Глава 2 Разрыв с Францией и Пруссией. Австрийский союз
Вмешательство Австрии
Пруссия была также сильно скомпрометирована историей с Шетарди. Напрасно Фридрих старался скрыть свое участие в неудавшихся замыслах француза. Он слишком горячо поддерживал их прежде. Еще в мае он писал своему послу, что от них зависит и судьба его дома, и участь всей Пруссии. И Мардефельд, подстрекаемый его письмами, невольно выдал себя отчасти. Принцесса Цербстская, для которой вопрос шел о том, как спасти будущее дочери, не колеблясь обвинила его во всех сделанных ею ошибках, да и обстоятельства были, по-видимому, против прусского посла. Представитель Фридриха не сумел устоять против очарования, которое продолжал находить в обществе Шетарди, и слишком любил его изысканный стол. Еще накануне катастрофы он ужинал у маркиза. Теперь он, разумеется, тоже пытался снять с себя всякую ответственность. Виною всему, – говорил он, – неосторожность самого французского посла и легкомыслие принцессы. Шетарди сделал непростительную ошибку, допустив открыть тайну своего шифра. «Если бы не это несчастное обстоятельство, генерал Румянцев был бы назначен великим канцлером, а Бестужев был бы повержен в прах, и наша партия вполне бы восторжествовала». Что касается принцессы, то она стала следовать его советам лишь в самую последнюю минуту. Тогда она «объявила себя готовой на все», но было уже поздно. «Она особа весьма любезная, но женщина, и этим все сказано». Фридрих решительно осуждал меру, принятую Елизаветой и ее министрами против французского дипломата: «какими бы красками его ни расписывали, но это нарушение человеческих прав». Тем не менее, он надеялся оградить себя лично от последствий этого неприятного происшествия. Но не успел еще маркиз выехать из России, как над Берлином разразился новый удар. Граф Розенберг, представитель венгерской королевы, совершенно неожиданно объявил о своем отъезде. Ему было приказано взять отпуск на несколько недель и отправиться в Петербург, чтобы поздравить Елизавету с восшествием на престол. Король ни одной минуты не сомневался в том, что это обозначает. Мария-Терезия до сих пор категорически отказывалась удовлетворить требования императрицы по отношению к Ботта, и ссора между обеими государынями все разгоралась, так как венгерская королева выразила желание дать своему бывшему посланнику повышение в военных чинах, а Елизавета возразила на это угрозой предать его заочной казни. Очевидно, путешествие Розенберга возвещало новый поворот в отношениях Австрии и России, вызванный высылкой Шетарди. Австрия решила воспользоваться удобным случаем, чтобы вернуть себе влияние в Петербурге, хотя бы ценой унижения. И действительно, узнав о цели своей поездки в Петербург и о вызвавших ее причинах, Розенберг писал Ульфельду, министру иностранных дел Марии-Терезии: «Вот что приведет в ярость наших врагов!». Пятого августа 1744 года он был уже в Риге, а четвертого сентября писал из Москвы, что, хотя он и не вполне уверен в приеме, который ему окажет императрица ввиду дела Ботта, но находит, что дела его двора «принимают превосходный оборот», тогда как дела Прусского двора «вскоре дойдут до того, что станут непримиримыми» (sic). Бестужев был склонен покончить полюбовно с «проклятым делом» Ботта и надеялся даже убедить свою государыню предпринять решительный шаг против прусского короля. Тироули и Герсдорф, саксонский посланник, доказывали канцлеру, как удобно было бы теперь напасть на Восточную Пруссию, где почти не осталось войск, и эта мысль, видимо, очень нравилась Бестужеву. Он говорил только, что необходимо подождать возвращения государыни, находившейся в то время в Киеве. Но другой представитель польского короля, граф Флемминг, отправленный к императрице в Украйну, утверждал, что и она ничего не имеет против этих планов. Она лично уверяла его, что поддержит его государя, и что прусский король «усмирен будет». Успех зависел только от денежного вопроса. Бестужев говорил, что русская казна совершенно истощена, и надеялся, что морские державы согласятся «оказать себе самим услугу», заплатив России два миллиона «альбертовых ефимков» взамен 40 000 солдат регулярного войска, которых всегда будут держать наготове.
В ноябре с «проклятым делом» Мария-Терезия, как и предвидел Фридрих, пошла для этого не только на унижение, предложив посадить Ботта в крепость и держать его там до тех пор, пока это будет угодно императрице, но даже еще дальше: Розенберг получил для Елизаветы письмо, которое должно было стоить очень дорого самолюбию его государыни, недвусмысленно осудив в нем поведение своего бывшего посла, высказав огорчение по поводу случившегося и взывая к чувству солидарности обеих стран против общих врагов, Мария-Терезия написала следующие строки: «Ваше величество, одаренные большой проницательностью, отдадите, без сомнения, справедливость чистоте моих намерений по отношению к вам и чувству благодарности, которое я сохраню до смерти к памяти вашей покойной матушки, императрицы Екатерины, которая с самого моего раннего детства окружила меня своими заботами, дав мне гарантию на торжественные договоры 1725 года и на наследие моих предков. Дай Бог, ваше величество, чтоб я, исполняя ваши славные предначертания, была и вам обязана равною благодарностью».
Показав этот документ Бестужеву, Розенберг благоразумно положил его в карман, сказав, что сообщит его официально, когда недоразумения между обоими дворами уже уладятся. Но канцлер, тем не менее, пролил слезы радости, называя посланника «спасительным Моисеем», Елизавета, которой доложили о письме венгерской королевы, разделила радость Бестужева, и не прошло и месяца, как проект наступательного союза России и Австрии против Пруссии был уже выработан. Впрочем, радость русского министра была далеко не полной: хоть он и рассчитывал исключительно на помощь морских держав, чтобы вывести свой двор из финансовых затруднений, но – поскольку дело касалось его лично – он был все-таки уверен, что раскаяние Марии-Терезии будет сопровождаться каким-нибудь материальным знаком ее щедрот. Каково же было его удивление, когда Розенберг, с которым он вскоре завязал приятельские отношения, поведал ему о своем горе! Не только в Вене не подумали о том, чтоб дать своему послу возможность ответить на законное ожидание русского канцлера, но и самого его оставили без всяких средств, несмотря на расходы, которые ему предстояли при Петербургском дворе. После возвращения императрицы из Киева положение его стало очень затруднительным. Государыня оказала ему честь, пригласив его к своему карточному столу, и несчастный посланник обливался холодным потом в страхе, что проиграет сумму, которую не в силах будет заплатить. На следующий день после вечера у Елизаветы он писал: «Я выиграл вчера 400 рублей у императрицы, это почти все мое достояние». А немного времени спустя, вместо того, чтобы предложить Бестужеву несколько тысяч талеров, он сам был поставлен в необходимость прибегнуть к кошельку канцлера, и к концу 1744 года стал его должником на три тысячи рублей.
Между тем, Фридрих, видя надвигающуюся на него опасность, ничего не жалел, чтобы ее предотвратить. Правда, он уже не думал о том, чтоб свергнуть Бестужева или подкупить его: Елизавета только что назначила Бестужева великим канцлером, скрепив этим его торжество. Но она дала ему помощника в лице Воронцова, и в эту сторону Фридрих и решил закинуть свои сети. Когда Мардефельд написал ему, что добиться содействия нового вице-канцлера нетрудно, и что это даст Пруссии возможность тормозить политику Бестужева, то он разрешил ему предложить Воронцову до 50 000 рублей. К тому же, вскоре после отъезда Шетарди и несмотря на прибытие Розенберга, прусский посланник уверил своего государя, что русская армия не двинется с места до конца года, – какие бы попытки ни делались, чтоб вовлечь ее в войну: казна России пуста, и никто, насколько можно судить, не выражает желания ее пополнить. Тогда Фридрих невзирая на неудачу, постигшую его планы, и, как всегда, решив взять смелостью, двинул свою армию в Богемию через Саксонию и занял Прагу. Он, правда, был принужден отступить перед саксонцами, предводительствуемыми принцем Саксен-Вейсенфельсом, но рассчитывал в скором времени отплатить им за это, если только Россия не вмешается в дело.
Вмешательство ее становилось, впрочем, все менее вероятным. Розенберг в свою очередь начинал понимать, как трудно вести переговоры с людьми, с которыми не столкуешься без помощи золота. «Нельзя себе представить, как здесь относятся к делам, – писал он. – Это превосходит воображение, и никто в мире не мог бы дать об этом приблизительного понятия». Он писал, что совершенно «ошеломлен» тем, что ему пришлось встретить при Русском дворе. И в конце концов, ему пришла странная мысль заставить принца Лихтенштейна заплатить те два миллиона талеров, без которых нельзя было двинуть ни одного солдата из стотысячной армии Елизаветы. Принца, думал он, можно было бы вознаградить за это «какой-нибудь частью Гельдерна или герцогства Клевского». Но Бестужев, не довольствуясь неизбежной двухмиллионной субсидией, находил еще безусловно необходимым, чтоб Розенберг привлек на свою сторону Воронцова, заплатив ему «знатную» сумму. Любопытный разговор произошел по этому поводу между послом и канцлером.
