Дурка
Ой, чай малиновый,
Один раз наливанный,
Один раз наливанный,
А семь раз выпиванный…
Ой, чай малиновый! Хорошо тому, кто родился в капусте… Тихий, добрый хутор. Трудовой народ нажарился за день на солнце, накрутился в поле досыта. Ночь пришла. Угомонились, млеют в постелях. Глаза закрыты, думу думают, «убаюкалку» поджидают. Вот она уже слышна. Знакомый сипатый голос приближается и мурлычет из года в год одно и то же четверостишие. Это блаженный Коля-Портартур. Появился он здесь с незапамятных времен, как и хутор. Люди уважают Колю — боязно брать на себя право оценивать тайны внутреннего мира нормой привычного типа человека. Всех устраивает его простая сущность, в которой только и есть что послушание, беззащитность, трудолюбие и всегдашнее ожидание поозоровать с детишками.
— Коля-я-я! Скажи «Порт-Артур»!
— Па-та-туи! — счастливо выкрикивает он, предварительно поставив ведра с водой на землю.
— Покатай, Коля (на плечах)!
Он выставляет указательный палец и отвечает: «Ни-изь-ля! Ни-изь-ля!» Дескать, дело на безделье менять нельзя.
Наутро хутор как мертвый — все до единого в поле: страда. Пекло, тишина. Мне девять лет. Я посажена мамой встретить самый-пресамый дорогой груз…
«Не пропущу, мамочка! Я тебя люблю, и то, что везут, мне тоже позарез нужно. Я тут, у хаты. Я жду!» Сижу не шелохнусь, позволяю себе только кусачую муху отогнать. Вижу лишь ту часть дороги, что ныряет вниз… Наконец-то с провального места повалила пылюка! Я вскочила, прыгаю. Дядя Ваня с деревянной ногой толкает впереди себя двухколесную повозку, а на ней поперек что-то продолговатое. Будь она неладна, эта пыль, стоит на месте и не дает как следует увидеть обнову. Вижу наконец прилипшую к мокрому телу майку и качающегося от хромоты человека и понимаю: поперек повозки лежит шифоньерка!
— Шифоньерка! — кричу я.
Дядя Ваня заводит повозку во двор и ставит красавицу в тень под яблоню. Обтирает пыль, достает рисунчатый гребешок и надевает наверх. В гребешке выжжен кораблик.
— Ну вот, Петровна попросила… Сама и рисунок составила.
— Мама не составила рисунок! Она срисовала у Кукаречихи в городе!
Дядя Ваня набрал воды ковшиком из кадушки и, припав к ковшу, замер. Высосал весь ковшик, крякнул, сел в тень и стал крутить цигарку. Я вынесла из хаты железную коробочку из-под зубного порошка. На ней негр смеялся большими белыми зубами. Мама любила чистить зубы щеточкой.
— Вот вам деньги. Мама наказала взять сколько надо.
Он достал все деньги из коробочки, потом часть из них взял, а остальные положил на место.
— На, поставь куда следует… На что оно, такое высокое?
Как в городе! Мама сказала: «У нас будет шифоньерка. Как в го-ро-де!»
Отец по ее просьбе поставил обнову углом, как икону, и от нее мама протянула к двери домотканую дорожку. Жизнь стала интереснее. И вставалось утром, и ходилось как-то по-новому: глянешь на шифоньерку — и сердце радуется. Мы стали другие — по хате дух богатства и красоты стал летать. Первые дни я и из дому не хотела выходить, потом привыкла, стала бросать шифоньерку и бегать с детьми на край села.
— Е-е-дут, е-дут!
Мы наперегонки. Это на арбах наши мамы с песнями возвращаются с работы. У каждой в торбе засохшие крошки хлеба. Считалось — от зайчика. Мы верили и уплетали с радостью — как же, от зайчика! В сельпо дети не ходили, потому что деньги нам еще не давали. Конфет ни у кого никогда не было, вместо них стояла патока на прилавке…
И на тебе — попадаем в сельпо! В нем не сразу приморгаешься. Окон нету — лампа керосиновая висит, да двери здоровенные разведены по сторонам. А приглядишься, тут и увидишь: хомуты, сбруи, коромысла, платки, материя, бусы. Поправей — соль, уксус и пряники.
