В КОНЧАНСКОМ

Высочайший приказ поразил, как внезапный удар грома. Никто не думал, что овеянный славой фельдмаршал будет отставлен, подобно неоперившемуся поручику. Враги злорадствовали; друзья незаметно отдалились от Суворова. Подавшие одновременно с ним в отставку восемнадцать офицеров, которых фельдмаршал звал к себе управлять поместьями, распорядились предварительно выяснить, очень ли сердит государь на Суворова, и в этом случае решили прошения не подавать.

Сам Суворов мужественно переносил очередной поворот фортуны. Ему пришлось провести в Тульчине еще полтора месяца, и только по прибытии разрешения на выезд он покинул армию и выехал в свое имение, в Кобрин.

Иногда можно встретить упоминание о состоявшейся якобы трогательной сцене прощания Суворова с войсками. Это совершенно не соответствует действительности; обстановка момента исключала самую мысль об этом. Но несомненно, что весть об от’езде Суворова потрясла войска, особенно солдат. Чем острее было это возмущение и скорбь об отставленном полководце, тем страшнее казался его образ петербургскому деспоту. Ему уж мало казалось отставки. В Кобрин помчался коллежский асессор Николев с новым высочайшим приказом: Суворова непременно перевезти в его отдаленные боровичские поместья, расположенные в глуши Новгородской губернии, и «препоручить там городничему Вындомскому, а в случае надобности требовать помощи от всякого начальства»; никому из поехавших в Кобрин офицеров не разрешалось сопровождать Суворова на новое место жительства. Процедура увоза была столь поспешна, что Суворов не успел даже захватить своих драгоценностей и денег. Ему не позволили сделать никаких распоряжений; карета стояла наготове. Не успев опомниться, он очутился в ней, кучер взмахнул кнутом — и лошади понеслись на север.

Вблизи города Боровичи лежало захудалое суворовское поместье, Кончанское. Название села происходило от слова «конец»: здесь кончались жилища расселившихся с севера кореляков, южнее их уже не было. Вокруг — озера, болота да леса. Вотчина — из нескольких сот душ, перебивавшихся с хлеба на квас, не знавших промыслов и ковырявших каменистую, неплодородную землю. Сюда-то и приехал в начале мая 1797 года Суворов.

Помещичий дом обветшал; Суворов чаще жил в избе, в которой имелись две комнаты, одна над другой. Всю меблировку составляли диван, несколько стульев, шкаф с книгами, портреты Петра I, Екатерины II и несколько семейных портретов.

Жил он один, и никого близких около себя не видел. Семейная жизнь Суворова — тема, заслуживающая особого рассмотрения.

В одном письме, датированном 1776 годом, Суворов писал:

«Долг императорской службы столь обширен, что всякий долг собственности в нем исчезает: присяга, честность и благонравие то с собою приносят». Военное призвание, в самом деле, поглощало его целиком, и для личной жизни у него не оставалось ни времени, ни душевных сил. Самолюбивый, раздражительный, нетерпимый, обладавший тяжелым характером, он трудно уживался с людьми, не умевшими видеть за всем этим внутреннего благородства его натуры. У него не было близких друзей; вокруг него всегда была пустота. Обычно эту пустоту пытаются заполнить семейной жизнью, но если Суворов когда-либо разделял в этом отношении розовые иллюзии, то они привели лишь к очередному разочарованию: семейная жизнь его оказалась совершенно неудачной.

Женская красота страшила его теми волнениями, которые она несла с собой; размеренные брачные отношения казались ему узами, ограничивающими независимость. Однажды, выражая сомнение в способностях польского генерала Грабовского к быстрым действиям, он написал: «Грабовский, с женою опочивающий». Но наряду с этим он считал долгом каждого человека жениться и иметь детей. «Меня родил отец, и я должен родить, чтобы отблагодарить отца за мое рождение…», «Богу не угодно, что не множатся люди…».

С такими религиозно-нравственными соображениями подходил он к своей женитьбе. Выбор его пал на Варвару Ивановну Прозоровскую. Это был человек, менее всего способный сочувствовать подобным воззрениям и ждавший от брака совсем иного.

Варваре Ивановне в то время было двадцать три года. «Она была красавицей русского типа, полная, статная, румяная; но с умом ограниченным и старинным воспитанием, исключавшим для девиц всякие знания, кроме умения читать и писать»[37]. Впрочем, и эту нехитрую премудрость Варвара Ивановна осилила с грехом пополам, как то можно заключить из ее письма к своему дяде, князю Голицыну (приводим с соблюдением орфографии):

«и Я, миластиваи Государь дядюшка, принашу майе нижайшее патъчтение и притомъ имею честь рекаманъдавать в вашу милость алекъсандры василиевича и себя такъжа, и такъ остаюсь, миластиваи государь дядюшка покоръная и веръная куслугам племяница варъварва Суворава».