– Вы мне недавно говорили, что Воронцов отказался принять 50 000 рублей от Мардефельда, а что, узнав об этой попытке подкупить его, императрица выказала крайнее негодование.
– Она видимо изменила теперь свой взгляд на этот счет…
Ввиду всего этого Пруссия и Франция могли считать, что дело их еще не окончательно проиграно. И Фридрих, который незадолго перед тем брезгливо отвернулся от французской дипломатии, узнав о ее поражении, теперь опять пожелал с нею сблизиться. Но что же делал в это время д’Аллион на посту, к несчастью, порученном ему Версальским двором? Вначале в Версале как будто признали неудачность этого выбора. В ноябре 1744 года управление иностранными делами перешло всецело в руки д’Аржансона, и по всему можно было предполагать, что политика Франции станет теперь решительнее и разумнее. Новый русский посланник во Франции Гросс заявил от имени Елизаветы, что ей не доставит никакого удовольствия вновь встретиться с д’Аллионом, Людовик XV прислал тогда императрице письмо, в котором извещал о скором приезде в Россию другого посла, а именно графа Сен-Северина, французского резидента в Варшаве. Но, к сожалению, Сен-Северин захворал по дороге в Россию, и д’Аллиону, который, воспользовавшись этим, поспешил вернуться в Петербург, ничего не стоило убедить свой двор, что он не хуже Сен-Северина сумеет исполнить обязанности посланника. По его словам, дела французского короля, несмотря на происки Розенберга, шли в Петербурге прекрасно, и он ручался, что под его руководством они и впредь будут идти так же. Ему поверили на слово, самолюбие же Людовика XV в деле этого назначения не играло никакой роли, вопреки утверждениям некоторых историков.
Итак, что же делал в Петербурге французский поверенный в делах? Ответ: ничего. Он посылал из Петербурга депеши, полные хвастливых и самонадеянных обещаний, но находя, что в настоящую минуту успех его миссии зависит всецело от стараний Мардефельда, предоставил прусскому послу вести одному ту страшную борьбу, в которой решалась будущность Европы, и не оказывал ему никакой поддержки.
Французская дипломатия и прусская дипломатия
В эту борьбу вступал теперь новый боец, что усиливало опасность для франко-прусского лагеря. Нидерландские Генеральные штаты решили послать в Россию своего представителя, – без сомнения, для того, чтобы начать переговоры о субсидии. Выбор Голландии остановился на дипломате де Дье, пользовавшемся лестной известностью. Тем не менее, опираясь на Воронцова, Мардефельд не унывал, – и в декабре 1744 года Фридрих, уже не думая о вмешательстве России в пользу Австрии, стал требовать от Елизаветы, чтобы она оказала ему помощь против Марии-Терезии согласно недавно подписанному ею договору. В январе 1745 года Мардефельд и Воронцов очень сошлись, и вицеканцлер объявил прусскому послу, что императрица намерена предложить свое посредничество воюющим сторонам. Фридрих не мог желать ничего лучшего, тем более, что Воронцов поверил в то же время своему другу о твердом решении его двора обеспечить Пруссии владение провинциями, приобретенными ею по Бреславльскому договору, в ответ на это прусский король написал на полях депеши своего посла: «Это прекрасно, но Мардефельд должен настоять на том, чтоб я получил удовлетворение за убытки, нанесенные мне в верхней Силезии, и дал бы понять, что венгерская королева, напав на мои земли, обязана мне возмещением расходов». Он становился требовательным, так как под «возмещением расходов» подразумевал всю верхнюю Силезию, пограничные земли в Моравии, так называемые Верхние Силезские горы и некоторые города вокруг графства Глацкого. Но одновременно с этим Мардефельд получил позволение предложить Бестужеву двести тысяч талеров с тем, что этот подарок будет уменьшен, если канцлер найдет притязания Фридриха чрезмерными.
Эти приказания короля, дружеские сообщения Воронцова и необходимость представить Елизавете «реквизионное письмо», которым Фридрих хотел добиться вооруженного вмешательства России в свою пользу, ставили прусского посла в очень затруднительное положение. Он думал помочь делу, забежав вперед и приложив к письму просьбу о посредничестве, которое, по словам Воронцова, императрица сама собиралась предложить на днях. Но он обманулся в своих ожиданиях. Елизавета на посредничество согласилась, но отказала в вооруженной помощи. Она твердо решила не подавать ее ни одной из воюющих сторон. Этот ответ императрицы был неприятен не одному Мардефельду: он удивил и оскорбил и нового английского посла, которого Бестужев незадолго перед тем заверял, что Русский двор откажет в посредничестве, и что армия в двенадцать тысяч человек, обещанная Англии, будет предоставлена в ее распоряжение по первому ее требованию: «У нас не было иного способа уклониться от требования прусского короля касательно русских вспомогательных войск», – говорил теперь канцлер. Фридрих со своей стороны был очень неудовлетворен. Истратив столько денег на подкуп русских министров, он рассчитывал, что они хотя бы «из приличия» выкажут ему благодарность. И почему это они говорят о посредничестве, о котором он будто бы «просил!». Никогда он не просил ни о чем подобном! Новое и еще худшее затруднение для Мардефельда. Он чувствовал, что король готов от него отречься. К счастью, он мог довести в эту минуту до сведения своего государя новость, которая должна была несколько утишить его гнев: Русский двор только что предупредил Саксонский, что не допустит с его стороны нападения на Пруссию. Это известие имело свою цену, и Фридрих на этот раз смягчился. Четвертого марта 1745 года он написал в Петербург о своем согласии принять посредничество императрицы и в то же время поручил Мардефельду выразить его самую горячую благодарность русским министрам и, особенно, Бестужеву.
Таким образом, борьба, вооружившая Европу, принимала новый оборот и шла, по-видимому, к мирному разрешению. Но в это время совершилось событие, разрушившее эти надежды: смерть главы Священной Римской империи (последовавшая 20 января 1745 года) открыла новое поле действия для честолюбия Марии-Терезии. Шансы склонить Австрию к тому, чтобы она приняла добрые услуги России, сразу сильно понизились, и вскоре неожиданный шаг Порты, предложившей, в свою очередь, сыграть роль посредницы между враждующими сторонами, заставил Санкт-Петербургский кабинет отказаться от его миролюбивого плана, чтобы не сталкиваться с подобными соперниками.
Д’Аллион не принимал никакого участия в возникших по этому переговорах. С ним обращались как с ничтожеством, держались от него в стороне, но он даже намеком не говорил об этом в депешах, которые посылал в Версаль, и так ловко вводил свой двор в заблуждение относительно истинных чувств России, что толкнул д’Аржансона на самую бесполезную и неуместную демонстрацию: я говорю о знаменитом письме («lettre d’agacerie»), посланном Людовиком XV Елизавете в апреле 1745 года, за которое впоследствии так упрекали французского министра. Людовик XV выражал в нем согласие на посредничество, о котором и Елизавета и другие давно перестали и думать и которого она не предлагала Франции. Рассчитывая тронуть сердце царицы, д’Аржансон поручил составить это послание Вольтеру, и тот блеснул в нем своим талантом придворного: «чем счастливее для меня эта война, – писал он от имени французского короля, – тем усерднее я умоляю ваше величество положить ей конец… Государыне, к которой я питаю глубочайшее уважение, народы будут обязаны величайшим благодеянием». И так как – даже в скромной роли секретаря – Вольтер не был человеком, способным забыть о себе, то к письму короля был приложен экземпляр «Генриады» с посвящением, в котором сближение между двумя Елизаветами – английской и русской – давало автору повод к очень лестным сравнениям. Д’Аржансон прибавил к этому еще бюро фиолетового дерева и стенные часы в семь тысяч ливров, – и д’Аллион уверял, что все это произведет в Петербурге фурор. Но известно, что из этого вышло. Бестужев бесцеремонно заявил французскому поверенному в делах, что вопрос идет не об окончании войны, а напротив о настойчивом ее продолжении, и дал ему понять, что сама Россия намерена принять в ней участие, – при этом не в качестве союзницы Франции. И действительно, одновременно с этим Розенберг известил свой двор, что императрица и ее министры ничего не имеют теперь против возобновления договора 1726 года.
Д’Аржансон горько сожалел о письме и о прелестном бюро, и заявил, что русский канцлер, которому д’Аллион предлагал до пятидесяти тысяч червонцев, перешел на сторону Англии только потому, что та дала ему больше. Мои читатели знают, что это обвинение несправедливо. Лондонский кабинет никогда не тратил на подкуп таких больших денег. Да притом д’Аллион – на предложение Мардефельда подкупить Бестужева или Воронцова – хвалился в 1745 году, что может дать им несравненно более крупную сумму, что-то около двухсот тысяч рублей (миллион ливров по курсу того времени). Фридрих очень радовался тогда этому, он был уверен, что у канцлера «слишком большой аппетит», чтоб он мог отказаться от такого лакомого куска. Но, к сожалению, Гольдбах продолжал работать у Бестужева, и канцлер знал цену деньгам д’Аллиона. Представителю Франции ничего не стоило предлагать на словах миллионы: на деле он не мог добиться того, чтоб ему заплатили его собственное жалованье! И тогда как Фридрих говорил своему послу, что никогда не будет спрашивать у него отчета в его тратах, до какой бы суммы они ни дошли, Д’Аржансон попрекал д’Аллиона за то, что тот записывает за счет короля свои личные расходы! По одному этому можно судить, какая пропасть разделяла обоих дипломатов.
