Император Наполеон

– Итак, меня ждала война с тремя главными державами Европы – Англия не оставила мне иного выхода. Зато в случае моей победы должна была возникнуть новая Европа – Европа, поверженная мной. И ее поведу я против коварного острова!

Тогда мне больше не нужен будет ни этот лагерь, сжирающий деньги и солдат, ни трусливый, благодетельный туман. Я попросту объявлю Англию… несуществующей! Ей будет отказано от континента. Не только английские товары, не только английские газеты и журналы, но и сами англичане не будут иметь права появляться в Европе – под страхом немедленного ареста! С покоренного материка без всяких битв я задушу ненавистный остров!

Это должно было стать битвой суши и моря, невиданной в истории. Я назвал ее «Континентальной блокадой».

Но пока это были мечты. Сначала нужно было победить новую коалицию…

Австрийская армия уже шла на Запад, русские войска спешно двигались с ней на соединение. Они весьма разумно предполагали, что я нескоро появлюсь перед ними. Конечно же, они подсчитали, сколько времени потребуется, чтобы свернуть огромный Булонский лагерь (создававшийся два года), построить в боевой порядок двести тысяч солдат и провести их через пол-Европы.

Но они исходили из своих сроков. Мои, как всегда, были совсем другие.

В это время в Булони я окончательно создал невиданное доселе устройство армии. Я разбил войска на семь корпусов во главе с моими маршалами. Каждый корпус превратился, по сути, в самостоятельную небольшую армию со своими артиллерией и кавалерией – главными силами современного боя.

Но основную массу пушек и конницы я соединил в особые части. Они не входили в корпуса и подчинялись только мне. Главой моей кавалерии стал отважнейший из отважных (жаль, что глупейший из глупых) – Мюрат. Артиллерией командовал я сам. Мне подчинялась и императорская гвардия. Это были полки пеших и конных егерей, гренадер, эскадроны жандармов, полк мамелюков, «итальянский» полк, где служили французы, бывшие со мной еще в итальянском походе… Многих из моей гвардии я знал по именам, знал их судьбы и даже их детей. Да и сами они были для меня как мои дети. Я придумал величественную форму для своих гвардейцев: высокие мохнатые шапки, синие мундиры, малиновые и красные кокарды, перевязи, золотые кирасы…

На привале, в жару, я обычно сидел у палатки, разрабатывая план сражения. И мои гвардейцы образовывали сплошное каре, защищая меня своими телами от ядер и шальных пуль. Окруженный восторженными взглядами, в которых была одна преданность, я обдумывал битву, где предстояло погибнуть стольким из них…

Все эти корпуса (как и подчинявшиеся лично мне части) могли теперь сами постоять за себя и принять сражение совершенно самостоятельно. Это позволяло нам стремительно передвигаться, не загромождая, как прежде, дорогу друг другу. И сходились мы вместе только накануне главной битвы. Запишите: мы шли раздельно, но сражались вместе. Внезапность и стремительность! И запомните: можно терять людей, но не время. Моя армия теперь, как призрак, появлялась перед противником, вырастая прямо на глазах. Причем главный резерв, как летучий голландец, страшно и неожиданно возникал перед врагом в последний, решающий миг боя…

Перед тем как свернуть Булонский лагерь, я, как обычно, обратился с воззванием к солдатам: «Воины Великой армии! Ваш император опять среди вас! Вы – авангард нации, которая поднялась, чтобы сокрушить лигу наших врагов, объединенных ненавистью к Франции, оплаченных золотом Англии. Вперед же, друзья, навстречу победе! Водрузим наших орлов на земле неприятеля!»

Совершив молниеносный переход, все семь моих корпусов подходили к Ульму – здесь расположился авангард австрийской армии во главе с командующим Маком. Но сначала, как страшный мираж, перед ним возникли первые два корпуса… Я тотчас послал шпионов заговаривать Маку зубы: будто мы весьма слабы и, попугав, скоро снимем осаду… В результате лишь небольшая часть его армии успела отступить, когда появились остальные пять корпусов, отрезав ему отступление. Мак очутился в мешке. И когда он наконец-то все понял, было поздно. Он все-таки попытался вырваться, но и дальше все шло по моему плану.

Находившийся в тылу австрийцев Ней отбросил Мака назад в крепость… А потом Ней и Ланн взяли высоты над Ульмом. Мак был обречен. Я предложил ему выбор: позор безоговорочной капитуляции или тотальное уничтожение. Конечно, жалкий австриец захотел жить…

Двадцатого октября я стоял на возвышении и принимал этот позорный парад. Двадцать семь тысяч австрийцев, восемнадцать генералов и шестьдесят орудий – вся эта отлично экипированная армия во главе с Маком прошла передо мной. В течение шести часов они сдавали мне свое оружие и знамена. Первым отдал шпагу сам Мак.

В тот день за моей спиной, помню, ревел Дунай. Дул штормовой ветер. Река буйно разлилась – такого половодья в октябре, говорят, не видели сто лет. И эта яростная, бушующая река была предзнаменованием великой крови австрийцев. Но они этого не поняли.

Я отпустил бездарного командующего. На прощание сказал ему в присутствии его генералов: «Я, право, не знаю, господа, за что и почему мы деремся и что хочет получить от меня ваш император. Можете передать ему это».

Так я протянул руку австрийскому императору, но он не захотел принять ее… И наступила главная битва – Аустерлиц.

Здесь против меня стояли две армии – русская и австрийская. Это была битва трех императоров. Правда, ожидали четвертого. Прусский король и русский царь поклялись в вечном союзе. При этом они почему-то надумали клясться у гроба великого Фридриха, который, как всем известно, отчаянно воевал с русскими. Это придало клятве забавный оттенок. Особую пикантность добавило участие в церемонии прусской королевы, которую, как сообщил мне Фуше, «давно е…т русский император». Все это меня позабавило…

Я должен был уничтожить русских и австрийцев прежде, чем к ним присоединится пруссак. Здесь, у Аустерлица, я решил завершить кампанию – удар молнии должен был сокрушить этот союз двух глупцов-европейцев и тщеславного византийца. У них было вдвое больше солдат, и, конечно, они были уверены в успехе. Чтобы они были уверены еще больше, я согласился на перемирие. И терпеливо выслушал назидательную лекцию посланца русского императора об их превосходстве… попутно изучая карту местности, которую выбрал для боя. Когда я гляжу на карту, я всегда вижу местность воочию. И, составляя план операции, я представлял каждый холмик, каждую деревушку, каждую речушку на позиции.

Передо мной лежало поле будущего сражения, над которым с утра висел густой туман. В этом тумане так удобно было прятать войска… Операция стала мне настолько ясна, что я не мог обождать, пока из палатки вынесут складной столик. И, держа бумагу на коленях, начал торопливо записывать…

Уже через час я подробно продиктовал адъютанту весь ход операции. Порядок и длительность маршей, места встреч колонн, маневры и возможные ошибки противника, а также изменения маневров после этих возможных ошибок – все было учтено. Я решил заманить их в ловушку… Я уступал противнику Праценские высоты. Десять тысяч моих солдат накануне отошли в болотистую местность. Теперь они стали невидимы в густом тумане, поднимавшемся над мокрой землей.

Во время боя я должен был показать, что у меня слабый правый фланг. И когда они начнут атаку на этот якобы слабый фланг, они ослабят свой центр на Праценских высотах. Вот там я и «открою засов». И десять тысяч солдат пойдут в атаку на изумленных глупцов! Я представлял, какая неразбериха начнется в австро-русском лагере во время сражения, где бездарные решения генералов будут отменяться еще более дикими распоряжениями обоих императоров. И в ночь перед сражением…

Он не закончил фразу. Сидел в задумчивости, смотрел в раскрытое окно на темную, тяжко дышащую бездну… Наконец продолжил:

– В ночь перед сражением я обошел бивуаки. Я хотел остаться незамеченным, но солдаты сразу признали меня… Какой был восторг! Тысячи пучков соломы были привязаны к палкам и зажжены. Так они поздравили меня с первой годовщиной коронации. Я видел их любовь и имел право сказать: «Сегодня лучший день твоей жизни», хотя понимал – многие из них завтра навсегда закроют глаза… Но я старался об этом не думать. Первое правило: ты должен быть весел и уверен накануне битвы. Ибо твое настроение непостижимо передается им…

Той декабрьской ночью, греясь у костра в потной рубашке и потертом, замусоленном мундире, я заставил себя размышлять не столько о сражении, сколько об устройстве Европы после победы: о новых королевствах, которые я образую, о государствах, которые уберу с ее карты. Измененная мной, вся исчерканная карта Европы уже лежала в моей палатке… А потом я выпил немного разбавленного «Шамбертена» и крепко заснул.

Император добавил с усмешкой:

– Вот на этой самой кровати… Но в три часа ночи я уже был на ногах. Чувствовал себя превосходно. Надевая мундир, понял, как разжирел за это время. «Если, сражаясь с тремя монархами, я стал таков, какое же круглое брюшко я приобрету, коли врагов-королей будет поболее?» – так я написал Жозефине. Я понимал, что слухи о предстоящей битве уже дошли до Парижа и много шутил в этом письме, чтобы унять ее волнение.

Наступило ясное утро. Сражение началось. В девять утра я велел Сульту, который был на правом фланге, начать отход и постепенно перейти к стойкой обороне. Яркое солнце постепенно рассеяло туман. К величайшей моей радости, я увидел: они попались! Поверив в мой слабый правый фланг, они начали спешно обходить Сульта, стремясь отрезать его и уничтожить. Поднявшееся солнце освещало неприятельские войска, потоком спускавшиеся на равнину… и оставлявшие покрытые зеленью Праценские высоты – самую нужную мне точку. Теперь их центр был ослаблен – они сами открыли для меня место прорыва. Взошло солнце Аустерлица! И я сказал моим маршалам: «Всё! Они обречены!»

Из рассеявшегося тумана перед изумленным противником появились мои десять тысяч солдат. И тогда в бой пошла конная гвардия русских – гиганты на тяжелых конях. Я бросил против них черных кирасир. И они вернулись с победой и встали позади своего императора.

Это было кровавое сражение. Со своего холма я видел, как побежали в беспорядке маленькие фигурки. Но я оставил им одну дорогу – лед замерзших прудов…

Сброшенные на тонкий лед, осыпаемые ядрами, они тонули, тонули… Битва, а точнее, избиение противника закончилось лишь с наступлением темноты. Оба императора в постыдной панике, без эскорта, бежали с поля боя. Мы едва не захватили их в плен. Я отправил солдат снимать шинели с мертвецов, чтобы укрыть ими раненых. И около каждого дышащего велел разложить костер.

Теперь я мог отдохнуть и написать Жозефине: «Дружочек! Я разбил армии русских и австрийцев… Восемь дней жил в лагере под открытым небом… Каждый день под дождем со снегом промокал до нитки, и ноги были холодные. (Эти детали почему-то интересовали ее больше, чем результаты сражений. Во всяком случае, она всегда о них спрашивала.) Теперь нежусь в постели в красивом замке графа Кауница… надел свежую рубашку впервые за восемь дней и собираюсь поспать два-три часа. Я захватил сорок пять знамен, сто пятьдесят пушек, тридцать тысяч пленных и среди них – двадцать генералов. Убито двадцать тысяч… (Их было куда больше, но она всегда боялась упоминаний об убитых.) Австрийской армии более не существует». Это был самый краткий и оттого самый правдивый отчет о великой битве.

Отнятые у неприятеля пушки я велел расплавить и соорудить из них ту колонну на Вандомской площади, которую нынче разрушили. Но верьте – время ее восстановит.

Я также распорядился, чтобы вдовы погибших получали пожизненную пенсию. Их дети должны были воспитываться за мой счет.

И независимо от данного им при рождении имени, они имели право добавить к нему мое имя – Наполеон. Дети павших храбрецов стали моими детьми…

Уже на следующий день после Аустерлица я принимал австрийского императора. Так запоздало (и оттого куда с большими жертвами) пришлось ему ответить на мой призыв о мире, посланный через отпущенного Мака… Мой штаб помещался на сеновале, и я принял Франца в палатке. И сказал ему: «Это и есть мой дворец. Уже два месяца я не знаю другого…» – подразумевалось: «по вашей милости». «После такой победы он не может вам не нравиться», – льстиво ответил Франц.

Австрия вышла из коалиции. Перемирие было подписано. Францу пришлось потерять Венецию, Истрию и Далмацию – я присоединил их к своему Итальянскому королевству. Моих союзников, герцогов Баварского и Вюртембергского, я сделал королями – они получили Тироль и Швабию. Я воистину становился императором Европы!

Но русские хотели продолжить воевать. Безумцы! И я обещал Жозефине: «Завтра я обрушусь на русских, они обречены». Но обрушиться пришлось не на них. К разбитой России внезапно присоединилась столь долго колебавшаяся Пруссия. У глупца прусского короля колебания закончились именно тогда, когда должны были начаться. П…а королевы Луизы победила! Она заставила короля вступить в войну на стороне ее русского е…ря. Эти жалкие глупцы возомнили себя наследниками великого Фридриха! Что ж, сие только означало: после Вены мне придется побывать и в Берлине.

Правда, снова пришлось успокаивать Жозефину. После ее несколько встревоженного письма я написал ей: «Дружочек! Ноги у меня в тепле. И предстоящая кампания, поверь, будет недолгой. Дела прусского короля уже вскоре будут так плохи, что я искренне его жалею. Пожалей и ты: он очень глуп, но добр…»

Что делать: беда монархов в том, что ими часто управляют б…ди! Этого я не допускал никогда!

Император придвинул к себе тарелочку с любимыми пастилками. Только сейчас я заметил, что тарелка была из императорского сервиза – с изображениями его побед. На этой было написано: «Йена».

– К вечеру тринадцатого октября я вошел в Йену – тихий городок в горах. С вершины я наблюдал, как по равнине к Веймару текла человеческая масса. Это сосредоточивалась прусская армия. Они не знали, что я уже решил их судьбу…

Ночью перед битвой я прошел с фонарем по дороге, которую саперы прокладывали на горе для пушек. Завтра эти пушки должны были уничтожить мирно храпевших внизу пруссаков. Да, они хорошо выспались перед смертью… Я же не спал. До рассвета следил, как поднимали артиллерию на высокое плато. И сам расставлял орудия.

Поднялось солнце. Я объехал строй армии. На сей раз я был краток: «Солдаты! Сегодня мы победим. Уже к вечеру Пруссия будет у наших ног!» И отдал приказ к наступлению.

С высоты гор удачно расставленная артиллерия обрушила шквальный огонь – град ядер. И корпуса лучших моих маршалов, Сульта, Ланна и Ожеро, двинулись на противника.

Это была ожесточенная битва… Храбрец Ланн был контужен, у Даву прострелен мундир в нескольких местах. Пруссаки держались, но я уже знал – из последних сил. Как всегда, я физически чувствовал пульс боя. И вот пришел черед кавалерии Мюрата… Я приказал:

«Пора!» – и Мюрат с саблей наголо, счастливый, пьяный от упоения боем, поскакал впереди, возглавляя яростную атаку…

Разгром оказался пострашнее Аустерлица. Пруссаки потеряли двадцать две тысячи убитыми, двадцать генералов полегли на поле боя. Мы захватили десять тысяч пленных и множество знамен. Прусская армия вслед за австрийской перестала существовать…

Я написал Жозефине: «Дружочек, я провел неплохой маневр против пруссаков… взял тридцать тысяч пленных, множество пушек и знамен, причем всю неделю мне удавалось сохранять ноги в тепле». Чтобы она перестала наконец бояться, я постоянно писал о войне шутливо и старался почаще не забывать правило – не писать об убитых, а просто присоединять их к пленным.

А потом погибла и последняя надежда пруссаков – их лучший полководец герцог Брауншвейгский. Я разгромил его войско в двадцати километрах от Йены. Бегущие остатки его армии смешались с беглецами из-под Веймара… В девяносто втором году герцог обещал прийти во Францию с прусской армией и сжечь революционный Париж. Так что я имел право поступить точно так же и с его Брауншвейгом и Берлином. Но, конечно же, не стал. Хотя при взгляде на архитектуру Берлина люди с хорошим вкусом непременно одобрили бы меня. Взгляд здесь постоянно оскорблен самым дурным подражанием греческой архитектуре и французским дворцам.

Как я и обещал своим солдатам, я въехал в Берлин на белом коне через знаменитые Бранденбургские ворота, которыми жители очень гордились. За ними начиналась главная улица столицы Унтер-ден-Линден – «улица под липами». Здесь не так давно разгуливали свиньи, и высаженные липы были защищены от них забором. Нынче вместо забора прусские короли понастроили вдоль улицы здания в любимом античном вкусе – с тяжелыми коринфскими колоннами, напоминающими прусских солдат, и площадями, подозрительно похожими на строевые плацы. Дурные копии греческих богов глядели в небо на крышах дворцов. Впрочем, само Прусское государство – плод безвкусной выдумки деда великого Фридриха. Сей бранденбургский курфюрст придумал никогда не существовавшее «королевство Пруссия» и стал именовать себя его королем… Однако вернемся к моему въезду в Берлин. Итак, я миновал Бранденбургские ворота (они ужасны: греческая колоннада, увенчанная римской квадригой!). Меня торжественно встретил бургомистр с ключами от города. Тысячи горожан высыпали на улицу, испуганно глазели на меня, окруженного маршалами и гвардией. Я приказал бургомистру, чтобы жизнь в столице шла как обычно. Горожане подчинились безропотно, магазины и кафе тотчас открылись.

Да, этот народ воспитан в духе абсолютного подчинения власти! Слепое повиновение своему королю является здесь честью для подданных. Самое раболепное государство Европы! К примеру, история с квадригой, венчавшей Бранденбургские ворота. (Этой римской колесницей правила богиня Мира. Богиня, как оказалось… существовала в действительности. Ею была красотка берлинка, кузина знаменитого здесь медника. С нее он и отлил богиню.) Мне пришло в голову лишить берлинцев этой статуи – обезглавить эти ужасающие ворота, которыми они так гордились. Я заметил, что если варварские народы лишить любимого символа, это как бы заставляет их окончательно принять поражение. В Москве, например, я придумал вывезти главную гордость русских – колокол с самой высокой колокольни в Кремле. Там я сделал это по-русски – дал деньги какому-то пьянице, и тот влез на головокружительную высоту… В Берлине я это сделал по-немецки: позвал того самого медника и приказал ему снять его квадригу. И он по-немецки аккуратно исполнил мое приказание. Я отправил ее в Пантеон. Излишне говорить, что немцы, войдя в Париж в четырнадцатом году, тут же повезли обратно в Берлин свое жалкое сокровище.

Но вернемся в дни моей победы… Фридрих Великий – единственный великий король из всех этих тупых Гогенцоллернов (недаром в молодости он решился бежать от немецкой тупости из собственной страны!). Он всю жизнь издевался над глупыми подданными. Когда, к примеру, его спросили, как строить университет, он показал на изящно изогнутый дворцовый комод и сказал: «Так!» Болваны, не поняв юмора, точно так и построили… Выстроив театр, он поставил в нем одно-единственное кресло – для себя. Остальные должны были стоять, но они не чувствовали себя ущемленными – ведь таков приказ! Этот воистину великий немец ненавидел все немецкое. Он говорил про отечественных певиц: «Я скорее разрешу вывести на сцену лошадь, чем немецкую певицу». Недаром он возненавидел берлинский дворец и построил свой – за городом. И жил там в одиночестве – чужой среди сограждан…

Кстати, берлинский дворец Гогенцоллернов – на редкость бездарное, жалкое подражание Тюильри. В тронном зале, обитом красной материей, на постаменте под балдахином – безвкусный трон… Помню, когда я осматривал дворец, за нами все время плелся лакей. И когда Мюрат взял на память с камина какую-то золотую кружку, лакей страшно закричал, бросился к маршалу и ухватился за кружку, беспрерывно и жалостливо бормоча по-немецки. Оказалось, он объяснял нам, что старший лакей приказал ему следить, чтобы ничего не пропало!

Я велел спросить его: не заметил ли он, часом, что уже пропала другая довольно заметная вещь – его государство? Но он не слушал и по-прежнему молил поставить назад кружку.

Мюрат поинтересовался, не боится ли тот, что сейчас его разрубят ровно напополам? Лакей побледнел, сказал, что очень боится, но должен выполнить приказ, и все продолжал твердить о кружке. Я велел гнать его в шею. Но пока мы обходили парадные комнаты, лакей постоянно возникал в дверях. Его били, даже ткнули разок шпагой, однако он не отставал. В конце концов я велел оставить его в покое. И он плелся за нами, продолжая причитать… Я велел Мюрату отдать ему кружку, и лакей отнес это сокровище обратно на камин… Естественно, поселившись во дворце великого Фридриха, после этой истории я приказал выгнать оттуда всю немецкую прислугу прежде, чем я туда войду!

Во дворце я нашел забавное письмо от перепуганного прусского короля, где он «надеялся, что меня радушно встретила его столица и что мне понравится Сан-Суси, любимый дом великого Фридриха». Мне он понравился, и я остался там жить. Я обедал за столом, где великий Фридрих собирал великих философов. Здесь обитала тень Вольтера, которого великий король столь часто звал «погостить у него в Сан-Суси». И оттуда я забрал самое ценное – шпагу Фридриха и часы, отсчитывавшие его время…

Император посмотрел на часы на столике.

– Часы я оставил себе – и они глядят на нас с вами. А шпагу, его генеральский шарф и знамена, под которыми он сражался, я отправил в Париж, в Дом Инвалидов – дом нашей славы. И, конечно же, немцы, войдя в Париж, увезли назад все это… вместе с любимой квадригой!

На следующий день я сделал смотр своей армии, а потом отправился к гробнице великого Фридриха, где так трогательно клялись меня уничтожить русский император и прусский король. Фридрих покоился в склепе, в деревянном гробу, обитом медью, без всяких украшений…

Завоевание Пруссии продолжилось. Мои маршалы двинулись из Берлина в глубь страны. Штеттин, Пренцлов, Любек, Кюстрин – победа за победой!

В Берлин ко мне привезли сдавшегося под Любеком (вместе с четырнадцатью тысячами солдат и всей артиллерией) маршала Блюхера. Когда я увидел его – огромного, старого, с отвислыми седыми усами, этакого седого моржа, – странное чувство овладело мной… я вмиг почувствовал холод… Я смотрел на Блюхера, жалкого старика, прятавшего от стыда глаза, и не понимал, чем он мог меня так напугать. Во время Ватерлоо, когда его конница рубила моих несчастных солдат, я вспомнил эту встречу…

Но это потом… А тогда пал Магдебург. Прусский король укрылся в жалком городишке на окраине собственной страны. Я объявил кампанию законченной. За месяц я поставил на колени одну из великих держав Европы!

Во дворце Фридриха я принимал многочисленных государей немецких княжеств – они приезжали ко мне соревноваться в раболепстве. Здесь, в кабинете великого Фридриха, я решил было вообще стереть с карты Европы выдуманную Гогенцоллернами Пруссию. И, клянусь, старый Фридрих улыбнулся мне с портрета – уж очень он не любил своих подданных… Как я теперь жалею, что «из уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому» изменил свое решение! Немцы, проклятые немцы… они всегда хотят воевать и всегда в конце концов терпят поражение…

После взятия Магдебурга я подписал официальный декрет о континентальной блокаде. Моя идея была теперь как нельзя кстати. Пока я завоевывал славу на суше, англичане уничтожили мой флот на море. Трафальгар – черный день для Франции… Нельсон разбил нас в пух и прах, но поплатился жизнью. Теперь было невозможно и думать высадиться на острове! Что ж, блокада должна была поставить их на колени и без грома пушек. Поверженной Англии предстояло увидеть, как от ее товаров откажется вся Европа, как ее корабли будут скитаться по бескрайним морям, как «летучие голландцы», пытаясь найти хотя бы один порт, хотя бы один остров, готовый их приютить…

Император, видно, понял, как забавно звучат его слова сегодня, в пути на затерянный в океане остров, куда отправила нас эта самая «поверженная Англия».

Он прервал диктовку. И глухо сказал:

– На сегодня хватит.

Я собрал записи. Император неожиданно предложил прогуляться по палубе. Мы вышли. Уже темнело. Несколько офицеров инстинктивно вытянулись, увидев императора (хотя им приказано не делать этого).

Он сказал:

– Да, подлый остров спасся своим флотом… Разгромив испанскую армаду, они завладели океаном – понимали, что только владычество над морями защитит их. И даже после великой победы под Аустерлицем я так и не смог высадиться на острове… Проклятый Трафальгар! Да, Нельсон – великий человек, и судьба послала ему завидную смерть – во время победы! У меня не было Нельсона. Хотя я не переставал искать такого человека… но тщетно. В этом роде военного дела есть некая особая техника, которой я так и не смог овладеть. И все мои морские замыслы потерпели крах. Встреться мне человек, который мог бы воплотить на море мои идеи… что бы мы с ним сотворили! Но такого человека не нашлось… Идите спать.

Я откланялся и пошел в свою каюту. Уже совсем стемнело. Когда я обернулся, император, скрестив руки, глядел в темную даль, где дышал, ворочался океан. Английские офицеры по-прежнему стояли поодаль, жадно наблюдая и не смея нарушить размышлений великого человека.

На следующий день океан был по-прежнему смирен. Стояла ужасная жара. Император, видимо, совсем не спал: под глазами – черные круги. Он начал диктовать:

– Все это время ко мне в Потсдам приезжали поляки – умоляли отвоевать у России их родину. Польская мечта воскресить Речь Посполитую… так понятная рожденному на Корсике…

Александр решил предупредить мой приход в Польшу. «Стотысячная русская армия готовится двинуться в поход, за нею должна следовать гвардия», – сообщали мои шпионы. Что ж, я должен был поторопиться встретить их.

И мои войска вступили в Польшу. Войдя в страну, я объявил:

«Рабство отменяется, все граждане равны перед законом». Но с независимостью Польши решил немного обождать. Я хотел, чтобы поляки заслужили ее на поле битвы, сражаясь вместе со мной. И еще: в случае мирных переговоров с русскими это могло бы стать камнем преткновения. Отобрать назад независимость я уже не смог бы, а для русских это наверняка было бы главным условием… Короче, политика! Всегда и всюду – проклятая политика!

А потом была та битва с русскими под Прейсиш-Эйлау… Не все мои маршалы из-за снежных заносов вовремя привели свои корпуса. И к началу сражения случилось недопустимое: моя артиллерия оказалась малочисленнее русской!

Битва началась обычно – моя пехота пошла в атаку. Но ее встретил снег, холодный и столь непривычный для нас… он бил, хлестал в лицо! Подул ледяной ветер, началась пурга – так здесь называют ужасающий ледяной вихрь. Он вмиг ослепил пехоту, и она попала под ураганный огонь русской артиллерии. Наступление захлебнулось. И тогда четыре тысячи русских гренадер бросились в атаку под нашими ядрами. Я мог только сказать: «Какая отвага!»

Я следил за битвой с окраины городского кладбища. И уже вскоре земля вокруг меня превратилась в новое кладбище. Русская артиллерия делала свою работу, и трупы двух адъютантов, семи офицеров и десятка солдат окружили меня полукругом. После каждого залпа огромные ветки срывались с деревьев. Меня умоляли уйти. Но я понимал – только мое присутствие удерживает солдат от бегства. Пока они стояли. Это были страшные, бесконечно медленно идущие часы!.. Я выжидал, когда почувствую решающий момент боя! Великий момент! И вот он! Есть! Пора!..

Глаза императора выскакивали из орбит. Он был ужасен.

– Вперед! – прохрипел он. – Я велел атаковать Мюрату… Звездный час! Это была самая отчаянная и самая красивая кавалерийская атака, которую я когда-либо видел. Восемьдесят эскадронов, собранных в единый кулак, обрушились на русских. Потеряв, как всегда, ощущение опасности, хмельной от ярости Мюрат вел их в атаку. Звон копыт – прекрасный, стройный, – по замерзшей земле… Эта атака решила все! И за нею последовал мощный удар Нея по правому флангу. Русские начали отходить…

Двадцать пять тысяч убитых русских на восемнадцать тысяч французов… Но это не было привычной победой. Не было бежавших, не было обычной массы пленных. Были только раненые и убитые. Русские просто отступили с поля битвы.