Даже на фоне слабой образованности, которой отличалось русское высшее общество XVIII века, это письмо выделяется своей малограмотностью.

Суворов женился с обычной стремительностью, характеризовавшей все его поступки. 18 декабря 1773 года состоялась помолвка, 22 декабря — обручение, а 16 января 1774 года — свадьба. Отец новобрачной к тому времени обеднел и дал за дочерью всего 5 тысяч рублей приданого. Несомненно, что Суворов, уже приобревший к тому времени известность, мог найти более богатую невесту. Очевидно, ему — как и его отцу — импонировала знатность рода Прозоровских и красивая наружность невесты. Пылких чувств к Варваре Ивановне Суворов, видимо, никогда не испытывал.

Между супругами не было ничего общего. Он был некрасив, она красавица; он глубоко образованный человек, с железной волей, грандиозными замыслами, она аристократка, пустая по содержанию, видевшая во всем лишь внешнюю, показную сторону вещей, неспособная ни понять, ни оценить своего мужа. Образ жизни полководца также не соответствовал понятиям его новой жены. Она не сочувствовала его бережливости, скромности, отказу от внешних аксессуаров знатности. Наконец, оба были неуступчивы и своенравны.

Как бы то ни было, первые годы супружества протекли без серьезных размолвок (Варвара Ивановна родила в это время дочь Наталью). Но затем отношения испортились. В сентябре 1779 года Суворов подал в консисторию прошение о разводе. Через несколько месяцев он взял это прошение обратно. Однако достигнутое примирение оказалось непрочным. К тем конфликтам, которые проистекали из противоположности их вкусов и характеров, прибавился новый серьезный фактор: Варвара Ивановна нарушила супружескую верность. Екатерининская эпоха отличалась необычайной распущенностью, царившей в так называемых «высших кругах» общества. Двор императрицы мог соперничать в этом отношении с доживавшим последние годы королевским Версалем. Знатные дамы беспрестанно меняли любовников, причем это не было тайной даже для их мужей. Варвара Ивановна поступила так же, как поступала почти всякая скучающая молодая женщина ее круга.

Но Суворов категорически не хотел признавать этого обычая. При той строгости и чистоте, которыми отличались его взгляды на брак, поведение его жены неминуемо должно было повлечь крупную драму.

Впрочем, Суворов долго искал примирения с женой. Например, в 1780 году Суворов пишет статс-секретарю императрицы Турчанинову:

«Сжальтесь над бедной Варварой Ивановной, которая мне дороже жизни моей. Зря на ее положение, я слез не отираю. Обороните ее честь. Ее безумное воспитание оставляло ее без малейшего просвещения в добродетелях и пороках… Накажите сего изверга по примерной строгости, отвратите народные соблазны». И далее в том же письме: «…Прошу о наказании скверного соблазнителя и вечного поругателя чести моей неблагодарного по милостям и гостеприимству».

Мы не располагаем точными данными о том, кто был этот «скверный соблазнитель», да это и не важно. Есть основание считать, что просьбы полководца достигли цели, и «вечный поругатель» чести Суворова подвергся взысканию. Во всяком случае, в другом письме к тому же Турчанинову (написанном в августе 1780 года) говорится:

«Почтенное ваше письмо меня успокоило. Вижу я в перспективе покрытие моей невинности белым знаменем. Насильный похититель моей чести примет достойное воздаяние. Но до того мое положение хуже каторжного вдовца».

Варвара Ивановна, никак, видимо, не ожидавшая столь горестных последствий своего легкомыслия, в свою очередь, писала Турчанинову: «А что до злодея проклятого, то, пожалуйста, батюшка, постарайся, ради бога, упечь его поскорее».

Отношения Суворова к жене крайне испортились, но и на этот раз дело не дошло до полного разрыва. Свое примирение с Варварой Ивановной Суворов, проживавший тогда в Астрахани, обставил со свойственной ему оригинальностью. Для описания этой необыкновенной церемонии приведем выдержки из рассказа, напечатанного впервые в 1838 году в «Астраханских Ведомостях».