Никола де Ларжильер. Портрет Франсуа-Мари Аруэ, известного под именем Вольтера. 1724 г.
Вскоре Фридрих понял, с кем имеет дело, и стал рассчитывать только на собственные силы. Он долгое время мечтал или примириться с Россией, или, напротив, иметь возможность пренебречь ее угрозами, но в марте изменил свой взгляд на дело, узнав, что между Саксонским, Лондонским и Венским дворами затевается против него союз, чтоб общими силами напасть на него в Силезии. Обозвав русских министров «чудовищами криводушия», он приказал Мардефельду сообщить им, что он готов пойти для них на какие угодно денежные жертвы, и заказал для Елизаветы карету. Карета, сработанная в Париже, вышла великолепная, и после усердных переговоров, во время которых прусский король тщетно старался найти хоть какую-нибудь помощь в д’Аллионе, – Мардефельд сторговался наконец и с Бестужевым и с Воронцовым, порешив с ними на пятидесяти тысячах талерах на человека. Заплатив, кроме того, Лестоку и Брюммеру их полугодовую пенсию, он объявил своему государю, что опасность теперь предотвращена, и русская армия не примет участия в походе. Это подтверждалось, впрочем, и теми сведениями, которые он получал со стороны. Он уже давно вел тесную дружбу с русским генералом Кейтом, мечтавшим перейти на службу к Фридриху. И Кейт ручался ему, что русские войска не двинутся с места. Получив приказ приготовить к выступлению свой корпус, Кейт должен был заявить по начальству, что у него нет ни провианта, ни боевых запасов, ни даже солдат. Полки его были далеко не укомплектованы. В ответ на его требования ему прислали «восемьдесят негодяев, которых понабрали из тюрем», когда он продолжал настаивать, только рассмеялись ему в лицо. В Риге фельдмаршал Ласси удивился наивности Мардефельда: «Как вы можете предполагать, что кампания состоится? Приказы издаются лишь на бумаге, и так же на них и отвечают». Чтоб совершенно успокоиться на этот счет, Мардефельд обратился за справками еще к другим генералам и даже полковникам. Все они повторяли в один голос: «Русская армия не выступит, потому что она не в состоянии выступить».
Но не обманывали ли Мардефельда его друзья? На сомнение, которое Фридрих высказал ему по этому поводу, прусский дипломат ответил несколько запальчиво: «Смею уверить ваше величество, что я знаю границы, до которых доходит русская добросовестность, поэтому у меня до сих пор не было ни одного близкого друга среди этого народа, и никогда не будет». И прусский король, успокоенный в свою очередь, принял соответствующие меры: в мае 1745 года он объявил, что будет распоряжаться в Германии, не считаясь с Россией: «Если удастся, мы пойдем в Саксонию, и тогда будь, что будет, а чтоб не допустить Россию помогать ей, Лейпцигский банк даст мне к тому средства… Саксонцы и австрийцы вошли вчера в Силезию, и мы исполним свой долг, выгнав их оттуда. Как только с этим будет покончено, наш корпус, который уже стоит наготове, нападет на Саксонию, и Мардефельд может сказать тогда: “Разве я не был прав?”»
Мардефельд ликовал и ободрял своего государя. Бестужев, который не с ним одним успел войти в сделку, пытался, правда, убедить Елизавету приступить к Варшавскому договору, подписанному 8 января 1745 года между Австрией, Саксонией, Англией и Голландией, но на совещании министров Воронцов восстал против этого, и его мнение возобладало. Гиндфорд со своей стороны напрасно изощрялся в красноречии и уловках. Он то хотел «напугать» Россию, делая вид, что требует от нее денег на основании одной из статей англо-русского договора, по которой 12 000 солдат, обещанных Россией, могли быть заменены, по желанию Англии, пятьюстами тысячами рублей, то предлагал взять на жалованье русскую армию в тридцать-сорок тысяч человек.
На это в Петербурге соглашались, но под условием, что эти войска будут употреблены только против Франции.
Бестужев был готов отказаться от золота д’Аллиона, но не от талеров Мардефельда, да и мысль о субсидии отталкивала еще Елизавету.
Правда, канцлер начинал находить, что Фридрих запрашивает слишком много за свои деньги. Говоря, что ему угрожает Варшавский договор, король возобновил свои настойчивые требования относительно вспомогательного отряда или дипломатического вмешательства России, и когда Мардефельд написал ему, что Бестужев затягивает ответ, он пришел в негодование: «Я заключаю из вашего донесения, что канцлер продался Англии, что вице-канцлер вас обманывает и что нельзя ни в чем полагаться на этот двор». Однако важно было все-таки не восстановить русских против себя, если уже нельзя было привлечь их на свою сторону, но за это Мардефельд ручался: «Ни один человек не двинется отсюда на помощь кому бы то ни было», – писал он. А в конце мая он сообщил, что Елизавета сделала серьезное внушение Саксонскому двору не предпринимать ничего против Пруссии, и указывал, что сильно возбужденная против Венского двора «царица была очень довольна, узнав о победе французов».
Это была победа при Фонтенуа.
Она, казалось бы, должна была вернуть Франции удачу – в России, как и везде. Она поколебала еще непрочное положение Австрии и Англии, но только одна Пруссия сумела широко использовать ее в Петербурге, потому что интересы Франции защищал при Русском дворе все тот же д’Аллион. Английский посланник и русский канцлер ежедневно поздравляли друг друга с тем, что французский поверенный в делах остается на своем посту. Его роль продолжала быть совершенно ничтожной. В первую минуту, узнав, что они могут получить от него по 50 000 талеров, Бестужев и Воронцов выказали сильное желание сговориться с человеком, который приводил в свою пользу такие убедительные аргументы, но когда они пожелали получить некоторый аванс в зачет обещанных сумм и увидели, что их провели, то резко изменили свое отношение к д’Аллиону и показали ему «свои когти». Он на каждом шагу наталкивался на их враждебность, сознавал это, но, терпя неудачу за неудачей, утешал себя удивительной философией. «Положение наше при Русском дворе так беспросветно, – писал он, – что эта новая попытка нас очернить вряд ли сделает его более мрачным». Ему пришлось ждать своей первой аудиенции очень долго, – до конца марта 1745 года – и Елизавета оказала ему очень немилостивый прием. Но еще бы! Д’Аллион отказался поцеловать руку, к которой Тироули прикасался не иначе, как преклонив колено. К тому же Версальский двор, незадолго перед тем осудивший поведение Шетарди, теперь предписывал д’Аллиону выдавать себя за друга и защитника бывшего посла! Один историк был прав, называя эту бестактность более чем изумительной. И несмотря на всё это, французскому поверенному в делах внушали в то же время, чтоб он вступил с русскими министрами в переговоры насчет союза. Легко догадаться, какой прием он встретил у них. Он напрасно заверял Бестужева и Воронцова, что 50 000 червонцев будут немедленно выплачены им после подписания договора:
– Благодарим покорно! Щедрость императрицы избавляет нас от нужды.
Беднягу тогда осенило: «Я только предлагаю им деньги, а англичане дают», – писал он. Да, конечно, в этом и было все дело! После неотступных приставаний ему удалось все-таки завязать переговоры с канцлером и Воронцовым. Но это привело его лишь к новому разочарованию: ни тот, ни другой не хотели и слышать о политическом союзе. Императрица, говорили они, уже вступила в соглашение с другими державами.
– Тогда обещайте мне хоть нейтралитет на время настоящей войны.
– Невозможно. Этому препятствуют наши обязательства относительно Англии и Саксонии.
– Но почему же вы первоначально соглашались обсуждать со мной вопрос о союзе?
– Теперь обстоятельства изменились.
Этот разговор происходил в июне 1795 года и дал повод одному историку предполагать, что союз между Россией и Австрией был заключен еще в мае этого года. Но это ошибка. Австро-русский договор был подписан лишь год спустя. И если Австрия просила Елизавету о заступничестве против Фридриха, то делала это, опираясь или на свой прежний договор 1726 года или на недавнее соглашение России с Саксонией. Но договор 1726 года Елизавета отказывалась признавать, а соглашение с Саксонией давало повод к различным толкованиям. Австрия, Англия и Саксония тщетно добивались приступления императрицы к Варшавскому договору, Мардефельд энергично боролся против этого, английская же дипломатия была в это время связана по рукам и по ногам ссорой, разыгравшейся между Тироули и его преемником Гиндфордом. Тироули просил о своем отозвании, но потом решил остаться в Петербурге, желая принять участие в подписании будущего договора, чтоб приписать себе честь его заключения и получить за это денежную награду, а, может быть, еще и по другой причине, тайна которой осталась между ним и Елизаветой. Но это очень не нравилось Гиндфорду, находившему, что один из английских послов в Петербурге – лишний. Бестужев, по наущению Мардефельда, воспользовался этой ссорой, чтоб затянуть переговоры и не переходить открыто ни на ту, ни на другую сторону. Он предупреждал Дрезденский двор, чтоб тот не нападал на Пруссию и не рассчитывал на вооруженную помощь России, но – одновременно с этим – сообщил и в Берлин, что, по мнению Санкт-Петербургского двора, Саксония не нарушила нейтралитета, выполняя свои обязанности по отношению к венгерской королеве.