Всюду валялись ружья, сабли… Иногда это были целые холмы из оружия и трупов, постепенно заметаемые снегом… Никогда на небольшом клочке земли я не видел столько трупов. Помню склон холма, за которым укрывались русские, – он весь был покрыт окровавленными телами моих солдат. Здесь колонна Ожеро сбилась с пути и оказалась прямо перед русскими пушками. Сначала они были расстреляны в упор, а потом, видно, пошла рукопашная… уцелевшие были переколоты русскими штыками. Помню занесенного снегом мертвого драгуна… Он умер, привалившись к дереву, и ветер намел огромный сугроб… Из снега торчали рука с тесаком и кусок щеки с застывшей кровью… А рядом еще сугроб… и опять из снега – руки и ноги мертвецов и слышались стоны умирающих. И вокруг – искалеченные лошади. Они еще жили, бока их раздувались, приподнимая наметенный снег… Одни медленно подыхали, уткнувшись мордой в снег, другие еще судорожно бились… Их глаза – покорные, страдающие, человеческие глаза…

Я пропадал на этом страшном поле несколько дней, считая своим долгом смотреть на эти горы трупов. Радость победы? Какая тут радость… Отец, потерявший детей… Душа страдала при виде стольких трупов!

Вот что такое Прейсиш-Эйлау! Только много позже я понял – в этой беспощадной пурге, в заметенных снегом трупах мне показали призрак будущего. Но я его не увидел. А если бы и увидел?..

Император задумался, потом сказал:

– Вычеркните про «призрак будущего»… Итак, я должен был подвести итог. Мои офицеры не раздевались два месяца, а некоторые – и четыре. Я сам последние две недели не снимал сапог. Армия жила в снегу, у нее не было вина, мои люди ели картошку и мясо без хлеба, им приходилось биться в рукопашную под беспощадным обстрелом пушек. Мы вели войну против русских, калмыков, татар – против варваров, захвативших когда-то Римскую империю. Я должен был дать отдохнуть своей армии, чтобы потом одной решительной битвой закончить кампанию… Думал ли я тогда, что эти дикари придут в Париж?!

Полночь. Диктовка опять закончилась моим полным истощением. Я ухожу из его каюты, Маршан, сидящий у дверей, желает мне доброй ночи. Уже на палубе, обернувшись, вижу через окно, как император продолжает расхаживать по каюте.

Маршан входит в каюту и опускает занавески.

Как много написано его портретов… Давид, Гро – величайшие художники Франции изобразили императора в блеске побед. Увидев очередное полотно, он снял перед кем-то из них шляпу…

Но лучший его портрет так и не был написан. Между тем я вижу его каждый день. Это император, не просто вспоминающий, но живущий там, среди своих побед, мечущийся по тесной каюте, полной слышных ему одному звуков: стонов раненых, выстрелов ружей, грохота артиллерии, храпа лошадей… и возвращающийся в жалкую действительность с ранеными глазами…

На следующее утро – знакомая картина: он торопливо допивает кофе и, не поздоровавшись, начинает диктовать, вышагивая по каюте:

– Я дал своим войскам отдохнуть с марта по май на зимних квартирах. И отдохнул сам. Я жил в старинном прусском замке Финкенштейн. Здесь была моя штаб-квартира. И все это время сотни курьеров скакали в замок и обратно в европейские столицы. Отсюда я управлял завоеванной Европой…

Я только успел подумать, как император сказал:

– Да, вы правы, свое уединение я делил… вы знаете – с кем… Вот эта походная кровать была придвинута к необъятному ложу. И каждое утро завтрак сервировали на двоих. Горел огромный камин, и по вечерам мы молча сидели подле него…

Я хорошо знал эту историю, ее в подробностях рассказал мне дальний родственник героини словоохотливый князь Р.[23]

Император увидел ее впервые в Варшаве на балу. Ей было 18 лет. Графиня Мария Валевская, хрупкая красавица с золотыми волосами. Она была из знатного обедневшего рода. Ее отдали замуж за графа Валевского (внучка графа была старше ее на 10 лет).

Император забросал ее письмами. Она не отвечала. Он написал:

«Бонапарту женщины отказывали, но Наполеону – никогда!» Она вновь не ответила.

Но великий дипломат сочинил наконец нужное письмо: «О, если бы Вы захотели! Только Вы одна можете преодолеть преграды, разделяющие нас. Придите, и Ваша родина станет мне еще дороже, если Вы сжалитесь над моим сердцем…»

После чего и состоялся этот трагифарс. Вся многочисленная родня уговаривала несчастную Марию изменить престарелому мужу во имя любимого миража – восстановления независимой Речи Посполитой. Именно это ловким намеком пообещал в своем письме император…

И – свершилось… А потом он умолил ее приехать в замок…

– Она приехала ко мне, пожертвовав многим, для нее – всем… Чтобы видеть меня лишь глубокой ночью и просыпаться утром уже на пустом ложе. Весь день я работал: писал приказы, диктовал письма, читал донесения… Я чувствовал ее нервность – ей казалось, что я не оценил ее жертву.

И однажды, тем редким вечером, когда я не работал и мы сидели вдвоем у камина, я перечислил ей дела (лишь некоторые, чтобы не утомить ее), которыми я занимался в тот день. «Испанские дела»: король обещал поставить в мою армию пятнадцать тысяч солдат, но пока я не получил ни одного, и пришлось написать об этом глупцу Бурбону, и людям, на него влиявшим, и нашему послу, влиявшему на этих людей. Затем – приказ о «ревизии прусских земель». Их следовало описать для определения будущей контрибуции. Мне предстояло сломить наглость прусского короля, который, укрывшись в Мемеле, несколько воспарил духом, уповая на действия русского союзника. К сожалению, вместо того чтобы стереть с лица земли его самозваное разбойничье королевство, я предложил ему суровые… очень суровые условия мира. Но он посмел заартачиться – верил в русские войска…

Кстати, русскую армию возглавлял генерал Беннигсен – один из главных убийц отца царя. Говорят, он нанес последний удар и даже наступил ногой на труп несчастного Павла… И сын поручил свою армию убийце отца! И после этого он смел приказать, чтобы с амвона церквей меня объявляли «Антихристом, который предался сразу Синедриону и Магомету». Только невежество северных варваров могло выдумать этакую чушь!

В это время я преподнес Александру ответный подарок, и куда посерьезнее, – турки развязали войну с русскими. Из замка я следил, чтобы султан действовал энергично… Но меня беспокоил Париж. Я стремился преодолеть отдаленность этого опасно своенравного города, посылая туда ежедневно курьеров. Но напряжение возрастало – биржа отреагировала падением бумаг на трудности кампании, мадам де Сталь осмелилась слишком язвить в салонах, литературные журналы были полны намеков на отсутствие свободы слова, министерство финансов позволяло ошибки в отчетах (так покрывалось воровство)… Для начала пришлось послать распоряжение насчет мадам де Сталь, и она была изгнана из Франции, чтобы напомнить остальным – я не Людовик Шестнадцатый!

Пришлось позаботиться и о Германии. Для примера немецким издателям (и, конечно, французским) я приказал расстрелять книгопродавца, который торговал брошюрами, возбуждавшими население против Франции.

Но я понимал всю ничтожность этих мер – только великая военная победа могла успокоить всех. В замке я разработал подробный план кампании. Проблема продовольствия стала моей головной болью… Польские крестьяне были нищими, с них нечего было взять. Из Парижа провиант приходил с перебоями. К тому же в этой местности мало рек, и для перевозок нужно небывалое количество лошадей… Но я не сомневался – победа не за горами, я добуду ее уже ранней весной… И тогда я – хозяин мира!

Он остановился, вспомнив, что не закончил рассказ о женщине.

– Да, Мария… Я ей сказал тогда: «Я всю жизнь так работаю. Раньше я был желудем, одним из многих желудей, теперь я дуб, который питает свои собственные желуди. Мне нравится эта роль. Но с тобой я хочу вновь стать маленьким желудем»… Однако дела, дела… И по-прежнему нам оставалась только глубокая ночь.

Император усмехнулся.

– Любил ли я ее? Во всяком случае, я писал ей смешные, совсем юношеские письма: «Мария, Мария, моя первая мысль о тебе… Мы будем общаться так… если я прижму руку к сердцу, ты поймешь: оно целиком твое. Но в ответ прижми цветы к груди, чтобы и я знал о твоей любви. Люби меня, моя чаровница! Не выпускай цветы из прелестных рук…» И она прижимала… не выпускала. Но ей не было двадцати, а мне шел четвертый десяток… Каков глупец! Счастливый тогда глупец… Прощаясь, она подарила мне кольцо с надписью: «Если ты меня разлюбишь, помни – я буду продолжать любить тебя».

Император произнес эти слова почти сердито. Он будто очнулся.

– Вы записали? Надеюсь, вы поняли – это надо уничтожить! И на будущее: коли я рассказываю подобное, никогда не записывайте…

Зачем же он это рассказывал? Все затем же – хотелось вновь пожить там

И он продолжал:

– Уже весной я стал готовить армию к решающей битве. В мае мы взяли Данциг, открыв дорогу на Россию. В Кенигсберге англичане накопили для моих врагов большие запасы оружия, боеприпасов и, главное, продовольствия… И я сделал ложный маневр – показал, что направляюсь на Кенигсберг.

Это заставило русских защищать драгоценный для них Кенигсберг. И командующий – цареубийца Беннигсен решил атаковать меня с фланга у Фридланда. Этого я и хотел. Они оказались зажатыми у излучины реки. Хуже позиции трудно было придумать. Они были обречены.

Бой начался на рассвете. Я смотрел с холма, как вставало солнце, как строились в колонны русские – сверкали на солнце пушки, были видны даже белые перевязи на зеленых мундирах… Они не знали, что все для них уже кончено. Сколько их, радующихся сейчас солнцу, ясному утру, будут лежать на этом поле… на дне реки…

Огонь открыли корпуса Ланна и Мортье. И моя артиллерия показала, что такое настоящая работа! Потом в бой пошла кавалерия. Как живописно зрелище кавалерийской атаки… особенно в такой великолепный день! Солнце играет на шлемах, саблях, кирасах… Трубные звуки… беспощадная сеча между храбрецами… Кстати, в той атаке принимали участие мои союзники, удалые саксонские кавалеристы – рослые, с косицами, в красных куртках с зелеными отворотами. Те самые, что изменят мне через несколько лет в решающий миг под Дрезденом!

К пяти часам вечера я приказал завершать дело. Русские к тому времени были оттеснены к реке. Ней овладел высотами за их спиной. После сокрушительной бомбардировки он захватил Фридланд и мосты через реку, по которым русские могли отступить. Я приказал сжечь мосты, и теперь они были в ловушке. Это был конец.

В наступивших сумерках моя пехота и кавалерия полукольцом окружили русских у самой реки. Вперед выдвинулась конная артиллерия, и ядра посыпались на несчастных. Им надо было сдаваться, но они предпочли смерть. Они потащили свои пушки в реку, но оказалось, что там не было брода. Я видел, как они захлебывались, тонули под нашими ядрами… крики, вопли… Тяжелые гиганты – русские кавалергарды в сверкающих кирасах на красавцах конях под ураганным огнем моих пушек срывались в реку с высокого песчаного берега… Итог: двадцать пять тысяч убитых и раненых, восемьдесят взятых орудий.

Победа была полная… правда, знамен я взял всего семь, и пленные оказались по большей части ранеными… Как и при Прейсиш-Эйлау, они предпочитали умереть, но не сдаваться.

Вскоре пал и Кенигсберг с щедрыми запасами столь нужного мне провианта. Теперь вся территория, вплоть до Немана, где уже начиналась Российская империя, была моя. Я мог ждать самых выгодных предложений от Александра. Шпионы из царской ставки сообщили мне о разговоре царя с его братом Константином. Константин участвовал в сражении при Фридланде и своими глазами видел гибель кавалергардов – весь беспощадный разгром. И у него хватило ума сказать царю: «Если вы, Ваше Величество, решили продолжать войну, не лучше ли дать по пистолету каждому солдату – чтобы они могли пустить себе пулю в лоб? Потому что в следующем сражении они все равно погибнут!..» И Александр попросил мира.

Император усмехнулся.

– Я предложил великолепную, очень зрелищную картину мирных переговоров, которая безоговорочно была принята царем. Посредине Немана построили два плота – большой и малый (для свиты). Бревна укрыли красными коврами. На плотах воздвигли шатры с моими и царскими вензелями. По обеим берегам реки выстроились наши войска, ставшие зрителями… точнее, свидетелями моего торжества.

Как воспринимали меня тогда молодые русские офицеры? Шпионы рассказывали – так же, как когда-то в юности я воспринимал Александра Македонского и Юлия Цезаря. Я был для них ожившей легендой, возвращением времен античных героев. И еще – осуществленной мечтой, к которой каждый тщеславный юнец теперь стремился! Я был доказательством возможности невозможного… и они старались не замечать величайшего унижения их царя и религии. На виду у своей армии их Государь должен был обнять человека, которого еще вчера его церковь именовала Антихристом, и которого он сам поклялся победить.

Церемония началась. В час дня раздались два выстрела из пушек. От противоположных берегов одновременно отплыли две лодки. На моей гребли матросы из гвардейского морского экипажа в великолепных синих куртках, украшенных красными гусарскими шнурами, на лодке царя – рыбаки в жалких белых куртках и шароварах… (Мои ребята так ему понравились, что он собезьянничал и вскоре учредил подобный экипаж в России.)

Я не мог скрыть нетерпения и торопил гребцов. Мои матросы гребли превосходно, так что прибыл я раньше, и когда подплыла лодка Александра – на глазах у всех помог ему подняться на плот. Сопровождавшие остались на малом плоту. Мы должны были решить все вопросы одни.

Царь оказался очень красив, правда, несколько женственен. Я протянул руки – мы обнялись и поцеловались: вчерашний Антихрист, корсиканское чудовище, безродный лейтенант, кровавое дитя революции (как только меня не честили в России все эти годы!) – и православный царь, потомок двухсотлетней династии. После чего мы рука об руку вошли в павильон.

Царь был создан, чтобы очаровывать… повторюсь, необычайно хорош и женственен… все в нем нежное, розовое, юное… И мне тогда он показался прелестно безвольным и добрым. Если бы он был женщиной, я сделал бы его своей любовницей… Я не понял, что передо мной византиец, в котором течет кровь коварных императоров Востока. Хитер, ловок, тонок и далеко пойдет!

Александр, видно, заметил мое заблуждение. И прелестно играл в наивность, которую я так ценю в женщинах. Он с жаром расспрашивал меня об искусстве боя. Я было увлекся, хотя в какой-то момент мне показалось, что он попросту издевается надо мной. И сказал ему: «Если мне еще раз придется поставить на колени Австрию, я дам вам покомандовать корпусом под моим началом». Так в отместку я напомнил ему и о его разбитом союзнике, и о его собственном поражении.

Потом я раскрыл перед ним карту мира и сказал: «Мы его поделим. Наш нынешний союз – это долгий будущий мир в Европе». И я пообещал заставить Турцию прекратить войну с ним, а он – Лондон со мной. А пока он согласился присоединиться к континентальной блокаде. Это была огромная жертва: экономика России требовала торговли с англичанами. И это был удар для англичан! Я обещал царю отдать за это черноморские проливы, чтобы Черное море сделалось русским… После чего он заговорил о Пруссии. Он намекнул мне «на долг сердца». И я поверил в этот обычный жалкий долг перед любовницей, который так часто определяет политику старомодных монархов. Теперь-то я понимаю: хитрый византиец уже тогда не верил в долгий мир и хотел иметь между нами укрепленный барьер в виде дружественной ему Пруссии.

Все долгие часы нашего свидания ждал решения своей участи прусский король. Царь попросил разрешить ему принять участие в нашей встрече, но я не стал это даже обсуждать. Я только сказал:

«Подлая нация, жалкий король и глупая королева». Царь молча вздохнул. Я предложил ему попросту поделить Пруссию. Но царь продолжал уговаривать… нет, молить! – не делать этого. И Пруссия продолжила существовать… правда, я решил сильно сократить ее территорию. Я оставлял им всего четыре провинции: старую Пруссию, Померанию, Бранденбург и Силезию – и то, как было сказано: «из уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому». Все остальные земли на западе и на востоке я отнимал у прусского короля – они должны были войти в новое королевство Вестфальское. Я отдавал его брату Жерому. А Великое герцогство Варшавское (восточные земли) решил передать моему союзнику, саксонскому королю. Плюс присоединение Пруссии к континентальной блокаде, плюс огромная контрибуция. Я решил заставить прусского короля дорого заплатить за поражение. Кроме того, во всех крепостях Пруссии я оставлял свои гарнизоны. Александр умолял меня хотя бы вывести войска из прусских крепостей, чтобы «окончательно не унижать короля». Я обещал, но… «как только позволит обстановка».

Все дни до его отъезда мы не расставались с царем. Он мистик, и я с удовольствием рассказывал ему необыкновенные истории из моей военной жизни. Как в Египте я заснул у древней стены… Стена рухнула, но меня не коснулась… я проснулся и с изумлением увидел – в руках у меня была древняя камея с лицом императора Августа… Царь слушал восторженно, как очарованная женщина, – с широко раскрытыми глазами.

На следующий день появился прусский король – холеный, с аккуратненькими бачками и усиками. Он был в бессильном ужасе от моих условий. На помощь была призвана красавица королева Луиза. Конечно же, она понимала: во многом по ее вине страна претерпела великие бедствия и супруг должен теперь потерять огромную территорию. Она решилась помочь ему – и встретиться со мной…

Я согласился. И даже сказал о ней: «Она божественно хороша. Так и тянет не только не лишать ее короны, но положить корону к ее ногам…» Ей передали, и она посмела поверить, что ей достаточно пустить в ход «самое сильное оружие» – и она отстоит территории, за которые заплатили кровью мои солдаты.

Она приехала в Тильзит шестого июля в полдень. Ей было уже тридцать два года, но… «свежа как роза»… Она была в великолепном белом платье. Я появился через два часа после ее приезда. Приехал с прогулки верхом, был в егерском мундире и с хлыстом, что весьма контрастировало с ее роскошным туалетом. Я имел на это право, я был победитель!

Но она решила поменяться со мной ролями. И уединилась со мной в кабинете – «обсудить мирный договор». Нежно глядя своими лазоревыми глазами, она молила сократить территориальные потери и контрибуции. Сокровище моего вчерашнего врага Александра явно решило перейти к новому владельцу! Уже на прелестных губах блуждала томная улыбка, вселявшая большую надежду на мой скорый успех, когда… вошел король. Не выдержал постыдного ожидания в приемной… Надо сказать, он вошел вовремя. Еще немного, и мне пришлось бы уступить Магдебург. И в первый раз изменить своим принципам… Она была очень хороша, и я уже был не против, чтобы на головах обоих монархов возникло некое украшение…

Внезапный приход короля, к счастью, изменил ситуацию. Я холодно изложил ему прежние условия.

«Вы не захотели заслужить мою вечную благодарность», – печально сказала королева, прощаясь со мной.

«Я достоин сожаления», – ответил я, помогая ей сесть в экипаж.

Она вздохнула. В ответ последовал и мой вздох. И слова: «Несчастная моя звезда…»

Глаза ее зло сверкнули, хотя моя насмешка была заботливо скрыта. Что делать, я ненавижу злых, распутных и властных женщин, которые вмешиваются в политику. Я люблю совсем иных…

В это время военный суд должен был приговорить к смерти немецкого князя Харцфельда. Я назначил его управлять побежденным Берлином. И каково было мое негодование, когда я узнал, что человек, которому я так доверял, вел тайную переписку с прусским королем… Жена Харцфельда пришла ко мне молить за мужа. Я показал ей перехваченное письмо князя – неоспоримое доказательство его вины.

Я спросил ее:

«Это его почерк?»

Она упала на колени и сказала, захлебываясь слезами:

«Да, его почерк, но… пощадите его!»

И были в ней такая наивность, бесхитростность и доброта, такая искренняя любовь к мужу… что это спасло князя. Я бросил письмо в камин и сказал ей:

«Теперь у меня нет доказательств вины вашего мужа, он в безопасности».

Ибо я всегда любил добрых, нежных и наивных женщин… Тильзитский мир с Россией… В Париже – бесконечный праздник, фейерверк приемов. Тюильри, Фонтенбло, Сен-Клу, Мальмезон до утра горели огнями. Моя знать, поражая роскошью нарядов, толпилась в залах вместе с покорными европейскими владыками… Моих маршалов я осыпал золотом, которое так любят французы. Ланну подарил миллион франков золотом, Бертье – полмиллиона… и все они получили огромную ежегодную ренту. Да, я брал их кровь. Но и щедро платил за нее!

Император взял лист бумаги.

– Вершина моего могущества…

Он быстро, умело набросал на листе очертания Европы, перечисляя при этом некоторые свои титулы. Мне нелегко описать, как он их произносил. Это было невозможное сочетание насмешки над собственной судьбой и ощущения своего величия!

– Император Франции… Величайшая империя… я упразднил границу у Альпийских гор, и Франция продолжалась Французской Италией, состоявшей из пятнадцати департаментов, раскинувшейся от Турина и впоследствии до Рима… плюс Бельгия, западная Германия, Пьемонт, Саксония… – Его рука умело рисовала на бумаге контуры зависимых областей. – Протектор Рейнского союза – этих бесконечных немецких княжеств, повелитель Голландии и Неаполитанского королевства, где королями сидели мои братья Людовик и Жозеф, всей Средней и Восточной Германии, которая вошла в Вестфальское королевство, где правил мой третий брат Жером… Хозяин ганзейских городов – Гамбурга, Бремена, Любека, Данцига и Кенигсберга, – рука императора продолжала штриховать Европу, – и австрийских земель, отданных мною Баварскому королю, и польских земель, отданных королю Саксонскому… Адриатики, Ионических островов… Пруссия и Австрия, Испания, Португалия трепетали, Россия подчинилась… К восемьсот одиннадцатому году я свяжу Париж стратегическими дорогами со всеми отдаленными уголками великой империи.

Он аккуратно провел на бумаге линии этих великих дорог.

– Кстати, качество этих дорог я испытал на себе. Эта тряска на рытвинах и ухабах… Но я объединил Европу не только дорогами, но главное – Гражданским кодексом. В империи и в вассальных странах я ввел общие законы!

Император задумчиво смотрел на рисунок. Вся Европа была заштрихована – оставалась только Англия…

– Подписав Тильзитский мир, я, казалось, до конца блокировал ненавистный остров. Теперь Александру пришлось подписываться под всеми моими (они назывались «нашими») декларациями о том, что по нашему призыву «континент восстал против нашего общего врага». И что наша война с островитянами должна «уничтожить их промышленность и поставить под наш контроль моря, где они смеют нынче хозяйничать…» Мы объявили англичан «вне цивилизованного мира».

Очень скоро я добился падения фунта… но падал и рубль. Русская экономика громко стонала, отлученная от английской торговли. Шпионы доносили то, что я и сам отлично понимал: присоединение России к блокаде – удавка на шее Александра. Ропот внутри страны начал расти, и русские аристократы долго этого не вытерпят. Так что я не обольщался насчет «вечного мира с Россией»… да, признаться, и не желал этого мира надолго. Ибо понимал великую перспективу, которую открывала мне неизбежная война с северным колоссом, этой вечной варварской угрозой Западу. Призрак будущего стоял между нами – со штыком в крови по дуло.

И когда в Париже все славили меня после Тильзитского мира, я сказал Бурьену: «Неужели и вы такой же глупец? Неужели не понимаете, что истинным властителем я буду только в Константинополе? Занять Москву… А дальше – путь до Ганга. И французская шпага в Индии коснется английского горла! Представьте, что Москва взята, царь усмирен или убит своими же подданными, и мы посадили на трон своего человека. И тогда наша армия через Кавказ дойдет до Ганга и одним ударом с тыла разрушит всю пирамиду английского меркантилизма… И только тогда я истинный властелин, только тогда воцарится вечный мир…»

Меня всегда тянуло на Восток, там живет до сих пор магия власти… Только на Востоке понимают, что такое повелитель. Иногда мне кажется: главная моя ошибка, что я уехал из Египта… мне надо было закончить войну с турками… причем руками арабов, греков и армян… Своих солдат я сделал бы героями некоей Священной армии. Я стал бы повелителем Востока. И в Париж я вернулся бы через Константинополь… или не вернулся совсем…

Глупец Бурьен смотрел на меня с испугом. Я казался ему ненасытным безумцем…

Император остановился.

– Но вернемся в дни Тильзита… Я понимал ограниченность моих ресурсов. Я знал, что французские порты хиреют, нищают без английских судов, да и все завоеванные и зависимые страны будут стонать в удавке континентальной блокады… Но главная беда – Франция и Европа не смогут все время платить налог кровью – поставлять новых солдат. Вот что говорил мне здравый смысл! Но сколько раз я побеждал этот здравый смысл, этот пошлый опыт – ум глупцов! Да, я ощущал себя полубогом. Я столько раз был награждаем судьбой, что мои желания стали для меня единственной реальностью.

Мать сказала тогда Жерому: «Я боюсь, он гонится слишком за многим и поэтому потеряет все». Моя набожная мать в это время прислала мне Библию с заложенными страницами. Я был слишком занят, чтобы читать то, что она там для меня отметила. Дела, суета… И еще: меня раздражали ее страхи… Но совсем недавно я нашел эту Библию и прочел то, что она для меня отметила: «Но хотя бы ты, как орел, поднялся высоко и среди звезд устроил гнездо твое, то и оттуда Я низрину тебя, говорит Господь». И еще: «Погибели предшествует гордость, падению надменность».

Впрочем, если бы даже я прочел это тогда, то только улыбнулся. Тогда я уже был всеми мыслями в Испании и Португалии…

Император усмехнулся:

– Все это – вычеркнуть… После Тильзита сразу переходим к войне в Испании. Я узнал, что испанский Бурбон и португальский Браганса[24] тайно разрешают британцам торговать, и английские суда по ночам швартуются в здешних портах.

Талейран, как всегда, первым сказал то, о чем я начинал только подумывать: «Дело не сдвинется, пока на этих тронах не будет наших королей». И еще Талейран много рассказывал мне о золоте и сокровищах индейцев, хранящихся в испанской казне. И я приказал…

Маршал Жюно уже через полтора месяца взял Лиссабон. Королевская семья бежала, конечно же, на английском корабле. Трон Брагансов стал моим.

И наступил черед Испании. Тот же Талейран обстоятельно информировал меня о распрях в испанской королевской семье. Это была мрачная дворцовая драма в средневековом стиле. Сын восстал против отца. Отец[25] жаловался на коварство сына[26] и хотел его арестовать. В центре интриги был всемогущий королевский фаворит Годой – он-то и был подлинным королем Испании… По предложению Талейрана я решил попросту прогнать испанских Бурбонов – отправить их вслед за Брагансами… Мои корпуса уже стояли в Испании, когда я позвал королевскую семью в Байонну улаживать их семейный конфликт. Когда они съехались, я заставил престарелого Карла передать корону «своему другу Наполеону» (так он именовал меня в письмах). После чего велел брату Жозефу стать испанским королем.

Я обратился к испанскому народу с воззванием: «Ваше правительство одряхлело, и мне суждено возродить мощь и славу Испании. Я улучшу ваши законы, и если поможете мне, то без всяких потрясений изменю течение ваших печальных дел. Я хочу, чтобы ваши потомки имели право сказать обо мне: «Ему наше великое Отечество обязано своим возрождением». Я решил вернуть эту когда-то великую страну, дремавшую в средневековье, в наш век. Сажая на трон брата, я собирался отменить позор инквизиции, забрать часть земель у всесильных монастырей.

Нужны были реформы, на которые, как я считал, есть достаточно денег в испанской казне. Здесь была моя первая ошибка. Казна оказалась пуста, индейские сокровища – давно промотаны.

Вторая ошибка была пострашнее. И гранды, и испанские либералы меня поняли, но неожиданно поднялись крестьяне, будем откровенны – восстал народ. Надо признать, я очень неловко провернул смену власти – безнравственность предстала слишком явной, несправедливость слишком циничной. Бесцеремонность смены власти оскорбила народ. И они, надо сознаться, повели себя, как положено людям чести.

Так началось это восстание темного фанатичного народа… да еще вдохновляемое изуверами-монахами. В считаные недели сформировалась стотысячная армия, возглавляемая плебеями. Их предводители именовались прозвищами, как у разбойников: Однорукий, Удалой…

Сначала я отнесся к испанскому сопротивлению несерьезно. Я не был осведомлен о духе этой нации, я привык биться с феодальными армиями, но не с народом. Я не понимал, что сражаюсь с испанской Вандеей, причем охватившей не одну область, как это было во Франции, а всю страну… И я был поражен, когда эти крестьяне и погонщики мулов, вооруженные кольями и пиками, нанесли поражение моим лучшим генералам… Генерал Дюпон, храбрец, которого я так любил, был окружен и разбит в битве при Байлене. Его двадцатитысячное войско сложило оружие перед вооруженным сбродом, и Дюпон дал согласие, чтобы ранцы солдат были обысканы, как чемоданы каких-то воров. Ничтожество! Это было хуже всего, что можно представить. Он потом что-то лепетал о том, что решил избавить солдат от смерти. Лучше бы все они погибли с оружием в руках! Их смерть была бы славна, и мы отомстили бы за нее. Но раны, нанесенные чести, неизлечимы! Узнав об этом, я мог только в ярости метаться по кабинету в Тюильри и бессмысленно твердить:

«Верни мне честь, Дюпон!..»