«Во время преосвященного Антония Румовскою был в Астрахани граф А. В. Суворов… Между графом и графинею какие были распри, это они только знают. 1783 года[38] декабря 12 дня… Суворов пошел в простом солдатском мундире и супруга его в самом простом также платье, кафедральный же протоиерей Панфилов, облачась во все облачения, взошел в алтарь, отворил царские двери. Граф и графиня и все приближенные, как мужеский, так и женский пол, стояли на коленях, обливаясь слезами… Граф встает и идет в алтарь к престолу, полагает три земных поклона, став на коленях, воздевает руки, встав, прикладывается к престолу, упадает к протоиерею в ноги и говорит: „Прости меня с моею женою, разреши от томительства моей совести“. Протоиерей выводит его из царских врат, ставит на прежнее место на колена, жену графа подымает с колен… подводит к графу, которая кланяется ему в ноги, также и граф. Протопоп читает разрешительную молитву, и тотчас начинается литургия, во время которой оба причастились».

В продолжение нескольких лет после этого семейная рознь супругов не осложнялась крупными столкновениями, но в 1784 году произошел окончательный разрыв. Суворов обратился непосредственно в синод с ходатайством о разводе, и хотя синод, по формальным соображениям, не дал хода бракоразводному делу, Суворов решительно порвал всякую связь с Варварой Ивановной. Раздражение против бывшей жены было у него настолько велико, что когда до него дошли слухи «о повороте жены к мужу», он тотчас отправил своего управляющего Матвеича к московскому архиепископу.

«Скажи, что третичного брака уже быть не может и что я тебе велел об’явить ему это на духу. Он сказал бы: „Того впредь не будет“. Ты: „Ожегшись на молоке, станешь на воду дуть“. Он: „Могут жить в одном доме розно“. Ты: «Злой ее нрав всем известен, а он не придворный человек“».

Разошедшись с женой, Суворов пожелал вернуть полученное им приданое. Прозоровский отказался, но Суворов усиленно настаивал на этом и добился своего. Зато, устанавливая Варваре Ивановне ежегодное содержание, он, поколебавшись, определил незначительную сумму в 1200 рублей; впрочем, через несколько лет эта сумма была доведена до 3 тысяч рублей.

Резкий и желчный, когда его раздражали, Суворов проявил в ведении бракоразводных переговоров много бестактности по отношению к бывшей жене своей. Он предал огласке много интимных фактов из области супружеских отношений, совершенно не заботясь о том, какое влияние это окажет на Варвару Ивановну. Решившись на окончательный разрыв, он заглушил в себе последние остатки теплых чувств к ней и перессорился даже со своими родными, подозревая их в сочувствии его бывшей жене. Справедливость требует отметить, что сама Варвара Ивановна во многом способствовала такому поведению Суворова: она распространяла о нем лживые сплетни, будто он пьянствует, всячески компрометировала его, вымогала через суд деньги и т. д. Опыт супружеской жизни дорого обошелся Суворову и возобновлять его он никогда уже не собирался.

Вся нежность, таившаяся в сердце сурового полководца, в течение многих лет была сконцентрирована на его дочери Наталье, родившейся в 1775 году. Когда ей было два года, отец с умилением писал: «Дочка вся в меня и в холод бегает босиком по грязи». В дальнейшем он всегда питал самую трогательную любовь к дочери. «Смерть моя для отечества, жизнь моя для Наташи», — писал он из Финляндии.

Разлад с женой побудил Суворова удалить дочь из дома; она была отдана на воспитание во вновь учреждавшийся институт благородных девиц (Смольный) и поступила на попечение начальницы института, Софии Ивановны де Лафон. По решительному настоянию Суворова, Варвара Ивановна была разлучена с дочерью навсегда.

Где бы ни был Суворов, как бы тяжело ему ни приходилось, он всегда помнил о дочери; писал ей письма, радовался ее успехам.

«Любезная Наташа, — писал он ей в 1787 году, — Ты порадовала меня письмом от 9 ноября, больше порадуешь, как на тебя наденут белое платье; и того больше, как будем жить вместе. Будь благочестива, благонравна, почитай свою матушку Софию Ивановну или она тебе выдерет уши, да посадит за сухарик с водицею… У нас были драки сильнее, нежели вы деретесь за волосы[39], а как в правду потанцовали, в боку пушечная картечь, в левой руке от пули дырочка, да подо мной лошади мордочку отстрелили. Насилу часов через восемь отпустили с театру в камеру… Как же весело на Черном море, на Лимане! Везде поют лебеди, утки, кулики; по полям жаворонки, синички, лисички, в воде стерляди, осетры: пропасть!»

Весь он здесь, в этом письме, этот едкий человек и жестокий воин, оставшийся в душе до конца жизни большим ребенком!