Фридрих громко негодовал на двуличность канцлера, но Мардефельд, понимавший игру Бестужева, продолжал успокаивать своего государя. Король мог вступить с войсками в Саксонию, если ему это было угодно, Россия наверно не будет препятствовать ему. Фридрих так и поступил. Четвертого июня 1745 года он разбил саксонскую армию при Гогенфридберге, а четвертого сентября, одобряя Мардефельда, который пытался добиться от д’Аллиона помощи, чтоб не допустить вмешательства России, сообщил ему в то же время по секрету, что в сущности теперь это излишне. Он силой оружия заставил Англию вступить с ним в договор, и вскоре так же поступит и с Саксонией.
Это была знаменитая Ганноверская конвенция.
Саксония устояла еще до конца года, но русские войска по-прежнему не трогались с места, а Розенберг с горечью должен был признать, что ценою всех своих усилий он добился только двух вещей: сумел «сорвать маску с русских министров и доказал их неспособность и недобросовестность». Он прибавлял: «Если бы королева была менее красива и менее украшена высокими качествами души, она не вызывала бы здесь зависти, и тогда, может быть, тут держались бы более твердых взглядов. Но интересы (государства) должны уступить и быть принесены в жертву этой зависти… таким образом, я служу представителем прекрасной Елены, из-за которой ведется война». Вслед за этим, под предлогом, что его государыня возведена в императорский сан, он отпросился домой, сдав все дела посольства опять Гогенгольцу.
По поводу роли России в этом кризисе высказывалось, между прочим, мнение, что Елизавета, обещав Августу III свою помощь против Фридриха, отказалась потом, «повинуясь женскому капризу», исполнить выработанный в Вене план о нападении на Пруссию через Саксонию. Должен сказать, что я не нашел никаких следов подобного соглашения между Елизаветой и Августом III, а сведения, которые посылал Мардефельд до войны и во время нее, по-видимому, исключают его возможность. «Ни один солдат не перейдет границы этой империи, – писал он в июне, – какие бы слухи об этом ни распускались, и недавно императрица рассмеялась от души на просьбу маршала Ласси заготавливать провиант в Курляндии». А в августе он писал: «Сама императрица говорила не раз после сражения при Фридберге, в присутствии графа Лестока, Брюммера и других лиц, что так как войну начал польский король, то он не может рассчитывать на ее помощь… Знаю, что могу поплатиться за это головою, и что Бестужев, подкупленный польским королем, делает все от него зависящее, чтобы услужить ему, – но должен сказать, что все сведения, которые я имею, сходятся на том, что русская армия не примет участия в походе».
В августе, получив из Саксонии требование о помощи, русский канцлер представил в совет свое мнение о том, что необходимо ее оказать, Воронцов не согласился с ним, и Елизавета осталась этим видимо недовольна, она немедленно дала вице-канцлеру заграничный отпуск, что очень походило на немилость. Но Кейт вновь успокоил своего друга. Ему посылали приказ за приказом о выступлении, но не давали возможности исполнить их, таким образом, он остается при убеждении, что все это делается только для виду. Когда Розенберг сообщил о своем отъезде, Елизавета встревожилась.
– Что это значит? – спросила она у Бестужева.
– Тут нет ничего удивительного! Ваше величество покинули Австрию в такое время, когда она крайне нуждается в помощи. И другие послы – датский, голландский и английский – тоже уедут, видя, что им незачем у нас жить…
Испуганная и смущенная императрица сейчас же приказала созвать, один за другим, два чрезвычайных совета. Воронцов на них не присутствовал. Члены совета признали Ганноверскую конвенцию вероломной, а по прочтении перехваченной депеши от д’Аржансона к д’Аллиону, которая произвела на них такое впечатление, словно прусский король действовал сообща с Францией, постановили единогласно послать Саксонии помощь. Второй совет собрался четвертого октября. Было уже слишком поздно, чтобы двинуть армию в поход, решили поэтому расквартировать ее в Лифляндии, Эстляндии и Курляндии с тем, чтоб она могла выступить весною. Подписав декларацию об этом, Елизавета, согласно преданию, упала перед образом на колени, призывая Бога в свидетели, что поступает по совести. Затем она в страхе спросила Ласси: «Что он думает о принятой мере?»
– Я не министр, а солдат, и мой долг исполнять только повеления…
– Но все-таки?
– Думаю, следует обуздать прусского короля.
– Да, да! Это – шах Надир прусский.
На этот раз Фридрих увидел, что ему грозит серьезная опасность. Мардефельд напрасно упорствовал в своем скептическом оптимизме: «Не всякая собака кусает, которая лает, – писал он, – что-то говорит мне, что здешние войска не забудутся до такой степени, чтоб заслужить здоровую трепку от войск вашего величества». Но король, разделявший прежде надежды своего посла, за ноябрь совершенно изменил и свой взгляд на дело, и тон. Он еще недавно поздравлял Мардефельда по поводу его ответа на неприличные речи Бестужева и уверял его, что так же обходится в Берлине и с графом Чернышевым, при этом Фридрих заявлял, что больше не нуждается во Франции и намерен опять повернуть ей спину. Но теперь он затянул другую песню. Словно в мрачном предчувствии, великий полководец испугался возможной встречи с русскими войсками, про которые ему продолжали говорить, что они не собираются на него нападать, да и не в силах устоять против его армии. Он перестал этому верить и, чтоб защититься от них, находил теперь необходимой для себя поддержку Франции. Считая недостаточным хлопотать о ней – при посредстве Мардефельда – через д’Аллиона, он обратился к самому Людовику XV, с удивительным апломбом высказывая в письме к нему ту мысль, что он, Фридрих, принес себя в жертву французским интересам и поэтому льстит себя надеждой, что французский король не оставит, при нынешних тяжелых обстоятельствах, единственного союзника, которого имеет в Германии.
Тем временем в Берлин приехала принцесса Цербстская с поручениями от Елизаветы, прежде всего ее просили добиться отозвания Мардефельда, этого «интригана и беспокойного человека». Фридрих приказал тогда своему представителю предложить Бестужеву 100 000 талеров, «как крайнюю меру». Через своего агента в Англии, Андрие, он пробовал, кроме того, воздействовать на Гиндфорда, хотя и предупреждал Мардефельда, что его догадки относительно того, что английский посол втайне стремится ускорить выступление русской армии, не лишены по-видимому основания.
Но, несмотря на все эти тревоги и дипломатические происки, Фридрих по-прежнему твердо верил в свою звезду и в свой гений. Он продолжал кампанию, несмотря на наступление зимы, занял Люзацию и Саксонию, 16 декабря разбил саксонцев при Кессельдорфе и к концу месяца писал уже Мардефельду, что можно сберечь те 100 000 талеров, которые несколько недель назад предназначались для русского канцлера. Заняв Дрезден, он мог, как победитель, диктовать какие ему угодно условия мира и покончить спор с Саксонией и Австрией на основании Ганноверской конвенции.
Итак, год кончался для него победоносно. Но Франция не принимала в его торжестве никакого участия. Только в последнюю минуту, в декабре, д’Аллион возобновил, по настоянию Мардефельда, свои денежные предложения Бестужеву. Но, как и раньше, они произвели на канцлера очень мало впечатления, – все по тем же причинам. Бестужев знал, что петербургские и парижские банкиры отказывают в кредите французскому посланнику, и читал депеши д’Аржансона, который писал своему агенту: «Вам ничто не удается, ваши разговоры с русскими министрами – пустая болтовня, вы не сумели найти себе никакого хода к ним… вы все дела ведете через канцлера, который со дня на день становится все более австрийцем и англичанином». Он читал также и донесения д’Аллиона, называвшего его «бесчестным человеком, который продает свое влияние за золото англичанам и австрийцам, не отнимая от себя, впрочем, возможности заработать и в другом месте». И на полях одной из этих депеш, представленной на прочтение Елизавете, он сделал следующую пометку: «Сии и сему подобныя, Далионом чинимыя враки ему неприметным образом путь в Сибирь приуготовляют, но понеже оныя со временем усугубятся… того ради слабейше мнится ему еще на несколько время свободу дать яд его далее испущать».
Судьба обрекала Францию делить – в ее союзе с Фридрихом – лишь одни его поражения, а они были теперь близки.
Австро-русский договор
Известие о взятии Дрездена и о мире, предписанном Фридрихом его врагам, уже застало в Петербурге нового австрийского посла. Генерал барон Претлак был прислан с официальным поручением возвестить Елизавете о восшествии на престол императора Священной Римской империи, а в действительности чтоб вернуться к прерванным его предшественником переговорам о возобновлении трактата 1726 года. Претлак был совсем не похож на Розенберга. Своей военной выправкой, светскими манерами и тонким умом он сумел понравиться и императрице, и ее канцлеру, к тому же он имел в руках более верные средства, чтобы достичь своих целей.