В это же время я потерял Португалию. Там Веллингтон с шестнадцатью тысячами англичан разбил моего Жюно.

Между тем повстанцы взяли Мадрид. Мой брат – их король – бежал от вооруженного сброда. Так началась эта народная война.

Все мои прежние войны были молниеносны и дешевы. Из каждой кампании я извлекал прибыль в виде контрибуций. Мои войны всегда кормили сами себя. В Испании я впервые завяз – эта страшная и, главное, нескончаемая война начала пожирать огромные деньги. И еще она создала печальные трудности: общественное мнение в Европе было против. Оно расценило эту войну как «посягательство на слабого и слишком доверчивого союзника». И со злорадством следило за поражениями моих генералов.

Нет, я обязан был примерно наказать Испанию. Однако для этого нужно было послать туда не новобранцев, а подлинную армию…

Но испанское пламя уже перекинулось в Австрию. Франц заволновался, как бы моя расправа с испанскими Бурбонами не стала началом посягательств на все древние династии Европы. Мне передавали эти разговоры при австрийском дворе: «Сегодня Испания, завтра Австрия…»

Мои испанские неудачи взбодрили Вену. Я узнал, что Австрия начала военные приготовления, и Англия, естественно, поспешила дать средства… Мне совсем не улыбалось вести войну на два фронта. И я решил поручить русскому царю быть надсмотрщиком над австрийцами. И заодно проверить прочность нашего союза…

Я объявил Талейрану: «Мы едем в Эрфурт. Подготовьте договор с Александром, который удовлетворял бы царя, ущемлял Лондон и устраивал меня. Мне нужна уверенность, что в результате этого договора Австрия присмиреет, и у меня будут развязаны руки для того, чтобы чувствовать себя свободным в Испании… В остальном рассчитывайте на меня, я устрою царю великолепный спектакль, который, надеюсь, его очарует».

Я вызвал целый цветник немецких принцев и королей из Рейнского Союза. Этот великолепный съезд величеств и высочеств должен был, как некий греческий хор, постоянно выражать восторг союзом Франции и России.

Зная слабость царя к прекрасному полу, я привез в Эрфурт труппу «Комеди Франсэз». Все красавицы «Комеди» – мадемуазель Жорж, мадемуазель Дюшенуа, мадемуазель Бургонь, мадемуазель Марс – прибыли в Эрфурт. И, конечно, великий Тальма. Александр плохо слышал, и я велел переоборудовать сцену так, чтобы актеры играли прямо перед нами… И Тальма обратился к царю со словами из пьесы: «Дружба великого человека есть дар богов». Царь встал и галантно указал на меня. Мы обнялись под гром аплодисментов.

Не ошибся я и в красотках. Правда, вкус у Александра оказался неожиданно вульгарен, и слишком пышные формы мадемуазель Бургонь произвели на него неизгладимое впечатление.

Александр спросил меня прямо:

«Вы думаете, она мне не откажет?»

«Уверен, нет, – ответил я. – Правда, через несколько дней весь Париж получит подробное описание Вашего Величества с головы до пят… не говоря уже о самом подробном рассказе о…»

Он поблагодарил меня за разъяснение, точнее, за спасение. Но это был, пожалуй, единственный момент, когда мы поняли друг друга и были солидарны.

Переговоры наши с самого начала зашли в тупик. Я откровенно объяснил царю, что в Европе должны существовать только две системы – Север и Запад… Север – его, Запад – мой… Посредниками между нами будут Австрия и Пруссия. Мы с ним – властелины мира. А наши страны – как бы Западная и Восточная Римская империи. Я предлагал ему вернуться во времена величия. Но в его глазах читал недоверие. Он жил в жалком девятнадцатом веке – веке сытых лавочников…

Перешли к делам. Я согласился, чтобы он отнял у Турции Молдавию и Валахию, обязался не восстанавливать независимость Польши. После этих подарков перешел к главному – предложил подписать договор, где были два важнейших пункта: немедленная переброска русских войск к границам Австрии и вступление царя в войну с австрийцами, если она начнется.

Но этого он не подписал! Вместо договора царь разразился упреками, отчего я до сих пор не вывел свои войска из прусских крепостей, где обещанные проливы и Константинополь?! Он не подписал даже простого письма с угрозами, которое я отправил австрийскому императору, – ограничился вялым советом послу Австрии не вступать в войну.

Я продолжал настаивать на договоре, даже накричал… испробовал любимый прием – швырнул треуголку под ноги и начал ее топтать «в приступе ярости». Ничего! К моему изумлению, царь преспокойно дождался конца расправы над треуголкой и сказал: «Со мной ничего нельзя поделать, Сир, при помощи гнева. Давайте рассуждать спокойно, или я ухожу!»

Неуступчивость царя меня поразила… Только впоследствии я узнал правду. Все сделал Талейран! Мне рассказал об этом другой негодяй, Фуше, узнавший все подробности от очередной любовницы Талейрана. Оказалось, после событий в Испании мерзавец почувствовал мою слабость и начал двойную игру. Он предупредил царя не пугаться моего гнева. Он сказал ему в своем духе: «Властитель России цивилизован, его народ – нет, во Франции, к сожалению, всё наоборот… Наш император абсолютно невменяем, он жаждет новых войн, и все закончится невиданной катастрофой…»

Каков нюх! – император сказал это почти с восхищением. – Нет, я не зря ему прощал многое. Сохрани я его, и поныне был бы на троне… Впрочем, надо отдать ему должное – нечто подобное о грядущей катастрофе он высказал вскоре и мне.

В Эрфурте я впервые вынужден был заговорить о новом браке… пришлось… Став императрицей, Жозефина приняла на себя священную обязанность – дать Франции наследника престола. Но выяснилось, что она не могла более иметь детей (я мог – имел незаконных)… Законы жизни монархов жестоки. И корона, которая ей так нравилась, к сожалению, диктует свои правила: Жозефина должна была уйти.

Первыми об этом, конечно, заговорили со мной Фуше и Талейран. Да, я любил Жозефину, но империи нужен наследник, я не мог оставить престол добрым глупцам – моим братьям… И в Эрфурте я решил поставить политический опыт. Я попросил Коленкура (будучи послом в России, он был в доверительных отношениях с царем) поговорить об этой ситуации с Александром. Но повести дело так, чтобы царь сам предложил мне брак с русской великой княжной… Это должно было показаться царю желанным, разумеется, если он хотел упрочить наш союз…

Коленкур поговорил с царем. Но тот… ускользнул! Сказал, что в семейных делах все решает его мать, вдовствующая императрица… Уклонился!

После этого разговора я окончательно понял: Александр не хочет более нашего союза. Лошадь решила покинуть загон. России нужна Англия. Это была будущая война! Вот каков был итог…

Хитер был царь! Но при этом до смешного тщеславен. Оттого с ним бывало легко… У царя был превосходный министр Сперанский – великий ум, ненужный этой варварской стране. Мне не хотелось, чтобы царь на пороге войны имел такого министра. И я решил избавить царя от него. Для этой цели я стал… его хвалить! Я сказал: «Какой ум! Не угодно ли вам, Государь, поменять этого человека на какое-нибудь королевство?» Этой шутки оказалось достаточно. Вскоре Сперанский пал. Говорят, одним из обвинений было… что он мой шпион!

Да, Эрфурт оказался для меня печален… Немного утешила встреча с Гёте. Ему было за шестьдесят, но он выглядел очень молодо для своих лет. Он был моим кумиром в юности, и я всегда возил с собой «Страдания молодого Вертера». Когда он вошел, я сказал торжественно: «Се человек!»

Беседа принесла мне радость. Я указал ему на слабое место в его великом романе, сказал, что отвергнутая любовь – великая трагедия и одного этого удара судьбы вполне достаточно Вертеру для самоубийства. И последующее оскорбление Вертера – уже лишнее, ибо любовь в юности бывает важнее жизни.

Гёте согласился. Великий поэт умел беседовать с правителями. Он и дальше соглашался во всем. Заговорили о роке. Я сказал ему, что нынче рок – это политика. Она определяет судьбы народов. Он согласился.

Я пригласил его в Париж. В этой столице Запада мне так нужен был король поэтов Запада… Он опять согласился. Но не приехал.

Открывая сессию Законодательного собрания, я сказал: «Я принимаю личное начальство над моей армией и с помощью Божьей короную в Мадриде испанского короля и вновь водружу моих орлов на стенах Лиссабона». Я отбыл в Испанию во главе стошестидесятитысячной армии. И после нескольких выигранных сражений подошел к Мадриду. Сначала испанцы решили сопротивляться, строили баррикады, но после сокрушительного огня моей артиллерии повстанческая армия оставила столицу, и власти города подписали капитуляцию.

Я объявил о реформах: инквизиция упразднялась, количество монастырей сокращалось на треть, пошлины упорядочивались – короче, феодальные пережитки были отменены. Испанское средневековье наконец-то кануло в Лету. Я написал в прокламации: «Я желаю быть орудием вашего возрождения. Нет такого препятствия, которое я не смог бы преодолеть… Но своим сопротивлением вы сами заставили меня присоединить к правам, которые предоставила мне ваша династия, право победы. Что ж, да будет так! Но если вы и впредь не ответите мне доверием на заботу о вашем благе, мне придется поступить с вами, как с завоеванной областью, а моего брата возвести на трон более достойного народа».

В это время англичане, оставив Португалию, уже спешили на помощь Мадриду. Что ж, я поторопился к ним навстречу. При Вальядолиде я разбил англичан вместе с повстанцами – десять тысяч мертвецов оставили они на поле боя. Я отомстил за позор Дюпона!

Но в разгар успехов мне пришлось срочно выехать в Париж. Ибо в Испании я узнал нечто грозное: Австрия решила воспользоваться моим отсутствием – захватить Баварию и поднять против меня Германию.

Была и еще одна новость – не менее тревожная: я узнал, что на приеме у Талейрана, к полному изумлению гостей, появились под руку два заклятых врага – Талейран и Фуше. Эти ненавидевшие друг друга «кошка и собака» явно демонстрировали свое примирение. При этом оба повсюду рассказывали, как не одобряют войну в Испании, что эта страна уже превратилась во вторую Вандею, откуда я, возможно, к их прискорбию, не выйду живым. Более того: я узнал, что они написали письмо Мюрату, где предложили ему… трон – в случае моей смерти!

Я почувствовал: запахло переворотом. И они уже начали подыскивать удобного кандидата – ширму, за которой смогли бы править. Я не понял тогда, что они не одни. Это был голос уставших от моих завоеваний богачей… Им надоели мои победы, похожие на легенды, сытые лавочники хотели спокойно наслаждаться благополучием, которое дал им я. Они не верили, что легенда может длиться вечно. Недаром Фуше все последнее время настойчиво сообщал мне о бунтах во время рекрутских наборов.

Я был в ярости, помчался в Париж и появился перед негодяями – изумленными и перепуганными… Не ждали! Забыли, с кем имеют дело!

Я с трудом сдерживал себя. Но на первый разговор с Фуше мне хватило выдержки! Я сказал ему только: «Запомните, вы – министр полиции. И всё! Что же касается моей внешней политики – сделайте милость, не вмешивайтесь в нее. Ибо измена начинается с сомнений, продолжается критикой и заканчивается пулей!» Мерзавец молча поклонился, его лицо трупа, как всегда, было непроницаемо.

Но когда я вызвал Талейрана… сдержаться уже не смог! Этот подлец, который первым посоветовал мне прогнать испанских Бурбонов, теперь за моей спиной меня же за это и поносил!.. Он услышал от меня все матерные слова, все солдатские ругательства…

Император носился по душной каюте и бешено кричал:

– «Вы вор и подлец, для которого нет ничего святого! Вы… – (Непечатное.) – Это вы сообщили мне, где находится герцог Энгиенский, и заставили меня поступить с ним так жестоко! – (Непечатное.) – Это вы заставили меня ввязаться в дурацкую авантюру с Испанией… – (Непечатное.) – …а теперь поносите меня и объявляете, что вы меня предостерегали! Вы мразь, говно в шелковом чулке! Вы… – (Непечатное.) – … заслуживаете, чтоб я стер вас в порошок, но я слишком вас презираю, чтобы пачкать руки о вас!» – (Непечатное.)

Он опомнился и сказал как-то устало:

– Это был не лучший монолог… Негодяй спокойно слушал. Он это умел. Он был знаменит тем, что однажды, слушая памфлет о себе… заснул! Думаю, пока я на него орал, негодяй готовил ответную реплику. И приготовил. Когда я закончил, он попросил разрешения удалиться. И, выйдя от меня, сказал: «Как жаль, что такой великий человек так плохо воспитан!» Я не мог не оценить этой фразы.

Да, вскоре я вернул Талейрана… что делать: он был единственный, с кем мне было интересно беседовать. У него был блистательный ум… и самое ужасное – я и теперь, после всех его предательств, по нему скучаю. Хотя многое теперь о нем знаю… Знаю, что вскоре после Эрфурта русский царь начал получать регулярные доносы из Франции, подписанные «Анна Ивановна». Их писал Талейран!

Нет, он не был просто шпионом. Это был все тот же голос богатых… очень устали они от моих грандиозных планов, очень боялись потерять нажитое… Ладно! Бог, которому он служил когда-то в юности, будет ему Судьей.

Император помолчал. Потом продолжил:

– После моего отъезда из Испании войну продолжали мои маршалы. Испанцы не вняли ни угрозам, ни обещаниям – сражения шли непрерывно. Это были кровопролитные битвы, и какие! Ланн взял Сарагосу… причем штурмом пришлось брать каждый дом. Уже взятый город еще три недели продолжал сопротивляться! Против солдат воевали женщины и дети… трупы лежали вповалку. На улицах копыта коней скользили в лужах человеческой крови. «Какая грустная победа, – сказал мне потом Ланн. – Я никогда не убивал столько бесстрашных, пусть и сумасшедших людей». Он был подавлен… и вскоре погиб. Мне кажется, что смерть именно тогда вошла в него. Он был лучшим моим маршалом…

Я чувствовал: штурм Сарагосы произвел тяжелое впечатление на Европу. Да, я пребывал в раздражении, но не мог отказаться от Пиренейского полуострова, это был бы конец Континентальной блокады. А между тем испанский груз давил и связывал мне руки… А руки должны были быть свободны, ибо в это время я уже понял: Австрия и Пруссия не просто волновались – император Франц окончательно надумал воевать.

Пятнадцатого августа восемьсот восьмого года Меттерних прибыл в Сен-Клу поздравить меня с днем рождения. Так они старались усыпить мою подозрительность. Но я старый воробей, и прямо сказал ему, что знаю о настроениях в Австрии. «Надеюсь, ваш император не забыл, что не так давно я захватил вашу столицу и большую часть вашей страны. Но вернул почти все! Я часто думаю: если бы кто-то из моих врагов захватил Париж, поступил бы он с такой умеренностью?» Эти слова оказались пророческими. Думаю, Меттерниху придется их вспомнить на Страшном суде. А тогда я предупредил: если Австрия вновь начнет войну, ожидать от меня новой «умеренности» не стоит…

Но все было тщетно. Военный угар охватил Австрию. Мне доносили: в Вене сочиняют песни, зовущие к войне, их распевают прямо на улицах под овации зевак, поэты пишут подстрекательские стихи, драматурги – такие же пьесы: их играют в театрах под нескончаемые аплодисменты зала. Двор требовал войны. И Меттерниху – умному, осторожному и трусливому, – сжав зубы, пришлось идти у них на поводу. Он заявил мне: «Ваша власть и сохранение европейских престолов – несовместимы».

Я потребовал действий от русского царя, тот, конечно же, привычно уклонился. Я был очень раздражен и, пожалуй, впервые не контролировал эмоции. Я начал ссорится с Папой, который не хотел присоединиться к Континентальной блокаде…

Десятого апреля австрийские войска начали наступление на земли моего союзника, короля Баварии. Всего восемьдесят тысяч моих солдат стояли тогда в немецких землях, а австрийцы поставили под ружье полмиллиона. Инициатива была в руках врага – впервые я позволил это неприятелю. Армия под предводительством эрцгерцога Карла вторглась в Баварию. Австрийцы разбрасывали листовки с призывами к немцам объединиться против французов. И вскоре король вынужден был оставить Мюнхен.

Но я был уверен в своей армии. И я обещал солдатам в своем обращении: «Мы троекратно победили австрийцев, которые троекратно не сдерживали своего слова. Вы были свидетелями, как австрийский император просил мира на моем бивуаке и как теперь он этот мир нарушил. Пойдем же на врага, и пусть, увидев вас, они узнают победителей. Солдаты! Через месяц вы будете в Вене»…

Вначале я быстро сумел образумить австрийцев – нанес им шесть поражений за шесть дней. И уже двадцать третьего апреля въезжал в отбитый мною Мюнхен. Правда, неприятелю впервые удалось взять в плен отряд французов в тысячу человек. Но я поклялся, что австрийцы смоют своей кровью этот позор. И в битве при Экмюле взял двадцать тысяч пленными, почти всю их артиллерию и пятнадцать знамен.

До сегодняшнего дня я изумляюсь непостижимой памяти императора. Я проверял потом цифры – все точно.

– Эрцгерцог Карл с трудом спасся от плена – ускакал с поля боя. А потом была битва при Регенсбурге. Опять непривычно ожесточенная… Я даже был легко ранен – шальная пуля задела ступню… Весть моментально распространилась по армии… Я понял: медлить нельзя. Тут же, на поле боя, мне наспех перевязали ногу, и я вновь сел на коня при радостных кликах солдат. Но это было еще одно предупреждение – прежде пули меня избегали.

К вечеру мы взяли город и восемь тысяч пленных Но множество австрийцев предпочли смерть в бою. Так что успех не заслонил правды – я столкнулся с непривычно упорным, ожесточенным сопротивлением австрийцев. И пожалуй, впервые! После нескольких выигранных сражений, уже направляясь к Вене, я вынужден был сжечь замок Эберсберг, стоявший насмерть. Запишите: австрийцы потеряли двенадцать тысяч убитыми и пленными, и я опять занял прославленное Молкское аббатство, где уже стоял в восемьсот пятом году. Тогда я не тронул ничего. Теперь я разрешил моим солдатам опустошить знаменитые винные подвалы монастыря.

Через два дня я уже был под Веной. Защищать город император Франц поручил брату, эрцгерцогу Максимилиану. Я предложил ему сдать столицу – пощадить дома и имущество несчастных горожан, а самому заняться каким-нибудь более полезным делом, поскольку сопротивление бесполезно. Глупец гордо отказался. Тогда я приказал батареям громить Вену. Уже через пару часов город был объят пламенем. Эрцгерцог, объявлявший еще накануне, что будет защищаться до конца и живым не сдастся, поспешил бежать, бросив столицу.

Моя ставка была в Шенбрунне – австрийском Версале. Сюда и прибыла делегация горожан с ключами от города. И я мог теперь сказать своим воинам: «Солдаты! Прошел месяц с тех пор, как неприятель вторгся во владения нашего союзника. Ровно через месяц, как я вам обещал, вы в Вене… Будьте же снисходительны к бедным горожанам, к этому доброму народу, имеющему все права на наше уважение».

Итак, Вена пала, но сопротивление не было сломлено! Воспользовавшись нашей нерасторопностью, эрцгерцог Карл успел переправить армию через Дунай и сжег все мосты. Я был в изумлении и от везения неприятеля (это было что-то новое!), и от его непривычного упорства. Я все яснее понимал – это другая война.

Теперь мне предстояло форсировать Дунай. План был совершенно ясен – переправить армию по отмели до острова Лобау, оттуда навести понтонный мост и высадить войска на левом берегу. И началась битва… столь яростная, что я еще раз почувствовал – передо мной другая армия! Они заразились духом Испании, теперь мне приходилось выцарапывать победу… И когда храбрец Ланн уже рубил австрийцев, рухнул мост. Еще один знак – судьба начинала отворачивать свое лицо! Но тогда я прогнал эту мысль…

Мне пришлось приказать отступать от столько раз битых австрийцев. Они храбро теснили нас, артиллерия била непрерывно – они многому у меня научились. И (проклятье!) я потерял лучшего – Ланна. Ему оторвало ногу ядром. Он лежал на земле уже в забытьи. А я сидел над ним. Он умер на моих глазах. Как мне будет его не хватать в Москве!

В тот день я потерял двадцать тысяч. Мы отошли обратно на Лобау – зализывать раны… Вся Европа гудела о моем отступлении. В Париже распространились слухи о моем поражении, Австрия торжествовала, говорили, что я заперт на Лобау и даже… погиб! Самое смешное: Франц послал прусскому королю радостное сообщение о моей смерти. И пригласил поглядеть на мою могилу.

По Германии прокатились бунты. В Тироле, в Вестфалии вспыхнули восстания. Это были нехорошие зарницы… В это же время англичане высадили десант в Нидерландах и грозили Бельгии.

В Париже, отвыкшем от неудач, началась паника, и ее умело раздувал Фуше. Он тотчас издал забавное воззвание: «Докажем миру, если гений Наполеона и придал великий блеск Франции, его присутствие вовсе необязательно, чтобы отразить угрозы врага». Этот вчерашний якобинец вспомнил дни революции и возродил Национальную гвардию – расторопно мобилизовал сорок тысяч гвардейцев «для отпора врагу». Вернувшись в Париж я, конечно же, одобрил его меры, но хорошо запомнил: «его присутствие необязательно». И уже вскоре Фуше расстанется с министерством полиции…

Обострились отношения и с Папой. Я настаивал на соблюдении правил Континентальной блокады и Конкордата. Папа объявил мне, что Конкордат соблюдает и моего права предлагать французских епископов не оспаривает, но лишь размышляет по поводу моих кандидатур, поэтому порой возникают задержки. Что же касается блокады, то миссия Папы на грешной земле запрещает ему принимать чью-то сторону в размолвке между чадами церкви. «Наместник Бога должен сохранять мир со всеми…»

Я написал ему, что англичане – еретики с точки зрения его Римской церкви, я же его союзник и он обязан поддерживать меня. Ибо моя борьба с Англией должна стать борьбой Римской церкви с англиканской ересью. Но мои религиозные размышления его не убедили, и порты Папской области по-прежнему остались открыты для английских судов. И после моей первой неудачи на Дунае Папа начал распространять слухи, что это Божья кара за непочтительное обращение с Его наместником на земле.

Я угрожал: «Вы, Ваше Святейшество, духовный глава Рима, а я – его император». «Императора Римского не существует», – сообщал он мне.

Пришлось убедить его в обратном. Я написал ему, что если торговля с англичанами будет продолжаться, мне придется лишить его папских владений. В ответ Папа пригрозил: «Я не буду сопротивляться оружием. Я стану на пороге крепости Святого Ангела у входа в мои владения, и Вашим войскам придется маршировать по телу наместника Бога, который помазал Вас на царство…» Он угрожал предать меня анафеме. Я ответил, что эта оригинальная средневековая мысль немного запоздала. И просил помнить, что корона мне досталась по воле народа и по воле Божьей. И я буду для него всегда Карлом Великим, но не Людовиком Кротким.

И я приказал генералу Миолли занять Рим и Папскую область. Из Шенбрунна я подписал декрет о присоединении к Франции Папской области. Над замком Святого Ангела Папа смог увидеть печальный для него финал нашего спора – развевавшийся флаг Франции… Я понимал последствия этого шага. И вообще, я чувствовал, как все заволновалось вокруг. И как нужна сейчас впечатляющая победа!

Я укрепил Лобау, дал армии забыть неудачи и пополнил ее корпусом Макдональда, пришедшим из Италии. После побед в Далмации подошел и корпус Мармона. Теперь отдохнувшие солдаты рвались в бой – отомстить за поражение от столько раз битых австрияков… Я дочерна загорел на здешнем солнце, здоровье окрепло, нервность прошла. Я знал, в каком месте ждут меня австрийцы. Но они забыли: я всегда появляюсь совсем в другом – и неожиданно. Так было, конечно, и на этот раз.

В ночь на пятое июля в ужасную грозу под беспощадно хлеставшим ливнем я форсировал Дунай. Я вымок до нитки, но после удушающей жары последних дней это было даже приятно… На следующий день мои войска развернулись у Мархфельда. Не ждавший меня здесь эрцгерцог Карл торопливо отступил к Ваграму. Там и должна была произойти решающая битва. Эрцгерцог расположил свои войска так, чтобы зажать меня в тиски обоими флангами своей армии. Против левого крыла австрийцев я выставил корпуса Удино и Даву. Против правого – Бернадота и Массена…

Главные силы – победоносную Итальянскую армию и мою гвардию – я оставил в резерве. Маневрируя, я все время перебрасывал их на самые уязвимые участки сражения, когда судьба боя висела на волоске, и они не раз переламывали ход битвы. Эти удачные маневры все решили. После одиннадцати часов кровопролития я разгромил эрцгерцога. Пятьдесят тысяч австрийцев легли на непросохшем после ночных дождей поле. Мне не удалось уничтожить их всех, как при Аустерлице, не хватило кавалерии… да и немецкие войска, сражавшиеся на моей стороне, не лучшим образом себя проявили. Был подозрительно не настойчив и Бернадот. Так что Карлу удалось увести остатки войск в Моравию. Но и свершившегося было достаточно…

Император помолчал.

– Над долиной Ваграма в последний раз взошло мое солнце… Двенадцатого июля ко мне явился князь Лихтенштейн, адъютант императора Франца. Я принял его нарочито мрачно. Австрийцы просили перемирия. Я сказал, что не я начал эту войну и оттого вынужден их наказать за коварство и злонамеренность. «Я знаю – ваш государь хотел встретиться на моей могиле с другими государями, моими врагами. Но, как видите, им пока придется повременить. Сообщите императору, что все города, куда вошли мои солдаты, остаются в моих руках. Это залог, пока не будет заключено перемирие…» Он испуганно согласился со всем. Кампания была закончена.

Тогда же я узнал и о тупости моих офицеров. В день битвы при Ваграме они арестовали Папу. Все наши несогласия с ним происходили во многом оттого, что Святого отца натравливали на меня кардиналы. Арестовать следовало их, и прежде всего – главного папского советника, зловредного кардинала Пакка, а Папу надо было задобрить и оставить в Риме… Что делать, мои солдаты не мастера сложных интриг… И генерал Роде (которому нужно было добиться от Папы только признания аннексии папских владений) повел себя, как слон в посудной лавке. С отрядом жандармерии он вошел в Квиринальский дворец и после пары часов тщетных уговоров сообщил мне в Вену: так как Папа не захотел подписать одобрение аннексии, они его арестовали. Причем, как мне потом рассказали, генерал долго извинялся перед Папой, говорил, что он верный католик и сын Римской церкви, но приказ есть приказ (то есть, как часто бывало, свалил всю вину на меня). Мне же в этот момент было не до Его Святейшества – я готовился к заключению мира с австрийцами. Я попросил Роде продолжить переговоры с Папой. Все это свелось к тому, что генерал еще раз попросил Папу одуматься и отказаться от владений Папской областью. Но тот, конечно же, не одумался, и его повезли в изгнание.

Итак, на «религиозном фронте» все свершилось. Моя армия заняла Рим, Папу и кардинала Пакка увезли из Вечного города… В Италии, Испании, да и во всем католическом мире, арест Папы вызвал, конечно же, осуждение. Во Франции взбунтовались еще вчера покорные епископы, которые все были у меня на жаловании (религиозные газеты печатали военные бюллетени куда чаще, чем жития святых, и прославляли мою армию – называли ее «небесным воинством»)… Да, история с Папой была еще одной моей ошибкой… я теперь постоянно делал ошибки. И сам с удивлением чувствовал это.

Папу доставили в Савону, где он оставался целых два года, с радостью играя роль затворника. Сам стирал свой подрясник и все время молился, устрашая охранявших его солдат. В июне одиннадцатого года я решил поселить его в Фонтенбло. Я все еще надеялся с ним помириться и перенести папский престол в Париж – новую столицу мира. «Столицей мира» Париж окончательно должен был стать после победоносной русской кампании. В том, что она случится, я уже тогда не сомневался.