Вдруг в раскрытую настежь дверь заглянуло солнце. Я испугалась, слезы подступили к горлу… Ой, боже ж ты мой! Откуда оно, это чудо? Висит и светится синим-пресиним огнем!.. Это матросочка из такой материи, как у мамы платье, кашемировое, праздничное. Юбочка в крупную складку, кофточка с флотским воротником. Манжеты и воротник окантованы белой и красной тесьмой. По синему полю да по шерсти шелк белый и синий. И главное — белая тесьма с палец шириной и рядом красная, как узкая соломка!.. Тут солнце зашло за двери, шумно стало в сельпо, предметы попрятались, но матросочка светилась синим фосфором, сопротивляясь темноте.
Тут и началась моя никому не известная трагическая жизнь. «Мамочка, были б мы с тобой счастливые люди, если б матросочку купили…» Я стала каждый день захаживать в сельпо, чтоб проверить: не купил ли кто? А может, это как пояснение для людей — учитесь шить?
Сидим ли мы в канаве, купаемся ли в реке — где только нас не носит! — матроска не отпускает мою душу. Залезли как-то на высокую грушу. Жара. Двор пустой. Листья шлепают зеленым глянцем. Одинокая бабка спряталась от жары в хату да и прилегла. Мы — с дерева вниз. Откушали огурчика, увидели печку, на ней чугунок. Подползли по-пластунски, жменями подчерпнули похлебки — не понравилось: сильно рыбная. А «сторож», собака Шарик, вот-вот сдохнет, но раз среди людей, то еще живой. (Это мы таращим глаза, орем, требуем помощи, когда нам плохо, а собаки уходят с глаз долой, пропадают безвозвратно.) Ох, Шарик, Шарик… Кости местами оголились, шерсть вытерлась. Хочет залаять, а получается «пук». Посмотрит в сторону хвоста и вздохнет печально. Большой, нескладный, из последних сил пытается встать, чтоб оправдать роль сторожа. Вынимает из-под себя одну лапу — кость, потом вторую; мордой по земле мажет, стараясь ее приподнять. С великими муками встает на все четыре лапы и хах, хах — тут же падает.
Перед сном жалко стало Шарика, и мама отвлекла меня хорошим, родным голосом. «Эх, не успела заснуть», — посетовала я. Сейчас поставит мои ноги в таз с холодной водой. «Ножки мои, ножки, и кому ж вы только достались?» Я канючу, зеваю, вскрикиваю, когда она ногтем больного места коснется. Падаю, погружаюсь в глубокий сон, а мамочка еще вытирает мои непутевые ноги.
Наступает утро, пахнет молоком, оладьями и зубным порошком.
— Дочка, вставай, поедем в степь. Там начальство из района будет, сделаем маленький концертик. Ты закончишь.
— Ой, мама, мамочка! — вскочила я.
— Шо таке? — напугалась она.
— Мама, я поеду в степь… но, мамочка, сперва в наше сельпо зайдем.
— А чего мы там не видали? Ну, зайдем, все одно мимо.
— Тетя Ася, — кричу я, — открывайте двери!
— Шось горыть?! Чи шо? — отзывается продавщица.
Мы заходим. Матросочка на месте. Вроде туманом взялась, живая…
— Мама, бачишь?
— Бачу, дочка.
Мама услышала от меня просьбу такого рода впервые. Она спокойно оглядела матросочку и попросила продавщицу подать ее.
— Дорого, Петровна. Дуже дорого, як за платье на здорову людыну.
Мама неторопливо взяла мою мечту, понюхала, отставила на вытянутые руки и цокнула языком.
— Якая кра-со-та-а…
Она разложила матроску на прилавке и с легкой улыбкой задумалась.
— На шо она тебе? По огородам лазить и чужие груши рвать? — решила поддержать маму тетя Ася.
— Побудь тут, дочка. У батьки там шось есть…
Она пошла быстрым шагом, а тетя Ася, увлекшись авантюрой, предложила:
— А ну, давай померяем.
— Нет! — крикнула я. — Мерить не надо — подходит! Понятно?.. Ну ладно, давай померяем!
Я прижала к себе матросочку, понюхала, как мама, и быстро поменяла сарафан на чудо-обмундирование. Тут и мама вернулась. Я возле магазина попрыгала, счастливая, мама расплатилась, и мы пошли. Я впереди, она сзади, держа в руке мой сарафан.
— Ну и матросочка… Ну и люди! Придумали такую одежду для девочки, — негромко восхищается она.
Я до самого «концертика» бегала по хатам и дворам. Просили покружиться — пожалуйста! Юбка поднималась, как зонтик.