Мария-Терезия, – после того как Россия отказалась прийти ей на помощь, – была принуждена подчиниться тяжелой необходимости и согласиться на мир с Фридрихом. Но она была готова возобновить свою борьбу с ним, если б только на этот раз ей оказали поддержку. Для этого она соглашалась пойти на неизбежные жертвы: она предлагала Петербургскому двору субсидию в два миллиона флоринов, поручив своему послу прибавить к ним еще крупную сумму в личное распоряжение канцлера. Первоначально это предложение было встречено Бестужевым довольно холодно: субсидия должна была быть уплачена лишь после того, как новая императрица вернет себе Силезию.
– Хороша помощь, которую вы собираетесь нам оказать! – заметил канцлер. – Нам нужны средства, чтобы снарядить войско, и я только что предложил морским державам армию в тридцать тысяч человек за наличные деньги.
Георг II, король Великобритании и Ирландии, курфюрст Ганновера и герцог Брауншвейг-Люнебургский
– Думаете ли вы, – возразил Претлак, – что после опыта последних месяцев в Лондоне и в Гааге доверяют силе вашего оружия?
Увы! У Бестужева были веские основания сомневаться в этом: Англия не торопилась отвечать на его предложение. Она предоставляла России столковаться прежде с Австрией, и Санкт-Петербургскому двору поневоле приходилось согласиться на комбинацию Претлака, чтобы не остаться совершенно одиноким среди европейских держав.
Но Фридрих уже почуял надвигающуюся опасность, – тем более что вести, которые он получил из Франции, заронили в его сердце подозрение, что его союзница не прочь отплатить за его былые измены, примирившись с Австрией. «Если это случится, – писал он Мардефельду, – венгерская королева может двинуть против меня шестьдесят тысяч человек, которые вместе с двадцатью тысячами саксонцев и сорока тысячами русских составят стодвадцатитысячную армию, тогда как я могу выставить против них лишь от ста до ста двенадцати тысяч солдат, самое большее». И он вновь побуждал своего посла подкупить Бестужева, назначая на этот раз для канцлера громадную сумму: двести тысяч талеров. Но как раз в это время Претлак нашел себе в Петербурге неожиданного и бесконечно ценного союзника в лице Гиндфорда. После Дрезденского мира английский дипломат должен был, в силу Ганноверской конвенции, действовать сообща с прусским послом, и с формальной стороны он ревностно исполнял эту обязанность, рассыпаясь перед Мардефельдом в выражениях преданности и обещаниях поддержки, он очень хвалился этим в своей переписке с Гаррингтоном. «Мардефельд мой духовник», – писал он. Но, кроме того, он переписывался еще и с бароном Штейнбергом, представителем короля Георга в Ганновере. А у короля Георга тоже была своя «тайна», которая заключалась в непримиримой ненависти к Фридриху, и Гиндфорд вполне разделял это чувство.
Таким образом прусский дипломат стал в свою очередь жертвой двуличности, какою был прежде Шетарди по отношению к нему. Неблагодарный Бестужев обращался с ним все более высокомерно, и он должен был прикинуться больным подагрой. Лишь благодаря мнимому припадку этой болезни он достиг того, что Петербургский двор не слишком энергично настаивал на его отозвании, в конце концов ему пришлось предоставить непосредственное участие в переговорах своему коварному сотруднику, а тот передавал Бестужеву и Претлаку все, что Мардефельд поверял ему по секрету, и вместе с ними добивался того, чтобы австро-русский договор был скорее заключен.
Между тем д’Аржансон, который в январе 1746 года собирался отправить в Петербург посла, способного загладить промахи невозможного д’Аллиона, в марте вдруг передумал и с комплиментами, очень неожиданно сменившими прежние попреки, возвестил французскому поверенному в делах, что об его отозвании не может быть больше и речи. Д’Аллион должен оставаться на своем посту, «ожидая лучшего времени, которое не замедлит наступить». Причиной этого был русский поверенный в делах Гросс: на вопрос Версальского двора, находит ли Елизавета нужным заменить его послом, он дал ответ, догадаться о котором нетрудно.
Вслед за тем, 22 мая 1746 года, не «замедлило наступить» подписание австро-русского договора о заключении оборонительного союза между обеими державами, в случае нападения на одну из них другая выставляла на помощь ей отряд в 30 000 человек, причем происходившая в то время между Австрией и Францией война формально исключалась из casus foederis. Но, конечно, этот договор был лишь первым шагом России по пути, по которому она неизбежно должна была пойти теперь рука об руку со всеми настоящими и будущими врагами французской монархии.
Бестужев получил шесть тысяч червонцев за свое участие в этом деле.
В Версале долго ничего не знали о подписании договора, впрочем, и д’Аллион, находившийся в Петербурге, был не лучше осведомлен. Сообщение о союзе было сделано представителям иностранных держав лишь в начале августа, но французский поверенный в делах был исключен из их числа. И д’Аржансон, ничего не подозревавший о происшедшем, разыграл глупейшую роль, устроив пышный и радушный прием русскому вице-канцлеру, приехавшему во Францию. В то время как в Петербурге подготовляли будущую встречу русских и французских войск на берегах Рейна, французский король, королева и маршал Саксонский изощрялись в любезности к путешественнику, который принимал таинственный вид, говоря о милости к нему Елизаветы, о своем разногласии с Бестужевым и о своих симпатиях к Франции. Он был окружен всеобщим вниманием и засыпан подарками, и после того, как он уехал в Россию, д’Аржансон стал с простодушною доверчивостью ждать «переворота», который должно было вызвать возвращение Воронцова в Петербург. Но, вместо известия, на которое он рассчитывал, он получил: первое о событии 22 мая, теперь уже обнародованном, а второе – о женитьбе единственного сына Бестужева на племяннице Разумовского, что должно было еще более укрепить положение канцлера.
Я читаю у известного историка: «На этот раз Версальский двор не колебался больше и отозвал д’Аллиона».
Мне хотелось бы, чтобы это было так. Но, увы! Д’Аллиону самому, по собственному почину, пришлось хлопотать год спустя – не о своем отозвании – а только об отпуске на несколько месяцев. Пока же он старался отомстить за Францию, делая это в несколько своеобразной форме. Обедая у русского канцлера вместе с Гиндфордом, он отказался пить за здоровье английского короля. На это, когда английский консул Вульф поднял бокал за французского короля, Гиндфорд встал и заявил, что он знает лучше д’Аллиона, каким уважением он обязан – и во время мира и во время войны – коронованной главе другого государства. Д’Аллион продолжал сидеть.
– Я никогда не пью за здоровье иностранного монарха прежде, чем выпить за здоровье моего государя, – объявил он.
– Но встаньте, сударь, – загремел Гиндфорд, – раз вы видите, что я стою!
А Бестужев, опьянев от гнева и от вина, схватил стакан и воскликнул:
– Я пью за победу английской армии!
Французская дипломатия могла, без сомнения, найти иные способы отплатить русскому двору за свою обиду, хотя я не стану упрекать ее, как это делает цитированный мною историк, за то, что она не сумела воспользоваться одним важным предложением, сделанным ей в это время. Вопрос идет о союзе с Портой, о котором очень хлопотали знаменитый Бонневаль и французский посол в Константинополе. Сам по себе этот факт верен, но только предложение о союзе было сделано Франции не после заключения австро-русского договора, как предполагает Вандаль, а до его подписания, что совершенно меняет дело. Ошибка Вандаля относительно времени заключения союза России с Австрией, на которую я указывал выше, вызвала теперь и это недоразумение. Предложение союза было сделано Портой в 1745 году. А в это время угроза вмешательства России в австро-французский конфликт была далеко не мнимой. У Марии-Терезии не было даже настоящего представителя в Петербурге после отъезда Розенберга. И вступить в эту минуту в союз с Портой значило бы идти в разрез с тем, к чему должна была бы стремиться французская дипломатия, а прусская действительно и стремилась, – именно к нейтралитету великой северной державы. В Берлине это понимали настолько ясно, что не колеблясь отвергли аналогичное предложение Турции. Впрочем, была еще другая причина, по которой следовало отклонить предложение Порты. Какую цену имел союз с Турцией? В 1745 году – никакой, потому что, занятая войной с Персией, Порта не могла предоставить в распоряжение своей союзницы ни одного солдата. Война эта кончилась лишь в октябре 1746 года, но тогда русская и австрийская дипломатия заняли в Константинополе первенствующее положение, исключавшее возможность соперничества с ними.
Но что французская дипломатия действительно могла сделать, чтобы смягчить для себя последствия неудачи, которой она не сумела избежать, да и избежать которую было, пожалуй, невозможно, – так это отказаться от комической роли, разыгранной ею еще во время пребывания Воронцова во Франции. А она, к сожалению, продолжала играть ее и в Петербурге.
