Часть четвертая “Во всем виноват враг” Первая нелегальная зима

1

Под вечер все мы одновременно собрались в квартире Кёбнеров на Кайзер-Вильгельм-штрассе. Мне опять бросилось в глаза, как тщеславен Бенно Хеллер и как заботится о своем гардеробе. Шарф и перчатки он, раздеваясь, сложил так, чтобы все видели: они куплены в дорогом спортивном магазине на Курфюрстендамм.

Мы расселись вокруг большого обеденного стола. Госпожа Кёбнер подала травяной чай. Это совещание я созвала вскоре после возвращения в ноябре 1942-го и пригласила на него Хеллера. Ведь он тоже обращался в мастерскую фальшивок Кёбнера, хотел сбежать из Германии, а без поддельных документов сбежать невозможно. Потому-то я хотела предупредить, что бланками варшавского военно-воздушного округа пользоваться нельзя. В свете всего, что мне довелось пережить, они просто никуда не годились.

Первой слово взяла Ханхен Кох. У нее я провела первую ночь после возвращения. Пока муж Ханхен отрабатывал смену в полицейской казарме, я почти сутки крепко проспала в их супружеской постели. Ханхен решила в дальнейшем не посвящать Эмиля в мои дела. “Я в одиночку осуществлю эту спасательную акцию и пойду на все необходимые жертвы”, – по обыкновению патетично заявила она мне.

Сейчас госпожа Кох очень робко и тихо произнесла несколько фраз, в которых свалила в кучу все, что знала о магии, мистике, оккультизме и толковании снов. До крайности путано она сообщила, что пытается повлиять на политическую обстановку, нанося вред астральному телу Гитлера. Мне было ужасно неловко, но никто из присутствующих даже бровью не повел. Через минуту-другую я протянула руку, взяла ее за плечо и сказала, к сожалению слишком громко:

– Ханхен, это замечательно.

В ту же секунду раздался пронзительный звонок. Мы все жутко перепугались. Кто там, за дверью?

Дальше все произошло очень быстро: госпожа Кёбнер пошла к двери, а ее муж и сын быстро переставили мебель в гостиной. Сдвинули к стене обеденный стол и стулья, свернули ковер и завели патефон. Пластинка уже лежала на диске. Тотчас зазвучала музыка: началась танцевальная вечеринка. Хеллер с изящным поклоном пригласил госпожу Кох, а из патефона доносился старый, подчеркнуто ритмичный шлягер: “Вот квартирка, где бы я поселиться рад, там хозяйка хоть куда, телефон да ванная”.

Музыка вливалась мне прямо в кровь: под первые же такты Фриц Кёбнер, один из хозяйских сыновей, вывел меня на импровизированный танцпол. Старший его брат Хайнц с невестой отсутствовали. Я видела, как госпожа Кох закрыла глаза. Несмотря на страх и волнение, она, казалось, была в полном восторге от танца с доктором своей мечты, который выглядел в точности так, как простушка-обывательница представляет себе кинозвезду в роли женского доктора. Лицо ее в этот миг выражало этакое щемящее наслаждение, верх блаженства. Хеллер дисциплинированно и умело направлял ее в танце, а Ханхен аж вся выгнулась и при каждом шаге виляла задом налево-направо чуть не на полметра.

Фриц Кёбнер завел меня в угол комнаты, легонько потрепал по плечу и едва слышно выдохнул на ухо:

– Я вас предупреждаю.

Я вопросительно воззрилась на него. Он помолчал, так как в эту минуту рядом очутились Хеллер и виляющая задом Ханхен Кох, потом тихонько пробормотал:

– Насчет моего отца.

Мое сознание отказывалось принимать эту информацию, закрылось, так сказать, ввиду переполненности.

Все это происходило на протяжении считаных тактов. Затем дверь распахнулась, и госпожа Кёбнер провозгласила:

– Отбой. Приходила всего лишь соседка снизу, госпожа Хансль, любезно принесла фунт сахару.

Патефон тотчас выключили и восстановили нормальный порядок. Я немножко расстроилась, когда музыка умолкла. С удовольствием посмотрела бы еще на Ханхен Кох и ее нелепый танец.

Но теперь пора было наконец рассказать про мою поездку. И посоветоваться, как быть дальше.

Когда я закончила, кто-то поинтересовался, куда я собираюсь в следующий раз.

– Во Францию… пора поглядеть на эту страну, – с удивлением услыхала я собственный голос. Только вот реальность, я знала, выглядела иначе: мне требовалось убежище в Берлине, и в этом смысле я целиком зависела от собравшихся. Со своими еврейскими друзьями и знакомыми я больше контактировать не хотела – ни с Иреной Шерхай, ни с Эрнстом Шиндлером, ни с Максом Беккером. Им даже знать не надо, что я опять в Берлине.

Госпожа Кёбнер с самого начала отнеслась ко мне очень сердечно, и мне тоже сразу понравилась эта симпатичная и умная женщина. Ее муж, напротив, держался со мной корректно и вежливо, однако весьма холодно. Мне даже почудилась некоторая неприязнь с его стороны. Сейчас он нехотя сказал, что должен сперва обдумать новую стратегию. Хеллер же вдруг очень разволновался. Он выложил за варшавские бланки кучу денег и не знал, сможет ли вообще ими воспользоваться.

В конце концов Фриц кое-что придумал. До 1933 года Кёбнеры летом часто снимали на озере Ванзее дачу у некоего пожилого человека. До выхода на пенсию он командовал огромными океанскими лайнерами, а позднее водил баржу по Шпрее. Как считал Фриц, этот капитан, печальный, одинокий холостяк, наверняка обрадуется женскому обществу в своей полуподвальной квартире. Кроме того, он никогда не скрывал своего мнения о нацистах. После их прихода к власти разослал письма всем знакомым евреям и сообщил, как его возмущает отношение к ним нацистов.

Фриц Кёбнер решил завтра же съездить к этому господину Клаару в Кладов. На том все и разошлись. Я проводила Ханхен Кох до Александерплац. В этом районе я выросла, здесь у меня всегда было много родственников и друзей. Но теперь я не знала, где переночевать. Смена Эмиля Коха закончилась, стало быть, в Каульсдорф ехать нельзя. И без того едва ли не чудо, что к Ханхен Кох до сих пор не заявилось гестапо. Я ведь под ее именем добралась до самой Болгарии и не раз имела дело с полицией.

На прощание Ханхен сунула мне в руки молочный бидон. Это, мол, защитит от подозрений: если меня остановят для проверки документов, я должна просто сказать, что еду за молоком для ребенка. Только после ее ухода я сообразила, как это нелепо. Среди ночи никто за молоком для ребенка не ездит. Вдобавок пальцы, которыми я стиснула металлическую дужку бидона, мало-помалу немели. Ноябрьский вечер был весьма холодный.

Я села в вагон окружной железной дороги и несколько раз прокатилась вокруг Берлина. Но в конце концов мне надоело. Хотя я прекрасно понимала, что ничего другого не остается, только не спать до утра и бродить по городу.