В другом письме, от 1788 года, он пишет:

«Милая моя Суворочка! Письмо твое от 31 Генваря получил; ты меня так утешила, что я по обычаю моему от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учит такому красному слогу, что я завидую… Куда бы я, матушка, посмотрел теперь на тебя в белом платье! Как ты растешь! Как увидимся, не забудь мне рассказать какую-нибудь приятную историю о твоих великих мужах в древности… Ай-да, Суворочка. Здравствуй, душа моя, в белом платье: носи на здоровье, рости велика!»

Описывая бой под Очаковым, Суворов вновь прибегает к образному стилю, рассчитанному на уровень понимания и мышления детей:

«Ай да ох! Как же мы потчивались! Играли, бросали свинцовым большим горохом, да железными кеглями, в твою голову величины; у нас были такие длинные булавки, да ножницы кривые и прямые: рука не попадайся, тотчас отрежут, хоть и голову. Ну, полно с тебя, заврались! Кончилось все иллюминациею, фейерверком… С Festin турки ушли далеко, ой далеко».

Приведем еще одну коротенькую цитату, любопытную тем, что она, хоть и в шутливой форме, рисует взгляды Суворова на воспитание. В 1790 году он пишет Наташе:

«Душа моя! По твоему письму, ты уж умеешь рассуждать, располагать, намерять, утверждать мысли в благонравии, добродушии и просвещении от наук. Знать, тебя Софья Ивановна много хорошо сечет».

В 1791 году Наталья Суворова окончила институт. По свидетельству современников, она не отличалась ни красотой, ни умом и была совершенно ординарной девушкой. Однако, во внимание к заслугам ее отца, Екатерина назначила ее фрейлиной, поместив жить во дворце. Милость императрицы страшно обеспокоила Суворова. Зная, сколько соблазнов таилось для молодой девушки в легкомысленной, развратной среде придворных, он решился, пренебрегая гневом Екатерины, взять ее из дворца. Наташа была поселена у своей тетки. Это не успокоило Суворова. Он, не переставая, посылал ей наставления и предостережения.

«Избегай людей, любящих блистать остроумием, — писал он, тоскливо следя издали за светской жизнью дочери, — по большей части, эти люди извращенных нравов… Будь сурова с мужчинами и говори с ними немного… Если случится, что тебя обступят старики, показывай вид, что хочешь поцеловать у них руку, но своей не давай».

Наташа отвечала своему отцу обычно лаконичными, сухими письмами, напоминающими скорее отписки. «Милостивый Государь Батюшка! Я слава богу здорова. Целую ваши ручки и остаюсь навсегда ваша послушнейшая дочь гр. Н. Суворова-Рымникская».

Годы шли, и на очередь встал вопрос о замужестве Наташи. Суворов, скрепя сердце, готовился к этому; он чувствовал, что, выйдя замуж, дочь отдалится от него. (Хотя, надо сказать, Наташа и так не отличалась особой сердечностью.) Но делать было нечего! Начались выборы женихов.

Снова Суворов, так ценивший обычно расположение двора и вельмож, навлекает на себя гнев многих из них. Он отклонил возможность породниться со знатнейшими родами — из опасения, что жених недостаточно хорош для Наташи. Он отказал молодому графу Салтыкову (сыну Н. И. Салтыкова) потому, что он «подслепый жених», князь Трубецкой получил отказ потому, что «он пьет, и его отец пьет и в долгах, а родня строптивая», князь Щербатов потому, что «взрачность не мудрая, но паче непостоянен и ветрен». Симпатиями Суворова пользовался молодой граф Эльмпт — «юноша тихого портрета, больше со скрытными достоинствами и воспитанием, лица и обращения не противного». Но этот кандидат был забракован невестой, которую Суворов — в противоположность господствовавшим обычаям — совершенно не неволил в выборе жениха.

Затянувшееся сватовство Наташи очень беспокоило Суворова.

— И засыхает Роза, — восклицал он.

Наконец, жених нашелся. Это был брат тогдашнего фаворита Платона Зубова, граф Николай Александрович Зубов. Сватовство было поддержано самой императрицей. Перспектива породниться с фаворитом казалась заманчивой.

В апреле 1794 года состоялось венчание. Суворова в Петербурге не было — он находился в тот момент в Варшаве. Обычно прижимистый в денежных вопросах, он на этот раз не поскупился: в приданое Наташе были даны 1500 душ крестьян и некоторые из пожалованных ему бриллиантовых вещей. Это была значительная часть всего его состояния.

Как и предполагал Суворов, замужество дочери охладило ее отношения с ним. Он сам пишет ей все реже и холоднее: «Любезная Наташа, за письмо твое тебя целую, здравствуй с детьми, божье благословение с вами»[40], — вот образчик его позднейших писем дочери. Он видел, что Наташа, занятая мужем, детьми и светской жизнью, все меньше вспоминает своего оригинала-отца.