Торжество австрийской политики сделало положение представителя Людовика XV при Русском дворе почти невыносимым. Прежние сторонники Франции были или удалены, как Брюммер, или запуганы. «Приятно видеть, – писал Претлак, – как Лесток и некоторые другие дрожат от страха, что теперь наступает их черед… Великая княгиня так встревожена падением вышеупомянутых лиц и, главным образом, Брюммера, что плачет не переставая, и дошла в своем огорчении так далеко, что третьего дня пришлось пустить ей кровь». По словам Претлака, необходимо было только оказать еще кой-какие знаки внимания Елизавете для того, чтобы Мария-Терезия могла быть совершенно уверена в том, что русская армия будет предоставлена в ее распоряжение в следующем году: например, прислать портрет императора и императрицы, что позволит царице, в свою очередь, предложить свой, «так как она любит, чтоб ее считали красивой и интересовались этим». К портретам следовало прибавить несколько бутылок токайского, чтобы «спрыснуть подарок». А вскоре и Мардефельду пришлось исчезнуть с Петербургского горизонта, где он так долго решал судьбу всех переговоров. В ту минуту, когда он – по настойчивому приказанию Фридриха, согласившегося еще раз, скрепя сердце, развязать кошелек – пытался в сотый раз искусить продажность Бестужева, канцлер резко оборвал его, сказав, что не имеет права с ним сноситься. Согласно желанию прусского короля, Елизавета согласилась отозвать Чернышева из Берлина, но потребовала, чтобы и Мардефельд немедленно выехал из Петербурга. И с минуты отозвания русского посла она воспретила своим министрам входить в сношение с представителем Пруссии. Пришлось покориться. В сентябре 1746 года единственным представителем прусских интересов в Петербурге остался секретарь посольства Варендорф, получавший двести талеров жалованья в год. В то же время Лондонский кабинет, пользуясь случаем и уступая личным симпатиям Гиндфорда, разрешил своему послу вступить с Бестужевым в переговоры относительно нового трактата о «доставлении» Англии и ее союзникам русского войска в количестве тридцати тысяч человек.
Заключение этого договора затянулось до 1747 года, вследствие ожесточенного спора о размерах субсидии и требовательности канцлера, желавшего получить для себя десять тысяч фунтов стерлингов. Когда из Лондона пришел уклончивый ответ, он швырнул проект договора на пол и грозился отозвать из Курляндии и те войска, которые были туда уже посланы. «Это называется не вести переговоры, – писал Честерфильд, – а заключать сделку с ростовщиками-вымогателями (extortioners), которые не знают ни совести, ни меры». Наконец 12 июня 1747 года обе стороны столковались. Россия смирилась со ста тысячами фунтов стерлингов в год.
Портрет императрицы Елизаветы Петровны. Конец XVIII века
Бестужев же просил триста семьдесят пять тысяч за каждую тысячу солдат, но за то морские державы приняли на себя расходы по продовольствию русского вспомогательного отряда.
Узнав об этом, д’Аллион понял, какую глупую роль он играет в Петербурге, и хотел было просить позволения последовать за Мардефельдом. Но через минуту он уже передумал, решив, что нашел безошибочное средство восторжествовать над своими врагами. Положение Лестока, – писал он в Версаль, – слегка поколебленное за последнее время, теперь опять укрепилось, благодаря браку лейб-медика, имеющему высокое политическое значение. Гиндфорд покатился со смеху, читая вместе с Бестужевым эту депешу французского поверенного в делах, перехваченную, как и все остальные. Он сам послал недавно графу Штейнбергу описание этого брака, «над которым потешался весь двор и весь город». Лесток уже много лет находился в связи с госпожей Менгден, сестрой бывшей фаворитки Анны Леопольдовны, что вызывало очень нежелательные толки, и в конце концов был принужден жениться на своей старой любовнице. Но вряд ли он мог этим что-нибудь выиграть. Д’Аржансон же, – как это ни странно, – отнесся серьезно к мистификации злополучного д’Аллиона. И только в октябре 1747 года, когда заведование иностранными делами перешло от него к маркизу Пюизье, в Версале поняли, что Францию уже достаточно унижали на берегах Невы. Д’Аллион должен был сдать дела французскому консулу Сен-Северину, и дипломатические сношения обеих стран прервались на длинный ряд лет.
Таким образом подготовилось событие, которое один из моих предшественников назвал на мой взгляд не вполне справедливо – «неслыханным, почти невероятным и беспримерным со времени великого нашествия монголов или татар», а именно, появление на берегах Рейна русского корпуса, посланного чтоб охладить воинственный пыл победителей при Року и Берген-оп-Цоом. Франция и Западная Европа, совсем не в такие далекие времена, а еще сравнительно очень недавно, видели на тех же полях сражения русскую армию Ласси. Но, без сомнения, это зрелище было еще достаточно ново, чтобы произвести впечатление.
Ааханский мир
Дипломаты Фридриха и Людовика XV потерпели в Петербурге полное поражение. Однако после 1745 года положение Версаля и Берлина по отношению к России не было одинаково. Прусский король сумел оградить себя Ганноверской конвенцией от нападения морских держав и их вспомогательных отрядов, поэтому выступление русского корпуса, о котором так много кричали в Европе, не могло ему угрожать. И благодаря тому, что он твердо стоял да почве своего соглашения с Лондоном и постарался примириться с Петербургом, прислав туда нового посла, графа Финкенштейна, он действительно добился того, что русские войска не нанесли ему никакого ущерба. Правда, июньский договор 1747 года был дополнен в ноябре и в декабре новыми статьями, в силу которых русский вспомогательный корпус увеличивался с тридцати тысяч человек до сорока тысяч, а одна из этих «секретных статей» заранее обрекала на неуспех миссию Финкенштейна: она открыто подчеркивала, что англо-русский договор заключался с единственною целью сломить прусского короля. «Кроме того, – писал Претлак в Вену, – канцлер по приказу императрицы дал письменное обязательство, что, в случае столкновения русского корпуса с войсками прусского короля, императрица не только усилит отряд, но отдаст немедленный приказ снарядить к будущей весне двенадцать военных кораблей и шесть фрегатов для совместных действий с флотилией галер на берегах Померании».
Это секретное условие настолько противоречило недавнему соглашению Англии с Фридрихом II, что самое существование его вызывает до сих пор большие сомнения. Но надо помнить, что английская политика подчинялась в то время двум различным течениям, из которых одно было явно враждебно Пруссии. С другой стороны и Бестужев, вступая в договор с морскими державами, должен был считаться с личными чувствами своей государыни. А Елизавета, как мы это знаем, согласилась принять участие в войне и поставить свою империю в унизительное положение находящейся на жалованьи иностранного государства державы исключительно из ненависти к шаху Надиру прусскому. Он был в ее глазах главным и единственным врагом России: он несправедливо затеял ссору с Австрией и Саксонией, беспрестанно нарушал мир и, как вероломный изменник, заслуживал того, чтоб Европа раз навсегда хорошенько проучила его. В январе 1748 года она выехала из Петербурга и прожила несколько дней за городом, несмотря на то, что стояли большие морозы, только для того, чтоб не присутствовать на празднике прусского ордена Черного Орла.
Секретная статья договора, как и декларация Бестужева, была уступкой ее чувствам. Фридрих знал это, но не волновался, не придавая большего значения этим документам. «Пока я в соглашении с Англией, – писал он Финкенштейну, – мне нечего бояться России». И действительно, новый прусский посол, почти дословно повторяя выражения Мардефельда, стал посылать ему одну за другою успокоительные депеши. «Бестужев обращается с нами довольно плохо, а императрица еще хуже, впрочем, он старается не попадаться государыне слишком часто на глаза, но зато просит разрешения не оставлять без ответа “грубости” канцлера, которые никаких последствий иметь не могут, так как русские войска, без сомнения, не угрожают прусскому королю». Фридрих ответил ему на это: «Охотно позволяю вам обрывать его всякий раз, как вы это найдете нужным».
Первые недели апреля 1748 года оправдали самонадеянный и высокомерный тон Пруссии. Двинувшись по направлению к Рейну в то время, когда в Аахене уже шли предварительные переговоры о мире, русские войска старались тщательно избегать прусские владения. Перед ними лежала другая дорога, проложенная еще Петром Великим для всех армий северо-восточной Европы: в ожидании будущего раздела Польша с общего согласия была признана нейтральной территорией, открытой для всякого, кто пожелает на нее ступить. Фридрих тоже держался смирно, вновь предав Францию и предоставив ей одной сражаться с их общими врагами. Для этого он воспользовался все той же «секретной статьей» англо-русского договора, следы которой так основательно затерялись во всех архивах Европы, что Фридриха даже обвиняли в том, что он сам ее выдумал. Но прусский король знал, что она существует, и заранее принял против нее свои меры предосторожности в Лондоне и в Петербурге, и теперь, чувствуя себя в полной безопасности от нее, стал коварно указывать на то, что она ему угрожает, чтобы оправдать свое новое вероломство.
Впрочем, если бы вооруженное вмешательство России и могло оказать какое-нибудь влияние на исход войны, то лишь косвенное и незначительное. Русскому корпусу, предводительствуемому стариком Репниным, не пришлось сделать ни одного выстрела, и он находился на полпути к театру военных действий, когда они уже прекратились. Переговоры о мире затянулись в Аахене до октября 1748 года, и обе стороны признали, что русская армия, ничему не послужившая, становится только помехой для всех. О ней не упоминалось при перемирии, и, совершив первые переходы чрезвычайно медленно, она лишь теперь двинулась быстрее, когда ее перестали ждать. Было решено вовсе выключить Россию из переговоров. Напрасно русский посланник в Лондоне ссылался на текст прежних соглашений России с морскими державами и требовал, чтобы его двор принял участие хотя бы при заключении окончательного договора о мире во избежание мести со стороны Пруссии и Франции. «Если мы допустим к переговорам наемные державы, – возразил надменно французский уполномоченный граф Сен-Северин, тот самый, который едва не был назначен послом в Россию, – то никогда не покончим с делом». А так как с заключением мира очень торопились, то с Россией не стали церемониться, потребовав от князя Репнина, чтоб он немедленно отступил со своим корпусом: иначе Франция не соглашалась вывести войска из Нидерландов. Русскому же двору предложили присоединиться к Аахенскому договору впоследствии. В это время русский главнокомандующий уже умер, его преемник, генерал-поручик граф Ливен, должен был уступить настояниям союзников, и второй поход русской армии в Европу кончился так же бесславно, как и первый.
