поучать.
В Орске у Безсонова Амангельды учиться не хотел. Пусть Смаил Бектасов терпит, его отец заставляет.
Амангельды рассчитывал только на собственное упорство и — втайне ото всех — на инспектора. Это очень хорошо, что удалось передать ему поклон, что инспектор помнит его. Но главное — упорство. Когда смотришь на тебенюющих лошадей, каждый раз удивляешься их упорству. Снег выше брюха, а они тонкими своими ногами пытаются его разгрести. Кажется, безнадежное дело, копыто не лопата, а все-таки за несколько часов табун может очистить поле, пасется на нем, и похрустывают лошадки льдистой травой.
Впрочем, зиму лучше не вспоминать…
Нарочный прискакал внезапно. Это был хозяйский шурин, парень быстрый и деловой, к Амангельды он относился по-доброму.
— Собирай манатки и мотай в аул, — сказал он. — Мне велено подменить тебя. Там какой-то большой начальник приезжает, ты ему можешь понадобиться. Давай!
Никакому большому начальнику, кроме Алтынсарина, он не мог понадобиться, это ясно. Так думал Амангельды, когда увидел новенькую рессорную пролетку возле большой светло-серой, почти белой, юрты хозяина.
Близко туда он не стал подъезжать, остановился возле юрты, где жили другие батраки, соскочил на землю.
— Что за начальник? — кивнул он на пролетку.
— Большой, — ответил старый Тулеген. — Золотые пуговицы. Шапка с козырьком.
— Казах? — спросил Амангельды.
— Ты что? Какой может быть казах? Я говорю: большой начальник, русский начальник. Наверно, разрешат хозяину землю продавать или пахать разрешит.
«Зря гнал коня, — подумал Амангельды и тут же утешил себя: — А вдруг не зря? Вдруг это тот, кого посылал раньше инспектор? Только бричка слишком хорошая и суеты много».
— Скоро сурпу дадут, — сказал Тулеген. — Далеко не уходи. Если наш пахать начнет, нас запряжет, ему много людей будет нужно. Я сторожем пойду.
С каждым днем о продаже пастбищ переселенцам и о землепашестве в степи говорили больше. Амангельды это не интересовало. Он не имел и не мог иметь понятия о поистине трагических проблемах и перспективах, которые возникали в связи с переселенческой политикой царского правительства, обо всем том, что составляло заботу образованных русских специалистов, и Семена Семикрасова в том числе. Откуда босоногому подростку в рваном чапане и косматой шапке из линючего корсачьего меха было знать, что на его глазах происходит такое, что создает в степи не только новый уклад жизни и новые отношения между людьми, не только изменяет облик земли, но и саму землю.
Кликнули за сурпой. Амангельды получил большую деревянную миску, отошел в сторону, сел на плоский камень.
Сурпу не едят, а пьют. Пар от нее не шел, но бульон, заправленный овечьим сыром, был огненным под толстым слоем золотистого жира. Целый баран варился нынче в хозяйском котле. Конечно, неплохо бы к сурпе и мяса хоть кусочек. Но мясо разрезали в мелком деревянном корыте и унесли в юрту.
— Какой он на вид? — спросил Амангельды.
— Кто? — старый батрак уже управился с сурпой и как-то устал. Со стариками бывает: от еды у них сила не прибавляется, а убывает. — Кто «на вид»?
— Начальник на вид какой?
— Пуговицы золотые, — опять объяснил старик и показал на себе, где эти пуговицы пришиты. — И плечи золотые. Сам долгий, белый, без усов… А тут золото и тут золото.
Старик замолчал и прикрыл глаза, кажется, заснул с чашкой в руках.
На лугу возле аула паслось с десяток лошадей. Сразу выделились усталостью три, принадлежавшие русскому начальнику, выпряженные из его пролетки. Остальные были молодняк, в основном жеребцы.
— Это начальнику подарок, — пояснил старик. Он уже перестал спать и следил за взглядом Амангельды. — Сказали, суюнши надо начальнику.
Под видом суюнши давно уже прятали обычную в русском и казахском быту взятку.
Амангельды подумал, что его могут послать сопровождающим, гнать этих лошадей тому начальнику.
— Откуда начальник приехал? Из Тургая?
— Нет, — старик со значением поднял палец. — Из Кустаная.