В одном из писем Хвостову, датированном октябрем 1796 года, Суворов говорит со скрытой горечью: «Наташа отдана мужу, тако с ним имеет связь; он ко мне не пишет, я к ним не пишу: божие благословение с ними!.. Родство и свойство мое с долгом моим: бог, государь и отечество».

Отдалившись от дочери, он стал уделять больше внимания своему второму ребенку — сыну Аркадию.

Аркадий родился в 1784 году. Несомненно, что Суворов гораздо нежнее любил свою дочь, но несомненно также и то, что сын воспринял от него значительно больше, чем серенькая, ничем не выдававшаяся Наташа. Аркадий был одарен от природы замечательными способностями, в частности, военными. Что его отделяло от отца, это, видимо, унаследованная от матери, очень красивая внешность и безудержная жажда потех и наслаждений.

До одиннадцатилетнего возраста Аркадий жил у своей матери, и это, естественно, создало некое средостение между ним и его отцом. Затем он был назначен камер-юнкером к великому князю Константину Павловичу. Когда совершалась итальянская кампания, Павел I надумал, что сыну приличествует быть при отце, и отправил Аркадия в действующую армию, дав ему чин генерал-ад’ютанта. Во время похода пятнадцатилетний Аркадий проявлял неоднократно смелость и отвагу, что способствовало перемене отношения к нему его отца. Отважный мальчик начал заполнять в сердце Суворова ту пустоту, которая образовалась с отдалением Наташи. В письмах полководца, в которых почти не встречалось раньше имя Аркадия, все чаще появляется упоминание о нем.

«Мне хочется Аркадию все чисто оставить», — писал Суворов, уже охваченный смертельной болезнью.

До него дошли слухи, что получивший беспорядочное воспитание, вращавшийся с детских лет в кругу толпившейся вокруг великого князя золотой молодежи Аркадий заимствовал ее наклонности. Для того, чтобы отучить сына от столь ненавидимых им кутежей и волокитства, Суворов решил женить его, несмотря на юный возраст. Он выбрал уже невесту, но не успел осуществить своего замысла: смерть скосила его, прежде чем он наставил «на путь истинный» своего, так поздно обретенного, сына.

Семейные радости не были суждены Суворову[41].

Через месяц после прибытия Суворова в Кончанское, его навестила Наташа со своим сыном. Это очень развлекло опального фельдмаршала, он повеселел, бодрее относился к своей участи. Но через два месяца гости уехали, старик остался один. Жизнь его становилась все более тяжелой.

Вындомский отказался от обязанностей надзирать за Суворовым, сославшись на плохое свое здоровье. Из Петербурга повелели переложить эти обязанности на соседнего с Суворовым помещика Долгово-Сабурова. Тот также отказался, приведя какие-то веские причины. Тогда вспомнили о Николеве, безграмотном отставном чиновнике, подвернувшемся однажды под руку и так ретиво выполнившем тогда поручение перевода Суворова из Кобрина.

В конце сентября Николев приехал в Кончанское. Бесцеремонность нового надсмотрщика была хорошо известна Суворову. Нервы его не выдержали, и он отправил Павлу отчаянное письмо. «Сего числа приехал ко мне коллежский советник Николев. Великий монарх, сжальтесь, умилосердьтесь над бедным стариком. Простите, если чем согрешил».

На этом письме император наложил резолюцию: «Оставить без ответа».

Николев следил за каждым шагом Суворова, перлюстрировал его корреспонденцию, наблюдал за тем, встречается ли он с кем-нибудь, «учтиво» препятствовал фельдмаршалу отлучаться даже поблизости из Кончанского. Эта мелочная опека терзала старика.

Из Петербурга приходили унылые вести: Павел в ярости. Когда ему доложили, что один полк еще не получил обещанных медалей за взятие Праги, он ответил: «Медалей за пражский штурм бывшим на нем отпущено не будет, понеже я его не почитаю действием военным, а единственно закланием жидов».

Самое имя Суворова вытравлялось из армии, отданной во власть Аракчеева, истекавшей кровью под фухтелями и шпицрутенами.

Кроме всего этого, у фельдмаршала начались денежные неприятности.

Император дал ход всем искам и денежным претензиям, которые, как из рога изобилия, посыпались на Суворова. Павел приказывал взыскивать с опального полководца по самым невероятным счетам: за то, что три года назад по устному распоряжению фельдмаршала израсходовали 8 тысяч рублей на провиантские нужды армии, а провиантское ведомство их не покрыло; за то, что суворовский управитель торговал дом в Москве, не купил его, а купец уже прикрыл фабрику, бывшую в том доме. Бывшей жене Суворова Варваре Ивановне велено было давать ежегодно не 3 тысячи, а 8 тысяч рублей. Дошло до того, что один поляк вчинил Суворову иск за повреждения, нанесенные его имению русской артиллерией в 1794 году. Сумма претензий превысила 100 тысяч рублей при годовом доходе Суворова в 50 тысяч. На кобринское имение был наложен секвестр.