Но он все-таки очень напугал Фридриха. Вид «северных медведей», двинувшихся на запад, чтоб помериться силами с французами, произвел на прусского короля большое впечатление. Ему казалось, что они готовы «кинуться и на него». Он только что отозвал Финкенштейна из Петербурга, думая, что таланты этого дипломата сослужат ему лучшую службу на другом посту, и заменил его «новичком» бароном Гольцем. Теперь он жалел об этом. А ноты русского правительства в Стокгольм, указывавшие на протест императрицы против подготовлявшейся в Швеции реформы правления, еще усиливали его тревогу. Шведский король был при смерти, и ходили слухи, что некоторые его подданные хотят восстановить в Швеции самодержавие. Фридрих был братом наследной принцессы, притом недавно вступил в союз с беспокойной страной «шляп» и «шапок», и боялся, что его вовлекут в борьбу между Русским и Стокгольмским дворами. Правда, он преувеличивал опасность – и ввел этим в заблуждение некоторых историков,– но это была его обычная манера. Судя по тревожным депешам, которыми он предостерегал своих агентов в Петербурге и в Копенгагене, и его отчаянному письму к сестре, можно было думать, что Бестужев действительно вошел в соглашение с Лондонским и Венским дворами, чтобы изменить порядок престолонаследия в Стокгольме и возвести на престол принца Фридриха Гессенского. В марте 1749 года русский канцлер в промемории, поданной послу Марии-Терезии, указывал, правда, на «замышляемую перемену формы правительства» в Швеции и требовал ввиду этого поддержки Австрии, согласно статьи Третьей договора 1746 г. Претлака в то время уже не было в Петербурге, и его преемник граф Бернес, пьемонтец родом и человек очень тонкого ума, возразил канцлеру, что австро-русский договор неприменим к данному случаю. Бестужев страшно рассердился, отказался принять его ответ и заговорил о примирении с Францией. Из Вены об этом сообщили Претлаку, находившемуся во Франкфурте. Тот сказал, что, по его мнению, не следует смотреть на дело трагически: «Гнев канцлера, – писал он Ульфельду, – в сущности только скверная смесь глупости и лицемерия… и когда он узнает, что и другие дворы не дают ему более удовлетворительного ответа, ему будет нетрудно уговорить свою императрицу… если только он не потеряет окончательно и небольшого прирожденного ума».
Гиндфорд тоже отнесся к требованиям Бестужева как к «отвратительному крючкотворству», и вскоре Бернес, к удовольствию своему, увидел, что грозный канцлер смягчился. Он не соглашался, правда, оставить Швецию в покое, но решил добиться своей цели окольными путями, напав непосредственно на Пруссию. «Россия, – говорил он, – готова на всевозможные жертвы, чтобы поддержать на севере мир, но, в случае, если бы ей пришлось взяться за оружие, план ее был бы следующий: произвести демонстрацию в сторону Швеции, чтобы отвлечь внимание от главного передвижения армии, и тогда всеми военными силами империи обрушиться на прусского короля. Это следовало бы произвести зимою, чтобы застать Фридриха врасплох и перевезти войска на санях, пятьдесят тысяч солдат были бы двинуты прямо на Берлин. Швеция неизбежно вмешалась бы в эту войну, но так как враждебные действия были бы направлены не против нее, то получилось бы впечатление, что она первая напала на Россию, и это дало бы Петербургскому двору возможность требовать от Австрии признания casus foederis. И прусский король был бы вскоре сокращен «до пределов своей меры».
Но Бернес опять охладил воинственный пыл канцлера. «Идея действительно великая, – находил он, – но надо принять в соображение, что Англия желает уклониться от всякого участия в деле, что она уже дала понять, и что Франция найдет у себя достаточно силы и средств, чтобы помешать этому плану». Дальше Бернес не стал распространяться, так как хорошо знал Бестужева и был уверен, что тот является лишь «попугаем Апраксина». А этот генерал, снедаемый честолюбием, «настолько же неуместным, как и чрезмерным», строит планы, «выполнить которые ему было бы очень затруднительно».
Но через месяц канцлер опять вернулся к своему проекту. Под внушением недоброжелательного Воронцова, Елизавета до сих пор не хотела о нем слышать. Но теперь Бестужев нашел верное средство, чтобы заставить ее сдаться. На нее легче всего было влиять, приводя ей соображения чисто личного характера, – особенно такие, которые касались ее безопасности. А русский посланник в Стокгольме Панин только что открыл заговор в пользу Иоанна Брауншвейгского. Если бы известие об этом дошло до императрицы через Австрию и удалось бы внушить ей, что прусский король принимает участие в преступном замысле, Елизавета естественно сблизилась бы с Марией-Терезией. Но для того, чтобы известие о заговоре произвело на нее более сильное впечатление, необходимо было, чтобы оно пришло одновременно из разных источников, и с этой целью следовало разослать представителям России и Австрии при главных европейских дворах соответствующие предписания.
У Бестужева был связан с этой своеобразной интригой еще другой расчет, очень характерный для его изобретательного ума: убежденная, что обязана своим спасением «императрице-королеве», Елизавета согласится выдать Австрии, «как залог ее совершенной признательности», принца Брауншвейгского, которому, может быть, не всегда суждено играть роль опасного соперника императрицы. Если у великого князя не будет детей, «что в нравственном смысле можно предполагать», то этот принц будет неизбежно призван на престол России и станет тем более предан августейшему дому (Австрии), что всем будет ему обязан.
Бернес, конечно, не придал серьезного значения этим фантазиям, в которых ясно сказалась враждебность Бестужева к великокняжеской чете. Однако, по настоянию канцлера, он должен был все-таки написать в указанном смысле кой-кому из своих коллег, между прочим графу Пюбла, посланнику Австрии в Копенгагене. Но Фридрих уже принял против этого свои меры. Предупредив Версальский, Стокгольмский и Копенгагенский дворы о подготовлявшейся против Швеции интриге, он ловко сумел возбудить в них подозрение к России и Англии. Таким образом, он очутился во главе настоящей коалиции, громко говорил об услуге, которую ему оказала Франция, заявившая в Лондоне энергичный протест против Русского и Английского дворов, обнимался при свидетелях с Валори и был готов бросить России вызов.
В марте 1760 года он отозвал Гольца, находя, что и Варендорф справится в Петербурге с тем, что ему там оставалось сделать. Русского же посланника Гросса, который, несмотря на это, не убежал из Берлина, Фридрих игнорировал настолько, что забывал посылать ему официальные приглашения на придворные праздники. Наконец в ноябре, после явно невежливого поступка короля по отношению к Гроссу, русский посланник был отозван. В «Истории моего времени» Фридрих старается объяснить все дело недоразумением. Гросса будто бы везде искали, чтоб пригласить его на ужин во дворце, но не нашли, а раньше не пригласили по недосмотру. Но тут превосходная память Фридриха настолько ему изменяет, что он относит этот случай ко времени свадьбы принца Генриха, которая состоялась два года спустя после отъезда русского дипломата. Король забывает, кроме того, прибавить, что австрийский посланник Бубна тоже не попал в число приглашенных на ужин, поэтому уверения Фридриха, что все произошло непредумышленно с его стороны, кажется малоправдоподобным.
Разрыв
Официальной причиной, вызвавшей отозвание русского посланника, с. – петербургский кабинет признал отказ Фридриха вернуть в Россию русских подданных, служивших в его армии. По этому вопросу между обоими дворами уже давно велась переписка, но, конечно, он не мог быть ни поводом, ни даже предлогом для разрыва. Однако Варендорф выехал в свою очередь из Петербурга, ни с кем не простившись, и дипломатические сношения между обоими государствами прекратились. Этот разрыв был неизбежным последствием нового направления русской политики, в которую Елизавета вносила много своей горячности, непостоянства и непримиримости.
