Глава II

Познакомившись с девочками моего отделения и прослушав все их рассказы про их семейную жизнь, про обстановку, их окружающую в детстве, про надежды на будущее, невольно пришлось и мне задать себе несколько вопросов. Пришлось сравнить свою прожитую жизнь с их жизнью. Прослушав надежды их на будущее, пришлось подумать о том, что же будет со мной по выходе из института. Девочки в большинстве случаев были дети состоятельных родителей. Воспоминания их о прошлом и надежды их на будущее были самые радужные. Только несколько воспитанниц, круглые сироты, держались в стороне. Учились очень усердно, никто к ним не приезжал, карманных денег у них никогда не было, гостинцами их угощали только подруги. Рассказы про их житье-бытье были самые печальные. Но их было немного, и тон всему отделению давали дочери богатых и знатных родителей.

– Твой папа был кто? – узнав, что я сирота, спрашивали меня окружившие меня девочки.

– Профессор Московского университета.

– А дедушка?

– Профессор Казанского университета.

– А дяди твои, которые живут в Петербурге?

– Профессора Петербургского университета.

Девочки удивлялись. Не знали, какой меркой меня мерить и к какой категории меня причислить. Но скоро все обошлось. Ничем особенным я не выделялась, была общительна и весела, и с моим несколько необычным званием скоро все примирились.

Я стала уже понемногу привыкать к моей новой жизни и стала опять весела и довольна, но неумолимая жизнь скоро задала мне несколько трудных задач.

Во всем моем отделении и во всем классе дочерей профессоров совсем не было. Но вскоре я узнала от своей матери, которая еще некоторое время гостила в Петербурге у родных, о том, что в Смольном живут дочери профессора восточных языков Васильева[12]. Старшая дочь его Ольга была старше меня классом, а младшая поступила позднее. В один из первых приемных дней я сидела, как обыкновенно, между матерью и тетей Лизой. Вдруг я увидела идущего к нам седого как лунь, угрюмого вида старика в черном сюртуке. Он резко выделялся своей внешностью от обычных посетителей нашего приема и имел очень почтенный вид. Это и был профессор Васильев. Профессор прямо подошел к моей матери и поздоровался с ней. В это время она представила меня ему. Он подал мне руку и пристально посмотрел мне прямо в глаза своими умными глазами из-под нависших бровей. Вскоре подошла к нам и поздоровалась с нами дочь его Ольга.

От матери я узнала, что Васильев женат на ее подруге и в Казани был знаком со всей ее семьей. Моя мать жила до замужества и воспитывалась в Казани, где дедушка мой П. И. Вагнер был профессором университета. Подругу ее выдали за него насильно, и когда вели ее к венцу, она падала к своему отцу в ноги, умоляя его не выдавать ее за Васильева замуж. Но ее поднимали под руки и все-таки обвенчали. Вскоре она умерла, оставив ему четверых детей. Прожила она с мужем счастливо, и умирая, благодарила его за то счастье, которое он ей дал. Старик был деспот в семье и смотрел на женщин с точки зрения домостроя. Дочерей воспитывал в таких же правилах, но времена изменились, а он не хотел этого видеть. Ольга Васильева окончила курс с первым шифром, и профессор очень гордился этим.

– Моя дочь, – говорил он, – первая девица в России.

Смольный считался первым заведением для девиц в России, а дочь его кончила курс в нем первой ученицей.

Уже окончивши курс и живя с матерью в Москве, мы прочитали в газетах известие о ее трагической смерти. Как и следовало ожидать, отец ее вскоре нашел жениха, и немало не заботясь о том, нравится ли он ей или нет, любит ли она кого-нибудь, хотел выдать замуж. Когда же она ему объявила о том, что она давно любит своего кузена-офицера и не согласна идти за нелюбимого ею человека, профессор недолго думал: запер ее в комнате, сказав при этом, что она выйдет из нее только тогда, когда даст свое согласие на брак. Пораженная его решением и зная непреклонность его воли, бедная девушка дала его шагам замолкнуть и, отворив окно в своей комнате, встала на подоконник и бросилась на мостовую с третьего этажа. Ее подняли уже мертвую. Смерть ее глубоко потрясла старика; он никак такого решительного поступка не ожидал от нее, кроткой и покорной девушки, очень ее любил и по-своему желал ей добра. Васильев, хотя и не был особенно приветлив, но помня старинную дружбу с моими родными, время от времени вызывал меня и угощал гостинцами. Вот он-то и задал мне одну из самых трудных и самых для меня мучительных задач.