Под влиянием всех напастей, унижений, клеветы и обид Суворов совсем извелся. Почти ежедневно он ударял кого-нибудь из дворовых, чего с ним раньше почти никогда не случалось, и даже его любимцу Прошке — грубому пьянчуге, но беззаветно преданному своему господину — изрядно доставалось. Впрочем, он быстро остывал и обращался с Прошкой по-обычному просто и ласково. На одной прогулке Прошке, шедшему следом за Суворовым, взбрело на ум напроказить, и он, на потеху мужикам, принялся копировать Суворова. Неожиданно обернувшись, фельдмаршал застиг его в самом разгаре его усилий.

— Гум, гум, Прошенька, — кротко сказал он и, как ни в чем не бывало, продолжал свой путь.

По целым дням он ходил из угла в угол, не имея живой души, с кем бы можно было поделиться своими мыслями. Смертельная тоска овладевала им. Иногда ночью, когда ему не спалось, он уходил в темный лес и бродил там до утра.

Главным развлечением его было звонить в колокола; это он очень любил и проводил целые часы на ветхой колокольне. Любил он также беседовать со старичком-священником и охотно читал на клиросе. В церкви он бил поклоны до земли, не сгибая колен, при этом часто смотрел между ног своих yазад и, если замечал смеющихся над ним, делал потом им замечания. В домике своем он завел «птичью горницу» и нередко подолгу просиживал посреди говорливых пернатых обитателей ее. В иные дни он вдруг присоединялся к игравшим в бабки ребятам и проводил целые часы за этим занятием.

Павел все ждал, что старый фельдмаршал принесет повинную. При всем своем сумасбродстве он понимал, какое неблагоприятное впечатление производит ссылка Суворова не только в России, но и за границей. Видя вокруг лишь покорность и поклонение, Павел не сомневался, что и старик-фельдмаршал скоро обломается и если не присоединит прямо своего голоса к хору восхвалений, то даст все-таки возможность поместить его куда-нибудь в армию на вторые роли, для отвода глаз Европе.

Но время шло, а Суворов не сдавался. Больше того: он не проявлял никаких признаков раскаяния. Случился, например, такой эпизод. В Кончанское прибыл курьер от императора; Суворов принял его в бане.

— Кому пакет?

— Фельдмаршалу графу Суворову.

— Тогда это не мне: фельдмаршал должен находиться при армии, а не в деревне[42].

Петербургско-кончанская баталия продолжалась.

Кончилось тем, что первый шаг сделал император. В феврале 1798 года он приказал племяннику Суворова, молодому князю Андрею Горчакову, «ехать к графу Суворову, сказать ему от меня, что если было что от него мне, я сего не помню; что может он ехать сюда, где надеюсь не будет повода подавать своим поведением к наималейшему недоразумению». Одновременно было дано распоряжение об отзыве из Кончанского Николева.

Вряд ли существовал еще хоть один русский деятель, по отношению к которому тщеславный и самолюбивый Павел сделал подобный шаг. И вряд ли кто-нибудь отказался бы от этого приглашения пойти на компромисс. Но Суворов именно так и поступил; он сразу решил для себя вопрос: не итти ни на какие сделки; лучше ссылка в глухой деревне, чем хотя бы косвенное апробирование «прусских затей» императора. Все его дальнейшее поведение было подчинено этому решению.

Сперва он вообще отказывался ехать в Петербург. Потом, уступая племяннику, выехал, но с необычной медлительностью, проселочными дорогами, «чтобы не растрястись». Горчаков отправился вперед. Государь с нетерпением, даже с тревогой ждал приезда Суворова. Он потребовал, чтобы его уведомили, как только фельдмаршал появится в столице.

Суворов приехал вечером. Павел уже лег, когда ему доложили об этом. Он вышел, сказал, что принял бы Суворова тотчас, но уже поздно, и он переносит аудиенцию на утро. В 9 часов Суворов с Горчаковым вошли в приемную. По дороге в Петербург старый полководец понаблюдал новое устройство армии, и все виденное им только укрепило его в принятом решении.

Окинув взором расфранченных, важничавших генералов, он тотчас же приступил к обычным «шалостям»: одному сказал, что у него длинный нос, другого с удивлением расспрашивал, за что он получил чин и трудно ли сражаться на паркете, с царским брадобреем, крещеным турком Кутайсовым, заговорил по-турецки.