А потом вдобавок возникла вполне конкретная проблема: мне захотелось по-большому.

Я шла по незнакомым улицам, где-то в юго-западной части города. Из-за бомбежек подъезды ночью запирать воспрещалось, чтобы при пожарах спасательные команды могли без помех проникнуть в дом. Я зашла в один из таких мещанских домов и тихонько поднялась по лестнице наверх. Отыскав на двери табличку с именем, которое показалось мне несимпатичным и звучало по-нацистски, я присела там и справила нужду. Даже кусок газеты там оставила. Что подумают люди, когда наутро найдут на коврике этот подарочек?

На другой день я все же вспомнила, кого можно навестить в Берлине. На борту дунайского парохода я познакомилась с болгарином Тодором Неделчевым, высоким блондином примерно моих лет, с простоватым, каким-то детским лицом. На пароходе он часто ошивался подле меня. “Я говорить по-немецки очень хорошо, очень красиво”, – раз сто повторил он. Но тем его немецкий лексикон и исчерпывался.

Я знала, что Тодор тоже ехал в Берлин. Он дал мне свой адрес, в Тельтове, рядом с большим заводом, где он работал. И я отправилась туда.

Действительно, Тодора я нашла сразу. Он обрадовался встрече и показал мне барак, где жили иностранные рабочие, в том числе и он. После бессонной ночи нервы мои были на пределе. И занимал меня только один вопрос: где устроиться на ближайшие дни. Кроме Тодора, надеяться не на кого, и я сразу взяла быка за рога.

– Где мы можем здесь спокойно побыть одни? – спросила я на ломаном болгарском. Хотела предложить ему немножко любви, а потом помолвку. Тогда он найдет жилье для нас обоих – конечно, ненадолго, ведь у меня нет документов, чтобы зарегистрироваться в полиции. Но одну-две недели, пожалуй, можно бы перебиться.

Несколько смущенно Тодор провел меня в общую душевую, где сейчас, утром, не было ни души. Я затащила его внутрь, заперла дверь на задвижку и сказала:

– Я ведь знаю, чего хотите вы, мужчины: никаких долгих прелюдий! Сейчас мы быстро с этим покончим, а потом обручимся. – В общем, у меня сгорел предохранитель.

Он смотрел на меня как дурак. Примерно с тем идиотским выражением, какое порой изображал Чарли Чаплин, – смесь смущения и растерянности. А когда я попыталась его обнять, стоял в полном оцепенении. Потом, запинаясь, признался, что никогда еще не бывал с девушкой. Сгорал от неловкости.

Я попыталась растолковать ему, что предлагаю помолвку. Когда он понял и преодолел страх, то пришел в восторг. И мы сразу же пошли искать себе пристанище.

Весь день мы провели вместе, говорить было не о чем, только “хорошо” да “отлично”, побывали у разных его знакомых. Но комнаты для нас ни у кого не нашлось. Так что вечером мы с добрыми пожеланиями распрощались: на том мои отношения с Тодором Неделчевым и закончились.

Фрицу Кёбнеру повезло больше: он застал капитана Клаара дома, и тот сразу согласился поселить меня у себя.

На другой день Фриц отвез меня туда. До станции “Ванзее” окружной дороги мы добирались врозь. Фриц был брюнет, явно еврейской наружности, и, конечно же, не мог не носить звезду. В дорожной сумке он прихватил вторую куртку, без звезды. И надел ее в станционном туалете в Ванзее. Последний отрезок пути до Кладова мы проделали вместе. По дороге он рассказывал о своем отце.

Херберт Кёбнер всегда был превосходным и добрым отцом семейства, сообщил Фриц, любил и уважал жену и вел образцовую, если и не педантично ортодоксальную еврейскую жизнь. Но сейчас он определенно съехал с катушек.

– У него какие-то делишки с гестапо и с эсэсовцами, он делает им фальшивые документы, на случай если все обернется иначе, – рассказывал он. – И одержим бредовой идеей стать долларовым мультимиллионером. Мысленно он задумал для всей семьи кругосветное путешествие, копается в атласах, составляет планы. Мама в полном отчаянии… Ты заметила, как он временами этак противно усмехается? – спросил Фриц.

Я кивнула. Что-то в этом человеке пугало и меня тоже.

– Это симптом безумия, – объяснил Фриц. – Раньше он таким не был.

Капитан Клаар встретил нас радушно. Человек пожилой, приветливый, но вправду какой-то печальный. Жил он в полуподвале трехэтажного дома. Соседи у него слишком культурные, чтобы проявлять любопытство или доносить, успокоил он меня. Он сказал им, что дал ключи от квартиры своей знакомой. То есть я могу не прятаться и чувствовать себя как дома. Клаар показал мне кухню и кладовку, запасы топлива и свою спальню. А затем попрощался: уходил в многодневное плавание.

Несмотря на все его заверения, ходить по квартире я толком не смела. И от его запасов держалась подальше, ведь так изголодалась, что могла бы слопать все подчистую. В полуподвале было сыро и холодно, но и топить я опасалась. Спала на неразобранной кровати, питалась хлебом и банкой фасоли, которую мне дала госпожа Кох. После всего пережитого я страшно устала и пала духом.

Выехать из Кладова я могла только паромом через Ванзее. Капитан предостерег меня насчет паромщика: дурной человек, страшно любопытный, вдобавок фанатичный нацист. В самом деле, когда через несколько дней я поехала в город повидаться с госпожой Кох, этот тип донимал меня вопросами. Упорно допытывался, где я живу да с кем.

– Неужели непонятно, в чем дело? – спросила я. – Вы же не древний старик…

– Просто хотелось бы знать, кто этот счастливчик, – ответил он, – молодых-то здесь почти что нету.

Я была просто счастлива, когда наконец-то сошла с парома.

Потом я зашагала в сторону города по одной из ведущих на запад вылетных магистралей. Хотела как можно б?льшую часть пути в Кёпеник пройти пешком, но очень проголодалась. Проходя мимо ресторана, некогда весьма фешенебельного, я решила передохнуть. В любом ресторане людям, у которых не было при себе карточек, подавали так называемый комплексный обед. Как правило, плохонькое блюдо из брюквы и картошки, без всяких признаков жира. Все знали, что такие обеды брали в первую очередь дезертиры и прочие сомнительные личности без продуктовых карточек.

Кой черт меня дернул зайти в этот ресторан? Да еще и сесть по дурости не за маленький столик, а за огромный дубовый стол, явно предназначенный для завсегдатаев?

Едва я сделала заказ, как ко мне подсели несколько очень хорошо одетых мужчин, вероятно сотрудники какого-то ведомства. По их взглядам было легко понять, чт? они думали о непрошеной соседке за столом: безобидная сумасшедшая, наверняка заблудилась. Я как можно спокойнее съела свой обед, подслушав при этом их разговор: речь шла о Риббентропе. Потом я молча расплатилась и поспешила на улицу. Оставив их в неведении касательно того, понимаю ли я вообще по-немецки. Сидеть с ними за одним столом уже было более чем опрометчиво.