Свое сорокалетие я встречал в Шенбрунне. Когда-то в этот день папа хотел канонизировать Святого Наполеона. Теперь он приготовил мне иной подарок – отлучил меня от церкви. Узнав об этом, я «сделал хорошую мину…» Я сказал: «В наше просвещенное время папского проклятья боятся одни дети и старухи. Меня объявляли вне закона и восемнадцатого брюмера, и на Корсике. Но это принесло мне только счастье». Однако, повторяю, я все время теперь совершал ошибки.

Нужно было успокоиться… В Шенбрунн я пригласил прекрасную панночку. День рождения провел в ее объятиях… и узнал, что она беременна! В очередной раз я понял – бесплодна Жозефина, со мной все в порядке… Я был обязан серьезно подумать о судьбе самой могущественной династии Европы, под чьим владычеством должна была объединиться европейская цивилизация.

А пока я составил мирный договор с Австрией. Мир, который я предложил, душил Австрию контрибуциями и потерями земель. Платой за ее вероломство были – часть Галиции, большая часть Хорватии с Истрией и Триестом, земли на западе и северо-западе… все это отходило ко мне. Мой союзник, баварский король, получил Зальцбург и верховья реки Инн… Нет, я прилично пощипал глупого Франца за самонадеянную подлость. Вдобавок теперь он не имел права держать армию более чем в полтораста тысяч. Но все это озлобило не только будущего тестя.

Накануне подписания договора я принимал парад в Шенбрунне. Венцы любопытны, и на площади собралось огромное число зрителей. Сидя на коне, я увидел, как, рассекая толпу, ко мне протискивается молодой человек с прошением в руках. При этом он неумело прятал что-то под сюртуком. Да так неумело, что даже я, занятый парадом, это заметил. Благодушие охраны, избалованной покорностью населения, привело к тому, что его схватили совсем рядом с моей лошадью.

Оказалось, сей Брут прятал под одеждой огромный кухонный нож, которым собрался поразить меня. Я велел подвести его ко мне. Он оказался сыном протестантского священника. При обыске на груди у него нашли портрет очаровательной девушки.

Он был напуган, но взял себя в руки и заговорил решительно и вызывающе:

«Да, я хотел убить вас». Я спросил его:

«Неужели вы способны на подобное преступление?»

«Убить вас – долг, а не преступление, – ответил он. – Ибо вы причиняете великий вред моей стране».

Он был совсем мальчик, сумасшедший идеалист, как и положено в юности одаренному человеку. Я решил его помиловать.

«Ладно, просите прощения, и я вас отпущу».

«Мне прощение не нужно, я и сейчас жалею, что не убил вас». Я указал на портрет очаровательной девушки:

«Одумайтесь! Ведь если я вас помилую, как это обрадует ее».

«Ее обрадует только одно – если я вас убью! И, клянусь, я вас убью!»

Мне пришлось… Но его образ и потом преследовал меня…

Во время этого допроса я узнал, что мой несостоявшийся убийца приехал из Эрфурта. И я спросил его, почему он не попытался убить меня, когда я был в Эрфурте. Он ответил: «Тогда я считал, что вы дали мир моему Отечеству, теперь знаю, вы хотите его уничтожить».

«Тогда» и «теперь»… Хотя по-прежнему я был в зените могущества и славы, но уже почувствовал: близится ужасное… Тот нюрнбергский книгопродавец, которого казнили за подстрекательскую брошюр у… и сегодняшний студент, которого пришлось расстрелять… и эта ярость сопротивления австрийских солдат… Вулкан просыпался. В Европе не поняли меня – они не готовы были стать Соединенными Штатами Европы… по-прежнему хотели ютиться по жалким национальным уголкам.

Я вернулся в Париж. Гудели колокола, гремели салюты в честь моих побед… Но я был раздражен, точнее, опечален тем, что обязан был теперь сделать. После этого покушения я окончательно понял – наследник необходим Франции! Еще раз повторю: не я придумал развод. Все вокруг требовали: мои сестры, не любившие Жозефину, Фуше и Талейран, хорошо к ней относившиеся… Прежде я говорил обоим негодяям: «У меня человеческое сердце, я не могу выгнать женщину только за то, что поднялся выше… что у меня обязанности монарха».

Но теперь пришла пора признать – они были правы. И тогда мне пришло в голову то, о чем я подумал еще в Шенбрунне, в объятиях панночки…

Император остановился.

– Про панночку мы все уберем. И про ее беременность тоже. Оставим лишь: в Шенбрунне я начал думать о будущем династии Бонапартов… и о побежденной Австрии. Точнее, о ее правящей династии – Габсбургах. Древнейшая династия Габсбургов – вот кто мне нужен! Мария Луиза, дочь Франца, сумеет подарить мне сына! Мать Марии Луизы родила десять детей, а ее бабушка семнадцать. В этом роду женщины были плодовиты, как крольчихи. И я сказал: «Вот матка, которая нужна Франции». К тому же не худо было иметь могущественного союзника, которого связала бы со мной не только кровь на поле боя, но и кровь в жилах будущего младенца. Это стало бы упрочением династии Бонапартов в глазах Европы.

И австрийцы не только не посмели отказаться, напротив, как только я намекнул, Меттерних пришел в буйный восторг. Кто-то потом сказал, что в этом было нечто варварское. Да, варвары, осаждая Константинополь, требовали себе в жены византийских принцесс. Но я бы сказал иначе: в этом было напоминание о временах великих завоевателей!

Как только Фуше понял, что я решился, он стал особенно настойчиво требовать… того же: немедленного развода с Жозефиной и брака с австриячкой. Нынче мерзавец выставляет себя человеком, противившимся моим желаниям, на самом же деле он всегда им потакал. Да и попробовал бы иначе!

Короче, он как бы взял дело в свои руки. Сначала по его подсказке несколько сенаторов явились к Жозефине и убеждали ее «совершить благодеяние для Франции» – самой предложить мне развод. Потом Фуше сам поговорил с нею. Он сказал, что рано или поздно, но Его Величеству придется взять другую жену и сделать ей детей. Ибо пока нет наследника, всегда есть опасность, что внезапная смерть нашего обожаемого повелителя (так он тогда меня называл) станет сигналом ко всеобщему распаду.

Но негодяй не мог не интриговать – он решил угодить мне и не потерять доверия Жозефины. Он имел дерзость намекнуть ей, будто я подослал его с этим разговором…

Я вызвал Фуше – и наорал на него. Он пропустил мимо ушей мои обвинения и сказал:

«Сир, вы сами уже давно это решили, но никак не можете пойти к мадам! И не сможете, Сир. Это для вас – самое трудное!»

Мерзавец помолчал, а потом посмел прибавить:

«Если бы императрица внезапно скончалась, это устранило бы трудности».

Я ответил ему достаточно выразительно:

«Если это «внезапно» случится, я расстреляю вас в ту же минуту!»

Однако негодяй был прав – как прийти к любимой женщине и сказать ей… Она, конечно же, все давно поняла… но как сказать?!

Наконец я решился. Я вошел к ней и начал без предисловий:

«Мадам! У вас есть дети, у меня нет. Но мой сын нужен Франции, мне необходимо принять меры для упрочения моей династии. И для этого мне надо развестись с вами и жениться вновь… Слезы бесполезны, интересы Франции для вас и для меня должны быть превыше всего». Она упала в обморок… и мне с адъютантом пришлось переносить ее на кровать.

Я собрал семейный совет в Тюильри – в нашем дворце, который она должна была теперь покинуть. Мать, братья, сестры и она сидели за моим круглым столом, заваленным военными картами. Я и здесь обошелся без предисловий. Я сказал: «Одному Богу известно, как мне трудно исполнить свое решение. Я люблю эту женщину и буду любить до конца моих дней. Но я должен принести в жертву свои чувства. Это жертва ради Франции. Пятнадцать лет мы были вместе. Я хочу, чтобы ты, Жозефина, сохранила титул императрицы и считала меня своим лучшим другом… навсегда!»

Я положил перед ней протокол о разводе и подписал его. Она подписала вслед за мной. Я назначил ей ренту в три миллиона франков – больше, чем Папе. Еще полмиллиона я оставил ей в Мальмезоне.

За время семейного совета она не проронила ни слова. Она уехала в Мальмезон, и три дня я не мог ничего делать – впервые.

Все эти дни ее видели плачущей. После развода я отправил ей письмо в Мальмезон: «Этот замок – свидетель нашего счастья и наших чувств, которые никогда не смогут и не должны измениться. Мне очень хочется навестить тебя… но сейчас это невозможно. Я должен знать, что ты сильная и не поддаешься страданию… Я же… немного поддаюсь и очень страдаю. Прощай, Жозефина. Доброй ночи…»

Я часто писал ей. Я очень тосковал… И наконец решился повидать ее.

Я приехал в Мальмезон впервые после развода. Она исхудала… очень мучилась. Я сказал ей: «Не поддавайся меланхолии, думай о своем здоровье… только оно и дорого мне. Покажи, что сильна и всем довольна, и ты докажешь, что любишь меня». И вернулся в Тюильри. Никогда дворец не казался мне таким… чужим.

Можно по пальцам перечесть наши свидания после развода, ибо они были мучительны для нас обоих. Помню, в самом конце декабря я пригласил ее в Трианон с Гортензией. Ужин накрыли в моем кабинете. Как в былые времена, я сел напротив ее, она – в свое кресло… Все было, как прежде. Только во время ужина стояла мертвая тишина. Она была не в состоянии что-то проглотить, и я видел, что она близка к обмороку. Я и сам дважды тайком утер глаза… Они уехали сразу после ужина.

А потом была встреча с невестой… Мои придворные долго разрабатывали этикет. Но я все поломал, у меня не было времени на эти придуманные глупости. Я встретил ее в Компьене и… прыгнул к ней в карету!

Император помолчал и добавил почти мстительно:

– И там лишил ее невинности! Завтрак нам подали уже в общую постель. – Он засмеялся. – Именно так император милостью революции должен был стать родственником Людовика и Марии Антуанетты, казненных этой революцией… У новой жены были полные губы, пышная грудь… Несколько великоватый габсбургский нос, но зато молода… у нее тело пахло яблоками… Жениться надо на австриячках, Лас-Каз. Они свежи, как розы, и пахнут яблоками…

Я, конечно же, подумал: как странно все это ему говорить теперь, когда он уже знает, что «свежая, как роза» тотчас его предала и нынче живет с австрийским генералом, которого подсунули ей Меттерних и заботливый папа Франц…

Но император повторил, глядя на меня в упор:

– Жениться надо на австриячках… свежи, как розы… – И добавил, помолчав: – Вот так я развелся с императрицей Жозефиной.

Маршан рассказал мне: «Перед смертью он был в полузабытьи… и вдруг очнулся и произнес: «Я видел мою славную Жозефину, но она не разрешила мне себя обнять».

– Тринадцать епископов отказались присутствовать на церемонии бракосочетания в знак протеста против высылки Папы из Рима. Пришлось сослать и их, лишив сана.

Париж устроил блестящий праздник. Я и новая императрица присутствовали на обеде в ратуше, потом – на Марсовом Поле, где выстроилась моя гвардия. От лица всей Великой армии гвардейцы славили брак своего императора.

Австрийский посол решил не отстать и первого июля устроил торжественный прием. И тут случилось ужасное – во время фейерверка загорелась бальная зала. Жена посла и много гостей сгорели заживо. Насмерть перепуганную Марию Луизу я сам вынес из горящих комнат… И я еще раз убедился: мои отношения с судьбой складываются по-новому – и опасно.

Вскоре Фуше, делая доклад, подробно рассказал, что говорили в Париже. Конечно же, вспоминали торжества в честь брака Людовика и Антуанетты, когда во время фейерверка сгорело множество народа, говорили, что Мария Луиза тоже австриячка и родственница той, «от которой пошли все несчастья». Говорили и о других зловещих совпадениях и предзнаменованиях…

Фуше докладывал мне об этом с плохо скрытым злорадством. И я позаботился, чтобы этот год, кроме брака, принес мне еще одну радость – избавление от этого мерзавца. В последнее время я постоянно не ладил с ним. Он взял привычку преследовать людей моим именем, и часто я ничего не знал об этих преследованиях. Когда в ярости я вызывал его, он холодно доказывал, как опасны эти люди и какую услугу он мне оказал, посадив или выслав их. Он ловко выскальзывал из моих рук… и продолжал рыть, рыть и рыть!

Но в десятом году он наконец попался. Я узнал, что, не имея от меня никаких полномочий, он тайно начал вести переговоры с англичанами о мире. Вел он их через того же банкира Уврара. Я велел тотчас арестовать Уврара и отправить в Венсеннский замок, где он быстро все выложил следствию.

На первом же заседании Совета министров я спросил Фуше:

«Правда ли то, что показал Уврар?» Он ответил совершенно спокойно:

«Да, Уврар сказал правду. Я вел переговоры с Англией… тайно. Ибо хотел сделать вам подарок, подготовив мир с самым опасным вашим врагом, Сир».

«Вы заслуживаете эшафота… вы понимаете это?»

«Скорее благодарности, Сир», – ответил Фуше. Я обратился к министрам:

«Что полагается за подобные деяния?»

И они дружно подтвердили:

«Смерть!»

Но Фуше был абсолютно спокоен. Он отлично знал – наказания не будет. Он обладает изумительно изворотливым умом, так что вообще отказаться от его услуг я не мог. Но освободить от него министерство полиции – должен был. Чтобы не слишком злить опасного негодяя, я решил назначить его губернатором Рима. Главное – держать его подальше от Парижа…

Я велел ему прибыть в Тюильри и сказал:

«Я решил вас простить, хотя уверен, что совершаю большую ошибку».

Он вежливо поклонился.

«В моем сердце, – продолжал я, – есть только два города – Париж и Рим. Второй я отдаю вам».

Он вновь поклонился. И поблагодарил.

Новым министром полиции я назначил боевого генерала Савари. Знаю, выдвижение Савари заставило умных людей пожимать плечами. Да, человек он второстепенный, у него нет ни опыта, ни способностей, чтобы стоять во главе такой машины. Но зато он был мне предан, как верный пес. Он безропотно расстрелял герцога Энгиенского. Да что герцог! Вели я ему отделаться от собственной жены и детей, он и тогда не стал бы колебаться.

Фуше попросил у него три недели на сборы, чтобы «вывезти принадлежащие ему вещи». И простодушный Савари, не спросив меня, согласился. Я узнал об этом лишь на третий день и велел ему немедля ехать в министерство и гнать оттуда Фуше. Но было поздно: архив, секретные досье, знаменитая картотека осведомителей – все было предано огню или вывезено. Концы в воду! Но главное – исчезли мои бумаги! Несчастный Савари, вернувшись, сказал мне: «У меня было такое ощущение, что министерства полиции на набережной Малакке не существовало вовсе».

Я велел Савари передать Фуше: «Все мои заметки, инструкции, моя переписка… должны быть немедленно переданы мне». На что мерзавец преспокойно ответил: «Как жаль, что я не смогу исполнить желание Его Величества. Передайте императору, что я все сжег». После чего сказал в салоне Каролины[27]: «Да, я принадлежу к партии интриганов, но к партии жертв – никогда». Так мерзавец открыто намекнул, что все припрятал.

Я вызвал его в Тюильри и потребовал:

«Отдайте бумаги».

«Я их сжег… Конечно, это наивно. Куда осмотрительнее было бы их припрятать. Вдруг Вашему Величеству придет в голову со мной расправиться…»

Так он посмел мне угрожать.

«Вы играете с огнем, Фуше. Отдайте бумаги!» Мерзавец вздохнул и сказал, глядя мне прямо в глаза:

«Что делать, Сир… Вы столько раз на меня гневались, что я привык укладываться спать «с головой на эшафоте»… Я не стал их хранить, Сир, только потому, что верю – ваше благоволение ко мне будет неизменным. Я их сжег».

«Отдайте бумаги!»

«Я их сжег».

«Убирайтесь!»

«Я их сжег!»

«Катитесь, я вам говорю!»

И он ушел со своей гнусной усмешкой…

Вскоре после моего брака произошло еще одно событие, которое следовало причислить к числу роковых. Я совершил непростительную ошибку: королем Швеции стал Бернадот. Старую династию Ваза шведы попросту изгнали из страны… И избрали Бернадота. Он был не только моим маршалом, он был и моим родственником. Поэтому шведы имели все основания думать, что я одобрю их выбор… Но он всегда был моим врагом! И не только из зависти. Мои невинные отношения в юности с его женой Дезире вызывали мрачную ревность этого человека, да и в ее душе со временем окрепла странная обида…

Я осмелился спросить императора: не следует ли подробнее рассказать об этом? В ответ услышал обычное:

– Про Дезире, конечно же, следует все вычеркнуть и оставить только: «Бернадот всегда был моим врагом». Его не покидало чувство, будто я перехватил его судьбу. Это он, оказывается, должен был стать вождем революционных армий и повелителем мира. На самом деле он был хорошим генералом – и только! Да и то не всегда. Несколько раз из-за его бездарных действий мы оказывались в трудном положении.

Я не любил его, и он это знал. И боялся, что я помешаю его избранию. Демонстрируя покорность, он пришел просить моего согласия. Он говорил, что примет корону, только если это будет приятно мне. Я сам был избран народом и не стал противиться воле другого народа. Я слишком часто бывал непозволительно великодушен для истинного политика. И забывал главное правило: «Врага можно простить, но предварительно его надо уничтожить».

Так что, все зная о Бернадоте, я допустил… нет, хуже… потворствовал врагу – помог ему сесть на трон. Конечно, я сказал Бернадоту о так называемых «моих условиях». Эти условия я когда-то изложил в письме королю Голландии[28], который посмел меня убеждать, как важна для Голландии торговля с Англией. И я написал ему: «Помни, первый твой долг служить мне, второй – Франции… все другие обязанности, даже по отношению к народу, которые я тебе доверил, второстепенны».

Все это слово в слово я высказал и Бернадоту. Но с самого начала он постарался забыть мои условия. Впрочем, как забывали их и мои братья, тотчас после того, как я сажал их на очередной трон… И уже вскоре я узнал, что Бернадот тайно не исполняет условий Континентальной блокады. Но в это время я не мог его обуздать. Я готовился к войне, которая должна была сделать всех их покорными!

К тому же случилось радостное событие, непростительно затмившее для меня все: девятнадцатого марта моя Луиза родила! Перед родами доктор спросил меня: «Если случится что-то непредвиденное – кого спасать?» Но разве я зверь? Я сказал: «Заботьтесь о матери».

Но гром пушек возвестил Франции о рождении наследника! И я сказал, показывая его придворным: «Вот он – истинный Римский король!» Никогда новорожденный в колыбели не был окружен таким сиянием славы.

Правда, Савари вскоре принес мне парижскую сплетню: дескать, отнять у Папы Рим – великий грех! И титул непременно принесет мальчику несчастье. Я не суеверен, хотя… Да, признаюсь, меня это тогда впечатлило.

Император остановился, и я уже ждал следующую – столь частую! – фразу. И он произнес:

– Это вычеркните!.. Все короли Европы спешили меня поздравить! А сколько знаменитостей и самых простых людей прислали поздравления! Одно было особенно мне приятно – от князя Харцфельда, которого я когда-то помиловал. Он стал теперь посланником короля Пруссии при моем дворе.

Напишите, что в это время я всеми силами старался избежать войны. Я отправил Коленкура в последний раз переговорить с «моим братом» – русским царем. Я велел без обиняков заявить царю о том, что сами русские, почти открыто не желающие поддерживать Континентальную блокаду, вынуждают меня думать о войне. Я велел передать Александру: «Император созывает съезд своих союзников в Дрездене. Все монархи Европы приедут поклониться императору. Это будет съезд ваших многочисленных будущих врагов. Их солдаты, поверьте, составят невиданную армию…»

Коленкур все добросовестно изложил. Но хитрый византиец полез в амбицию, заявив: «Если ваш император первым вынет шпагу, я вложу ее в ножны последним!» Он повторил слова, которые я когда-то сказал англичанам! И после этого осмелился еще и угрожать:

«Пример плохо вооруженных испанцев, успешно сражающихся на своей земле с армией императора, доказывает, что европейские государства прежде губил недостаток упорства. Люди на Западе не умеют терпеть. Мои же подданные приучены терпеть всей нашей историей, и они умеют это делать получше испанцев. Это будет долгая война. Вашему же императору, Коленкур, нужны результаты быстрые, как его мысль. В России этого не будет! Французы храбры, но долгие лишения и страшный климат изнурят их. Нас будут защищать беспощадные воины: наша зима и наши ужасные дороги. Они будут сражаться до конца вместе с нами…»

Все это Коленкур старательно мне пересказал. Он чувствовал, что делает ошибку, ибо рассказ его был мне неприятен – в нем было все, чего я опасался. Но я заставил себя внимательно выслушать Коленкура.

Я не поверил в выдержку этого женственного царя – предпочел считать сказанное хитростью византийца, человека фальшивого и слабохарактерного. Мне казалось, что он попросту боится своих бояр… боится, что они, теряя из-за блокады свои богатства, в конце концов попросту убьют его, как некогда придушили его отца. И оттого он вынужден мне угрожать. Ведь его армия – все те же русские солдаты со своими никчемными генералами, которых я бил при Аустерлице и Фридланде… Две-три такие победы – и всевластные бояре заставят его просить мира. Я считал, что русские лишены испанского патриотизма – недаром все их вельможи говорят по-французски, недаром русским все страны кажутся лучше той, где они родились, и оттого они готовы месяцами жить в Париже!

Все это я высказал Коленкуру. Он молча поклонился. Я не убедил его. Но я отнес это на счет его привязанности к Александру… И Фуше, который нынче лжет, будто остерегал меня вступать в битву с этой современной Скифией, на самом деле тоже тогда молчал. Правда… выразительно молчал! Лишь однажды сказал в чьей-то гостиной: «Карл Двенадцатый похоронил свою славу в этой дьявольской стране».

Это был все тот же голос наших богачей! Я знал: эти сытые коты не хотят более ловить мышей. Но моя судьба – иная! Что мне слава и все богатства, коли моя мечта не сбылась?! Только когда я объединю все народы Европы и Париж станет подлинной столицей мира, я смогу закончить свою войну! Я верил, что варварские народы суеверны и примитивны. Достаточно одного удара в сердце империи, достаточно занять священную для них Москву – и вся эта слепая бесхребетная масса покорно падет к моим ногам.

Итак, я решился. Рано утром я вызвал в Сен-Клу министра военного снабжения де Сессака и сказал: «То, что вы сейчас услышите, более не должен знать никто. Я решился на величайшую экспедицию, но для нее мне нужны фургоны, множество фургонов, чтобы переправить на большие… нет, на огромные расстояния, причем в разных направлениях, небывалые массы людей. Поезжайте в Тюильри, там в подвалах лежит четыреста миллионов золотом. Не останавливайтесь ни перед какими расходами». И чтобы он все понял до конца, я добавил: «Отправным пунктом моей экспедиции будет Неман. Но об этом не должен знать никто». Мне показалось, что де Сессак побледнел. И он тоже не хотел большой войны!..

В Дрездене я собрал зависимых от меня властителей Европы. Тридцать монархов покорно приехали поклониться мне. Прусский король и австрийский император, немецкие князья – все стояли с обнаженными головами, а я – в треуголке с кокардой Французской республики. И вдруг я подумал: «А ведь это… в последний раз! Ты будто решил напоследок явиться миру во всем блеске и могуществе…»

Об этой не снятой мною треуголке много писали. На самом деле я сделал это не нарочно. Я просто был занят своими мыслями и заботами. Обо всех этих жалких монархах я не думал. Я завоевал это право – не думать о них… Я продолжал мучительно размышлять о войне с Россией. Все было так ясно, но что-то мучило… Тревожили последние события, доказывавшие, что судьба начала отворачиваться от меня…

Впрочем, в дрезденской суете, которой я все-таки отдался, меня тревожили и куда менее серьезные мысли. На торжественном обеде мой тесть вместе с мачехой моей жены сидели рядом с нами. И Луиза не придумала ничего лучше, как надеть мой подарок – колье с великолепным, необычайно крупным жемчугом. Это очень обидело ее мачеху – на австрийской императрице жемчуг был куда скромнее. И тесть попросил меня… короче, мне пришлось запретить Луизе надевать ее любимое колье. Это сражение оказалось потруднее многих! Она плакала, настаивала… Да, она была не очень умна, но для меня это всегда было великим достоинством в женщине!

Я недолго гостил в Дрездене – пора было спешить на берега Немана… До начала военных действий я побывал в Кенигсберге и Данциге. Меня сопровождали Мюрат, Бертье и генерал Рапп – начальник Данцигского гарнизона. Все трое сидели со мной в карете с тоскливыми лицами.

И я сказал: «Вижу, господа, вы разлюбили воевать. Мюрата тянет в свое королевство – еще бы, там прекрасный климат. Бертье хочет охотиться в своем великолепном поместье, где спотыкаешься о зайцев, а Рапп – жить в своем особняке. Не так ли, господа?»

Так я заставил Бертье сказать от лица всех: «Вы правы, Сир. Но ваш приказ для нас закон. И с сегодняшнего дня мы предпочитаем войну неверной дружбе с русским царем».

«Браво!» – сказал я.

После чего Рапп попросил меня снова назначить его моим адъютантом. Он сказал: «Ваш Рапп, Сир, не разучился сидеть на коне и владеть шпагой – и не желает отсиживаться в Данциге, как жалкий инвалид».

И я смог еще раз воскликнуть: «Браво!»

Но настроение у всей троицы осталось смутным. Впрочем, сомнения не покидали и меня. Я целыми часами лежал на софе, погруженный в задумчивость, и вдруг вскакивал. Мне казалось, что кто-то меня зовет… спорит со мной: «Нет, рано! Ты еще не готов! Надо отложить годика на три!.. Да и твои союзники тоскуют о вчерашней свободе. Уверен ли ты в них? Нет!..» Видимо, я громко бормотал это вслух, потому что Рапп несколько раз появлялся в комнате: «Вы меня звали, Сир?»

Я собрал невиданную армию, состоящую из солдат всех моих союзников: голландских улан, прусских гусар, драгун из Гессен-Дармштадтского герцогства (откуда русские цари брали своих жен), польской кавалерии, португальских егерей, баварцев, саксонцев, итальянцев, хорватов, швейцарцев, испанцев. Европа шла воевать с азиатским колоссом, новый Рим готовился сразиться с варварами…

Император угадал мой вопрос и посмотрел на меня. И я осмелился:

– Вы поставили под ружье, Сир, шестьсот тысяч разноплеменного войска. Вы, который побеждали с двадцатью тысячами…

– Я захотел увидеть под знаменами Франции всю Европу. Я отлично понимал, что большинство из них – жалкие вояки, которые будут только обузой. Но в войнах будущего будут действовать именно такие огромные армии. Мне не терпелось опробовать первым… Но главное – я хотел, чтобы в битвах и победах (в которых тогда не сомневался) мы, европейцы, стали единым народом! Запишите: такое объединение рано или поздно произойдет! Военный марш под моим началом был маршем в будущее, к единой Федерации европейских наций… И еще: это было предупреждение старушке Европе: не забывай, Россия – это Азия, географически оказавшаяся в Европе, но ничего общего с ней не имеющая. Я демонстрировал Европе будущего врага… ибо в один прекрасный день Россия наводнит Европу своими казаками… Как только у них появится настоящий царь – царь с большим х…м! – вся Европа окажется у него в руках.

Три группы войск действовали против русских. Я стоял в Восточной Пруссии – с двухсотпятидесятитысячной армией. В центре с девяноста тысячами стоял вице-король[29]. Он – хороший полководец и отличный администратор, я в нем не ошибся. И на правом фланге (в герцогстве Варшавском) расположился мой бездарный брат Жером.

В своем обращении к Великой армии я написал: «Побежденные посмели вести себя, как победители. Рок влечет за собой Россию, и ее судьба должна свершиться!..»

Только потом я вспомнил, что где-то лежала та самая ученическая тетрадка со странной надписью: «Святая Елена, маленький остров…» И далее шли пустые страницы… которые нам с вами надо теперь заполнить, дорогой Лас-Каз!

Здесь император смилостивился и разрешил мне отправиться спать. Был третий час ночи.

На следующее утро стояла ужасная духота. Солнце палило нещадно, на палубу нельзя было выйти. Несмотря на ранний час, в каюте было сущее пекло! Но император этого не чувствовал – он с яростным нетерпением поджидал меня. И, как всегда, не поприветствовав, возобновил беспощадную диктовку:

– Двадцать третьего июня, завернувшись в плащ и напялив на голову польский картуз, я отправился выбрать место для переправы. И нашел – на изгибе Немана, рядом с городком Ковно. На следующий день моя армия перешла эту реку, где я когда-то обнимался с русским царем.