Аудиенция у императора длилась больше часа. Павел проявил небывалое терпение, десятки раз намекая, что пора бы Суворову вернуться в армию. Фельдмаршал оставался глух. В первый раз Павел опоздал на развод, все пытаясь уломать несговорчивого старика. К разводу был приглашен и Суворов. Снова началось ухаживание государя за фельдмаршалом: вместо обычного учения солдат водили в штыки. Суворов почти не глядел на учение, подшучивал над окружающими и, наконец, уехал домой, несмотря на испуганные заклинания Горчакова, что прежде государя никто не смеет уходить с развода.

— Брюхо болит, — пожал плечами Суворов.

Три недели, проведенные им в Петербурге, были подобны этому дню. Он издевался над новой, неудобной формой, путался шпагой в дверцах кареты, ронял с головы плоскую шляпу; на разводах он вдруг принимался читать молитву: «Да будет воля твоя».

В это время произошел характерный диалог между ним и графом Растопчиным.

— Кого вы считаете самым смелым человеком? — спросил Растопчин.

— Трех смелых людей знаю на свете: Курций, Долгорукий и староста Антон. Первый прыгнул в пропасть; Антон ходил на медведя, а Долгорукий не боялся царю говорить правду.

Пребывание в Петербурге становилось явно бесцельным. Бедный Горчаков выбился из сил, пытаясь сгладить перед государем постоянные резкости Суворова. В конце концов, фельдмаршал прямо попросился обратно в деревню; Павел с заметным неудовольствием дал разрешение.

Поездка в столицу имела все же положительные следствия: во-первых, с Суворова был снят надзор, во-вторых, фельдмаршал рассеял овладевшую было им хандру. В первое время по возвращении его настроение было ровное и хорошее. Он ездил в гости к соседям, толпами сбиравшимся поглазеть на диковинного старика. Это, конечно, раззадоривало Суворова, и он в волю «чудил».

Сохранился правдоподобный анекдот, записанный со слов одного кончанского старожила. Некий помещик приехал в гости к отставному фельдмаршалу на восьми лошадях. Добившись согласия на ответный визит, он зазвал в назначенный день всю округу, слетевшуюся взглянуть на опальную знаменитость. Каково же было всеобщее удивление, когда показался Суворов на восьмидесяти лошадях цугом: форейтор полчаса сводил лошадей в клубок, пока вкатилась бричка с седоком. Обратно фельдмаршал уехал на одной лошади.

В этот период Суворов много занимался хозяйством и тесно общался со своими крестьянами. Поведение его как помещика было столь же оригинально и своеобразно, как и все его поступки.

После смерти отца он получил 1900 душ: в Пензенском наместничестве, в Московском округе, в Костромской, Владимирской и Новгородской губерниях. В последующие десять лет он приобрел еще около тысячи душ. Затем ему было пожаловано обширное Кобрино. Разумеется, все это было ничтожно в сравнении с поместьями родовитой знати и фаворитов, но, тем не менее, это было уже немалое хозяйство. Суворов почти не уделял времени управлению поместьями, передоверяя это своим управляющим; те, зная неопытность фельдмаршала в житейских делах, безбожно обманывали его. Однако общие контуры обращения с крестьянами намечались им лично.

Для своего времени Суворов был очень просвещенным и гуманным хозяином. Он не выжимал из крестьян семи потов: крестьяне платили 3–4 рубли оброка в год (с души) и за это пользовались всеми угодьями, реками и покосами. Сберегая рабочие руки, Суворов охотно покупал на стороне охотников пойти в солдаты, вместо того, чтобы отдавать в рекруты своих оброчных. Половину суммы (150–200 рублей) платил он из своих средств, остальные — мир.

Суворов всегда заботился, чтобы не было безбрачных. Если нехватало невест, он посылал покупать их. «Лица не разбирать, были бы здоровы. Девок отправлять на крестьянских подводах, без нарядов, одних за другими, как возят кур, но очень сохранно». Особенно внимателен и заботлив он был всегда к детям. Детей моложе тринадцати лет запрещалось посылать на работы (это в то время, когда в соседних деревнях и на заводах дети были заняты непосильным трудом с семи лет!).

Суворов следил за развитием скотоводства, за соблюдением правильных способов обработки земли. «В привычку вошло, — писал он, — пахать иные земли без навоза, от чего земля вырождается и из года в год приносит плоды хуже… Я наистрожайше настаивать буду о размножении рогатого скота и за нерадение о том жестоко, вначале старосту, а потом всех, наказывать буду».