Ну что ж, это кстати. Даже очень. Чтобы разведать все точно, Амангельды подошел к очагу, где копошились две жены Кенжебая; обе они были нелюбимыми, и обе ненавидели мужа за побои и унижения.
Амангельды спросил, не знают ли они, зачем его вызвали. Старшая жена сказала, что не знает, но велела никуда не отлучаться, потому что «сам» уже спрашивал.
Время тянулось медленно. В трех часах пути отсюда жила мать Амангельды, и он мог бы съездить навестить ее, однако ослушаться Кенжебая нечего было и думать.
Гостем Яйцеголового был ротмистр Новожилкин. Он редко выезжал в степь, а выехав, чувствовал себя полным хозяином всему и всем. В этом, с его точки зрения, состояла вся прелесть службы в туземном захолустье. Формальной целью его поездки в данном случае была проверка политического доноса, организованного несколькими баями, но он ничего и не хотел проверять, а лишь собирал дань, которую ему тащили без всяких просьб и намеков. И Амангельды был ему не нужен, пастуха вызвал сам Кенжебай, по своему разумению.
Ротмистр пил и ел. Впрочем, ел он не так много, и только самые лучшие куски. Когда хозяин понял, что гость скоро свалится в беспамятстве, он все-таки позвал мальчишку. Ему казалось важным, чтобы донос имел подтверждение. Давно уже хозяева степи использовали царскую администрацию для сведения личных счетов, давно тут наушничали друг на друга, но последний донос был на чиновников, один из которых был русским. Что будет, никто не знал, такой донос вполне мог навлечь беду.
Амангельды стоял в недоумении. Длиннолицый и бледный начальник сидел на атласных подушках без мундира. Рубашка его была в сальных пятнах.
— Вот, — показал на Амангельды Кенжебай. — Этот тоже может подтвердить. Это хороший парень, храбрый, смелый, джигит настоящий.
Кенжебай говорил по-казахски для высокого гостя и для Амангельды одновременно. Больше для Амангельды, чтобы тот не робел.
— Скажи, сынок, приезжали чиновники? Зачем приезжали, что говорили? Говори, не бойся.
Амангельды молчал, он ждал чего угодно, но не этого.
— Говори, сынок, не бойся.
— Это твой сын? — спросил бледный длиннолицый.
— Нет, это пастух.
— Хороший у тебя сын, — сказал ротмистр по-казахски с татарским акцентом. — Ты молодец, Кенжебай. А ведь мне говорили, что у тебя одни девки родятся.
Это было самое больное место, самое неприятное, что можно было сказать Яйцеголовому. Сыновей бог ему не посылал.
— Хороший сын, — твердил свое Новожилкин. — Очень хороший. Неужели такой же будет бандит, как ты. Как тебя зовут, парень?
— Амангельды.
— Ты знаешь, Амангельды, я киргизов люблю. У меня тоже есть сын… Ты знаешь, как твой отец живого человека в землю закопал?
Амангельды стоял у входа, смотрел на пьяного человека и не собирался отвечать на его вопросы.
— Расскажи начальнику, что говорили чиновники, когда приезжали к вам. Что говорили?
Кенжебай гнул свое, но и на его вопросы Амангельды не хотел отвечать.
— Садись к нам, — пригласил его ротмистр. — Садись, выпей. Это коньяк. Коньяк. Конь и еще як. Як — это бык такой косматый, в горах живет. Садись, привыкай. Ты сын славного бая, тебе надо научиться пить. Я вот не умею.
— Он слышал, он знает, господин, — настаивал на своем Кенжебай.
Амангельды понял одно: кто-то что-то донес начальникам. Или тех приезжих где-то обидели и теперь выясняют почему. В любом случае надо молчать.
Ротмистр протянул ему берцовую кость, лакомый кусок, но Кенжебай дал знак, и Амангельды вышел.
Он спустился с бугра к юрте батраков и только тут пожалел о большом куске сочного мяса. Пожалел и сплюнул.
Оставалась надежда на то, что хозяин заставит его гнать в Кустанай лошадей, подаренных начальнику. Однако наутро выяснилось, что начальник, протрезвев, лошадей брать отказался, сказал, что так много ему не надо.
— Золотом взял. Они любят золотом теперь…
Это стало известно от байских жен.