Уже войдя в Россию, я узнал, что царь сумел подписать мирный договор с Турцией. Эти недостойные потомки Магомета, которые могли с моей помощью взять реванш за целый век проигранных войн, почему-то подписали этот невыгодный мир… Изменил мне и Бернадот. Если бы он был со мной, я мог бы ударить одновременно на Москву и Петербург, и обе столицы должны были пасть. Но у меня не было Бернадота, более того, уже вскоре я знал: он с моими врагами!

Итак, с юга и с севера царю теперь ничего не грозило. Оставался только запад, откуда шел я. Будто в последний раз судьба предупреждала меня… Но я был уверен в себе.

План казался ясен и так легко выполним: разбить царя в двух-трех сражениях, как я бил его прежде, отвоевать у него Польшу и территорию до Смоленска. Одна-две победы (но великие!), и можно будет подписать, как всегда, быстрый и почетный мир «на барабане». Если царь заупрямится – перезимовать в Вильно. Да, это будет нелегко для населения, но, как говаривал великий Фридрих: «Я не могу носить свою армию в мешке, она должна что-то есть». Если же и на следующий год царь не заключит мир на моих условиях, я дойду до центра России. И останусь там, пока Александр не смягчится или его, как водится в Азии, не убьют.

Но за Неманом меня ждал некий невиданный казус: я не мог разбить русских, потому что… никак не мог их отыскать! Впереди был только дым – отвратительный запах гари от спаленных деревень… а сзади меня преследовал другой запах – страшный трупный запах от павших лошадей. Они сотнями дохли от бескормицы и нестерпимой жары… И вскоре стало понятно: русские решили изнурить мою армию трусливым отступлением по нищей местности, избегая вступить в генеральное сражение. Отступая, они увозили и население, и все припасы. Они не оставляли ни лошади, ни коровы, ни барана, ни жалкой курицы… только полусгоревшие избы. Мне передали слова царя, отступавшего вместе с армией: «Если императору так хочется, я доведу его до Урала… если он прежде не умрет с голода». Тактика варваров!

К счастью, из перехваченной переписки Жозефа де Местра[30] я узнал, что план этот, вызвавший тогда насмешливое изумление в Европе, уже начали осуждать и при дворе русского царя, и в обществе. Командующего обвиняли в трусости, даже в предательстве. Как писал де Местр: «Любимец царя маркиз Паулуччи сказал командующему русской армией генералу де Толли: «Из одного только чувства чести вы должны или подать в отставку, или переменить трусливый план. А того, кто вам его посоветовал, надо отправить в сумасшедший дом, а еще лучше – на виселицу!» Хотя… Я готов отдать должное этому варварскому, но весьма эффективному плану. Мои солдаты грозили превратиться в изголодавшихся зверей. Я понял, что если это будет продолжаться, у нас вскоре не будет даже хлеба, а у лошадей сена.

И я обрадовался этому известию об осуждении трусливого варварства. Но… оно продолжалось. Русские отступали. Я по-прежнему не видел противника, и по-прежнему впереди были однообразная степь и обгоревшие избы.

Наконец мы настигли их у Смоленска… После трехдневного сражения они оставили нам опустошенный город. Утром я осмотрел крепостные стены, построенные еще русским царем Борисом Годуновым. Оглядывая со стены через подзорную трубу пустую равнину, я понял: русская армия опять ускользнула, исчезла, как призрак.

Я отправил в Париж победный бюллетень: Россия низведена до границ древних владений московских царей! Но я уже подсчитал истинные – и печальные! – итоги: пройдя без сражений от Немана до Двины, я потерял сто пятьдесят тысяч человек и множество лошадей. Бескормица, болезни, дезертиры… И я решился. В Смоленске я отпустил взятого в плен русского генерала. Я просил его сказать царю, что самое мое большое желание – это мир. «Но передайте царю – пусть поспешит. Иначе мне придется взять Москву. Столица, занятая противником, похожа на непотребную девку… я не смогу уберечь ее от разрушения». И еще я просил передать искренний совет «моему брату, русскому царю»: покинуть армию и как можно скорее. «Я все время недоумеваю, что он делает в армии? Я – другое дело, это мое ремесло, – сказал я генералу. И объяснил свою заботу: – Я хочу воевать с сильным врагом». Так я подчеркнул, что хочу воевать по рыцарским правилам. И что моя война так не похожа на варварскую войну без правил, которую ведет царь, заставляя меня идти по опустошенной земле…

В Смоленске у меня был выбор: прервать кампанию, как я и предполагал раньше, и остановиться в этом сожженном городе – обустроить его, доставить сюда продовольствие. Я даже сказал Коленкуру: «Мы отдохнем здесь, укрепим свои позиции, я пополню армию поляками, и посмотрим, каково будет Александру!» Можно было также отойти назад и перезимовать в Вильно (как я задумал раньше), выписать туда из Парижа «Комеди» и с удобствами перезимовать. А потом, объявив Польшу независимым государством, опять же призвать в армию благодарных, привычных к голоду и здешнему климату поляков… Я всегда говорил, что идти дальше Смоленска – самоубийство.

Император помолчал, потом продолжил:

– Почему я все-таки пошел? Я торопился закончить кампанию, ибо Париж – как женщина, его нельзя надолго оставлять… Но главное, – сказал он с какой-то странной болью, – близость Москвы. Она пьянила… Занять Москву, а оттуда повернуть на юг – в Индию. Ведь если русский царь решит заключить мир, этого уже никогда не будет! Надо было спешить, пока он не предложил мира… И я сказал маршалам: «Не пройдет и месяца, как я буду в Москве. Поверьте, сражение не за горами, без него они не посмеют отдать столицу. И мы разобьем их! И через шесть недель получим мир. Впереди – слава!»

Я был прав – генеральное сражение было не за горами. Мы продолжали перехватывать письма де Местра и узнали, что в Петербурге теперь «самое модное – ругать Барклая де Толли за его отступление». Я давно этого ждал. Когда нация унижена, она всегда находит козла отпущения.

И вскоре де Местр с восторгом написал своему королю: все советовавшие отступать прогнаны царем, и главнокомандующим собираются сделать фельдмаршала Кутузова. Они оба были членами масонской ложи, и оттого Кутузов был особенно мил сердцу хитрого пьемонтца… И действительно, был назначен старик Кутузов (которому в каком-то сражении прострелили голову). И наконец де Местр сообщил: «Все сведущие люди полагают генеральную баталию неизбежной».

Я повеселел. Русские сами не выдержали своей страшной тактики! Они решили дать бой у стен Москвы – своей древней столицы. Кроме того, мы узнали, что русский царь последовал моему совету и уехал из армии. Кто-то из иностранцев-фаворитов (русские никогда не осмелились бы на это!) прямо сказал царю, что «одно его присутствие выводит из строя тысячи человек, необходимых для его охраны». Наконец-то они поняли, что любой говнюк во главе армии, даже этот одноглазый старик, которого я бил при Аустерлице, лучше их бездарного царя. И я сказал своим маршалам: «Как видите, они со мной согласились во всем. Пусть царь носит военный мундир, но уберет в сундук свою бесполезную шпагу. Давайте готовиться к решительной битве, которую я вам предсказал».

Отъезд царя спасал русских от многих его абсурдных решений. Все тот же де Местр написал прелестную фразу, над которой я много смеялся: «Уважение к власти в России таково, что если император захочет сжечь Петербург, никому и в голову не придет сказать, что это повлечет за собой некоторые неудобства». Он был прав – русские не могут возражать своему царю, ибо они слишком хорошие подданные. Страна рабов…

Я все чаще напевал в палатке. Из Парижа привезли несколько забавных новых романов, но я их теперь не читал. Я вновь был прежний. И маршалы повеселели. «Император – сама энергия», – сказал герцог Эльхиненский[31] Коленкуру.

Однако тон писем де Местра меня настораживал. Мы приближались к Москве, а пьемонтец писал: «Настроение в армии решительное. Да и разум говорит мне, что теперь Бонапарту не выбраться отсюда…» Они, видимо, хорошо знали о множестве могил, которые моя армия продолжала оставлять за собой – европейские желудки не выдерживали ужасной пищи. Знали и о дезертирах, которые по ночам покидали части… Великая армия таяла на глазах.

И, наконец, она состоялась – желанная битва под Москвой.

В тот день я хотел быть счастливым, но был… озабоченным. Я повелел выставить портрет Римского короля перед моей палаткой, мимо которой шла гвардия занимать боевые порядки. Но потом повелел убрать. Я чувствовал неискренность в приветственных криках. «Сын австриячки» – так они его звали между собой… Мне донесли – кто-то уже болтал, что он-де принесет нам несчастье… что через него отомстит нам его двоюродная бабка – принесет гибель армии республики… Я повелел убрать портрет. И сказал: «Ему слишком рано глядеть на поле сражения…»

Я что-то предчувствовал – и оттого был в дурном настроении. Да, четыре месяца я жаждал этой битвы… и теперь не был весел! Я поймал себя на том, что странно бормочу: «Военное счастье – продажная девка!»

Я надел свой счастливый мундир с орденом Почетного легиона и крестом Железной Короны, долго натягивал сапоги… и вдруг ясно ощутил: старею… ноги пухнут… С трудом помочился… От простуды был заложен нос… Нет, не было обычной радости перед битвой! Подвели лошадь, я вскочил на нее… но тяжело… тяжело…

Я смотрел в подзорную трубу, как по равнине бежали в атаку маленькие фигурки. Взвился дымок – ударила батарея. Все-таки война – примитивное, варварское занятие, вся суть которого – в данный момент оказаться сильнее…

Но «данного момента» все не было. Русские в тот день стояли насмерть. Они были неузнаваемы… нет, узнаваемы – Прейсиш-Эйлау! Клочки земли, усеянные мертвецами, переходили из рук в руки. Прибежал адъютант от Нея. Маршал умолял о подкреплении, просил ввести в бой гвардию. Я сказал: «Он предлагает мне рискнуть остаться без гвардии за тысячи километров от Франции?»

В тот день победа оспаривалась с таким упорством, огонь был так губителен, что генералам приходилось платить своими жизнями, пытаясь обеспечить успех атак. Ни в одном сражении я не терял столько генералов… Моя артиллерия палила, кавалерия рубила, пехота шла в рукопашную, но русские не двигались с места. Они были, как цитадели, которые можно разрушить только пушками – стреляя в упор!

Наступила ночь – русские не отступили. И только к рассвету они организованно отошли, оставив нам… двенадцать орудий! И это были все мои трофеи! Я велел отправить в Париж реляцию о победе, но я знал: русские не бежали! Мы не взяли ни одного знамени, не было пленных, одни мертвецы… Утром я прошел по полю сражения. Оно все было усеяно трупами и свежими могилами… Я узнал потом, что пятнадцать тысяч русских ополченцев всю ночь хоронили своих. И, только похоронив всех, они отошли.

Возвышенность за деревней находилась в центре нашей атаки. Теперь она вся была покрыта телами моих павших солдат… Помню, я спросил одиноко стоявшего на холме молоденького офицера, что он тут делает и где его полк. И он ответил: «Здесь». И показал на землю, усеянную синими мундирами.

Сколько погибло русских? Не знаю. Их ополченцы навсегда похоронили истину вместе с трупами. Мы же потеряли пятьдесят восемь тысяч солдат и сорок семь генералов. Русские должны были потерять намного больше… думаю, около ста тысяч. Целый народ погиб с обеих сторон. Но они были дома. А я – за тысячи километров от Франции.

Днем мы окончательно выяснили, что Кутузов отходит к Москве, и двинулись вслед за ним. Я жаждал продолжения боя. Но русская армия прошла через Москву и оставила нам город… правда, не посмев его сжечь, как Смоленск. Маршалы умоляли меня не входить в Москву, преследовать русскую армию, навязать еще одно сражение – добить одноглазого старика. Но я так ждал этой встречи со столицей Азии… загадочной Азии… И еще: я не мог дать тотчас новую битву. Непреклонность врага на поле боя надломила дух армии… я чувствовал это…

Шпионов в Петербурге у меня не было. Основным источником информации продолжали быть перехваченные письма де Местра. Из них мы узнали, что настроение в столице смутное. Мать царя и цесаревич Константин просили Александра немедля начать переговоры. Они меня боялись! Де Местр писал: «У всех при дворе вещи упакованы. Все уже одной ногой в карете и ждут, когда Бонапарт сожжет Москву, после чего отправится к Петербургу». Но в конце письма сообщал неприятное: «Слава Богу, о мире ни слова. Царь полон решимости и отвергает все предложения о мирных переговорах, идущие от матери и брата».

Почему я не пошел на Петербург? Дело тут не только в усталости истощенной, поредевшей армии. Просто я уже предвидел исход… звезда моя тускнела… вожжи ускользали из рук. Я ясно видел: чудесное в моей судьбе пошло на убыль. Судьба больше не осыпала меня своими дарами, я их вырывал у нее как бы насильно… Я все сделал, как обычно, в московской битве. Но судьба не дала мне победу…

И я решился войти в Москву. Чтобы… хотя бы увидеть мечту! Сколько раз мне снился во сне этот город!

Я стоял на высоком холме. Город лежал у ног. Как сверкали золотые купола церквей на солнце!.. Но где завораживающий колокольный звон, о котором я столько слышал? Я начал понимать… значит, и здесь нет людей?! Но, слава Богу, хотя бы нет и отвратительного запаха гари, который преследовал меня с тех пор, как я перешел Неман…

Я ждал обычной церемонии встречи победителя, которую видел столько раз. Ждал делегацию магистрата с ключами от города, как положено в цивилизованных странах. Но никто не шел. И я спросил Коленкура: «Может, жители этого города не умеют сдаваться?» Я постоянно забывал, что имею дело с варварами, с азиатской страной, где не соблюдают европейских обычаев.

Я послал офицеров в город – привести кого-нибудь из бояр. Привели… нескольких французов – гувернеров и книгопродавца.

Я спросил его:

«Где городской магистрат?»

«Уехал».

«А где народ?»

«Выехал».

«А кто же сейчас в городе?»

«Никого».

И я понял, что он не врет.

Надо было занимать пустой город. Я дал знак – заиграл военный оркестр, и войска пошли по кривым улочкам мимо особняков с палисадниками, этаких маленьких дворцов… На улицах действительно не было людей. В зловещей тишине вымершего города музыка звучала как-то слишком громко и гулко. Пустые дома были открыты. В некоторых (как мне потом донесли) еще теплились печи. Очевидно, решение о сдаче было принято внезапно, и люди второпях оставляли столицу.

Под звуки «Марсельезы» я въехал на главную площадь города и увидел стены с островерхими башнями. В полуденном солнце купола церквей нестерпимо сверкали… Мы подъехали к главным воротам в эту крепость, называемую «Кремль». Над воротами висела икона. На площади перед Кремлем стояла огромная церковь, вся разрисованная каменным орнаментом.

Я въехал в Кремль. Здесь жили и были погребены московские цари. В этих стенах родилось их варварское могущество. Множество самых почитаемых древних храмов… Века смотрели на меня с сонных золотых куполов. Здесь застыло время. Я оказался в азиатском Египте…

Я бродил под сводами древних палат и даже присел на золотой трон московских царей. И вдруг подумал: «Мне следует умереть здесь, в Москве!»

Не успел я поразиться этой внезапной мысли, как вошел Даву. Он сообщил, что русские бросили в городе множество пушек, а вот оставшиеся пожарные насосы старательно испортили. У них не было времени увезти пушки, но было время испортить насосы. Зачем?

И как ужасный ответ принесли воззвание губернатора Москвы. В нем варвар похвалялся, что сжег свой дом, чтобы не оставлять его нам. К вечеру Даву сообщил, что один саксонский драгун рассказал ему о фитилях, найденных в доме, где он встал на постой. Даву сказал мне, что боится, как бы русские не зажгли город. Я тоже думал об этом, но все-таки в подобное варварство поверить не мог. Сжечь свою древнюю столицу! Нет!.. Но утром схватили русского полицейского офицера, который кричал, что «скоро, скоро будет огонь!» Его привели ко мне. Сначала он показался мне сумасшедшим, но потом я подумал, что все это делается нарочно: царь решил меня запугать перед тем, как предложить мир. Я велел основательно допросить офицера. К сожалению, приказ «допросить основательно» гвардейцы поняли по-своему и несчастного расстреляли. Я не хотел этого…

Семнадцатого августа я узнал самое неприятное: русские разбили корпус Удино, который угрожал Петербургу (как мне не хватало Бернадота!). И теперь они могли не беспокоиться. Однако, как сообщалось в перехваченном письме де Местра, «все сокровища в Петербурге остаются упакованными, и двор по-прежнему готов к переезду в глубь страны». Из этого я мог заключить, что меня боятся по-прежнему, и уже вскоре я увижу его – царского посланца с предложением о мире.

И опять император будто очнулся и с изумлением обвел глазами каюту. Потом усмехнулся и сказал:

– Да, мне следовало умереть в Москве… – И, помолчав, продолжил: – Москва, Москва… Уже через три дня город загорелся! Под окнами раздался крик: «Кремль горит!» Я выглянул из окна – во дворе гвардейцы расстреливали трех поджигателей, а вокруг была стена огня. Жуткое зрелище… и завораживающее! Они сжигали свою столицу… Какая решимость! Нельзя было проклинать их, не восхищаясь ими. Какие люди! Они воистину скифы… Они тоже из древности… из времен гигантов…

Маршалы потребовали, чтобы я немедленно покинул горящий Кремль. Но я не мог оторваться от этого зрелища – огонь повсюду… ярость пламени… Я ходил по залам и во всех окнах видел огонь. Попытался сесть за работу, но гарь, дым… трудно было дышать… Привели какого-то русского, который будто бы признался, что ему приказали взорвать Кремль. Мне показалось, что он попросту пьян. Думаю, мои люди подговорили его испугать меня, чтобы я наконец покинул Кремль. И я согласился… Гвардейцы вели меня по какой-то кривой горящей улочке… Я ослеп от пепла, оглох от грохота рушившихся балок и сводов…

Меня перевезли в Петровский замок за городской чертой, где русские цари проводили ночь перед коронацией. Через пару дней, когда огонь погасили, я вернулся в Кремль. Кремль пострадал куда менее, чем можно было ожидать, но ехал я туда по совершенно выгоревшим улицам. И самое гнусное, самое страшное – я повсюду видел солдат, грабивших полусгоревшие дома. Армия на глазах превращалась в банду мародеров!..

Ко мне доставили пленного русского офицера, с которым я передал печальное письмо царю: «Государь, брат мой, великолепной красавицы Москвы более не существует, Ваши люди сожгли ее… Вы хотели лишить мою армию продовольствия, но оно в погребах, куда не добрался огонь… Мне пришлось взять Ваш город под свою опеку… Вам следовало бы оставить здесь органы власти и полицию, как это было в Вене, в Берлине и Мадриде. Так поступила и Франция в Милане, куда вошел Ваш Суворов. Так положено поступать в цивилизованных странах, где заботятся о собственных городах… Вместо этого из города вывезли все пожарные насосы, хотя оставили сто пятьдесят пушек! Я отказываюсь верить, что Вы с Вашими принципами и чувствительной душой дали согласие на эти мерзости, недостойные великого народа и его властителя…» И далее я во второй раз предлагал царю мир (такое было со мной впервые!)

Но ответа опять не было! Я понял – и не будет. Пять недель я провел в Москве, и все это время меня дурачили рассказами о мире. Дурачили при помощи глупца Мюрата, которому я приказал преследовать отступавших русских. Но, вместо того чтобы громить их, он вступил с ними в бесконечные переговоры. Они восторгались его идиотскими расшитыми золотом куртками, чуть ли не обедали с ним вместе и говорили, что царь вот-вот согласится на мир, и оттого «не стоит стрелять друг в друга». И болван передавал мне все эти глупости. И я сам себя обманывал, не желая понимать, что над дураком попросту издеваются… А за это время армия Кутузова отдохнула и, самое страшное, – к ней подошли казачьи части, которые станут чумой для моей армии…

Император остановился:

– Последнее вычеркните. Запишите просто: я понял, что надо уходить из сгоревшего города. И побыстрее, пока еще было тепло. Да и запасы продовольствия иссякали… Маршалы предлагали зимовать в Москве и ждать подвоза продовольствия из Литвы. Но я понимал – зимой от армии уже ничего не останется, она окончательно превратится в свору мародеров.

Пятнадцатого октября я велел выступить из Москвы. Погода была отличная – сухо, тепло. Я сказал: «Нас пугали морозами, а тут прелестная осень, как в Фонтенбло. Я привез тепло с собой, друзья! Верьте в мою звезду…» Но я лукавил. Я знал – звезда моя заходит, и неудачи строятся на горизонте…

Огромный обоз, обещавший многие беды, следовал с нами из Москвы. Но я не мог запретить везти трофеи – они были напоминанием о наших успехах. Мы как бы уходили с победой… Слово «отступление» никто не произнес.

Но перед отходом я собрал свою гвардию и сказал им правду: «Солдаты, мне нужна ваша кровь».

И они прокричали: «Да здравствует император!»

Так я их предупредил. Они были самые отважные. И они все поняли. Да, мне нужна была их кровь… вся кровь. Ибо я уже знал, каким будет наше отступление…

Уходя, я решил все-таки наказать царя – приказал взорвать Кремль со всеми дворцами и храмами. Докончить то, что начал пожаром он сам. Но взрыв… не удался! Я еще раз понял: теперь мне предстоит постоянно бороться с судьбой. И принял вызов.

Помню, я написал в одном из бюллетеней: «До двадцать четвертого октября армия отступала в порядке». На самом деле, беды обрушились на нас тотчас после ухода из Москвы. Я еще сумел огрызнуться, разбив русских под Малоярославцем, но после этого дела пошли совсем плохо. Начались жестокие холода, и теперь мы ежедневно теряли несколько сот лошадей.

Так мы дошли до Смоленска. Хоть и тяжело было продолжать идти в такой холод, но оставаться в сожженном городе без продовольствия и зимней одежды было еще тяжелее! И мы пошли дальше… Уцелевшие лошади скользили по обледенелой земле… падали… И все чаще гремели выстрелы. Сначала стреляли, чтобы не мучились лошади, потом… чтобы не мучились обмороженные люди, которые больше не могли идти.

Запишите, Лас-Каз: я шел по ледяной дороге в обжигающий мороз, шел пешком, как когда-то в Египте, шел, опираясь на березовый посох, вместе со своими солдатами. Ни бараний тулуп, ни меховая шапка не спасали от проклятого холода. Мюрат проиграл Тарутинское сражение, и мы отступали теперь по разоренной Смоленской дороге.

От великого до смешного – один шаг… Сколько раз мне придется это произносить во время русского отступления. Как хохотала судьба! Солдаты армии, именовавшейся Великой… оборванные, в полусгоревших в Москве шинелях, которые не грели… и поверх шинелей накручено всякое тряпье… Это была не армия, а какие-то грязные кучи со свалки… А мороз все крепчал. Единственный талантливый русский полководец, «генерал Мороз», добивал моих солдат, и они падали от холода и голода… и умирали прямо на глазах. Но ни ропота, ни слова осуждения я не услышал! Запишите: никогда и никому солдаты не служили так, как мне – до последней капли крови, до последнего крика, который всегда был: «Да здравствует император!»

Только Старая гвардия сохранила доблестный вид. Они сбросили обтрепанные шинели и шли в одних мундирах. В высоких медвежьих шапках, синих мундирах и красных ремнях мои гренадеры были по-прежнему великолепны, они презирали русские морозы.

«Тебе очень холодно, мой друг?» – спросил я старого солдата.

«Я смотрю на вас, Сир, и мне тепло», – таков был его ответ…

На моих глазах гвардию атаковали казаки. Они налетели, как саранча. Но мои гвардейцы, повидавшие со мной все виды смерти, сомкнутым строем прошли сквозь это месиво людей и лошадей…

Я надеялся достичь реки Березины прежде русских. Холод достигал двадцати градусов, дороги обледенели, лошади падали и околевали уже тысячами: все кавалеристы шли пешком, приходилось бросать пушки, уничтожать боеприпасы.

К четырнадцатому ноября моя армия осталась без артиллерии, кавалерии и обоза. Без кавалерии я не мог разведать положение русских, а без артиллерии – вступить с ними в бой. И русские пользовались этим – казаки постоянно атаковали наши колонны. Все, что отставало от армии, становилось их добычей. Эта нерегулярная кавалерия оказалась в тех обстоятельствах полезной для русских и страшной для нас.

У реки Березины мы должны были погибнуть… русские заняли все переправы. Эта река имеет сорок туазов в ширину, берега покрыты незамерзшими болотами, и форсировать ее в лютый мороз – отчаянно. Три армии русских должны были вот-вот соединиться. Перед нами стоял Чичагов, с тыла меня неторопливо нагонял старый циклоп Кутузов (не понимавший, что шанс разом покончить с Наполеоном выпадает единожды в жизни), а с севера подходил бездарный Витгенштейн. Причем у каждого из них было больше солдат, чем во всей моей поредевшей армии.

И ночью в палатке, пытаясь согреться в жалких лохмотьях когда-то великолепного мундира, наш модник Мюрат спросил меня: «Это – конец?» Я сел и при нем стал думать за русских – как им вести сражение. И настолько увлекся (уж очень хороша была у них позиция!), что даже забыл, против кого я выстраиваю победу. Я показал Мюрату, как нас следует уничтожить. Но ему было чуждо наслаждение красотой диспозиции. Он сделал нормальный вывод храбреца: «Ну что ж, значит, мы все погибнем – нельзя же нам сдаваться!»

Я его успокоил: «Это случится, если они будут действовать, как я, но, к нашей с вами радости, меня с ними нет…» И все-таки ночью я приказал сжечь знамена Великой армии и все донесения из Парижа. А на рассвете показал Мюрату ложный маневр, которым я обману русских, – и мы перейдем Березину. Надо было видеть, как радовался этот не самый умный и совершенно доверявший мне храбрец!

Все получилось. Я начал наводить ложную переправу южнее городка Борисова и этим маневром обманул адмирала Чичагова (с благодарностью вспоминаю имя этого ничтожества). Освободив для настоящей переправы берег реки севернее Борисова, я приказал понтонерам возвести два моста. Стоя по грудь в ледяной воде, они вбивали в илистое дно брода сваи. Был страшный мороз… кто сочтет, сколько их замерзло, ушло на дно?.. Но мосты они навели.

Наконец глупец Чичагов все понял и поспешил к настоящей переправе. Нам надо было спешить, по мосту уже били орудия. Копошащаяся масса людей и повозок торопилась перебраться на безопасный берег. Они давили друг друга, стараясь побыстрее войти на мост. Понтонеры и охрана пытались навести порядок. Но напиравшие сзади давили, затаптывали друг друга, люди падали в реку, на лед. Один из мостов рухнул, и великое множество солдат нашло приют на дне Березины… Они так и остались стоять под водой, я видел это… Обоз с московскими трофеями и казной (он вошел на мост последним) оказался там же – на дне, с мертвецами…

Русские уже подходили, когда генералу Эбле, начальнику понтонеров, пришлось взорвать второй мост. И на берегу осталось тысяч десять несчастных, не успевших переправиться. Их порубила в ярости вражеская кавалерия. Так бездарные русские генералы выместили злобу на беззащитных солдатах и маркитантах.

И все-таки после переправы я был в хорошем настроении. Это была первая маленькая победа в череде ужасов. Мне удалось сохранить пятьдесят тысяч солдат. Такова была теперь Великая армия… Замечательно проявил себя при переправе герцог Эльхингенский. Кстати, он доставил мне особенную радость уже во время отхода из Москвы. После неудачного сражения под Красным мне сообщили, что герцог то ли погиб, то ли захвачен в плен (что куда ужаснее). Он – мой любимый маршал. Я назвал его после Фридланда «храбрейшим из храбрых». И какой был восторг, когда я узнал, что тот, которого мы уже было похоронили, жив и, главное – не попал в плен. Редкая победа приносила мне такое счастье! Помню, я обнял герцога Эльхингенского, и мы расцеловались.

Я тогда впервые отметил, что император старательно именует своих маршалов, этих вчерашних плебеев, громкими титулами, которые он сам им присваивал.

– Дальнейшее отступление продолжалось при тридцатиградусном морозе. Падали последние лошади, не имевшие сил тащить жалкие остатки артиллерии, и тут же на них набрасывались люди, вырывая куски мяса из еще теплых трупов… Чаще всего умирали ночью. Костры наших бивуаков горели вдоль всей дороги… опасные костры! Горе тем ослабевшим, кто, немного отогревшись, засыпал возле них в эти морозы. Товарищи их будили, но несчастные умоляли оставить их и засыпали навсегда с блаженной улыбкой покоя. И дорога была покрыта замерзшими улыбающимися трупами…

Но мои усачи-гвардейцы по-прежнему поражали мощью и выправкой. Батальон Старой гвардии, являвшийся ко мне на ежедневное дежурство, всегда был в полном порядке, изумлявшем в те страшные дни. Они по-прежнему расплывались в улыбке, когда видели «своего императора».