Когда капитан Клаар через неделю приехал домой, его ожидало большое разочарование. Он рассчитывал увидеть уютный, натопленный дом со свежезастланными постелями и горячей едой на плите. Я объяснила ему, что просто не посмела прикоснуться к его хозяйству. Но дольше оставаться у него я, конечно, не могла. Расстались мы по-дружески, пожелали друг другу всех благ.

Я вернулась в центр Берлина. И отправилась прямиком на Кайзер-Вильгельм-штрассе, к Кёбнеру. С надеждой, что поддельщик что-нибудь для меня придумал, пошла вверх по лестнице.

Но поднялась недалеко. На втором этаже приоткрылась дверь. Пожилая седовласая дама высунула в щелку голову и прошептала:

– Вы к Кёбнерам?

Это была госпожа Хансль, любезная соседка. Она быстро затащила меня к себе в квартиру, заперла дверь и шепнула мне на ухо:

– Наверху гестапо.

Уже несколько часов она стояла в темной передней, прислушивалась к шагам на лестнице, чтобы перехватить возможных кёбнеровских посетителей.

Рано утром она в глазок увидела, как вниз по лестнице увели нескольких человек, скованных друг с другом. А теперь гестапо вернулось и обыскивало квартиру. На подносах вынесли бутылочки с чернилами, растворитель, бумагу и прочие принадлежности мастерской по подделке документов. Мы стояли в темной передней, а сверху то и дело доносился шум.

– Вы та девушка, для которой мой сын привез бланки из Варшавы? – тихо спросила госпожа Хансль. Я кивнула. Кёбнер, рассказала она, прямо-таки взбесился, узнав о моем возвращении в Берлин: “Дура, добралась почти до турецкой границы и вернулась обратно!” Тогда его жена тоже подняла голос и сказала, что я и без того совершила невозможное, сумев целой-невредимой выйти в Болгарии из-под ареста: “Если кто здесь и должен стыдиться, так это ты. Вместо того чтобы поточнее все разузнать, изготовляешь идиотское командировочное предписание, а в основном занимаешься своим кретинским кругосветным путешествием!”

Потом вниз по лестнице опять протопали шаги. В окно передней комнаты госпожа Хансль увидела, как гестаповцы сели в машину и укатили.

– Теперь вы можете выйти на улицу, – сказала она мне.

– Огромное вам спасибо, – просто сказала я и ушла. Госпожа Хансль спасла мне жизнь. За самые щедрые подарки обычно благодарят слишком мало.

Когда я вышла из темной передней сперва на лестницу, а потом на улицу, меня ослепил дневной свет. Казалось, небо рухнуло и от одной стены до другой улицу накрыла бетонная плита. Я чувствовала себя как в туннеле. Вообще-то мне хотелось поскорее убраться отсюда. Я боялась, что меня узн?ют. Но пришлось ждать, пока глаза снова хоть что-то увидят. Голова кружилась, я прислонилась к стене дома.

А немногим позже я сбег?ла по лестнице в метро. Решила съездить в Нойкёлльн к Хеллеру, предупредить его. Вдруг он тоже в опасности. Я вызвала его с приема пациентов и сумела минуту-другую переговорить с ним наедине.

– Кёбнер и вся его семья арестованы, – с трудом переводя дух, сообщила я.

Хеллер побледнел.

– Спасибо, что сразу пришла сообщить, – сказал он.

– Для меня это означает, что не осталось никого, кто поможет мне бежать. Я никогда больше не найду человека, который сделает мне фальшивые документы. Да и платить нечем.

– Кто знает, стал бы Кёбнер еще раз делать для тебя новые документы, – отозвался Хеллер, – ведь твое командировочное предписание было дорого оплачено последними накоплениями Вольфов.

Это известие меня ошеломило. Я постаралась не подать виду, но сообразила: Эрнст Вольф из чистого благородства сыграл на моем честолюбии. Причем семейство Вольф заплатило за меня, да еще и избавило от необходимости благодарить, хотя все они меня недолюбливали.

А Хеллер продолжал, не заметив, как я растрогана:

– Кстати, Кёбнер говорил, что его кузена и эту молодую девицу связывают весьма странные отношения. Наверно, вы были для Эрнста Вольфа идеальным мальчиком.

И опять я прозрела. Мне ведь в голову не приходило, что Эрнст Вольф был гомосексуалистом, потому и жил холостяком. По этой же причине дам в его семье так возмущала наша связь.

Теперь я, конечно, поняла и почему во дворе Старой синагоги после каждого богослужения его обступали юноши. Одного из хористов, Георга Блумберга, я часто видела вместе с Эрнстом Вольфом. Мы с ним немного дружили. Несколько раз Георг, который был немного моложе меня, намекал, что у нас с ним есть кое-что общее. Я тогда не понимала, чт? он на самом деле имел в виду.

Значит, Георг Блумберг был одним из мальчиков Эрнста Вольфа, как и я. В душе у меня царило смятение. Только вот поговорить об этом было не с кем.

2

Вмолодости Бенно Хеллер придерживался правых политических взглядов. Состоял в христианско-еврейской студенческой корпорации и гордился дуэльным шрамом на щеке. Позднее он поменял убеждения, увлекся коммунистическими идеями, даже вступил в компартию. Однако поездка в Советский Союз отрезвила его: он пришел в ужас от обстоятельств, какие там увидел.

Из компартии Хеллер вышел, вероятно, еще до 1933 года, во всяком случае, его никогда не преследовали как коммуниста. Но он остался убежденным левым. И против параграфа 218 о запрете абортов выступал не только на словах.

Поэтому за помощью к нему обращались не только еврейки. Попав в беду, арийские пациентки, которых ему после 1933-го принимать запрещалось, тоже вспоминали о еврее-гинекологе. Одной из них была Карола Шенк, проживавшая в Нойкёлльне на той же улице, где Хеллер держал практику, на углу Паннирштрассе. Когда она неожиданно и совершенно некстати забеременела, он помог ей и не взял денег. Но с тех пор она была его должницей.

Вот об этом он ей теперь и напомнил. Я ждала в его кабинете, а Хеллер тем временем пошел к своей бывшей пациентке и объяснил ей, что она должна на две недели принять к себе еврейскую девушку-нелегалку. Бывшая циркачка скрепя сердце согласилась. Она не была фанатичной сторонницей нацистов, но к властям относилась лояльно, сопротивление считала непорядочным и политикой совершенно не интересовалась. Так что эта изящная, очень интеллигентная дама встретила меня в своей квартире корректно, учтиво, но крайне холодно.