Наказания в суворовских поместьях применялись тоже совсем не те, что практиковались у других помещиков. Телесных наказаний он почти не употреблял, а если и прибегал к ним, то, главным образом, за воровство. При этом разрешалось употреблять только розги; кнут и плети совершенно были из’яты, равно как весь реквизит рогаток, цепей и т. д. Самое наказание розгами производилось «по домашнему», ничем не напоминая беспощадных истязаний в других поместьях.

Очень любопытны старания Суворова внедрить в сознание крестьян понятие о необходимости взаимной помощи.

«В неурожае крестьянину пособлять всем миром и заимобразно, — наставлял он, — без всяких заработок, чиня раскладку на прочие семьи».

Заботой о крестьянском хозяйстве не ограничивались занятия Суворова в этот период. Он много читал, требовал присылки то Державинских од, то Оссиана, выписывал газеты и жадно следил за бушевавшей над Францией военной грозой. Суворов быстро оценил первые успехи Бонапарта и тогда же произнес свою известную фразу:

— Далеко шагает мальчик! Пора унять…

В дальнейшем он все больше уважал военный гений французского полководца. Это проявлялось даже в манере говорить о нем: сперва Суворов называл Бонапарта молокососом, затем мальчишкой, а потом стал величать его «молодой человек».

Не отдавая себе, быть может, отчета в том, что составляло основу успехов французской армии, он констатировал беспомощность коалиции противников. Он очень близко подходил к отгадке.

— Якобинцы побеждают, потому что у них твердая, глубокая воля, — сказал он одному французскому эмигранту, — а вы, ваша братия, не умеете хотеть.

Впрочем, это не значит, что Суворов готов был изменить свои политические убеждения. Он твердо оставался на позициях монархизма, отзываясь о революции как о ниспровержении человеческих и божеских законов. К слову сказать, еще живя в Польше, Суворов послал проникнутое пафосом и риторикой приветственное письмо предводителю вандейского контрреволюционного восстания.

Живя в кончанской трущобе, стоя одной ногой в гробу, он ловил каждое новое известие о титанической борьбе на берегах Рейна и в долинах Италии. Услыхав, что французы замышляют десант в Англию, он расхохотался:

— Вот трагикомический спектакль, который никогда не будет поставлен! — В этом сказались и его постоянное недоверие к десантным операциям и убеждение в превосходстве английского флота.

Мнения кончанского отшельника живо интересовали Павла, он подослал к нему генерала Прево де Лючиана, в упор поставившего вопрос о возможной войне с Францией. Суворов продиктовал в кратких чертах план кампании: оставить два обсервационных корпуса у Страсбурга и Люксембурга, итти, сражаясь, к Парижу, не теряя времени и не разбрасывая сил в осадах. Только два человека могли составить такой план — Суворов и Наполеон. Конечно, павловские специалисты с презрением отвергли его.

Пожелтела листва, умчалось короткое лето, а с ним и бодрое настроение Суворова. Павел исподтишка сводил счеты за недавний приезд фельдмаршала: он подверг немилости Горчакова, запретил невинную патриотическую книжку о победах русского полководца; снова полился дождь немедленно удовлетворявшихся денежных претензий. Ввиду крайнего расстройства дел Суворов определил себе на полгода всего 1600 рублей, но это, разумеется, не поправило его бюджета.

Отношения с зятем Н. Зубовым в конец испортились, и тень от этого легла даже на отношения с Наташей. Все стало немило. Унылая скука вновь овладела им.

«Бездействие гнетет и томит. Душа все равно, что пламя, которое надо поддерживать и которое угасает, если не разгорается все сильнее».

К упадку духа присоединилось физическое недомогание. В декабре 1798 года он жаловался, что «левая сторона, более изувеченная, уже пять дней немеет, а больше месяца назад был без движения во всем корпусе».

Нужен был какой-нибудь исход. Измученный старик решил искать его там, где меньше всего мог ужиться его беспокойный нрав, — в монашестве. В том же декабре он отправил императору прошение о дозволении ему постричься в монахи. «Неумышленности моей прости, великий государь», — добавлял он. Это был голос не прежнего неукротимого Суворова, а человека, наполовину покончившего уже счеты с жизнью.

Целый месяц ждал Суворов в занесенной снегом избе разрешения надеть рясу. Не принял ли Павел ею просьбу всерьез, либо уже обсуждался вопрос о новом назначении его, но ответа на прошение не последовало. И вдруг в начале февраля 1799 года в тишину кончанского домика ворвался на фельд’егерской тройке генерал Толбухин с высочайшим рескриптом. Павел звал Суворова в Италию — командовать русско-австрийскими армиями, действующими против французов.