В Вильно я смог подвести итоги кампании: Великая армия стала достоянием истории… она осталась в русских снегах. Я собрал маршалов и спросил их совета. Я сказал: «Вы знаете мою присказку: «Париж – как женщина, которую нельзя надолго оставлять одну». Я должен вернуться в Париж раньше, чем туда придут сведения о… случившемся».

«Но путешествие слишком опасно, кругом казаки, Сир», – стали возражать маршалы… Еще раз хочу отметить, Лас-Каз: казаки – это лучшая легкая кавалерия в мире. Они появлялись как привидения, нападали и исчезали. Они терзали наши тылы, перехватывали курьеров – моя связь с Францией была прервана… Однако я сказал маршалам: «Это не более опасно, чем мой отъезд из Египта. Не забывайте, господа, о моей звезде».

Но на их лицах было написано: где она, эта звезда?

Мне и самому было интересно выяснить это до конца. К тому же: жалкая, разбитая армия, привыкшая к поражениям, – что я мог с ней сделать?! И я подытожил: «Итак, господа, я вас оставляю. Я уезжаю, чтобы набрать триста тысяч новых солдат. Нужна новая армия, эта кампания – не конец войны. И русские еще заплатят мне за победы их климата!»

Пятого декабря вместе с Коленкуром я отправился в Париж. А в ночь на девятнадцатое мы уже въезжали в Тюильри… Коленкур вам рассказал об этом путешествии? Принесите мне завтра его рассказ.

– На сегодня хватит, – сказал император и добавил насмешливо: – Вы, как всегда, изнемогли. «Изнеможение» – слово, достойное дам…

Я был уже в дверях, когда он добавил:

– Кстати, Лас-Каз, у вас появилась привычка править мои слова. Этого делать не следует. Стиль – это дыхание… я хочу, чтобы читатели услышали мое дыхание… А ошибки, огрехи… надеюсь, они простят их старому солдату!

Император не прав. Я правил его речь весьма редко, когда ошибки были вопиющи…

Коленкур рассказал мне об этом путешествии в ту самую последнюю ночь в Елисейском дворце, и тогда же я все добросовестно записал. Привожу его рассказ:

«Пятого декабря около десяти часов вечера император и я сели в деревянный возок – грубо сколоченный ящик, поставленный на полозья. На запятках сидели два совершенно замерзших адъютанта в тулупах. Несмотря на то что император тоже был в огромном тулупе, ему должно было быть очень холодно, ибо стояли чудовищные морозы. Из четырех окон возка (весьма дурно застекленных) нещадно дуло обжигающим ледяным ветром. И всю дорогу до Германии я старательно укрывал императора полой своей огромной шубы. Но он совершенно не замечал ни неудобств, ни моей заботы.

Всю дорогу он размышлял вслух. И был удивительно оживлен… и весел, как ни странно! Впрочем, так всегда бывало с ним, когда он принимал важное решение… Много шутил, терзал меня насмешками вроде: «А что если нас захватят по дороге и передадут англичанам? Хороши вы будете, Коленкур, в железной клетке!» (Правда, каков он сам будет в этой железной клетке – ничего не говорил.)

И вообще, к моему изумлению, он будто совершенно не переживал случившееся! Хотя не переживать было невозможно. Я помнил дорогу от Москвы до Вильно – она напоминала гигантское поле сражения. Всюду валялись трупы… До смерти не забуду колодец у пустой избы, где мы останавливались напоить лошадей, колодец был забит трупами французов, и в самой избе лежали полуобгоревшие тела. Это «партизаны» (так именуют русские банды своих крестьян, преследовавших нашу отступавшую армию) заживо сожгли спавших солдат. И куда ни взглянешь, только вороны, на павших лошадях и человеческих трупах. И еще – пурга… ледяной ветер гнал снежные вихри, покрывавшие трупы и падаль белым ковром, что делало картину чуть менее безобразной…

Наконец император перешел к анализу случившегося. Сначала повторил свое любимое: «Меня победил только климат, и русские ответят за эту победу, они будут наказаны!» Потом сказал: «Фортуна была слишком благосклонна ко мне. Я решил в один год достигнуть того, что могло быть выполнено только в течение двух кампаний. Это была ошибка… Но я должен был взять эту столицу Азии. Кто знает, приду ли я сюда когда-нибудь еще?» И начал подробно разбирать ошибки маршалов в московском сражении. Про свои сказал весьма кратко: «Я просидел в Москве слишком долго, надеясь заключить мир. Я совершил грубую ошибку. Но в моих силах ее исправить».

И он заговорил… о новой трехсоттысячной армии, которую он наберет! Признаться, я был изумлен. Император вел себя, как шахматист, проигравший очередную партию и уже думающий о следующей. Он будто забыл, что он – полководец, потерявший почти полмиллиона воинов. Население целой страны осталось на полях России… а он уже весь в мыслях о новой войне!..

Я не знаю, успели ли вы заметить, что с ним опасно и одновременно легко разговаривать – он читает мысли. И император сказал мне: «Вам непросто понять меня, Коленкур. Есть большая разница между тем, что я чувствую и что сейчас говорю. Как сносить поражение – этому я учусь впервые в жизни. И здесь главное: не сокрушаться (если ты задумал продолжить кампанию), а делать выводы. И что еще важнее – надо вернуть веселое чувство победителя, которое было со мной все эти годы и которое передается армии. Я собираюсь продолжать не оттого, что честолюбив. Бессонные ночи, бивуаки, жизнь в палатке, причуды погоды, которые надо терпеть, – все эти радости войны в моем возрасте уже тяжелы. Нет, Коленкур, больше всего я люблю покой, и все-таки… я хочу завершить свое дело. Враги сами порождали и мои войны, и мои победы. Австрия вынудила меня к Аустерлицу, Пруссия – к Йене. Но за обоими монархами всегда стояла могущественнейшая Англия. Все коалиции против меня были созданы Англией. Глупые монархи заставляют своих солдат умирать за английское богатство! Однако могущество англичан не вечно, оно обречено. Образование Соединенных Штатов в Америке – только начало… Это мое предсказание».

А потом он начал мечтать о будущих победах с новой армией… Мне тогда показалось, что император несколько запамятовал, что армии у него пока нет и набрать ее после случившегося вряд ли возможно. Но я забыл: для этого человека не было ничего невозможного…

С неправдоподобной скоростью мы покинули Россию и устремились в Польшу. Увидев в поле первого мирного крестьянина, император вдруг сказал: «Я завидую этому бедному крестьянину. В моем возрасте он уже выполнил свой долг перед родиной и может оставаться дома с женой и детьми. Мне же все только предстоит…»

В Варшаве он вызвал в гостиницу двух польских аристократов и устроил великолепное представление. Изумленным полякам, которые таращили глаза при виде императора в огромном тулупе, он заявил столь часто им повторяемое: «От великого до смешного – один шаг…» После чего долго рассказывал им о своей победе под Москвой (не распространяясь о дальнейшем) и сразу перешел к будущим победам… Потом он все-таки вынужден был рассказать о происшедшем, но весьма скупо: «Я, к несчастью, оказался не властен над русскими морозами… десять тысяч лошадей гибли у меня каждый день… Отсюда и многие беды, которые постигли армию. Но ничего – это прекрасное испытание для сильных духом! Настоящий солдат ценит испытания. И сейчас я чувствую себя великолепно. И если самому дьяволу удастся сесть мне на шею, я буду чувствовать себя так же… Я весел, господа, а нынче особенно, потому что обожаю преодолевать трудности! И оттого из всех своих великих побед я особенно ценю битву при Maренго, где сначала я вчистую проигрывал сражение, чтобы через два часа его выиграть! Через месяц я наберу триста тысяч резервистов и вскоре ждите меня на Немане». Когда он заговорил про триста тысяч, в глазах поляков было большое сомнение. Они, как и я, забыли, что для этого человека нет ничего невозможного…

И вот наконец мы в Париже. Была ночь, когда мы въехали в великий город, проехали под Триумфальной аркой, и, к моему удивлению, никто нас не задержал. Император постарался увидеть в этом не проявление беспорядка, а хорошую примету. Он предпочитал теперь видеть во всем только обещание будущих удач.

Часы на башне пробили третью четверть двенадцатого часа ночи, когда мы высадились у подъезда Тюильри. Швейцар, вышедший на стук, не узнал ни меня, ни императора. Он позвал жену, поднес фонарь к самому моему лицу… и только тогда они меня узнали… так я зарос русской бородой.

Они тотчас позвали дежурного лакея, и тот, увидев моего спутника, скромно стоящего в стороне, вскричал: «Император! Ваше Величество!»

Император расхохотался и сказал: «Спокойной ночи, Коленкур. Вы нуждаетесь в отдыхе после такого пути… Впрочем, как и я».

Император прочел мою запись рассказа Коленкура.

– Что ж, он все понял в меру своих возможностей… – И добавил: – Она уже спала… и встретила меня сонным объятием, простодушной радостью… Женитесь на австриячках, Лас-Каз, они чужды интриг, ибо слишком глупы, чтобы в них участвовать, и подставляют свое тело со спокойной радостью исполненного долга, как будто исправно платят по векселю…

В ту ночь я долго сидел у кровати малютки. Как я его любил! Моя мать – единственная женщина, которую я по-настоящему уважал… и вот это крохотное тельце – сын… два самых дорогих существа в этом мире… Как вы поняли, Лас-Каз, все это записывать не надо… Ну а теперь – беритесь за перо. Уже в пути я узнал о заговоре генерала Мале. Кратко опишите в рукописи этот заговор сумасшедших. Впрочем, не знаю, известны ли вам самому истинные подробности дела.

Этот Мале, полоумный роялист, содержался в Венсеннском замке, а потом в Шарантоне – в сумасшедшем доме. Но иногда сумасшедшие дьявольски изворотливы, и фантазии безумных могут перевернуть мир… В конце октября этот Мале придумал сочинить прокламацию о моей гибели в России. После чего бежал из психиатрической больницы вместе с двумя другими безумцами. Дома переоделся в генеральскую форму и на рассвете приехал в казармы. Велел разбудить коменданта и сообщил полусонному глупцу о моей смерти и о том, что ему поручено… сформировать правительство!

Затем Мале освободил из тюрьмы Ла Форс двух своих друзей генералов – участников весьма противоположных мятежей – роялистского и республиканского (так что роялисты и республиканцы отлично спелись в ненависти ко мне!) Один из них, генерал Лагори, был начальником штаба у заговорщика Моро. И этот Лагори умудрился арестовать и моего министра полиции Савари, и префекта полиции Паскье! После чего они объявили о создании нового правительства. Префект департамента Сена уже готовил зал заседаний для этого правительства сумасшедших, когда наконец-то во всем Париже нашелся один здравомыслящий! Генерал Гюллен[32] с десятком солдат попросту арестовал всех безумцев.

И я сказал себе: «Если бы министром был Фуше, никакого заговора не случилось бы…» Хотя, зная Фуше, я все-таки проверил великого интригана: не участвовал ли в заговоре он сам? Когда мы с ним встретились, я спросил его об этом в упор. Фуше ответил достойно: «Если бы я участвовал, Сир, заговор победил бы». Все это он произнес с вечной дьявольской усмешкой…

Перед приездом я послал в столицу откровенный бюллетень, где сообщил правду о гибели армии, но в конце обратился к нации с важными словами: «Люди, недостаточно закаленные, чтобы подняться над изменчивостью судьбы и военной удачи, утратили силу духа и бодрость. Но тот, кто сохранил отвагу, увидел в новых трудностях лишь новую славу». И чтобы у народа не было сомнений в этом, я приписал: «Здоровье Его Величества лучше, чем когда-либо».

Но в столице, которую я отучил от несчастий и трудностей, эти слова вызвали злорадство врагов. Савари передал мне полицейское донесение о гнусной фразе Шатобриана, которая тотчас начала гулять по салонам: «Сироты без числа, утрите слезы – ваш император здоров!»

И все-таки я рассчитал правильно. Появившись в Париже невредимым и полным энергии сразу после того, как страна прочла опасный бюллетень, я вселил уверенность во многие слабые души.

Остатки Великой армии, переданной мною Мюрату, сильно поредели. Мюрат и Ней своими бездарными действиями докончили ее разгром. Нет людей решительнее и храбрее на поле битвы, чем Ней и Мюрат, и нет нерешительнее и трусливее их, когда надо самим принять решение. Меньше двадцати тысяч солдат они вывели из России.

Я набрал новую армию. Это было нелегко. Я, конечно же, знал о страхах, которые сеяли в деревнях уцелевшие калеки, рассказывая об ужасах русской кампании. Так что немало малодушных уклонилось от набора. Но триста тысяч солдат я все-таки получил. Большинство из них – необстрелянные юнцы. Весной они прошли весьма упрощенную военную подготовку, и я выступил навстречу противнику… К сожалению, я принужден был держать в Испании огромную армию столь нужных мне опытных солдат. Там высадились англичане, действовали партизаны. И я не мог оголить свой южный фронт, несмотря на все мольбы моих маршалов. Это кончилось бы мгновенным крахом империи!

Все дальнейшее мне видится, как в тумане… и похоже на сон, где предательство сменялось предательством. «Дедушка Франц», мой родственник… я могу только презирать его. Интересы дочери, внука – плевать на них! В жилах европейских монархов течет не кровь, а замороженная политика… Очередным предателем стал Бернадот, которому я дал все – славу, богатство, возможность стать шведским королем. И вот он, француз и вчерашний якобинец – гонитель королей, сражается вместе с этими королями против Франции!.. Впрочем, вычеркните весь этот жалостливый абзац.

Но Рейнский союз оставался верен. Пока. И прислал мне солдат. Правда, тоже юнцов. И вот с этими жалкими новобранцами я начал кампанию великолепно: разбил русских и пруссаков под командованием Блюхера при Люцене. Напомнил им, что звезда Франции еще не погасла! В воззвании к армии я написал: «Вы показали, на что способны французы. И ваша победа достойна Аустерлица и Фридланда». Эти слова должны были укрепить их дух. Но я знал, что неприятель всего лишь отброшен и отнюдь не разгромлен, как в тех великих битвах. А я теряю драгоценных солдат, которые сейчас так нужны мне! Я уже чувствовал – биться придется против всей Европы. Но я был готов.

Я вновь овладел Дрезденом, и саксонский король вернулся в отвоеванный мною город… Я основательно напугал союзников – они заговорили о перемирии. Но я решил не торопиться. Чтобы заключить нужное мне перемирие, я продолжал наказывать их кровью.

Но мои маршалы… они стали так робки… Будущее их пугало, и они час от часу становились все печальнее. Они страшились потерять свое… Свое богатство, свою жизнь… Они забыли, что смерть в бою – великая честь для воина. Впрочем, честь многие из них уже потеряли, ибо теперь они жаждали только одного – жалкого мира любой ценой! Даже мой верный Дюрок с ужасом говорил: «Вот теперь и надо воспользоваться нашими победами и заключить выгодный мир. Но император прежний, он не изменился, он ненасытно ищет боя – там его жизнь. Конец будет ужасен». Как выяснилось вскоре, это была опасная фраза. Но и в глазах начальника полиции (который доносил мне об этих разговорах) была все та же мольба:

«Заключите мир! Любой ценой!» Никто меня не понимал…

Я продолжал преследовать союзников и разгромил их в новой битве – при Бауцене. Тысячи убитых! И только нехватка кавалерии, погибшей в России, не позволила мне добить врага. Но я дорого заплатил за эту победу– был убит маршал Бессьер. Как всегда перед битвой он бесстрашно объезжал позиции, и ядро попало ему прямо в грудь. Он погиб, не успев ничего понять… не страдая…

Кроме Бессьера, я лишился и Дюрока – в битве под Макерсдорфом. Отчасти он сам виноват: нельзя думать о мире во время сражений. Бог войны был обижен… И ядро… я все видел, я стоял рядом… оно летело в меня и я подумал: мечта сбылась, вот она – смерть на поле чести во время победы! Но, как и прежде бывало много раз, в меня ядро не попало. Проклятье! Оно встретило на пути дерево и, отлетев рикошетом, разорвало несчастного Дюрока… Умирая, он молил меня уйти из палатки, чтобы вид его страданий не измучил меня. Уходя, я сказал ему: «Прощай… может, мы скоро встретимся». А он ответил: «Не ранее, чем через много лет, Сир, после того, как вы их всех победите». И поручил мне свою дочь…

Потом я долго сидел на пне, и ядра продолжали рваться вокруг. Но я был равнодушен, знал, что они меня не тронут… к сожалению… ибо у меня другая участь… Бедные мои маршалы шепотом говорили друг другу: «Он ищет смерти. Он хочет умереть в ореоле побед». И думаю, они молились, чтобы это случилось – тогда они тотчас смогли бы заключить позорный мир и сохранить свое жалкое достояние и свою жизнь. Ибо теперь их все больше пугало ожесточенное сопротивление врага. Даже пруссаки научились сражаться до конца, превращая в бойню поле боя!

Мне нужны были новые солдаты. Сенаторы безропотно согласились – они еще были покорны, я еще правил прежней силой. Новый набор в армию и чудеса моих побед произвели впечатление, союзники вновь попросили перемирия. Они предложили мне вернуть Пруссии отвоеванные у нее земли, распустить Рейнский союз и оказаться, как они это назвали, «в почетных границах восемьсот первого года». В границах завоеваний моей молодости. Они хотели отобрать у меня мои победы и загнать Францию в прошлое. Они не понимали меня…

В это время Пруссия и Россия попытались надавить на меня через «дедушку Франца». Австрия, подлая страна, вероломство которой я столько раз прощал, почувствовала возможность вернуть свои земли. Столько раз битые австрийцы посмели заговорить со мной языком угроз: если я не соглашусь на «почетный мир», Франц разорвет наши соглашения и примкнет к коалиции моих врагов… Даже несмотря на мой брак с его дочерью! Как сказал тогда принц Шварценберг:

«Политики благословляют браки, но они же устраивают потом и разводы».

В Дрезден, где я стоял с армией, приехал князь Меттерних. По трусости, изворотливости и хитрости он превосходил Фуше и Талейрана, вместе взятых. Еще вчера эта лиса угодливо ловила мои желания и пребывала в восторге от моего брака с австрийской самкой. Но теперь обнаглевшая лисица решила держаться тигром.

Мы разговаривали девять часов. Он посмел начать с угроз. И я понял: австрийцы уже решили предать меня.

Он сказал, что Европа устала от войн и если я буду препятствовать миру…

«Какому миру?» – прервал его я.

«Справедливому миру в границах начала ваших завоеваний, Сир. Это единственно возможный мир после ваших поражений в России».

«А после моих нынешних побед?»

«Ваши победы временны, ваши силы на исходе, вы погубили стольких солдат. У Франции, как нам известно, воевать больше некому, а ваши союзники в Европе уже готовятся стать вашими врагами».

«И мой тесть, как я понял, решил стать первым в числе предателей?»

«Его Величество прежде всего обязан думать о своем народе: Австрия – его семья».

«Я трижды оставлял на троне этого «семьянина». В четвертый раз я не совершу эту ошибку. И, как вам известно, мне не надо указывать путь на Вену – я его хорошо освоил!»

Он хотел возразить. Но я не дал ему раскрыть рта:

«Вы хотите войны? Вы ее получите! Под Люценом я уничтожил пруссаков, под Бауценом – русских, а с вами я увижусь в Вене! У меня есть все сведения о вашей армии… к вам засланы тучи шпионов. Я знаю про вас все!»

И я бросил на стол ворох бумаг. Но он даже не потрудился на них взглянуть.

«Вы придумали жалкий мир и хотите гусиным пером отнять у меня завоеванное кровью моих солдат? Но для этого, поверьте, не хватит чернил в вашей чернильнице! Вам надо будет мобилизовать миллионы, как мобилизовал их я, и пролить столько же крови, сколько пролил ее я. Крови, князь, а не чернил! Ваши короли рождены во дворцах и, потерпев хоть сотню поражений, преспокойно возвращаются в свои дворцы, а я… я – сын военного счастья, сын великих побед, и у меня нет ничего, кроме чести и славы… А их я вам не отдам! Я не могу вернуться униженным к своему народу!»

Но он опять затянул старую песню:

«Я проходил мимо ваших солдат. Вы уже набрали детей. Когда их убьют, кого вы призовете в армию? Младенцев?»

В ответ я швырнул ему шляпу под ноги – как и в прежние времена, когда он приводил меня в ярость. Но тогда он тотчас бросался ее поднимать, а теперь остался недвижим. И смотрел на меня с иезуитской улыбкой.

Я сказал презренному хитрецу:

«Вы не солдат. Вы не знаете, что такое душа солдата. И вам не понять, что такое привычка презирать человеческую жизнь, когда это нужно. Что для меня эти двести тысяч жизней!»

Потом он будет спекулировать этой фразой… Запишите, Лас-Каз: она вырвалась… это был гнев… я его ненавидел… хотел любой ценой его разозлить… Но ничто не могло пробить его спокойствия. Он был в себе уверен.

И я сказал тогда:

«Единственная ошибка, которую я совершил, – это женитьба на вашей эрцгерцогине. Я попытался влить молодое вино в старые мехи… Но берегитесь: если эта ошибка будет стоить мне империи, то под ее развалинами погибнет весь мир!»

Я посмотрел на шляпу на полу. Он так и не поднял ее.

Я понял – это война! И преспокойно сам поднял свою шляпу. Комедия окончилась.

Уже уходя, он сказал:

«Да, вы не изменились, Сир… Европа и вы никогда не придут к взаимопониманию. Ваши мирные договоры всегда оказывались лишь перемириями, а неудачи только с новой силой толкают вас к войне. Теперь с вами будет воевать вся Европа».

«Только не забудьте, если вы и вправду решили со мной воевать, что мне от Дрездена куда ближе до Вены, чем вашему императору до Парижа».

Меттерних молча поклонился. В приемной он сказал Бертье – сказал громко, чтобы я услышал: «Ваш повелитель попросту сошел с ума».

И тесть вступил в войну против меня. Первые двести тысяч австрийских войск присоединились к коалиции. Счастье, как говорят на моей родине, «не уставало показывать мне свою задницу».

Собираясь проучить «дедушку Франца», я хотел быть спокоен за тыл. Мог ли я оставить у себя за спиной великого интригана? Присутствие Фуше в Париже стало невозможным. Я велел привезти его ко мне в Дрезден.

«Поручаю вам генерал-губернаторство в Пруссии – я принял окончательное решение упразднить это гнусное королевство, как только его разгромлю».

В глазах мерзавца было написано: «Но для этого вам надо его разгромить, во что я не очень верю… да и вы тоже!» После чего он поблагодарил меня за оказанную честь и удалился.

Вскоре я узнал, что убрал его из Парижа вовремя. Оказалось, по дороге ко мне он остановился в лагере у Ожеро, и оба будущих предателя имели беседу, о которой мне донес осведомитель. «К несчастью, мы хорошо научили сражаться наших врагов, теперь они умеют нас бить, – сказал Фуше. – Боюсь, что эта война покончит со всеми нами». А позже я узнал, что осведомитель передал мне эти слова… по приказу Фуше! Он все надеялся меня образумить. Призывал отказаться от войны и заключить унизительный мир!.. Его бледно-голубые, начисто лишенные блеска, глубоко посаженные мертвенные глаза… я буду помнить их до могилы…

Я разбил русско-австрийскую армию при Дрездене. Насмешка судьбы: на моей стороне сражались три немецких короля, а против меня – два бывших французских генерала – Бернадот и Моро. Моро был воистину блестящий генерал. Он приехал из Америки и по представлению предателя Бернадота стал советником у русского царя. И как только началось сражение – первым ядром был смертельно ранен. Ему ампутировали обе ноги, но спасти его не удалось – истек кровью… Так что Моро совершил длинное путешествие за своей смертью. И я тогда подумал: «Моя звезда! Опять?..» Но вскоре я буду завидовать даже его мучительной смерти, ибо он нашел ее на поле чести…

Однако тогда, во время Дрезденской битвы, я имел право вновь поверить в свою судьбу. На рассвете князь Шварценберг, еще недавно воевавший со мной против русских, а ныне командовавший войсками моих врагов, дал сигнал к началу сражения. Закончилось оно только к девяти вечера. Тридцать тысяч австрийцев и русских было убито, новые союзники потеряли большую часть артиллерии, весь обоз. Я разгромил их!

Погода в тот день была ужасная – шел чудовищный ливень! Когда я вернулся во дворец, на мне не было сухой нитки. Саксонский король рискнул заключить меня в благодарные объятия и в ответ на него обрушился целый поток воды. Вода была всюду – в мундире, в сапогах. Моя треуголка превратилась в бесформенное месиво. «Человек, упавший в реку, был бы куда суше», – сказал мой камердинер. Я страшно продрог и чувствовал себя настолько истощенным, что не смог принять даже любимой ванны. Я рухнул в постель и велел не будить меня, что бы ни случилось.

На следующий день надо было преследовать врага и добить его, но… я не мог! Началась какая-то странная болезнь. Мучительно болело все тело, я совершенно обессилел, даже начал думать, что меня отравили… С трудом я вернулся к жизни… Судьба стала преследовать меня повсюду, она лишила меня даже результатов завоеванной мною победы!

Едва оправившись от этой странной болезни, я должен был… спасать своих маршалов! Они вдруг стали совершенно беспомощны… Макдональд был разбит в Силезии, и я избавил его от гибели, примчавшись из Дрездена на помощь. Удино потерпел поражение на пути в Берлин, я заменил его Неем… Но и Ней был разбит изменником Бернадотом, и я должен был спасать уже его… Союзники прозвали меня «Бауценский курьер». Не забыли свою кровь под Бауценом! Все эти «малые битвы» уничтожали мою армию, в то время как враг получал новые и новые подкрепления. К тому же в тылу появились отряды немецких партизан и действовали они по образцу варварской России. Мой брат Жером, король Вестфальский, вынужден был оставить свою столицу – туда уже готовились вступить русские войска…

Мне следовало немедля идти на Берлин и занять его. Но маршалы настаивали, чтобы я остался на Рейне. Они опасались длинных переходов. А я настолько обессилел во время странной болезни, что у меня не хватало энергии их переубедить. И я отошел к Лейпцигу.

Там и состоялась главная битва. Это побоище тысячекратно описано моими врагами, как «битва народов». Да, против меня сражались все народы Европы – мои вчерашние союзники. Так что точнее было бы назвать эту битву «предательством народов». Предатель Бернадот, предатель «дедушка Франц», пруссаки со своим трусливым королем и русские с «моим братом Александром». У меня было сто шестьдесят тысяч, у врага в два раза больше. Но я побеждал и с меньшими силами!

Итак, полмиллиона человек сошлись под стенами Лейпцига. Невиданная битва – сражение будущего! Судьба Европы!

Но перед битвой я почувствовал мучительную резь в животе. Хотели вызвать врача – я запретил. Моя палатка была слишком хорошо видна отовсюду, на нее смотрела с надеждой вся армия! Нет, пока я на месте, каждый будет на своем посту… Я приказал, чтобы никто не входил в палатку, и сел на кровать, корчась от боли. Наконец она чуть поутихла. С трудом я сел на коня… И боль прошла! Волей я сумел победить ее!.. Но меня не покидала мысль: болезнь, не давшая мне довершить разгром… и эта острая боль в день решающего сражения – что это? Предчувствие? Конец?..

Битва началась счастливо. Удино с Виктором опрокинули пруссаков, Макдональд был просто великолепен против австрийцев. И поляки с Понятовским превосходно держались, а Ожеро, Мармон и Ней были достойны всяческих похвал… Но сокрушить противника до конца не удавалось. Время шло, пульс боя лихорадило… Опять русские! Они стояли насмерть и заставили отступить в беспорядке мою конницу. Они не дали развить начавшийся великий успех.

Так закончился первый день. Вечером я произвел в маршалы бесстрашного Понятовского. И хотя превосходство в этот день было на нашей стороне, я был печален – потери оказались ужасны! Я не имел права терять стольких солдат, слишком мало их было у меня. Еще один такой победный день – и я останусь без армии!

Ко мне в плен попал австрийский генерал Мерфельд. Я приказал вернуть ему шпагу и отпустил, поручив передать моему тестю:

«С некоторых пор я желаю только покоя под сенью мира. Я думаю теперь о счастье Франции так же горячо, как прежде думал о ее славе». Но союзники после столь неудачного для них дня, к моему удивлению, не откликнулись на предложение мира. Теперь я понимаю – они уже знали, что случится: завтра подлость должна была победить отвагу.