Через два-три дня, которые я провела, сидя на плетеном стуле, она вдруг оттаяла и рассказала мне, каким образом устроила мне проверку: вставила в петли всех шкафов крошечные кусочки спичек, чтобы проконтролировать, открывала ли я их в ее отсутствие. Ей невыносима мысль, что кто-то роется в ее вещах, сказала она. Но сама она вряд ли бы выдержала такое – праздно сидеть целый день в чужой квартире, не копаясь в чужом имуществе. Мою дисциплинированность она восприняла как вершину аристократизма.

– С этой минуты переходим на “ты”, – объявила она. – В награду можешь перемерить все мои шляпки. Ведь это для любой женщины удовольствие!

Она показала мне элегантные, сделанные на заказ шляпки из превосходнейшего велюра. Ни одной фабричного изготовления. Позволила мне даже надевать ее жакеты и костюмы. А я рассказала ей, что как-то раз на улице со мной заговорил мужчина, предложил поработать натурщицей: якобы у меня лицо исключительно под стать шляпкам. Он предлагал очень хорошую плату, и я хотела согласиться, но отец категорически запретил: это совершенно неприлично и недостойно.

Мы с Каролой быстро подружились. Она выросла в Баварии, в обеспеченной предпринимательской семье, и подростком не раз сбегала из дома, странствовала с циркачами. Свое полное имя, Каролина, она сократила до Ролы. С мужем – цирковой псевдоним Даннас – она познакомилась в цирке. Но в конце концов помирилась с семьей и получила настоящее цирковое образование. Вместе с мужем организовала труппу и много лет благодаря этому вела вполне буржуазную жизнь, как другие пары живут за счет мыловарни или зубоврачебной практики.

Она очень сокрушалась, что у них нет детей. И они взяли ученика, которого назвали Бой. “Рола – Даннас – Бой” звучало как цирковая семья и эмоционально вызывало у публики симпатию, хотя мнимый ребенок не состоял с ними в родстве.

Когда Даннас, которого на самом деле звали Альфред Шенк, тяжело заболел, труппу пришлось распустить. Карола поступила на службу в контору и самоотверженно ухаживала за мужем. Бывший ученик по-прежнему жил с ними, в маленькой комнатке. Вот с этим-то парнем, который годился ей в сыновья, у Каролы после смерти мужа случился короткий роман, и она тотчас забеременела.

Всего через несколько дней, которые я провела в ее квартире, Карола спросила:

– Как ты умудряешься целый день праздно сидеть на стуле?

– С трудом, – ответила я, – но ведь ничего другого мне не остается.

– Есть идея получше, – сказала она и свела меня со своей соседкой Эллой Штайнбок, портнихой. Та работала на швейную фабрику и нуждалась в помощнице, которая пришивала бы пуговицы и подшивала подолы. Карола сказала ей, что я из цирка, но из-за травмы колена не могу выступать и буду рада любой работе.

И вот я по нескольку часов в день сидела в теплом, хорошо освещенном помещении и даже получала за свою работу немного денег. Могла не прятаться, в любое время пойти в туалет и даже послушать музыку по радио.

Правда, госпожа Штайнбок была очень молчалива. Только когда речь случайно заходила о политике и упоминалось имя фюрера, эта одинокая интровертка и старая дева улыбалась до странности восторженно и прикрывала глаза. Так я впервые столкнулась с феноменом страстного восторга перед Гитлером, на грани религиозного экстаза.

Карола тоже работала у фанатичного нациста. Этот господин Леман занимался официальными (и неофициальными) сделками. Поскольку же секретарша при этом оказывала ему важные услуги, он предоставил ей определенные льготы. Она могла не сидеть в конторе, как рабыня, от звонка до звонка, а через хозяина имела доступ к товарам с черного рынка, о которых обычные потребители могли только мечтать: кто в ту пору ел на ужин помидоры или копченую рыбу?

Этот деляга был намного моложе Каролы, женат и, как желал фюрер, имел нескольких детишек. Однако ж мерзким образом преследовал свою секретаршу и постоянно к ней приставал. “Свинья этот Леман”, – часто с отвращением говорила она.

Меня она две недели баловала по всем правилам искусства обольщения. В выходные готовила парадный обед и декорировала стол разноцветными лентами. Превосходное баранье жаркое подавала с зеленой капустой, такой вкусной, какой я в жизни не пробовала. Однажды я вскользь обронила, что уже много лет не ела птицы. Она ужасно расстроилась, что сама не додумалась сварить куриный супчик.

Каждый вечер она приходила к моей белоснежной постели, чтобы поцеловать на сон грядущий. А один раз даже протопила колонку в ванной. Когда я сидела в горячей воде, она пришла вымыть меня. Специально для такого случая нашла кусок превосходного душистого довоенного мыла. Эта сдержанная, весьма холодная женщина с нежным лицом и глубоко посаженными глазами неожиданно сказала:

– Я ждала тебя долгие десятилетия. Ты моя подруга, моя сестренка, та, о ком я всегда тосковала, – моя дочка.

После этого она осыпала меня поцелуями, восхищаясь мною так, как обычно восхищаются только мужчины. Странная вспышка, впрочем не неприятная. Я не сопротивлялась, но никак не реагировала и все время думала: “Господи, это же грех, извращение”.

Через минуту-другую она прекратила эту сцену, обсушила меня полотенцем. Я легла в постель и, чтобы каким-то образом со всем этим покончить, прочла покаянную молитву.

Однажды Карола предупредила, что после обеда съездит к золовке в Цойтен, маленький городишко неподалеку от Берлина. Вернувшись поздно вечером, она бросилась мне на шею и сказала:

– Получилось, моя надежда сбылась, Камилла тебя примет.

Мой срок у нее закончился. Карола все это время страдала, что делает нечто запретное, хотя мы с ней много веселились и часто хохотали до слез. Сейчас она испытывала облегчение. И не позвала меня приехать снова.

Прежде чем я отправилась к Камилле Фьоки, Хеллер обеспечил мне другое прибежище. Герда Янике тоже жила в Нойкёлльне, но немного южнее. Мало-помалу самые бедные улицы этого района стали моей новой средой обитания. В здешних пролетарских кварталах евреев всегда было мало, а уж таких, что “из общества”, тем паче. Оно и хорошо – никто меня не знал. Я могла не опасаться, что нарвусь на доносчика.

У госпожи Янике меня поселили под видом сиделки при бабушке. Эта старуха, вообще-то проживавшая в каком-то тюрингском городишке, болела воспалением легких. В больнице хорошего ухода не будет, но и дома ее одну оставлять нельзя: всюду не хватало врачей, ведь большинство медиков были на фронте. И на дом к рядовым пациентам больничной кассы никто, кроме Бенно Хеллера, уже не ходил. Навещал он арийскую пациентку, разумеется, нелегально. Но охотно шел на это, чтобы обеспечить мне новое убежище.

У Герды Янике был сынишка, лет двух с половиной. Муж на фронте. В крошечной двухкомнатной квартирке на Ширкер-штрассе, 18 она и жила со своей бабушкой, обожаемым ребенком, а теперь еще и со мной. Я очутилась в окружении, воплощавшем самое мелкое обывательство. В квартале, в ту пору еще новостройке, проживала уйма мелких нацистов. По праздникам всюду развевались флаги со свастикой.