Мальчик, медленно проходя мимо меня, грустный, с влажными глазами, шепнул:
— Мне тебя жалко…
Ему было девять лет, как и мне. Я опешила от непонятной доселе печальной ласки. «Жалко» получилось как «люблю». Кинулась прыгать с телеги на телегу, чтоб скрыть испуг и согласие с его «жалко».
В степи, на концерте, ели много, а дядьки выпивали. Мама шепнула: «Те стишки, что про Ежова, не рассказывай». — «Ладно».
Угомонился хутор, лежу и я, подложив ладонь под щеку. Хороший день получился: тут матросочка, а тут еще и пацан со своим «жалко». Хороший…
Ох, и сладко Коля завел:
Ой, чай малиновый,
Один раз наливанный,
Один раз наливанный,
А семь раз выпиванный.
Утром мама дыхнула зубным порошком и приказала:
— Сегодня и завтра будь дома! Я в Краснодар. Завтра вечером обратно.
Днем на хуторе появились заезжие начальники. «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону», — заорала детвора, увидев их. Посовещались начальники мимоходом в правлении, раки выпили и наметом поскакали на большак. К вечеру зажурились люди. А нам и байдуже (все равно) — купаемся в речке Уруп. Хорошо!
Увидала своего «жалкого» — быстрей в хату. Матроску надела — и на улицу. Что это по всем лавочкам и завалинкам тетки шепчутся?
А на следующий день никто на работу не вышел — все ловили поросят на сдачу. Дурка, как всегда, первая.
Вообще-то ее звали Шурка, но после одного случая за ней навсегда закрепилось имя Дурка. Но об этом позже. Так вот, Дурка растопырила руки — и ну ловить своего шестимесячника. Поросенка и пасти-то трудно, а поймать… Он то прыгает, визжит, а то, хитрец, подлез под вагончик и ну носом толкаться в дно. Прыгнет — ткнется; отдохнет, визгнет — и опять сначала. Он будто увлекал Дурку в игру: дескать, не лови меня, лучше посмотри, как я пятачком до вагончика достаю.
Отец наш без одной ноги, стоит, опершись на костыли, и вздыхает:
— Куда его уничтожать?.. Он еще маленький. Вырос бы к зиме…
Куда там! Наказ есть наказ.
По всем дворам суета, все норовят поймать своего порося — и в сетку. «А то еще и за рогатый скот примутся», — ворчат женщины.
Мама была председателем колхоза. Вернулась из Краснодара, а тут такое.
— Кто распорядился? — спросила она.
— Из района прискакали, — сообщила Дурка.
— Кто такие?
— Бэба Григорий, Кузьма Хуецкий и Хыдыный Тимоха.
Крыть нечем. Кому-то помощь понадобилась. Значит, поможем.
А вечером мы сидим с мамой на берегу Азовского моря, буксирчик ждем, чтоб утром в Ейске на базаре я тюльку продала.
Солнце село, пивнушка в три стола опустела. Мама улыбнулась и показала на соседний столик. Матрос, шатаясь, сел к нам спиной и уронил голову на кулак. Подсела женщина, вытянув к нему шею, что есть силы стала убеждать его, говорить о каком-то флигельке, где можно будет устроиться жить.
— Я буду вспоминать тебя в море, — отвечал он на все, что бы она ни говорила.
Женщина напрягалась, еще и еще страстно сулила своему собеседнику какие-то перспективы.
— Я буду вспоминать тебя в море…
— Смотри, смотри! — Мама положила мне руку на плечо.
Из-за кустов показался красавец казак Еремей. Фуражка в руке, голова опущена, на ней катаются кольца черных кудрей. Кончик шашки скребет береговые ракушки, он не пьяный, просто печальный.
— Ерема, — шепчет мама. — Свою подружку ищет.
Тут и она, Дурка, появляется из-за кустов. Села за свернутый канат. Ерема опустился на освободившееся место напротив матроса. Тот, не заметив смену собеседника, сказал погромче:
— Я буду вспоминать тебя в море.
Едва сдерживая хохот, мы пошли к буксиру. Устроившись возле чьих-то коленей, я проводила взглядом любимую фигурку своей мамы. И, глядя на воду, вспомнила вчерашнюю перепалку в правлении между Еремеем и Дуркой.
Атаман негромко постучал по столу и призвал утихомириться.
— Цыть, дамочка! Еремей, гутарь дальше!