Наступил последний день битвы. И это случилось! В разгар сражения саксонцы, находившиеся в центре, внезапно повернули пушки против меня. И тотчас мне изменила вюртембергская кавалерия… Оказалось, Бернадот подослал к ним своих людей – уговаривал вспомнить, что они немцы. И уговорил… они доказали, что они – продажные немцы, позор Германии! Забыв, что такое рыцарство, они стреляли в спину вчерашним товарищам…

Но это был не конец несчастий. Беды продолжились и закончились катастрофой… Сапер, который должен был взорвать мост после отступления всей армии, услышал невдалеке случайный выстрел и принял его за условный сигнал. Мост взлетел на воздух. Четыре корпуса, двести орудий – половина моей армии и артиллерии – остались добычей противнику. И началась бойня – русские, немцы, австрийцы, шведы рубили моих беззащитных солдат. Храбрец Понятовский, пытаясь наладить переправу, бросился на коне в реку. И остался там навсегда…

В похоронном настроении собрались вокруг меня маршалы. А я сидел на скамеечке и преспокойно писал приказы. Так я их успокаивал… пока моя армия (точнее – жалкие остатки) уходила по улицам Лейпцига. Сто двадцать тысяч человек с обеих сторон полегли в этой битве. Неприятель овладел Лейпцигом, и его трусливо приветствовал мой вчерашний союзник, саксонский король, за которого я пролил столько крови своих солдат.

Я мог подвести итог: случай взорвал мост и лишил меня армии, как перед этим случай не дал воспользоваться победой под Дрезденом. Да, моя звезда зашла. Счастье окончательно отвернулось от меня!..

Впоследствии, когда я освободил Папу, мой почетный пленник, прощаясь со мной в Фонтенбло, сказал мне: «Вы решили объединить Европу железом и кровью… а Он с креста, без всяких армий, совершил это одной Любовью… Вы наказаны, Бог отвернулся от вас…»

Император остановился.

– Это вычеркните…

Впоследствии он припишет эти слова себе.

– Я отступил к Франкфурту, а потом и к Рейну. Но и отступая с жалкими остатками моей армии, я успел разбить союзников. Это дало мне передышку, и за несколько дней я выстроил линию обороны на Рейне.

Восьмого ноября вечером я вернулся в Париж. Перед моим приездом, словно в насмешку, в столицу привезли знамена. Те самые, которые мы взяли у врага в первый день печальной битвы под Лейпцигом…

Вскоре со мной простился Мюрат. Упросил отпустить его спасать свой трон в Неаполе и мои войска в Италии. Прощаясь, он смущенно прятал свои очаровательно-глупые голубые глаза. И я понял, что уже никогда не увижу его расшитые золотом куртки самых немыслимых цветов и фасонов… Смельчак бросил меня.

Отпала Голландия – генерал Лебрен бежал, мои войска покинули страну. Англичане привезли туда править принца Оранского… Была решена и судьба бедного Жозефа. Мои маршалы Сульт и Массена отчаянно сражались в Испании и Португалии – но что они могли без меня! В битве при Виттории Жозеф едва избежал плена… англичане уже готовились стать владыками Испании. И тогда я придумал… вернуть туда Бурбонов – посадить на трон Фердинанда. Я написал ему в Валансьен, где он жил в заточении, «англичане хотят насадить в стране анархию и якобинство». И предложил ему возвращение на трон и уход моих войск из Испании. В обмен он должен был подписать мирный договор и обменяться пленными – теперь мне нужен был каждый солдат. Говорят, он просто онемел, когда прочел мое письмо. Несколько раз его перечитывал, не в силах поверить свалившемуся счастью. И, конечно же, все подписал…

Я написал матушке: «Вся Европа восстала против меня. Мое сердце удручено множеством забот…» Впрочем, эту фразу вычеркните.

Я попросил Сенат о наборе новых трехсот тысяч. Потом еще ста восьмидесяти тысяч, а в октябре – еще ста шестидесяти: за счет призыва пятнадцатого года. Сенат согласился, но… да, я впервые услышал от сенаторов «но»! Они посмели заговорить… о моем деспотизме! Они заявили, что мое желание продолжать войну мешает «установлению желанного мира, в котором так нуждается нация». И я ответил им: «Я представляю нацию! Если вас послушать, то я должен согласиться на позорный мир и отдать врагам все, что они требуют. Нет, тысячу раз нет! Я заключу совсем другой мир через три месяца – и это будет почетный мир, достойный моего народа! Или я погибну!»

И, клянусь, я добился бы этого! Но я не знал, что и в армии меня ждет измена. Я никак не мог собрать в кулак свои силы. Мои маршалы с их корпусами вдруг перестали быть мобильны! «Приказываю вам выступить и через шесть часов быть на поле боя! – писал я Ожеро. – Я хочу увидеть ваш плюмаж в авангарде!» Но я так его и не увидел… Это было не просто предательство. Скрытая зависть, которую они столько лет таили, теперь торжествовала. И мой Ожеро потихонечку перекинулся к австрийцам…

В это время Фуше написал мне, что, так как разгромить Пруссию, к его величайшему прискорбию, мне не удалось (насмешка, насмешка!), он решил вернуться в Париж. Я немедленно велел ему отправиться в Неаполь, к Мюрату. Едва приехав туда, мерзавец тотчас предложил Мюрату вступить в антифранцузский союз, тем самым сохранив свое королевство. Правда, на всякий случай прохвост сообщил мне об этих якобы «планах Мюрата». Впрочем, и король Неаполя сообщил мне о предложениях негодяя.

Почему я допустил эту поездку Фуше? Я был совершенно уверен в Мюрате. Но вскоре я узнал, что Мюрат… женатый на моей сестре… который нес мою корону во время коронации и правил в Неаполе под именем Иоахим Наполеон… и моя родная сестра… примкнули к австрийцам! Мюрат встретился с Меттернихом и сделал первый шаг на пути предательства – разрешил в Неаполе торговлю с англичанами. После чего согласился помочь австрийцам изгнать мои войска из Италии. Глупец уже видел себя хозяином в Риме!

Но я сумел расплатиться с ним за предательство – освободил Папу, законного владыку Рима, и отправил его в Вечный город. Так что желанного Рима Мюрат не получил… И вообще, как положено глупцу, Мюрат все делал не вовремя. Он не вовремя предал меня и не вовремя выступил за меня[33]. Жалкий глупец не знал, что бог войны ревнив и не прощает храбрецам предательства. Представляю лицо бедняги, когда его вели на расстрел…

В конце тринадцатого года союзные армии форсировали Рейн и перенесли войну на территорию Франции. И осмелевшие сенаторы впервые обратились ко мне с требованием (да, уже с требованием!) немедленно заключить мир любой ценой. Савари предложил арестовать их, устроив «второй том дела герцога Энгиенского». Я объяснил простодушному вояке: «Первый том навсегда убедил меня в ненужности второго. Кроме того, мой бедный Савари, тогда у меня был союз с победой, а теперь мы разбиты. У Франции теперь другая роль: победительница стала жертвой».

Однако я был спокоен. Я знал, что враги пока еще боятся меня. Но, уезжая из Парижа на войну, я все-таки сжег свои секретные бумаги…

И было прощание. Я поцеловал мою Луизу и, перед тем как поцеловать сына, подбросил его к потолку и сказал: «Иду бить твоего дедушку Франца». Он смеялся. Бедный малыш… Я видел его в последний раз.

На Францию наступали три армии: предателя Бернадота и столько раз битых мною Блюхера и Шварценберга. При них находились «брат Александр», «дедушка Франц» и прусский король. Это двухсотпятидесятитысячное войско я должен был разгромить с восемьюдесятью тысячами необстрелянных рекрутов. На юге англичан Веллингтона должен был удерживать Сульт.

Моей армии не хватало обмундирования, седел. Порции галет, мяса и вина были урезаны. Недоставало госпиталей… и даже денег, чтобы платить жалование солдатам. Все было не так! Но зато я… я был прежний! Два месяца я не слезал с коня. За сорок пять дней – девять побед. И это с необученной нищей армией… Запишите: кампания четырнадцатого года – венец моего искусства. И на поле боя я теперь сражался не только с неприятелем, но и с судьбой, посмевшей отказать мне в удаче.

Чтобы прокормить свои армии, Шварценберг и Блюхер разъединились. И я тотчас разработал единственно возможную тактику: передвигаясь форсированными марш-бросками, я бил их поодиночке. Русские были разбиты при Сен-Дизье, пруссаки и русские – при Бриенне. Я не посрамил город, где меня учили военному искусству, и выгнал Блюхера с пруссаками из Бриеннского замка. Они бежали, бросив раненых и обоз. В Шамбопере я вновь разбил русские войска. Тысячи остались на поле боя, в плен попали два генерала – Олсуфьев и Полторацкий. Корпус барона Сакена я отбросил за Марну, он потерял пять тысяч убитыми. При Вошане я еще раз разбил Блюхера. Целая армия бежала, оставив пятнадцать орудий и шесть тысяч мертвецов. Так напоследок я давал им наставления по военному искусству. Восемьдесят тысяч потеряли союзники на полях боев четырнадцатого года!

Но мои маршалы… они все губили! Удино и Виктор трусливо уступили Шварценбергу. Мне пришлось броситься к ним на помощь и продолжить свои уроки, заставив отступить в беспорядке превосходящие силы Шварценберга… Маршалы начали распускать слух, будто я веду «безнадежную войну только для того, чтобы погибнуть на поле боя». Это была ложь: я верил в победу, хотя… да, хотел погибнуть!

И союзники начали уставать от моей решительности. Они не вынесли постоянного кровопролития и с февраля опять повели переговоры со мной в Шатильоне. Они предлагали мир, правда, уже в границах королевской Франции. Они так и не поняли мое «все или ничего».

В это время союзные армии соединились. Я велел Мармону охранять Париж, а сам двадцатого марта напал близ Арси-сюр-Об на объединенную армию союзников под началом Шварценберга…

Артиллерия била непрерывно! Я помню, как бомба упала перед наступающим каре, и мои гвардейцы бросились прочь от дымящейся смерти. А я… шагнул к бомбе. Но тщетно! Пламя полыхнуло в метре от меня, посыпались комья земли… а меня даже не задело… Повторю: я хотел смерти! Но куда больше – победы!

При том же Арси-сюр-Об русские казаки обрушились на моих драгун. Молоденькие новобранцы не выдержали – бросились наутек. Я врезался на коне в бегущую толпу: «Драгуны! Вы бежите, но я стою!» И поскакал, выхватив шпагу. За мной бросился полк Старой гвардии, следом за ним – мой штаб и… недавние беглецы! Славно рубились! И шесть тысяч казаков, столь грозных в России, дрогнули… побежали! Подо мной был убит конь, а я… опять остался невредим.

Но в тот день я получил иную рану, воистину смертельную: я узнал, что после битвы герцог Эльхингенский спросил генералов:

«Не пора ли со всем этим кончать и не дать ему погубить Францию, как он погубил армию?» Так сказал «храбрейший из храбрых». Мои маршалы больше не хотели меня…

«Дедушка Франц», Россия, Пруссия и Англия подписали пакт, где обязались вести войну вплоть до моего разгрома. Почему они так осмелели? Нет, не потому, что моя армия таяла после каждой победы. Они знали, что мне хватит и тысячи, чтобы уничтожить их стотысячное войско! Просто – уже свершилось главное предательство!

Я решил стремительной атакой окончательно отбросить армию союзников к Мецу. Шел на редкость упорный бой. Я разгромил их кавалерию, будучи уверен, что это авангард, прикрывающий главные силы. Но за кавалерией… не было никого! И я понял – меня провели! Пока я воевал с кавалерией, союзники, и вправду вначале отступавшие к Мецу, вдруг резко изменили направление и стремительно двинулись к Парижу по дороге, которую я оставил неприкрытой… Должен признать, это был великолепный маневр! Потрясающий по дерзости ход! Я не мог поверить, что кто-нибудь из этих говнюков на него способен! И оказался прав – никто из союзников не был способен на это.

Способен был только он – самый умный (и самый подлый – «честь», которую он делил с Фуше) мой Талейран! Оказалось, он написал письмо русскому царю: «Идите на Париж, Вас там ждут все. Военное могущество императора по-прежнему велико, но политическое – ничтожно. Франция устала от него». И негодяй… да, он был прав. Устали не только мои маршалы, народ тоже устал… от славы и крови. Они все хотели покоя…

Когда я понял маневр союзников, у меня еще оставалось время. На подступах к Парижу стоял корпус Мармона. Я верил – он продержится до моего прихода. Но оказалось, Талейран и здесь все устроил – уговорил Мармона открыть дорогу на Париж. И сообщил об этом союзникам.

Мармон! Старый товарищ! Впрочем, среди стольких предательств стоит ли осуждать его? Не лучше ли просто отметить: и Мармон – тоже!..

Еще не зная ничего об измене маршала, я повернул войска и бросился к Парижу. Но когда подъехал к Сене, увидел – река в огне! Это отражались костры – враги готовили себе ужин в Париже! Они пели… Победно пели… А я стоял во мраке и глядел на ярко освещенный город… Мой Париж! Впервые за восемьсот лет неприятель вошел в столицу Франции!

Я недоумевал – где Мармон? Разбит? Убит? Что с сыном? С императрицей? С Жозефиной? Неизвестность… Одно мне было ясно: они легко заставят Сенат и Собрание изменить мне. Что делать? Я мог только приказать верному Коленкуру: «Скачите в Париж! Не дайте этим глупцам подписать…»

А пока я с войсками повернул на Фонтенбло. Наконец из Парижа прискакал гонец! Я все узнал! Когда союзники приблизились к городу, Жозеф исполнил все мои инструкции на этот случай. Он предложил императрице и сыну покинуть Париж. Мой сын плакал и лепетал: «Папа не велел нам уезжать, я не хочу!» Они отправились в Блуа, где моя Луиза… попросила защиты у своего отца! Она получила защиту «дедушки Франца», а мой сын и его внук – негласное заточение… Это все, конечно же, вычеркните!

А Мармон… никто по-прежнему не мог сообщить, где он! Я приказал любой ценой отыскать маршала и вручить ему приказ – немедленно занять позиции на другом берегу Сены. Я и подумать не мог, что он…

Я стянул в Фонтенбло семьдесят тысяч солдат. Этого было вполне достаточно, чтобы никто из вошедших в Париж союзников не ушел живым. Клянусь честью, я знал, как это сделать! Я собрал маршалов и начал объяснять задуманную диспозицию, но они… не захотели даже слушать! Кто-то из них попросту перебил меня: «Сир, если вам дорог Париж…»

Он не посмел сказать до конца! Да это было и ни к чему. На их жалких лицах я прочел: они уже сговорились между собой.

Наконец они заговорили. Один за другим, они все сказали, что сопротивление будет означать гибель Парижа! Что русские только и ждут этого! Что они хотят нам отомстить! И сожгут Париж, как Москву!..

«Другими словами, вы хотите моего отречения?» – спросил я. Жалкие трусы молчали. Впрочем, один из них молча положил на стол воззвание Генерального совета департамента Сены. И я прочел:

«Жители Парижа! Все ваши несчастья происходят от вопиющего произвола одного человека. Это он ежегодными рекрутскими наборами разрушил ваши семьи. Это он закрыл для нас моря, обескровив нашу промышленность…» И прочее… Далее шли слова «о наших добрых старых королях»… и призыв к возврату Бурбонов!

Я швырнул бумажонку на стол! Они безумны! Возвращать Бурбонов?

В это время Коленкур закончил первые переговоры с «моим братом Александром». И привез мне их результаты… Византиец хитрил – он обещал «попытаться (это слово особенно мне запомнилось) уговорить союзников сохранить корону за Римским королем, но за это…»

Коленкур не посмел продолжать.

«Так чего же они от меня требуют за это?»

«Больших жертв… чтобы сохранить корону вашему сыну. Отречения, Сир… «Иначе на трон сядут Бурбоны», – так сказал Александр».

«Как? И он тоже думает об этом? – Я расхохотался. – Бурбоны во Франции? Да они и года не продержатся!.. Они там все с ума посходили! Они забыли, что была кровавая революция… для того, чтобы во Франции не было никаких Бурбонов! Навсегда!»

Коленкур молчал… Он привез мне прокламацию союзников. Они составили ее перед тем, как войти в Париж. «К вам обращается вооруженная Европа, собравшаяся у стен вашей столицы… – так нагло писал этот вонючий австрияк князь Шварценберг, который в русскую кампанию, командуя австрийским корпусом, бездарно погубил своих солдат. – Мы обязуемся сохранить ваш город в целости и сохранности…»

Еще бы! Они готовы были обещать что угодно, только бы меня прогнали. Ибо, даже войдя в Париж, они по-прежнему меня боялись!..

Утром я вновь собрал маршалов – ни я, ни они еще не знали о предательстве Мармона. Но зато они узнали от Коленкура о разговоре с русским царем. И все они – Ней, Макдональд, Лефевр… все, кому я дал титулы, славу, состояния, молча смотрели на меня, ожидая отречения.

Но я сказал: «У нас семьдесят тысяч солдат в строю!» Как я надеялся увидеть в их глазах знакомую жажду битвы… этот огонь! Ну хотя бы огонек… отблеск вчерашней славы… Но на лицах был только страх – они смертельно боялись, что я снова позову их в бой! И, перебивая друг друга, заговорили о выгодах моего отречения… Глупцы! Три месяца я вел успешную войну, имея лишь жалкие остатки моих войск. И тем не менее союзники заплатили дорогую цену – восемьдесят тысяч их солдат лежит в полях Франции. Если бы Париж продержался еще сутки, ни один немец не ушел бы обратно за Рейн!..

Я сказал это маршалам. Но они были непреклонны в своей трусости.

«Франция устала, Сир, – сказал «храбрейший из храбрых» герцог Эльхингенский. – И армия не хочет более воевать».

«Армия подчиняется мне!»

«Армия подчиняется своим генералам, Сир».

Это была открытая угроза. Но я не мог позволить им опозориться – предать меня перед всем миром. И я помог им.

«Хорошо… Итак, господа, во имя счастья моего народа я согласен пожертвовать его величием. Ибо это величие может быть добыто только усилиями, которых, как вы сейчас заявили, я более не вправе требовать от сограждан. Ну что ж, Франция действительно щедро отдавала мне свою кровь. Так что успокойтесь, господа: я проиграл – я один и должен страдать. Я согласен отречься. Вам не придется больше проливать кровь на полях славы, вы захотели покоя, что ж, получайте его! Но запомните то, что я вам сейчас скажу. Мы с вами не из тех, кто создан для покоя, и мирная жизнь на пуховых подушках скосит вас куда быстрее, чем война и жизнь на бивуаках!»

Уже подписывая отречение, я все-таки сказал: «А может, пойдем на них? Ведь мы их разобьем!»

Но мои маршалы испуганно молчали… Запишите, Лас-Каз: если бы они не предали меня, я в несколько часов выгнал бы союзников из Парижа и восстановил свое величие!.. Сейчас я стыжусь своего отречения – это была моя слабость, вспышка темперамента, подавленная ярость. Запишите: император был охвачен презрением, отвращением к своим вчерашним соратникам. И то, что произошло далее, случилось из-за этого…

В Фонтенбло есть комната на первом этаже, с окнами в шумный двор. Еще будучи Первым консулом, я всегда занимал ее. Жесткая кровать, похожая на походную, колокольчик, которым я звал секретаря посреди ночи, когда мысли приходили в голову… Там, на столике рядом с кроватью, я и приготовил пузырек с опиумом. Да, я решил умереть императором. Пусть не от руки врага, раз Господь мне этого не позволил, а от собственной руки… Но Он не дозволил и этого. Яд не подействовал, хотя были невероятные мучения. Привели медика, я просил дать мне еще… но, конечно же, он не дал. И слава Богу! Никогда не прощу себе этого! В подобном конце не было бы величия, только жалкая человеческая слабость. Герой должен бороться до конца… Тот, кто управлял судьбами человечества, не смеет быть похожим на проигравшегося игрока. Борьба до конца, непреклонность – вот удел тех, кто бросает вызов судьбе!..

Он замолчал. Сидел недвижно. Потом продолжил:

– Конечно, не надо об отравлении… Запишите: от десятидневного душевного волнения я сделался внезапно болен, однако после вмешательства медика уже наутро проснулся совершенно здоровым… К сожалению, утром я узнал, что мой любимый камердинер Констан и мамелюк Рустам, которого я вывез из Египта… – Император махнул рукой. – Впрочем, если предали маршалы, что спрашивать со слуг!..

В это время Коленкур ездил между Фонтенбло и Парижем. В моем Енисейском дворце разгуливали главы союзных держав… как некогда я в их дворцах… Во время одного из совещаний Александр подготовил сюрприз моему посланцу, сказав: «Вы предлагаете нам регентство императрицы как единственно возможную форму управления страной. Вы уверяете нас, граф, что исходите при этом из несокрушимой верности армии вашему императору. Но знаете ли вы, что многотысячный корпус маршала Мармона перешел на нашу сторону? При этом Мармон сделал знаменательное заявление.

«Декретом нашего Сената армия освобождена от присяги императору. Отказываясь сражаться на стороне императора, я хочу тем самым способствовать сближению народа и армии, чтобы избежать гражданской войны…» Так что если ваш Сенат и даже некоторые маршалы считают себя свободными от обязательств перед Бонапартом, почему мы, воевавшие с ним, потерявшие сотни тысяч подданных, должны иметь какие-то обязательства перед династией узурпатора? Нет, потомки человека, погрузившего всю Европу в кровь и ужас, не должны занимать один из могущественнейших тронов мира».

Коленкур, вернувшись, пересказал мне все это и добавил:

«Да, Сир, ситуация совсем изменилась. Они против вашей династии на французском троне. Они требуют вашего отречения не только за себя, но и за сына. За это они готовы передать вам в управление небольшой остров. Это – Эльба, недалеко от Италии. Плюс два миллиона ренты… и армию в несколько сот…»

Я посмотрел на него, и он поправился:

«…и отряд в несколько сот гвардейцев».

«Ну что ж, Коленкур, они решили забрать из подвалов Тюильри все мое золото и драгоценности, щедро оставив мне из моих же ста пятидесяти миллионов два. Они решили также забрать все мои владения – владения императора, коронованного Папой, наградив меня жалким островом… Сколько раз я бил их всех, но был великодушен. Как выяснялось – непозволительно. Что ж, Бог нас рассудит, а сегодня я согласен на эти подлые условия… Я знаю этот крошечный островок, бывал там когда-то в юности. Воздух там чист, люди честны и надеюсь, моей дорогой Луизе будет там хорошо… да и мне надо бы отдохнуть от пережитого и прийти в себя после бесконечных предательств».

«Но вы должны подписать…» – сказал Коленкур.

И протянул текст, составленный союзниками: «Поскольку Наполеон является единственным препятствием к миру в Европе, я отказываюсь за себя и потомков своих от тронов Франции и Италии…» Но я приписал к бездарному тексту: «…ибо готов пожертвовать ради блага Франции всем, в том числе и жизнью».

За окном светало, взошло солнце, чудесный, помню, начинался денек… Оказалось, вчера в Фонтенбло приехала она… графиня Валевская… но мне об этом доложили только под утро. Не осмелились войти в кабинет, пока мы не закончили с Коленкуром, и бедная графиня прождала всю ночь. Когда я узнал об этом, попросил отнести ей записку: «Мария, ваши чувства тронули меня до глубины души, они так же прекрасны, как Вы и Ваше сердце. Вспоминайте обо мне по-хорошему».

Я не мог увидеть ее побежденным, я еще не привык к этой новой роли, сулившей… столь много интересного!

Император обвел глазами каюту. Я уже писал про эту странность его взгляда. В нем – недоумение. Он живет там и когда возвращается из воспоминаний, часто в первое мгновение не может понять, где он находится. А поняв, начинает оценивать продиктованное.

Император усмехнулся.

– Да, вы правы. Я хочу вымарать все про графиню Валевскую. – И продолжил диктовку: – Но пора было прощаться с дворцом. И тут я с изумлением понял, что совершенно его не знаю… не было времени разглядывать – я слишком торопился жить. И теперь с любопытством, будто впервые, рассматривал комнату, где сидел… которую теперь будут называть «комнатой отречения»… Маленький трон с моим вензелем, розовый штоф на стенах… Напоследок я прошелся по роскошным залам – особенно меня поразили великолепные камины.

Я стал спускаться во двор, называвшийся (кажется, со времен Генриха Четвертого) «Двор Белого коня». И вдруг понял, что пологая лестница, по которой я шел, расходится в обе стороны, повторяя форму подковы. И только сейчас сообразил – в старину по ней во дворец въезжали на конях…

Во дворе выстроилась Старая гвардия. Барабаны били «поход». Я медленно спускался по лестнице-подкове и думал: что я им скажу? Им и истории… Я был в походном сером сюртуке и треуголке – таким они знали меня в дни нашей славы.

И я сказал им: «Двадцать лет мы шли вместе по дороге чести и славы. Союзники подняли против меня всю Европу… и часть моей армии изменила долгу. Да и сама Франция захотела иной судьбы. И вот я ухожу… но вы остаетесь. Если я решился продолжать свою жизнь, то только для того, чтобы поведать миру о ваших подвигах! Как бы я хотел прижать к сердцу, расцеловать на прощание всех вас… Позвольте мне по крайней мере поцеловать наше знамя. Прощайте, боевые друзья! Прощайте, дети мои!»

И я поцеловал край знамени моей гвардии. Они плакали, боялся заплакать и я… Я смог только добавить: «Служите Франции. И оставайтесь всегда храбрыми… и добрыми».

Уже из окна кареты я обернулся назад – на лестницу-подкову, на «Двор Белого коня». Теперь он навсегда станет «Двором Прощания»…

Все было кончено. Все здесь уже принадлежало Истории!

На этой фразе император отпустил меня на покой.

Последняя диктовка меня странно взволновала. Я долго не мог заснуть… А заснув, уже через час проснулся от яростного шума волн. Посреди ночи разыгралась буря. Огромный корабль плясал в гигантских волнах. Я подумал: неужели это конец… о котором он столько мечтал? Но на рассвете все стихло так же внезапно, как началось.

Утром я принес ему переписанное. Он спросил:

– Испугались ночью?

Я вынужден был кивнуть.

– Впредь не бойтесь. Мы оба обречены жить до тех пор, пока не свершим задуманное… Только после этого… – Он засмеялся. – Только тогда нас освободит Господь… В молодости я был совершенным вольтерьянцем, но теперь все больше убеждаюсь в Его присутствии… Ладно, продолжим…

Итак, мы уехали. Дворец исчез за поворотом. По пути во Фрежюс я сумел убедиться в «постоянстве народной любви». «Смерть тирану!» – вот что я слышал теперь из окна кареты вместо привычного «да здравствует император!». На первой же остановке сопровождавшие нас представители союзников убедили меня снять свой слишком знаменитый мундир. И мундир моих побед я сменил на платье жалкого беглеца, страшившегося собственного народа. Народа, которому я дал бессмертную славу… Из окна кареты я видел, как сжигали мое чучело, обмазанное дерьмом… все это надо было вынести… Я знаю, я все это уже говорил. Но я готов сто раз повторить этот рассказ о народной благодарности! Одно только радовало: я не увидел, как столько раз битые мною пруссаки и русские маршировали по парижским бульварам. Господь избавил меня от этого…

После диктовки император предложил прогуляться. Мы вышли на палубу. Стояла жаркая ночь, и звезды (совсем иные, чем у нас, очень крупные) низко сияли в небе, в темноте дышал океан… Расхаживая взад и вперед по палубе, император долго молчал, а потом вдруг спросил меня:

– Но вы, Лас-Каз, кажется, были тогда в Париже? И что же там творилось?

Я колебался.

– Нет-нет, говорите правду, мне следует наконец ее узнать. Тем более что я слышал много лжи обо всем этом.

И я рассказал императору, как русские гвардейцы шести футов росту шествовали по улицам, окруженные толпой парижских сорванцов, которые передразнивали каждое их движение. Победителей можно было принять за побежденных – так застенчиво (даже испуганно) они держались в столице мира. Особенно скромен был русский царь.

– Да, эта хитрая бестия не посмел поселиться в моем дворце. Робел «как римлянин среди афинян». Говорят, ходил по Парижу без всякой свиты, пешком, постоянно восхищаясь увиденным…

– Да, он был как-то величественно печален: дескать, пришлось ему против воли участвовать в унижении великого народа. Он сказал несколько удачных фраз, которые разлетелись по Парижу.

– Уверен, сочиненных ему Талейраном. Например?