Роль сиделки была сущим кошмаром. Госпожа Янике выдала мне белый халат, я повязала голову белой косынкой, но понятия не имела, что надо делать. Бабуля постоянно звала меня на своем тюрингенском диалекте, и я постоянно с важным видом сновала по квартире. Хеллер внушил госпоже Янике, что уход за больной стоит очень дорого, потребует огромных усилий и что для всех будет лучше, если я поселюсь у нее как помощница. Но в общем-то работы было немного.

Насчет питания не договаривались. И я ужасно голодала. Раз в неделю в полдень я встречалась с госпожой Кох в дешевом кёпеникском ресторанчике и съедала там комплексный обед. Она давала мне и немножко карманных денег, буханку хлеба и граммов сто маргарина. Но досыта этим никак не наешься. А мне еще и приходилось смотреть, как Йоргельхен, пухленький сынишка Янике, уплетает еду за обе щеки. Мысленно я называла этого жующего ребенка Маленьким Германцем.

А ее бабка, старая дура, обожавшая фюрера, с самого начала не доверяла мне. Как-то раз, когда Герда Янике ушла с сыном на прогулку, старуха крикнула: “Сестра, бутербродика хоцца!” На кухне лежала буханка чудесного черного хлеба, запах которого буквально сводил меня с ума. А мне пришлось намазывать один ломоть за другим, по крайней мере четыре штуки. Внучке она потом рассказала, что съела всего два бутерброда. И я попала под подозрение как воровка. Госпожа Янике размечала буханку снизу, чтобы сразу заметить, если я украдкой отрежу кусок.

Герда Янике, квартирная хозяйка, зимой 1942–1943 гг., с сыном Йоргом, Маленьким Германцем

И все же я выкручивалась. В отсутствие хозяйки ставила масленку на горячую мокрую тряпку, а затем переворачивала. Сверху на масле был узор, который не воспроизведешь. Зато снизу я могла незаметно срезать тоненький ломтик и съесть его. Госпожа Янике, конечно, удивлялась, что масло быстро кончается, но так и не поняла, в чем дело.

Чтобы справиться с укорами совести, я мысленно набросала юридическое обоснование своей ситуации и назвала его “Имперские правила кражи съестного для нелегалов”. Записать сей опус я не могла, так как не имела бумаги, но, высмеивая власти, испытывала некоторое облегчение.

Раз в неделю около полудня я ходила к Хеллерам, которые жили рядом со своей практикой. Порой оставалась совсем ненадолго, говорила только: “Все хорошо, ничего нового нет”. Во время одного из таких визитов я познакомилась с их столовой, обставленной с большим вкусом: стол красного дерева и прочая мебель в стиле конструктивизма. Старинные резные буфеты и серванты здесь отсутствовали.

Стулья были обтянуты кобальтово-синим плюшем. Когда Хеллер предложил мне сесть, его жена тотчас вмешалась:

– Стоп! Сперва газета! – И положила ее на сиденье, чтобы защитить обивку, будто я пришла вся в грязи. И это лишь одно из многих ужасных унижений, каким подвергала меня эта пара. Позднее я узнала, что все, кого приглашали в столовую, поневоле сидели на газете.

Гинеколог Бенно Хеллер и его жена Ирмгард. Ок. 1930 г.

Госпожа Хеллер невероятно дорожила своей столовой. И содержала ее в неукоснительном порядке. Однажды, ожидая гостей, она решила, что прислуга недостаточно надраила пол, сама взялась за тяжелую щетку и терла паркет, пока у нее, страдавшей хроническим сердечным недугом, не случился тяжелый приступ.

Вот такими были Хеллеры: с одной стороны, героически рисковали жизнью, помогая другим. С другой же стороны, блестящий паркет был им не менее важен, чем сопротивление нацистам.

В доме Герды Янике меня держали под надзором. Ниже этажом жила консьержка по фамилии Краузе, которая считала, что все вокруг ей в подметки не годятся. Ее сын был инженером, а сама она – отъявленной нацисткой. Эта Краузе постоянно допытывалась у госпожи Янике:

– Почему вы не зарегистрируете, как положено, эту особу, которая живет у вас и ухаживает за бабушкой?

Герда Янике придумывала отговорки. Твердила, что я буду ночевать в квартире лишь от случая к случаю. И тем не менее у всех на виду часто с утра пораньше посылала меня за молоком.

– Госпожа Янике, это обязательно? – спрашивала я.

– Ну пожалуйста, хоть чуточку пользы вы можете принести? Я-то достаточно для вас делаю. Вдобавок я в халате.

И вот однажды я спозаранку отправилась к молочнику, лавка которого была самой настоящей кухней сплетен. С молоком, купленным на карточку для малолетних детей, я зашла в первый попавшийся подъезд и отпила большой глоток. Но теперь бидон необходимо долить. Поблизости была колонка, но я не знала, как мне в одиночку скачать в бидон точное количество воды.

Но тут мимо прошел штурмовик.

– Помочь? – дружелюбно спросил он. – Вижу, руки у вас заняты.

И он налег на насос. Я набрала пригоршню воды и сумела долить бидон. От всей души поблагодарила, и штурмовик распрощался, словно помочь мне разбавить молоко – самое обычное на свете дело. Только госпожа Янике заметила, что молоко какое-то голубоватое.

– А я тут при чем? – обиженно сказала я. – Откуда мне знать, чт? там привозят молочнику.

Когда она сама ходила за молоком, оно было нормальным.

Между мной и доктором Хеллером тоже нарастала напряженность. Я узнала, что госпожа Янике недовольна моей работой.

Как-то раз я сказала ему:

– Больная старушка так исхудала. Мне кажется, у нее цепень. Я видела что-то такое, когда сажала ее на горшок.

– Это бы многое объяснило, – сказал он, – в другой раз не выливай горшок.

При следующем визите, рассмотрев содержимое горшка, он сказал:

– Ну ты и дуреха, это клочки кишок, которые в любое время могут выйти, а вовсе не цепень. Ты совсем ничего не соображаешь!

– Откуда же мне это знать?

– Ученица медсестры уже через два месяца должна знать элементарнейшие сведения по уходу за больными.

– Так я ведь не ученица медсестры!

– Нет, ты у нас достославная выпускница, прекрасно знаешь латынь и французский и необычайно высокообразованна, но практически ничего не умеешь.

Такие перепалки возникали между нами часто и очень ранили мое самолюбие. Мы ссорились и злились друг на друга. Потом опять мирились и чувствовали тесную близость.

Однако его жена однозначно терпеть меня не могла.

Ирмгард Хеллер, женщина очень стройная, высокая, всегда причесывалась на старонемецкий манер. В войну такую прическу называли “отбой”, то бишь бомбежка кончилась, “все наверх”. Когда она слегка откидывала голову назад, меня не оставляло ощущение, что вообще-то надо обращаться к ней на средневерхненемецком: “oh hohe Frouwe – о благородная дама!”.