Пришлось нам как-то раз сидеть в приемной зале рядом с Васильевыми. Я сидела, как обыкновенно, между матерью и тетей Лизой, а напротив поместился профессор с дочерью. Разговор шел общий, и я, не помню, что-то весело рассказывала. Тетя Лиза заботливо спрашивала меня, нравится ли мне жизнь в институте и сыта ли я. Я перечисляла ей все вещи, которые были мне сданы на руки и, смеясь, уверяла ее, что всегда бываю сыта. Дочь его не смела заговорить со старшими сама и отвечала только на вопросы старших. Я же, не привыкшая к такой строгой дисциплине, смело и прямо высказывала все, что было у меня на душе. Внимательно выслушав мою болтовню, он, дождавшись, когда тетя Лиза с матерью простились и вышли и зорко смотря на меня своими проницательными глазами из-под густых нависших бровей, сказал: «Вы так довольны своим новым положением и так веселы, что даете этим право своему начальству думать, что вам дома было худо. Это нехорошо. Вы, верно, не подумали об этом. Вы подумайте» И, пожав мне крепко руку, простился со мной и вышел. И я подумала. И результат моих дум был очень печален. Я так любила Олю, бабушку, дедушку, свою милую старую няню Наталью и еще многих и многое, и, несмотря на это, дома мне было очень и очень худо. Когда же я, наконец, нашла в сердце своем причину этого печального факта, то мне еще стало тяжелее на душе. Одно могу сказать смело: что с этого дня беспечное, веселое детство кончилось для меня, и началась другая жизнь, и пришло новое и самое тяжелое горе моей жизни.

Экзамен на знание хорошие манер. 1889 г.

Праздники Рождества и Пасхи я проводила у Бестужевых. Ожидала я Рождества с большим нетерпением. Дядя мне очень обрадовался и долго ласкал и целовал меня, когда я к ним приехала. Чтобы я не соскучилась у них, дядя всячески старался развлечь меня. После обеда дядя Костя не мог спать, как делал это обыкновенно, и, усадив меня около себя, начал показывать мне свои книги и картины. Это были его любимые авторы. Все книги были переплетены в прекрасные переплеты и иллюстрированы. Тут были и Пушкин, и Крылов, и Шекспир, и Гете, и «Потерянный рай» Мильтона, и этюды Иванова, и под его непосредственным руководством, и так же, как и он, я полюбила их. Кроме того, дядя знал множество стихов наизусть и охотно декламировал их. Случалось, что совершенно забывая о том, что перед ним сидит тринадцатилетняя девочка, он серьезно декламировал мне целые поэмы, пока тетя Лиза не прерывала, наконец, наших занятий, приглашая нас идти чай пить. Таким образом, вечера проходили незаметно, и я не успевала оглянуться, как праздники проходили, и надо было опять возвращаться в институт. Конечно, не все девочки проводили так скромно, как я, свои праздники, и многие посещали вечера и театры, но я не завидовала им в душе и была очень довольна временем, проведенным мною у Бестужевых и их ласковым со мной обращением.

Переходные экзамены я выдержала очень хорошо, и те же Бестужевы взяли меня из института и переправили в Москву с оказией.

На следующий год мне, к великому моему огорчению, опять пришлось ехать одной в Смольный. Оля была принята гораздо позднее. Ехала я в институт с тяжелым сердцем и очень неохотно, точно как будто томимая тяжелым предчувствием. Олю привезли только в октябре. Она была принята в пятый класс в Невское отделение, в дортуар госпожи Трусовой. Я ей очень обрадовалась, хотя, к великому моему огорчению, мы видались с ней очень редко. Я в этот год перешла в голубой класс, в первый, так сказать, класс, а она была принята в последний класс младшего возраста. Дортуары наши и классы, хотя и находились в одном этаже, но помещались на двух противоположных концах институтского здания. Громадный коридор разделял нас. Воспитанницам младших классов не позволялось ходить к сестрам старшего возраста, а мы могли в праздники по особому позволению своих классных дам повидать своих младших сестер и кузин. Бывая у нее так часто, как только мне позволяло мое начальство, я отдыхала с ней душой и сердцем.