— Ну, пошли мы на обрыв отдохнуть. Сели культурно. «Ера, мине холодно», — заявляет. Я снимаю китель, собрался накинуть ей на плечи. А она как с цепи сорвалась! Ка-ак схватит за грешное тело, я чуть не крикнул… Ну, не стерпел и врезал ей по первое число…
Дурка все это время придерживала марлю на правой щеке, а тут забыла — с синим подглазником и вздутой щекой кинулась в наступление.
— Ось послухай, батько! Послухайте, люди добрые! Усе пошли на кладбище. Мы тоже с Еремеем. Бес попутал — хлеба забыла взять. Все взяла — и закуску, и раки взяла. Сами знаете — поминальная. Ну, он и пошел до соседней могилы хлеба взять. А там эти блидя сыру купили, стали его угощать. — Сыр, замечу, в те времена был редким лакомством. — Жду-пожду… Уже и рюмочку выпила — сердце чуть не лопается, а его чуб все ветерком колышет и колышет. Уселся — и ни с места! Я и дернула с кладбища, аж тырса загорелась. В сарае поплакала, потом заснула как убитая. Тут он и является. Позвал на обрыв для примирения… Ну, там я не сдержалась, истинный бог…
Дружный смех.
Атаман достал кисет, скрутил цигарку. Встал.
— Цыть! Не затем я вас позвал. Поважнее есть дело.
Все затихли.
— Так, Мешкова, назначаю тебя в гурт на Москву, — обратился он к Дурке. — Поедешь с делегатами района на получение грамоты нашему колхозу от товарища Калинина. А когда — скажу.
И вот как-то ранним утром атаман стукнул Дурке в окошко.
— Бери документы — и в правление.
— Якие документы? У меня нема. Паспорт у колхози.
— Метрики, свидетельство…
Он ушел, а она быстренько сполоснулась, причесалась в момент — и уже на табуретке перед ним в правлении. Тут же и председатель, и парторг.
— Юбка черная есть?
— Есть.
— А кофточка белая?
— Есть, батько, прошвой вышитая.
— Шаль хорошая есть?
— Трошки потертая.
— Жинка моя принесет хорошую.
— Благодарствую.
— Завтра верхи (верхом) двинемся. Коня смирного дам тебе — и в район.
Дурка струхнула от незнания ситуации, но сработало «как все, так и я».
Так мы и жили: не дослушав как следует задания, кидались выполнять.
Приехали в Москву. Целый день они потели в одном из залов Кремля, зажатые охраной… Колхозы все шли и шли… Выкликали области, районы, деревни, станицы… Наконец наши услышали: «“Мировой Октябрь” Кущевского района». Как на подбор, казаки и казачки пошли по ковровой дорожке. Аплодисменты. Красиво прошли, будто пританцовывая. Взгляды устремлены на лесенку, по которой будут подниматься. Стали подходить к сцене. Калинин улыбается, ждет, держа грамоту в руке. Поздоровался за ручку со всеми. Его улыбка была мятая и усталая, а наших распирал восторг. Дурка не просто подала руку Калинину, а и встряхнула ее как следует. В зале негромкий смешок.
— Идите назад, — шипели незнакомые люди. — Возвращайтесь…
Ну, наши с достоинством пошли к лесенке, чтоб спуститься со сцены.
И тут произошел исторический казус, о котором долго потом вспоминали в селе. Дурка подождала, пока все спустятся, и твердой походкой вернулась к центру сцены, минуя Калинина. Все изумленно замерли. А она подняла правую руку и крикнула:
— Товарищи делегаты! От имени нашего колхоза про-си-мо нас обложить хоть каким-нибудь налогом!
Тут она низко поклонилась с особым казачьим шиком: выставила ладонь и дотронулась ею до пола. Выпрямилась, поаплодировала залу и гордо пошла к лестнице. Раздалось несколько неуверенных хлопков. Никто не знал, как реагировать на эту незапланированную выходку. А Дурку окружили «вежливые», взяли под руки и проводили в комнату, где молча пили чай с баранками растерянные станичники.
— Дурка ты, дурка, — ласково оценил Еремей ее поступок.
Так и стала она с тех пор не Шуркой, а Дуркой — уж очень подходило это имя к ее безотказному до дури характеру.
Много лет подряд эту байку про поездку в Москву у нас пересказывали, присочиняли, но из истории своего села не выбросили.
Найдется ли сейчас такой человек, как Дурка, чтоб бежать выполнять наказ, не дослушав, не поняв его содержания?