Происходила она из семьи крупных лейпцигских буржуа и, в сущности, должна бы выйти за человека из этих кругов. Но грянула Первая мировая война, она пошла работать в лазарет помощницей сестры милосердия и там безумно влюбилась в студента-медика и врача-ассистента Бенно Хеллера. И вышла за этого парня из семьи еврейских коммерсантов, которые жили в Бад-Дюркхайме, и всю жизнь обожала его.

У жены Хеллера были причины недолюбливать меня: по моей вине возобновилась нежная связь, существовавшая ранее между ее мужем и госпожой Янике. Спрятав звезду, он порой приходил к ней на квартиру, причем не только ради больной бабки. Сам Хеллер однажды сказал мне со злостью:

– По-твоему, мне это доставляет удовольствие? У меня и так уйма забот, вдобавок все мы недоедаем. Я плачу за твое убежище госпоже Янике своей потенцией!

Мне было крайне неловко, но что я могла сделать?

Хозяйка же пыталась утаить от меня эту связь. Твердила, что у нее есть новый знакомый, дантист. Пока он у нее, я должна уходить из квартиры. Она выкладывала перед дверью коврик, в длину, давая мне сигнал: путь свободен!

Хотя у Ирмгард Хеллер очень даже хватало причин для бешеной ревности, в случае опасности супруги крепко держались друг за друга. Еврея Бенно Хеллера брак с нееврейкой спасал от депортации. А когда у него в свое время была возможность эмигрировать к брату в США, он отказался, потому что не мог взять с собой сердечницу-жену[27].

3

Сувлекательным цирковым миром я впервые соприкоснулась через Каролу Шенк. А благодаря ее золовке, к которой переехала в декабре 1942-го, узнала его поближе.

Камилла Фьоки была одной из десятка детей семейства Шенк. Все они родились в жилом фургоне и получили от родителей экзотические имена. Потому что всем была уготована цирковая карьера.

В школу Камилла Фьоки ходила от случая к случаю, но как артистка была очень честолюбива и успешна. Она сумела вырваться из бродячего цирка и получала ангажементы в стационарных заведениях вроде Фридрихштадтпаласта[28]. Проработав на манеже много лет, она влюбилась в Паоло Фьоки, итальянца, тоже циркача, чуть моложе ее. Они поженились, и Камилла на свои средства построила в Цойтене[29] прелестную виллу. Хотела счастливо жить там с Паоло и все-таки надеялась забеременеть. Но эта мечта не сбылась. В один прекрасный день Паоло уехал на родину, познакомился там с молоденькой танцовщицей, отчаянно влюбился, и очень скоро у них родился ребенок.

Камилла по-прежнему жила в цойтенской вилле, к юго-востоку от Берлина, туда-то приехала и я.

– Мои сотрудники всегда живут в приличных условиях, – сказала она при встрече. И провела меня в очаровательную девичью комнату с белой лаковой мебелью. Я была в полном восторге от такого жилища.

Потом она предложила мне угадать, сколько ей лет – волосы окрашены в цвет платины, личико ухоженное, миниатюрная фигурка, одета как молодая девушка. Я, разумеется, решила доставить ей удовольствие:

– Я бы могла сказать, вам лет двадцать пять, но покривила бы душой. Вижу ведь, что вам за тридцать, возможно, даже под сорок.

Она радостно засмеялась и воспылала ко мне живейшей симпатией. Я заметила на ее руках желтоватые пятна и тонкие белые штрихи на радужной оболочке глаз и поняла, что на самом деле ей лет пятьдесят – пятьдесят пять.

Карола Шенк заранее предупредила меня.

– Камилла – сумасбродка. Тебе придется с ней нелегко, – сказала она, когда мы поездом ехали в Цойтен. – Она из себя выходит от ярости, если в доме вдруг нет сигарет, коньяка или натурального кофе.

Все это доставали только на черном рынке, втридорога, а Камилла успела вконец обнищать. Ей отключали то газ, который она не смогла оплатить, то свет и телефон.

– Трогательно, что при всем при том она готова тебя принять. В сущности, она человек добросердечный, – добавила Карола.

С уходом Паоло “Трио Фьоки” перестало существовать, но Камилле хватило честолюбия создать новую группу. Правда, в ее распоряжении была одна-единственная ученица, пятнадцатилетняя девочка по имени Инга Хуббе. В глубине души обе знали, что циркачки из Инги никогда не получится. В школе девочка получала по гимнастике прекрасные оценки, но это ведь еще не все. Госпожа Фьоки ужасно к ней придиралась, а порой и поколачивала. Я часто наблюдала, как она разучивала с Ингой балетные позиции или пыталась научить ее перекатам, когда нужно поочередно переходить от стойки на руках к мостику и опять к стойке на руках, двигаясь таким образом вперед.

Камилла и мне поручала работать с Ингой. Но ничего не выходило, Инга, выбившись из сил, вся в поту падала на стул, как только ее наставница выходила за дверь. Обычно госпожа Фьоки оставалась в пределах слышимости.

– Давай, Инга, действуй! – кричала я в таких случаях сидящей на стуле Инге. И наконец: – Ну вот, уже кое-что! Вполне хороший перекат!

Тотчас же в комнату входила Камилла Фьоки. И, как ни удивительно, теперь упражнение Инге в самом деле удавалось.

Инга страдала от уймы проблем подросткового возраста и большую часть дня скучала. Я относилась к этой девочке в целом с симпатией, но скорее прохладно и равнодушно. И даже не предполагала, что позднее ее семья сыграет важную роль в моей жизни.

Все Шенки специализировались на так называемых икарийских играх, представлениях, когда людей подбрасывают в воздух, будто они могут летать. Например, три человека составляли башню: один “приземлялся” на плечи другого, оркестр же сперва умолкал, а потом играл туш. Каждое движение надлежало рассчитать с точностью до миллиметра, чтобы эти трое могли сохранить равновесие. Настоящая игра начиналась, когда две такие башни стояли друг против друга. Мужчины, стоявшие наверху, начинали тогда бросать друг другу еще одного участника – обычно миниатюрную молоденькую девушку.

“Трио Фьоки” давно упростило этот номер до упражнения “Трижды вверх”. Но чтобы снова разучить его, недоставало третьего участника.

Рекламная открытка цирковой труппы “Сестры Фьоки и Паоло”, ок. 1927 г. В верхней части снимка изображены перекаты.

У Камиллы Фьоки я чувствовала себя хорошо, потому что она была страстной противницей нацизма. Выросшая в цирковой среде, она любила бродячий народ и терпеть не могла полицию и власть: ее глубокая симпатия принадлежала всем номадам, а значит, и цыганам и евреям. “У меня все и всегда накормлены, – подчеркивала она. – Мы, цирковые, народ особенный. Все, что есть, делим на всех”. Я приносила продукты, которые давала мне госпожа Кох, и завтракала, обедала и ужинала вместе с Камиллой Фьоки и Ингой Хуббе.