– Его угодливо спросили: «Почему вы столько медлили? Почему раньше не пришли в Париж, где вас так ждали?» А он ответил: «Меня задержало великое мужество французов». Бурбоны предложили ему изменить название Аустерлицкого моста, как «пробуждавшее печальные воспоминания». Но он отказался, не захотел быть смешным.

На самом деле царь ответил очень удачно: «Зачем? Достаточно того, что я и моя армия прошли по этому мосту». Император слушал меня так ревниво, что я решил пощадить его и не сказал главного: тогда в Париже буквально все были влюблены в обворожительного и столь деликатного русского царя.

– Талейран! Уверен! Его стиль! А «брат Александр» – всего лишь лукавый женственный византиец. Говорят, когда он увидел Вандомскую колонну, то сказал, глядя на мою статую: «Если бы я забрался так высоко, у меня закружилась бы голова». Хитрец прав – никому из них так высоко не забраться. Античные времена великих героев, потрясавших Вселенную, воскресли с Наполеоном и умрут вместе с ним!

А теперь идите спать. Завтра мы запишем мою историю на Эльбе.

Я оставил его стоящим на палубе у пушки. Скрестив руки на груди – любимая поза! – император смотрел на звезды.

Утром он продолжил диктовку:

– Я высадился на Эльбе в тот самый день, когда ничтожный Бурбон въезжал в Париж. Эльба… конечно же, это была издевка Меттерниха. Меня, мечтавшего о Вселенной, наделили владением размером с королевство Санчо Пансы! Но я ничем не выказал разочарования. Только отметил: «Следует признаться, сей остров уж очень мал».

Приехали мать и сестра Полина. Матери на острове очень понравилось. Там были пейзажи нашей Корсики – те же горы, селения, утопающие в зелени, виноградники взбираются на холмы. И тот же климат – ветер с моря, пылающее солнце и лазурное небо. Да и я пережил здесь возвращение в прошлое: знакомая с детства картина – мать, спешащая к мессе. Я смотрел на нее из окна домика, который именовали моим дворцом. И видел, как она теряется среди одинаковых черных платков, которые надевают в храм женщины на Корсике и на Эльбе.

Мать говорила мне: «Господь подарил тебе этот маленький рай». И вначале я был счастлив. Страдают короли, лишившись трона, а я был только солдат, ставший властелином по воле случая. Дворец для меня всегда был в тягость, война и полевой лагерь – мой удел. Здесь я стал тем, кем был прежде, – солдатом, отдыхающим после битв.

Полина и мать рассказали мне новости о семействе. Жозеф и Жером бежали из Парижа в Швейцарию. Они умоляли Марию Луизу уехать с ними. Но ее отец послал к ней князя Эстергази, и тот увез ее вместе с сыном… Я ждал ее, писал ей письма… правда, без ответа…

И тут последовало обычное: он посмотрел на меня и тотчас ответил моим мыслям:

– Они подсунули ей жалкого австрийского генерала[34], думали меня унизить… Кстати, вы слышали о нем?

– Да, Сир.

Он колебался, но не мог не продолжать.

– Граф молод?

– Ему под сорок, но выглядит как резвый юноша.

– Еще бы! Он не воевал или, в лучшем случае, как и все австрияки, много и ловко бегал с поля боя. Не могу простить себе – зачем я оставил существовать эту жалкую двуличную империю!.. Хотя, надо отдать должное, императрица неплохо справлялась с тем, что я поручал ей, пока бил союзников. Она могла стать действующим лицом великой трагедии! Но жалкой сучке предоставили красивого кобеля… Животное… она справляла свои супружеские обязанности, как ходят на горшок. Она не отдавалась, но предавалась в кровати. Без огня, без упоения. Это было брюхо… австрийское брюхо. Ей оставят несколько жалких строк в моей истории!..

Его несло, он с трудом остановился. И сказал:

– Вы уже поняли… это – забудьте! Мы будем с уважением… нет, с почтением относиться к императрице в нашей рукописи, ибо она исполнила свое великое предназначение – дала Франции наследника. Он должен править и будет править!.. И тогда, на острове, я написал ей: «Мадам, наш сын должен править Францией… вот почему я с нетерпением жду вас обоиx». И потому, когда приехал некий очаровательный польский шляхтич с ребенком… да, это была графиня Валевская, переодетая в мужской костюм… мне пришлось поселить их в самом отдаленном уголке острова. Передохнув всего день, моя Северная Лебедь и наше дитя вернулись в Польшу. Ибо я ждал императрицу и Римского короля.

Но Луиза показала мое письмо отцу и попросила… защиты от мужа! Жаль… жаль… потому что в это время я уже окончательно выработал план…

С первых дней моего пребывания на острове я объявил, что сделаю из этого клочка земли процветающее крохотное государство. Эльба оказалась богата ископаемыми. Я велел разрабатывать железные рудники и строить дороги. Реформировал управление – образовал Государственный совет, который заседал в крохотном домике. Я хотел, чтобы на континент постоянно поступало одно и то же «Император очень доволен жизнью, он обрушил на остров всю свою неукротимую энергию». И в европейских дворцах весело хохотали над моими «преобразованиями»…

Все это время я получал вести из Франции, которая так ужасно простилась со мной. Как быстро там все переменилось! Обнищавшие эмигранты, как саранча, набросились на несчастную страну – возвращали себе имения, титулы, звания, мундиры. Все, над чем потешались в Париже, теперь нужно было чтить, включая жалкого короля с тройным подбородком. Когда этот ничтожный подагрик впервые прибыл в Париж, он с трудом вылез из кареты. И мои гренадеры, пропахшие порохом, видевшие и смерть, и великие победы, должны были приветствовать старую развалину – эту жертву не поля сражений, но времени. И они надвигали свои медвежьи шапки на глаза, в которых было одно презрение… Мундиры моих маршалов должны были смешаться в Версале с красными мундирами гвардии короля. И израненный в боях маршал Удино шествовал к обедне рядом с герцогом Муши, сроду не подходившим к пушке. И оба презирали друг друга… По улицам расхаживали спесивые дряхлые эмигранты, чьи манеры и одежды давным-давно вышли из моды. Они были смешны – великая трагедия для всякого француза…

Главное для победы – наладить коммуникации. Я наладил, как только отдохнул, то есть на другой день по приезде. Информация из Парижа поступала теперь ежедневно! Да, пламя ярости уже клокотало, и жалкое новое время рождало тоску о прежнем величии. Пришло письмо от брата Люсьена (он жил в Италии). Брат деловито просил меня «побыстрее приготовить железо для доменных печей, которыми он владеет».

Люсьен просил… железа! И я отлично понял его тайный призыв. Что ж, железо непременно будет! И железная корона Италии вернется на голову того, кому она должна принадлежать! Второй раз после переворота восемнадцатого брюмера брат звал меня взять власть.

Вскоре очередной посланец Люсьена сообщил: на Венском конгрессе Талейран предложил союзникам отправить меня (точнее – сослать) подальше, на Азорские острова. Он предупреждал, как опасно сейчас оставлять меня рядом с Италией – родиной моих побед. И я понял: если великий хитрец забеспокоился, значит, воистину пора! Мне уже прислали его печальное резюме о вернувшихся Бурбонах: «Ничего не поняли, ничему не научились». Что ж, наши мнения совпадали.

Но эти идиоты на Конгрессе только посмеялись над ним. Они ведь знали, что отвоевать Францию с несколькими сотнями солдат – невозможно… Да и европейской «четверке» было не до меня. Как я и предполагал, меж ними уже начиналась драчка. И вчерашние союзники на Конгрессе обменивались язвительными колкостями…

Итак, я добился главного: европейские глупцы и вправду поверили, что я вечно буду отдыхать на острове, дожидаясь, когда Европа забудет мою славу, и они отправят меня куда-нибудь на край света. Хотя иногда мне кажется, что Англия… эти воистину коварные сыны Альбиона, неверные, туманные, как погода над их злосчастным островом… с самого начала отлично понимали, что я убегу. Они хотели этого, чтобы получить наконец законное право покончить со мной навсегда! И заодно попугать моим возвращением слишком уж возгордившегося русского царя!

Но это я понимаю сейчас. А тогда понял одно – и Люсьен, и Талейран, и я сходимся: время настало! И, еще раз все обдумав, я принял решение. Никто о нем не знал. Все приготовления были сделаны мной в совершеннейшей тайне.

В день отъезда я, как обычно, поужинал с матерью. И уже после чая сказал ей, как бы между прочим: «Нынче ночью я уезжаю… в Париж». Она сначала не поняла. И тогда я добавил: «Я причинил Франции много бед, пора загладить вину».

Она была матерью солдата и женой повстанца. Она поняла и приняла мой поступок, как и то, что, скорее всего, меня ожидало. И сказала: «Господь, видно, не хочет, чтобы ты погиб от дряхлости, он определил тебе смерть с мечом в руке». Обняла и перекрестила.

Я составил обращение к нации: «Французы, я возведен на престол вами! В изгнании я услышал ваши жалобы и упреки своему императору. Вы упрекали меня за то, что ради своего покоя я жертвую благом Отечества. И вот я переплыл море, невзирая на все опасности. Я снова вступаю в свои права, основанные на правах ваших… Солдаты, мы не побеждены! Просто нашлись среди нас изменники – нашим лаврам, нашему Отечеству и своему Государю. Теперь ваш император снова с вами! Присоединяйтесь! И наш орел снова взлетит до небес и сядет на купол собора Нотр-Дам!»

Ночью я отдал приказ. Семь жалких суденышек было в моем распоряжении. Тысяча человек погрузились на них в темноте. Они не знали, куда и зачем мы отправляемся. Я также велел погрузить все золото, которое у меня было, и прикрыть его любимыми книгами. Одни сокровища – другими…

Посреди ночи, когда погрузка закончилась, я велел разбудить членов Государственного совета и коменданта острова. Полусонные, они почти испуганно смотрели на меня.

«Я удовлетворен своим пребыванием на вашем острове, – сказал я несколько насмешливо. – Но неотложные дела зовут меня покинуть сей райский уголок. Я оставляю на ваше попечение мать и сестру». Они так и не посмели спросить, куда я направляюсь.

Когда мы отчалили, я сказал моим солдатам: «Друзья, мы возвращаемся на путь Славы – если вы, разумеется, не против».

Как загорелись их глаза! Какой рев восторга вырвался из их глоток:

«Да здравствует император!»

Но вскоре сильный встречный ветер заставил моряков заговорить о возвращении (что уже бывало в моей жизни). Я приказал продолжать плавание. И ветер, как по команде, вдруг улегся (и это тоже бывало!) Прохладная ночь… свежо… я сидел на палубе, завернувшись в плащ, и ждал рассвета. Я снова был достоин Истории.

Мы подплывали к Каннам. Потянуло ветерком, запели птицы, начало вставать солнце. Птицы!.. Это мой орел взмывал над перепуганными насмерть монархами, над Венским конгрессом!

И Конгресс поспешил объявить вне закона императора, коронованного Папой. Что писали в эти первые дни во Франции наши газеты! «Корсиканское чудовище, тиран…» А что обещали жалкому королю мои маршалы! Герцог Эльхингенский клялся Бурбону привезти меня в железной клетке. Сульт, ставший военным министром короля, разрабатывал диспозицию моего пленения…

А в это время те самые крестьяне, которые еще вчера мазали дерьмом мое чучело, сейчас, увидев меня… Восторг! Слезы! Это была встреча блудных сыновей с отцом, который сам нашел их – к ним вернулся! Я не ошибся. Прекрасная Франция хотела возврата величия – я отучил ее жить в унижении!

И наступил самый прекрасный день моей жизни… да наверное, и всего жалкого века, осиротевшего нынче без моей славы, навсегда потускневшего без моей дерзости. Еще там, на острове, бессонными ночами я мечтал, как это случится. Так и случилось! С горсткой солдат, окруженный толпой крестьян, которые шли со мной на возможную смерть, как на праздник, я увидел вдали их. Наконец-то! Это были войска, посланные меня арестовать. Они построились в каре и ждали…

И тогда я велел остановиться – и крестьянам, и своим солдатам. Приказал им опустить ружья. Сказал: «Теперь – мое дело!» И пошел вперед.

В стареньком зеленом мундире, в треуголке и наброшенном на плечи плаще я шел к тем, кто еще вчера были моими солдатами. Я сразу их узнал… вчерашних моих сыновей… потому что все солдаты – мои дети! Это были солдаты Пятого полка.

Раздалась команда: «Целься!» Они вскинули ружья. Я видел командовавшего ими офицерика, совсем молоденького, видно, из этих новых – «приехавших», не нюхавших пороха аристократов. Я подошел совсем близко… какие бледные были у них лица, как дрожали ружья в их руках…

«Пли!» – закричал каким-то жалким голосом офицер. Но они стояли недвижно.

И тогда, распахнув сюртук, я сказал: «Солдаты Пятого полка! Кто из вас хочет стрелять в своего императора? Стреляйте!»

И они, рыдая, бросились ко мне. Они целовали мне руки… Помню двоих – упав на землю, они обнимали мои колени!

Так начался великий марш на Париж, равного которому нет в истории. Я только стучал табакеркой в крепостные ворота – и они послушно распахивались передо мной. Фейерверки, ликование… и слезы на глазах людей… И, обгоняя меня, в Париж летели слухи о неприступных крепостях, сдававшихся без боя своему императору. Такой был народный восторг!

Толпа, как море – так же изменчива… И вскоре мой неверный маршал, поклявшийся королю доставить меня в железной клетке, вынужден был заявить: «Я не могу двумя руками остановить движение океана!» Ней присоединился ко мне, мы обнялись, и все было забыто!

Правда, угощая его изысканным обедом, я все-таки спросил у «храбрейшего из храбрых», заботливо подливая ему вина:

«А чем собирались кормить меня вы в уготованной мне железной клетке?»

И герцог Эльхингенский, созданный мною герцог, прошедший кровь и смерть, заплакал от унижения. И я задал ему еще один вопрос:

«Вы понимаете, что теперь мы навсегда вместе – до гроба?»

Уже на Святой Елене, когда император узнал, что великого маршала расстреляли ничтожные Бурбоны, он почти с ужасом сказал: «Как часто случайно оброненная мною фраза становилась пророческой!» И все представлял, как расстреливали славу Франции в Люксембургском саду…

– Так в пирах и радости, без единого выстрела, я шел к своей столице. Оттуда все время приезжали вчерашние сподвижники, спешили присоединиться ко мне, привозили парижские слухи.

Мне донесли, например, что Шатобриан умолял короля остаться в столице. «Мы укрепимся в Венсеннском замке и приготовим Париж к обороне. Да, скорее всего, мы погибнем, погибнете и вы, – обрадовал он короля, – но ваша гибель станет бессмертием Бурбонов!..» Он говорил с королем об истории! Но что могли понять выродившиеся Бурбоны?!. История! Слава! К чему им? Набить брюхо, по…ся, в сытости и богатстве помереть от старости… вот и вся мечта! И вскоре король, уже успевший объявить, что смерть за народ будет достойным финалом его жизни, поклявшийся «умереть только на французской земле», бежал прямиком в Гент.

Въезжая в Париж, на мартовской дороге я увидел много ворон… и вспомнил о бежавших Бурбонах. «Монитер», еще вчера меня проклинавший, вышел с карикатурой: орлы влетали в Тюильри, откуда поспешно убегали надутые индюки!.. За девятнадцать дней, не сделав ни единого выстрела, не пролив ни капли французской крови, я вернул себе империю. Фантастика? А что не фантастика в моей судьбе?

Так начались мои три медовых месяца с Францией. Я обратился к нации и союзникам: «Я хочу упрочить свой трон, возвращенный мне любовью моего народа, и потому мне нужен мир. Нет для меня ничего дороже, чем оставаться в мире со всеми державами».

Но они не собирались мне верить. И Меттерних повторил: «Для этого человека нет мира, а есть только перемирие между войнами. Пока он в Париже, мира в Европе не будет». Точнее, ему надо было сказать: «Если он сегодня в Париже, мы боимся, что завтра он окажется в Вене».

Вся Европа приготовилась воевать с Францией. Новый рекрутский набор дал жалкое количество солдат – слишком много могил оставили войны. Но обожествление императора доходило до умопомешательства. Да, с таким числом солдат я не мог выиграть, но при таком энтузиазме не мог и проиграть!

Однако страшное слово «измена» уже бродило меж солдат. Они не верили моим маршалам, однажды предавшим. И не понимали, почему я вернул их в строй, вместо того чтобы отправить на гильотину, как это сделала бы революция. Но у меня не было других маршалов, я должен был воевать с этими…

В это время я решил предпринять некоторые шаги, чтобы помириться с «дедушкой Францем». Но мой глупый Мюрат – король Неаполитанский, изменивший мне и за это молчаливо признанный Венским конгрессом… сей глупец соскучился без битв и попытался возмутить Италию против Австрии. Он начал боевые действия.

Впоследствии на острове император говорил: «Мюрат никогда не понимал (как и все мои маршалы), что он был всего лишь командир моей кавалерии. Не более! Он мог храбро вести ее в атаку – и все! Но сражения выигрывал только я… И, конечно же, он был разбит австрийцами. И получил свою расстрельную пулю…»

– Так что мне не удалось отъединить Австрию от союзников. Глупец Мюрат заставил моего тестя поверить, что между Неаполем и Парижем есть тайный сговор. И Франц смертельно испугался. Теперь союзники были едины, как никогда. Они объявили, что сложат оружие только тогда, когда во Францию вернутся Бурбоны…

А пока я решил перестать быть самодержцем… на время, чтобы объединить нацию в борьбе со всей Европой. Я объявил, что сохраню за собой лишь столько власти, сколько нужно для эффективного управления государством. Созвал новое Законодательное собрание, министры теперь были подотчетны не мне, а парламенту, пресса – свободна (я отменил цензуру). И теперь сама нация – в лице своих депутатов – предоставляла в мое распоряжение войска. На этих условиях меня поддерживали все прежние авторитетнейшие враги «тирании». И республиканец Карно, и глава оппозиции интеллектуалов Бенжамен Констан были со мною. Вновь появился в парламенте аббат Сийес – символ минувшей Великой революции…

Тогда же Люсьен вернулся во Францию и наконец-то согласился принять титул принца. Но со мной не было ни сына, ни императрицы. И я не мог (увы!) вернуть прежнюю: Жозефина умерла… Это было очередное предупреждение судьбы: прежний мир не существовал более… И теперь на балкон к народу со мной выходила ее дочь Гортензия со своими детьми. Но мне нужен был мой собственный сын!

Конечно, либерализация власти, которую я предложил, сделала неэффективным управление страной. Но другого тогда быть не могло. Я ведь получил империю в подарок от нации. Чтобы получить от народа истинную власть, мне нужна была блистательная победа. Но я понимал, как трудно мне ее теперь добыть.

Со мной что-то происходило… Помню, я увидел вечного республиканца Лафайета, который теперь заседал в Законодательном собрании. Выслушав его очередную пламенную речь о свободе, я сказал ему: «Вы совсем не изменились». Как сообщил мне потом Фуше, этот простодушный глупец-идеалист не понял, решил, что я говорю о его внешности. И наивный Лафайет печалился домашним:

«Но я не мог ответить ему тем же комплиментом, император очень изменился».

Я и вправду потучнел, расплылся… результат сытой жизнь на острове без бивуаков, без войны… Я стал как-то малоподвижен, исчезла молодая, наглая уверенность… Да, я перестал быть молодым. Я был императором, а сейчас нужен был молодой волк, беспощадный вояка, чтобы победить целую Европу. Ибо только разгром мог образумить врагов. Но я уже чувствовал – его не будет.

Выступая в поход, я обратился к армии: «Солдаты! Много раз вы решали судьбу Европы… Но после Аустерлица, Фридланда и Ваграма мы были слишком великодушны, поверив словам монархов, которых мы оставили на тронах. Теперь они вновь объединились и посягают на судьбу и священные права Франции. Пойдем же навстречу им, разобьем их, как уже били столько раз. Они оставили нам один выбор – победа или смерть!»

В каюте было невыносимо душно. Заходившее солнце било в закрытое шторами окошечко. Император сидел в расстегнутой рубашке, видна была его толстая грудь. Он диктовал непрерывно:

– Перед битвой при Ватерлоо у меня было всего сто двадцать тысяч – гвардия, кавалерия и пять армейских корпусов. Ней командовал левым флангом, Груши – правым. Я стоял в центре, готовый прийти обоим на помощь. У Веллингтона было девяносто тысяч: англичане плюс ганноверцы, бельгийцы и голландцы – все мои бывшие союзники. У Блюхера – сто двадцать тысяч. К ним на соединение двигались войска России и Австрии. План был ясен: разгромить пруссаков и англичан до прихода подкреплений.

Дело началось успешно. Ней заставил англичан отступить. Я форсировал у Шарлеруа реку Самбру и ударил в стык армий Блюхера и Веллингтона. И вместе с маршалом Груши разбил пруссаков (как обычно) и отбросил к Льежу. Но добить их мне не удалось – не подоспел вовремя корпус Друэ д’Эрлона. Он был храбрый солдат, но бездарный генерал.

Теперь мне необходимо было окончательно разделить Блюхера и Веллингтона. И я отправил корпус Груши добить пруссака. У Груши было тридцать шесть тысяч – треть моей армии! А пока я соединился с Неем. И мы повернули против Веллингтона.

Я нашел англичанина вечером семнадцатого июня южнее деревни Ватерлоо перед лесом Суань и встал перед ним, отрезав ему путь к отступлению. Я не стал атаковать с ходу – поле было размыто недавними ливнями, и я решил подождать, когда подсохнет – удобнее ставить пушки. Да и не худо было дать отдохнуть перед решающим боем усталым молодым солдатам. Я перенес сражение на следующий день.

В полдень восемнадцатого июня заговорили пушки. Задача была проста: я атакую англичан и разбиваю их прежде, чем Блюхер (он должен был надолго завязнуть в битве с Груши) придет к ним на помощь. Но когда я садился на коня, я услышал… у меня было некое чувство… короче, я уже знал, что меня ожидает. Я никогда не видел земли и неба перед сражением. Я видел только своих солдат и врага перед боем, и убитых и раненых – после боя. Но тут я странно отвлекся, впервые заметил, как дул ветер, обнажая сучья деревьев, как серебрились на ветру листья, как на солнце надвигалось темное облако. В воздухе чувствовалась сырость близкого дождя… Все было величественно и напряженно, как бывало перед грозой в Мальмезоне… когда под печальный шум дождя я любил ее…

Очнулся я от выстрела пушки. Сражение началось. Англичане стояли насмерть… До этой фразы, Лас-Каз, все вычеркните… Итак, англичане стояли насмерть, а я должен был любой ценой прорвать их центр. Но после непрерывной пальбы и кавалерийских атак, продолжавшихся много часов, англичане… по-прежнему стояли!

Маршалы просили бросить в бой Старую гвардию. Но я не мог отдать ядро армии и остаться с необученными новобранцами… В семь часов я бросил на прорыв всю свою кавалерию. Но со мной не было Мюрата, а Ней оказался бездарным кавалеристом. Прижатые друг к другу всадники на узком фронте (фронт составлял всего четыре километра, при Аустерлице, например, – десять) стали удобной мишенью для англичан. Они беспомощно кружились, как в водовороте, среди английской пехоты. Но я точно чувствовал пульс боя: еще немного… совсем немного, и мы их сломаем!

И я бросил в бой пять батальонов гвардии. Это был неотразимый удар! Великолепный завершающий аккорд!.. Я видел – мы побеждаем! Побеждаем!..

И в тот самый миг я пал в бездну! Именно тогда, в разгар атаки, я увидел их… войсковые колонны, стремительно двигавшиеся к полю боя. Сколько раз в решающий миг сражения подоспевший резерв давал мне победу!» Великий миг Маренго!.. А теперь… Теперь все было наоборот… Судьба била меня моей же победной картой! Я различил в подзорную трубу прусские знамена – это подходил Блюхер… А в это время Груши далеко отсюда тоже готовился к бою. Он решил, что обнаружил главные силы Блюхера, и собрался их уничтожить. На самом же деле пруссак его надул – перед ним стоял всего лишь жалкий отряд, который должен был его задержать…

Кавалерия Блюхера ворвалась на поле и начала рубить моих солдат! Да, это был конец. Вместе с пруссаками перешли в наступление англичане. Началась паника… позорное бегство… Месиво бегущих… их рубят… я посередине… лицо покрыто пылью и слезами… с трудом держусь в седле… И вместе с моей Славой погибала Старая гвардия. Я понимал, что мне надо умереть здесь, с ними. Но сколько раз в тот день я искал смерти, а так и не нашел! Рядом, впереди, сзади падали солдаты, но для меня не нашлось ни одного ядра, ни одной жалкой пули…

Император задумался.

– Почему я проиграл? Может, зря ждал, пока подсохнет размытое поле, и упустил полдня, вместо того чтобы тотчас атаковать Веллингтона? Или мне не следовало отсылать Груши – ведь это лишило меня трети армии? Это – ошибка? Или то – ошибка?.. Нет, думаю, дело в другом. Что бы я ни делал прежде, все было правильно. А теперь – все было ошибкой. Я перестал быть нужен… кому? Судьбе? Истории? Господу?..

Нет, вычеркните все это! Напишите просто: но Старая гвардия, как и моя Слава, в тот день остались не сломлены. Мои гвардейцы закрыли своими телами отход остатков армии на Шарлеруа. И Груши, бездарно упустивший Блюхера, сумел увести свой корпус с поля сражения, сохранил всех своих солдат… И, возвращаясь в Париж, я понял: мне нужно жить, чтобы… выиграть!

Император остановился и сказал:

– Однако душно… Выйдем на палубу.

Смеркалось. Он смотрел на волны. И повторил:

– Я выигрываю… побеждаю… и падаю в бездну… Где началось падение? В Смоленске?.. Меня погубила мечта? Но зато какая величественная! Занять Москву, оттуда – в Индию… И там приставить шпагу к английскому горлу! Величайшая империя… бескрайняя…

В этот миг раздался крик с мачты: «Земля!» Люди высыпали на палубу. Вдалеке из волн океана вырастала черная скала. Одинокая скала, которую он получил взамен империи. Остров Святой Елены.

Сегодня 17 октября. Мы были в пути 71 день. Как всегда, все мистично в его судьбе – даже цифры…

Маршан принес подзорную трубу – ту самую, которая была при Аустерлице и других великих победах императора. Теперь он рассматривал в нее итог этих побед – встававший посреди океана остров. Точнее – гигантский выброс вулканической лавы.

Первое впечатление: огромная, без всякой растительности черная скала, вздымавшаяся между двумя столь же мрачными черными пиками. Это был страшный черный нарост посреди океана. После цветущих берегов Франции, после столь красочно описанных им покрытых зеленью гор Корсики…

Я сказал:

– Похоже на испражнение дьявола по пути в ад.

– Зачем же так? – Император все глядел в трубу на ужасное место и говорил, клянусь, почти удовлетворенно: – Обычная скала… для Прометея… где трусливые боги придумали приковать мятежного героя…

Он усмехнулся. Сравнение было найдено.

Уже был виден порт, беленькие домики выглядывали из густой зелени, и дорога уходила вверх, кружась по мрачной скале.

– Что это за дорога? – спросил император у адмирала.

Тот смутился и объяснил:

– Это дорога на плато Лонгвуд, где вы будете жить. Вершина горы и плато были затянуты тучами – там шел дождь.

– Но пока будут готовить ваше жилище, вы будете жить внизу, – торопливо добавил адмирал.

Император засмеялся и сказал мне:

– Сравнение с Прометеем хоть и банально, но правдиво. Запишите его, Лас-Каз, и… не печальтесь. Запомните: люди не прощают властителям удачных судеб. Кто такая Мария Антуанетта до гильотины? Хорошенькая потаскушка на троне. А после гильотины о ней начали писать стихи и романы, она стала трагической героиней истории. Несчастье – великий соавтор в судьбе королей. И эта скала нам очень пригодится…

И добавил, не отводя глаз от скалы:

– Я изведал все. Моей репутации не хватало только одного – несчастья. Ибо нет более возвышенного зрелища, чем великий человек, противостоящий невзгодам… он куда более велик, более свят и достоин почтения, нежели сидящий на троне. Я носил две короны – Франции и Италии. Англичане увенчали меня третьей, самой великой, которую носил сам Спаситель, – терновым венцом.

И тут меня осенило – так вот что он задумал! Вот почему он сдался англичанам!

Он прочел мои мысли и улыбнулся.

– Они попались, мой друг. Запишите в вашу летопись: семнадцатого октября после семидесяти одного дня пути император прибыл на остров Святой Елены. Свой сорок шестой день рождения он встретил в неволе, подло захваченный англичанами – его заклятыми врагами.