Говорят, что Бестужев, желая возбудить в императрице личную враждебность к Фридриху, передавал ей остроты, которыми на каждом шагу сыпал прусский король, беспощадно издеваясь над всеми коронованными особами. Но надо заметить, что по отношению к царице ученик Вольтера выказывал известную сдержанность, – по крайней мере в своих сочинениях. В сборнике стихов, напечатанном в 1750 году для небольшого круга друзей, он едва упоминает ее имя, тогда как над всеми другими монархами Европы смеется очень зло. Даже обидный для Елизаветы отрывок из «Palladion» (Oeuvres de Fr?d?ric le Grand, XI, 242), напечатанного тоже в 1750 году, но никому не розданного, касается больше политики России, нежели личности самой государыни. Вообще же августейший автор не стеснялся выражаться очень резко и о русском народе, и о министрах, которые им управляли (Oeuvres de Fr?d?ric II, X, 34, 147, 156), он нападал на Бестужева и глумился над ним, и только русскую императрицу избегал задевать при этом. Но был ли он так же осторожен и в разговоре? Вряд ли. А по странной случайности – если только это была случайность – большинство иностранных дипломатов, посланных в Россию – Розенберг и Бернес от Австрии, Гиндфорд, Гюи-Диккенс, Уильямс от Англии, де Шез от Дании, – служили прежде в Берлине и, очевидно, не оставляли при себе того, что им приходилось там слышать. В 1750 году двое гайдуков перешло от Фридриха на службу к Елизавете, вероятно, и они могли многое порассказать. Кроме того, Бестужев указывал, может быть, набожной царице на безверие короля и на его распущенные нравы, от которых страдала королева Елизавета, а подруга Разумовского, как известно, была очень строга на этот счет. Наконец, он воспользовался делом русских солдат, посланных Анной Иоанновной отцу Фридриха и которых прусский король не выдавал России, хотя он и не был заинтересован в том, чтоб его армия состояла из великанов. Теперь и в России признают, что эти солдаты, женившись в Пруссии, сами не хотели возвращаться на родину. Но канцлер подчеркивал то обстоятельство, что они не могут исполнять на чужбине своего религиозного долга, и это очень беспокоило Елизавету, Фридрих же намеренно отказывался с этим считаться.
Его зоркий и проницательный ум как будто изменил ему на этот раз, с явною непоследовательностью, – после того как он в течение многих лет ничего не жалел, чтоб привлечь на свою сторону Россию, и в то время, когда она в сущности даже не угрожала ему, только и думал о том, как бы от нее защититься – он теперь, в 1750 году, слепо доверился непрочной защите созданной им коалиции. В своих разговорах с Валори он несомненно преувеличивал ее значение, называя ее своим chef d’oeuvre’ом. Отчасти в этом отношении на него повлиял Мардефельд, возвратившийся в Берлин и назначенный в совет короля. Человек очень умный и безусловно честный, этот дипломат разделял ложный взгляд большинства своих современников на государственное устройство той страны, из которой он недавно уехал, и на ее экономическую и военную мощь. Он судил о ней по наружным признакам, и видя продажность ее чиновников, полный хаос в гражданском и военном управлении и негодность ее вождей, выводил из этого заключение, что Россия слаба и неспособна к нападению. Этим он невольно побуждал своего государя к открытому столкновению с ней, – столкновению, которого, по его словам, нечего было бояться, но которое оказалось для прусского короля роковым.
При этом, когда наступила решительная минута борьбы, той коалиции, на которую Фридрих возлагал свои надежды, уже не существовало. В европейской политике постепенно подготовлялся полный переворот: Франция возобновила ненадолго прерванную дружбу с Петербургом, а Австрия соединилась с Версалем, вопреки долгим векам вражды, картина международных отношений изменилась до неузнаваемости.
Австро-русский союз между тем становился все крепче, – несмотря на мелкие недоразумения и размолвки. Этот период истории не представляет большого интереса, и я изложу его события кратко. В ноябре 1750 года, добившись приступления Англии к австро-прусскому договору 1746 года, Бернес готовился почить на лаврах, когда на его горизонте показалась тревожная туча: Воронцов все больше входил в доверие императрицы, а Бестужев, и прежде не бывший так близок к Елизавете, как вице-канцлер, теперь перестал даже появляться на нескольких празднествах, на которые Елизавета лично рассылала приглашения. Это очень сердило канцлера, чтоб утешиться, он хотел вернуться к своим воинственным замыслам против Швеции. Но Фридрих решил ответить ему на них новой дипломатической кампанией, хотя и направленной не непосредственно против России, но все-таки сильно ей угрожавшей. Видя надвигающуюся опасность, Венский двор поспешил вернуть в Россию Претлака, этот ловкий дипломат повел дело так успешно, что «если бы прусский король получил каким-нибудь образом возможность проповедовать в этой стране Евангелие, то и тогда ему бы не поверили». И в мае 1751 года Санкт-Петербургский двор заявил, что он вполне удовлетворен тем оборотом, который приняли шведские дела после смерти короля, а также благими намерениями его наследника. Однако в сентябре Претлак был в свою очередь напуган письмом, которое ему показал канцлер. Бестужев получил его от графа Гюимона, бывшего французского посланника в Генуе, француз просил разрешения приехать в Россию, чтоб «увидеть столь блестящий двор и отдать дань восхищения достоинствам государыни, пользующейся столь громкою славою во всем мире». Он мечтал познакомиться также и с министром, «заслуги и высокие качества которого выше всякой похвалы». А почти одновременно в Петербург пришло послание и от Людовика XV, он возвещал Елизавете о рождении герцога Бургундского и говорил о своих «чувствах дружбы, которые ее императорскому величеству (титул стоял полностью) хорошо известны и остаются неизменными до сих пор». Совпадение было очень знаменательно и вряд ли случайно. По-видимому, эти письма были первым неуверенным шагом Франции по пути к сближению с Россией. Но на этот раз попытка не удалась. В Версале сделали двойную ошибку: во-первых, направили Гюимона к Бестужеву, во-вторых, поручили написать письмо этому неопытному дипломату. Посоветовавшись со своим другом Претлаком, канцлер приказал одному из своих секретарей дать ему следующий весьма нелюбезный ответ: «Его сиятельство поручил мне сообщить г. Гюимону, что въезд в империю всегда открыт для всякого честного человека… По-видимому, г. Гюимон дал себе напрасный труд написать вышеупомянутое письмо, чтоб получить разрешение ее величества нашей августейшей государыни и императрицы, титулом которой г. Гюимону не следовало бы пренебрегать, так как сам король, его государь, и все другие дворы никогда не отказывают в нем нашей всемилостивейшей государыне».
В начале 1752 года Претлак нашел, что дела его двора обстоят настолько блестяще, что он имеет право просить о своем отозвании, так как «пять зим, проведенных в России, составляют эпоху не только для здоровья, но и для всей последующей жизни порядочного человека». Однако его задержали двусмысленные переговоры между Бестужевым и преемником Гиндфорда Гюи-Диккенсом. Бестужев вернулся к своей прежней мысли содержать русские войска на субсидии тех, кто согласится их платить, Венский двор отверг его предложение, и он обратился в Лондон. На это последовал предварительный запрос герцога Ньюкестля: «С какою целью нам предлагают эти войска?» Гюи-Диккенс, которого Претлак осаждал вопросами, поверил ему по секрету: «Английский двор желает знать, согласится ли Россия в случае необходимости двинуть свои отряд в империю, чтобы поддержать и облегчить выбор римского короля». «Но они с ума сошли в Лондоне!» – воскликнул Претлак. И ему удалось убедить Гюи-Диккенса, «достаточно благоразумного для англичан», не говорить об этом ни слова канцлеру.
Но в ноябре 1752 года Претлака ждала новая тревога из-за известного нам дела о двенадцати тысячах червонцев, растраченных Бестужевым из государственных сумм, и из-за необходимости прийти ему на помощь. Эта неприятная история совпала как раз с угрозами Фридриха на Гродненском сейме. Венский двор собирался требовать признания casus foederis против прусского короля ввиду того, что его министр открыто говорил о его намерении захватить польские владения саксонского короля. И обещав канцлеру, что его выведут из его финансовых затруднений, Претлак мог зато отправить в Вену курьера с известием, что casus foederis будет признано Россией, если только другие союзники Саксонии не откажутся исполнить по отношению к ней своего долга. Гюи-Диккенс получил, правда, инструкцию не поддерживать Венский двор в Петербурге. Но это было выражение личной политики Ньюкестля, – и английский посол не скрывал, что не одобряет ее, находя, что она противоречит естественным интересам его родины, и обещал не предпринимать ни шагу, не посоветовавшись с представителем Австрии.
Под внушением посла Марии-Терезии в Лондоне, графа Коллоредо, вопрос о субсидиях, о которых хлопотал русский канцлер, принял в 1753 году новый оборот. В июле Санкт-Петербургский двор заявил Англии, что будет смотреть на нападение Фридриха на Ганноверские земли как на повод к вооруженному вмешательству России. В ответ на это Георг II, вместе со своим Ганноверским министром Мюнхгаузеном и Картеретом, выразил готовность согласиться на предложение Бестужева, имея теперь в виду цели, очень далекие от избрания римского короля. Тогда Фридрих опять взялся за свою игру, которая еще недавно так удалась ему в вопросе о Швеции: он начал с того, что забил преувеличенную тревогу, требуя от Версальского двора новых деклараций, чтоб хорошенько напугать англичан, а кончил выражением глубокого равнодушия к переговорам, которые велись между Лондоном и Петербургом, все равно, они ни к чему не приведут, потому что русские и англичане никогда не столкуются насчет размеров субсидии. Да и Франция всегда успеет вмешаться в дело.
Прозорливость, свойственная гению, не подсказала Фридриху, что Франция действительно готовилась в это время вмешаться в его борьбу с Россией, но только далеко не с теми намерениями, каких он от нее ждал.