Вечером мы играли – в мюле, в шашки и в незнакомые мне игры вроде костей или китайского маджонга. Камилле по-детски хотелось постоянно выигрывать, хотя играла она не особенно хорошо. И я нарочно допускала ошибки, давая ей выиграть. Тогда она от радости хлопала в ладоши.

С другой стороны, Камилла эксплуатировала меня на всю катушку. Пользуясь случаем, заставляла меня тщательнейшим образом наводить чистоту во всем доме. Я ползала на коленях, вылизывая каждый угол. К сожалению, она не умела четко сформулировать, чего хочет. Говорила до странности манерно, а вот грамматически, увы, зачастую неправильно. Вдобавок постоянно путала значение сходно звучащих слов. Когда Камилла волновалась, голос ее срывался на истерический крик, и я понимала только одно: что-то надо было сделать не так, а вот так. От злости она багровела, обзывала меня идиоткой и таскала за волосы. Но спустя полчаса униженно просила прощения, гладила по щеке и говорила:

– Я сама идиотка, душевнобольная, психованная! У меня нет денег на хлеб, а я пускаю в дом человека, которого еще и кормить должна.

Иногда в гости заходила Лизхен Саббарт. Камилла выучила ее на цирковую артистку, и выступала она весьма успешно. Про себя я называла ее Три Прически, потому что волосы у Лизхен были настолько густые, что фактически она носила сразу три прически. Сверху этакое гнездо, на какое у любой другой женщины ушли бы все волосы. Потом полудлинная, очень пышная стрижка, из-под которой выглядывали еще и крутые кудряшки. Цвет тоже потрясающий – блестящий каштановый. Лизхен Саббарт часто говорила: “Я наверняка единственная циркачка во всей Германии, которая не делает перманент и не красит волосы”. Выросла она в пригородном садовом поселке в Нордэнде, в семье старого заслуженного анархо-синдикалиста. Этому человеку удалось вырастить всех своих детей антифашистами. Поэтому Лизхен относилась ко мне исключительно хорошо, угощала сигаретами и дарила карамельки.

В выходные приходила и Карола Шенк. Все радовались встрече. Подруги втроем отрабатывали номер “Трижды вверх”.

– Господи, какое наслаждение, – говорила Камилла Кароле, когда та вставала ей на плечи, – ты легкая как перышко!

Инга смотрела, но оставалась инертной, как колода, и никоим образом не реагировала на то, что ей демонстрировали.

Не все Шенки жили в цирковом окружении. Например, Аманда, сестра Камиллы, вышла за портного, притом фанатичного нациста. И именно против этого человека мой отец однажды вел судебный процесс, представляя интересы совершенно обнищавшего восточного еврея, который подрабатывал в этой пошивочной мастерской, а денег так и не получил. В конторе у отца я случайно стала свидетельницей встречи обеих сторон: здоровенный толстый хозяин-портной обрушил на тощего, рыжего, совершенно нищего еврея сущий град угроз, я такого никогда не видала.

Все это ожило в моей памяти, когда Аманда приехала в Цойтен с визитом и мне назвали фамилию ее мужа. К счастью, она приехала без него. Меня представили как русскую прислугу, с загадочной улыбкой я молча подала кофе, а потом убрала посуду.

Той паре, что жила в мансарде над нами, Камилла тоже рассказала про меня какую-то историю. Правда, сразу же и забыла, что именно говорила соседям. Кто я для них? Русская? Или работница-полька?

Однажды меня послали что-то отнести наверх. Я выполнила поручение молча. Молодая женщина как раз была очень занята: портниха, стоя на коленках, подкалывала ей подол. Она примеряла платье для беременных и выглядела совершенно очаровательно.

В другой раз, когда прибирала в угольном подвале, я нашла затрепанную брошюру издательства “Реклам” с кантовской “Критикой чистого разума”. Сделала перерыв, села на кучу угля и стала читать. Неожиданно передо мной выросла молодая женщина из мансарды. Как и я, она жутко перепугалась и густо покраснела.

– Вы говорите по-немецки? – шепотом спросила она.

– Да, конечно, – ответила я. Врать не имело смысла, я ведь читала книжку.

– Подождите минуточку, – сказала она и пошла наверх. А немного погодя вернулась и протянула мне несколько печеньиц, завернутых в серебряную бумагу.

– Спасибо, – поблагодарила я. Больше я никогда эту соседку не видела.

В переоборудованной под гараж части подвала я обнаружила большой дорогой автомобиль. Принадлежал он господину Леману, начальнику Каролы Шенк, который жил с семьей в Цойтене. Камилла и Карола знали, что он срочно ищет прислугу. Жена его совершенно не справлялась с маленькими детьми и множеством больших вечерних приемов, которые ему, высокопоставленному нацисту, приходилось устраивать.

Выступление во Фридрихштадтпаласте: Паоло Фьоки, Камилла Фьоки и Лизхен Саббарт – Три Прически.

И обе дамы пришли к мысли предложить на эту роль меня. Леман, считали они, мог бы даже организовать мне значок “Р”, который носили работники-поляки. У него в доме никто не заподозрит во мне еврейку-нелегалку. Но я все же испытала огромное облегчение, когда узнала, что Леман не согласился. Мне совершенно не хотелось играть роль прислуги у важного нациста.

В Цойтене я, по договоренности, должна была оставаться две недели. Когда этот срок истек, Камилла Фьоки попрощалась со мной до странности холодно. Пожелала всего хорошего и поблагодарила за работу. Но что-то было не так. Только вот я не знала, что именно.

Снова меня ждала неизвестность. Конечно, был уговор о моем повторном пребывании у госпожи Янике, правда уже в новом году. И кроме Бенно Хеллера, обратиться мне сейчас было не к кому.

Он дал мне адреса двух женщин в Нойкёлльне, которые якобы сдавали комнаты, но обе они мне отказали. Самую последнюю возможность – на крайний случай – он назвал мне, только когда эти две попытки кончились ничем: послал меня к Фелицитас, в ту мрачную пивнушку на Вассерторштрассе. И она продала меня Карлу Галецкому, Резиновому Директору с жилым бараком на заднем дворе.

4

Когда я проснулась утром после первой ночи в бараке, Резиновый Директор уже ушел на работу. Он не стал меня будить, хотя накануне вечером просил покинуть квартиру до прихода прислуги. Ей пока незачем знать, что у него живет женщина. Сотрудникам же он непременно хотел меня показать. Поэтому велел мне утром прийти в мастерскую.

Много лет спустя на сцене Берлинского ансамбля я увидела нищих в “Трехгрошовой опере” и подумала: “Господи, это же работники Резинового Директора!”

Человек десять работников, которых наскреб Галецки, были фигуры совершенно невероятные: пенсионеры, бюллетенщики и инвалиды; всех он нанял и хорошо им платил.