Оля была умная, кроткая и крайне впечатлительная девочка, очень маленького роста, я перед ней в семье считалась великаном. Лицо ее было очень выразительно и подвижно, но особую ему красоту придавали ее большие, выразительные карие глаза. Привыкала она к институту крайне медленно и тяжело, и скоро совсем осунулась и побледнела. Надо сказать, что наши милые старички, дедушка и бабушка Вагнер, жившие в Москве с нами на одном дворе, очень баловали нас, т. е. меня и ее. Ее в особенности. Это-то баловство и погубило ее. Стол в Смольном был всегда приготовлен, конечно, из безусловно свежей провизии и был довольно разнообразен, но прост и грубоват. Я была очень неприхотлива на пищу и ела все, лишь бы блюдо, как бы просто оно ни было приготовлено, было состряпано из свежей провизии и вкусно. Оля многих вещей совсем не ела. Пироги с мясом ела, а с рыбой и капустой не ела. Рыбы не ела никогда никакой. Овощей и закусы также вовсе не ела. Если в ее тарелку с супом нечаянно попадала какая-нибудь зелень, например, укроп, то она уже этого супу не ела ни за что. Любила только мясо, курицу, все мучное и сладкое, и вообще была очень прихотлива и разборчива в пище. Баловство было настолько безобразно и непонятно, что этому трудно даже поверить со стороны. Тем более это баловство было странно, так как мой дедушка, Петр Иванович Вагнер, профессор Казанского университета, правда, по кафедре минералогии, был по образованию своему доктор и долгое время был врачом в городе Богословске на казенных заводах. И несмотря на это, детям позволялось все, что им было угодно. Например, сестра моя Настя, будучи большой девочкой лет двенадцати, очень умной и развитой, заболела воспалением легких. Так как она тоже много не ела и ни за что не хотела пить молока, ей положительно необходимого по роду болезни, то лечивший ее доктор Иван Петрович Постников должен был пуститься на хитрость. В аптекарскую склянку наливали молоко, подсахаривали его и доктор надписывал на аптечном же бланке к нему особый рецепт на латыни, и только тогда уже Настя принимала его через час по ложке в виде микстуры.

Тетя Лиза, видя, как Оля все худела и бледнела и зная причину этого явления, старалась по возможности подкармливать, привозя в каждый приемный день кроме лакомства и съестное. Училась она прекрасно и была очень понятливая и способная девочка.

На Рождество совершенно неожиданно приехала к нам наша мать с сестрой своей Евгенией Петровной Киттарой. Дело в том, что брат моей матери, профессор зоологии Петербургского университета и известный спирит Н. П. Вагнер[13], опасно заболел, и она с сестрой приехали помогать его жене ухаживать за ним. На праздники нас взяли к себе опять Бестужевы. Дяде Вагнеру вскоре стало лучше и все приободрились. Праздники на этот раз для нас с Олей прошли очень весело. Дядя Костя играл с нами и возился как ребенок. Позволял нам делать с собой все, что нам было угодно, и отвечал на все наши шалости веселым хохотом. Как сейчас помню, Оля побежала в кухню, принесла кухаркин пестрый головной платок и повязала им дядю. Он был очень смешон в этом головном уборе, но чтобы сделать нам удовольствие, сидел тихо и не сбрасывал платка с головы.

Большое удовольствие нам всегда доставляла также их любимая собачка Шарик и прекрасный большой кот Васька. Дядя тоже их очень любил, и Васька преважно заседал иногда у него на письменном столе или, поджав лапки, в виде большого пресс-папье, лежал на его любимых книгах. Согнать его с места дядя никогда сам не решался, и если ему нужна была та книга, на которой сидел Васька, то шел в кухню и просил прислугу его снять с книги, причем чувствовал себя всегда перед ним виноватым. При всем своем уме, начитанности и учености, он был в мелочах жизни, в ее обиходе совершенно беспомощен, как ребенок.

На некоторое время нас с Олей возили к Вагнерам, но дядя был еще слаб, и дети их были все больны, и нас вскоре увезли обратно. Праздники скоро пролетели, и мы с сестрой возвратились в институт.

Мать моя еще некоторое время решила пожить в Петербурге, чтобы быть уверенной в том, что здоровье дяди Вагнера действительно поправляется. Это было как внушено ей свыше. Прошло немного времени, и Оля вдруг захворала. Захворала странно и неожиданно. Заболела и вскоре лишилась сознания, бредила, никого не узнавала и, не приходя в сознание, скончалась.

Во время ее болезни меня к ней не пускали, несмотря на неоднократные мои просьбы, и это меня пугало еще больше. Несмотря на все принятые меры, приглашали даже Боткина, ее ничего не могло спасти; истощенный организм не выдержал натиска болезни, и она погибла. Погибла, проучившись в институте только три месяца. Смерть ее была тяжелым ударом для меня; все свершилось так быстро и подействовало на меня так потрясающе, что я также заболела и слегла. Из лазарета меня выпустили только затем, чтобы я могла присутствовать в церкви на похоронах, но на кладбище мне не позволили ехать. После похорон я слегла окончательно и долгое время не могла поправиться. Со смертью Оли я лишилась в семье последнего друга и стала для всех чужая. В первый же приемный день тетя Лиза привезла мне черный шерстяной передник и черную ленту к вороту и на голову. Это была форма, принятая в институте для воспитанниц, которые носили траур по кому-либо из умерших своих родных.

Горе мое было очень искреннее и глубокое, и смерть сестры оставила в душе моей неизгладимый след.

В этот же год умерла наша старая начальница Леонтьева, и вышла замуж наша классная дама Павлова.

Вскоре к нам приехала вновь назначенная начальница Ольга Александровна Томилова[14], но о ней я буду писать особо.