– Послусюнрод, – так он начал. Имея в виду: – Послушайте сюда, народ. – И повторил в нескольких вариантах, пока его не поняли. Потом объявил: – Это – моя супруга. Я уже не один, и вы должны слушать ее, как меня.

Я сказала несколько дружелюбных слов и улыбнулась. Просигнализировала: “Мы с вами поймем друг друга”, – и ушла.

Вечером Галецки сказал мне:

– Я смотрел, как ты прошла по двору. Видала, как шаркает Фелицитас? В том-то и заключена большая разница, очень для меня важная: она шаркает, а ты шагаешь гордо и свободно.

Я порадовалась этому комплименту, который, как мне казалось, относился не к моей персоне, а ко всем евреям вообще: “Ты шагаешь гордо и свободно”.

Правда, в этом замечании сквозил еще и невысказанный недоверчивый вопрос: а ведь ты не опустившаяся шлюха из низов, на которую я рассчитывал? Кто ты и откуда? Тем же вечером он рассказал мне, что настолько ненавидит евреев, что чует их за сотню метров. Я повернулась к рыбкам, чтобы он не видел, как я покраснела. И рискнула спросить, как же пахнут евреи. Он не сумел описать.

Однажды вечером нас пригласила к себе его мать, жившая неподалеку. Ее муж, отец Галецкого, умер давным-давно. Она вышла замуж вторично, но опять овдовела. Меня эта древняя старушенция встретила с огромным любопытством.

Худшего обеда я в жизни не едала. Она приготовила “фальшивого зайца” (так в Берлине называют мясной рулет). Он стоял на краю плиты и успел остыть, был чуть теплый. Главным его ингредиентом оказался гнилой репчатый лук. Скверный жир соуса застыл, то бишь фактически в пищу не годился. Галецки, который любил и уважал свою мать, опасливо наблюдал за мной, не отпущу ли я какого замечания. Но я держалась вежливо и дружелюбно, съела чуточку, и он опять удивился моей огромной терпимости.

После ужина Галецки по обыкновению улегся на диван. Его мать пошла на кухню, а я сказала, что помогу ей вымыть посуду. Выглядела старуха ужасно, крашеные угольно-черные волосы подчеркивали каждую морщину на лице. Но то, что последовало, было, в сущности, очень трогательно: она сказала, что все время наблюдала за мной.

– В твоем лице нет фальши, – сказала она, – ты ничего дурного не замышляешь. Я знаю жизнь, хотя теперь вообще ничего не понимаю. Чего ты хочешь от моего Карла? Он инвалид, а ты симпатичная молодая женщина. Мне тебя жаль, я предупреждаю тебя, не привязывайся к нему, иначе попадешь в беду.

Несколькими учтивыми фразами я вывернулась из этого разговора.

Однако несколько дней спустя меня едва не сгубило то, что Фелицитас подробнейшим образом поведала посетителям своей пивнушки, что ходила в больницу, по женскому делу. Она назвала имена нескольких врачей, упомянув, что прежде лечилась у Хеллера. В этой связи Галецки сказал мне:

– Она была в еврейской больнице, называла-то сплошь еврейские фамилии… поэтому и ты тоже у меня на подозрении.

– Что? – спросила я. – Еврейские фамилии?

К собственной неожиданности, я вдруг полностью овладела собой. Постаралась внушить себе, что рыбки в его аквариумах за меня и служат мне защитой.

– У евреев совсем другие фамилии, – сказала я и выдала цепочку совершенно идиотских слогов: – Пичи-пачи-кляч-пучпич-папа-какак.

Галецки смеялся до слез, счел все это очаровательным, и я добавила еще несколько глупостей наподобие “пинг-панг-понг” или “бим-бам-бум”. В конце концов он не выдержал и опять прыснул:

– Тебе просто цены нет, так и брызжешь молодым весельем.

В эти дни Резиновый Директор прикидывал, не пора ли познакомить меня с приятелями из пивнушки. Я была в ужасе. Но прежде чем дошло до дела, его опять обуяло недоверие. И на сей раз он буквально приставил мне нож к горлу. Успел тайком перерыть мою сумку, пока я была на кухне или в ванной. И подробнейшим образом расспрашивал о ситуации, которая вынудила меня уйти из дома. Я давно поняла: чтобы поверили, надо вполне реалистично описать знакомые обстоятельства – без вранья, которое придется потом держать в уме, – только связать их иначе. Поэтому я просто описала ему жуткую тесноту в квартире госпожи Янике и изобразила ее ужасных родителей как якобы своих свекра и свекровь. У Герды Янике я познакомилась с этими пенсионерами, на лицах которых застыло вечное недовольство. Они будто только что надкусили гнилой лимон и считали себя навеки обделенными. К впечатлительной дочери они относились враждебно, не понимали ее. А что они вдобавок закоренелые нацисты, я, конечно, Галецкому не сказала.

Правда, потом Фелицитас опять разболтала в пивнушке что-то, вновь повергшее Резинового Директора в большие сомнения насчет моего происхождения.

– Я больше не верю твоей истории, – сказал он, – надо прояснить это дело, причем как можно скорее. Если расово с тобой не все в порядке, тогда конец, жди беды.

Я знала: моя жизнь под угрозой. Физически Галецкому, конечно, со мной не справиться. Но он в любую минуту мог пойти в мастерскую и оттуда позвонить в гестапо. А я не могла просто сбежать, ведь таким образом подвергла бы огромному риску Ханхен Кох. Ведь он знал ее имя и адрес.

Спокойно и как бы равнодушно я ответила:

– Ты можешь выяснить все завтра. А сейчас пора на боковую.

– Ладно, – сказал он, – завтра сходишь для меня за покупками.

Он написал записку и оставил мне крупную купюру. Купить нужно было по мелочи кое-что у пекаря, у мясника и т. д.

А дальше случилось чудо. Едва я наутро вышла на улицу, как встретила Фелицитас, она шаркала ко мне. Из-под зимнего пальто выглядывал подол нижней юбки, вид совершенно заспанный. Она делано зевнула:

– Ах, я ужасть как устала. И напрочь забыла кое-что тебе передать. Могла бы сказать Резиновому Директору, но и про это забыла.

– Что же именно? – спросила я.

Она опять зевнула:

– Доктор Хеллер специально зашел ко мне вечером, когда я аккурат собиралась в пивнушку, и сказал: ты должна кое-что передать барышне, которую куда-то там определила.

Он вдолбил ей текст и заставил несколько раз повторить. Так что теперь она отбарабанила, как ребенок стишки: дама из виллы в Бранденбургской марке покорнейше просит простить ее за то, что она меня обидела, и приглашает незамедлительно приехать к ней погостить.

Я не подала виду, какое облегчение принесла мне эта весть.

– Ты могла бы сказать мне и несколько дней назад, но сейчас тоже не поздно, – спокойно обронила я и добавила: – Ну, пока, мне надо кое-что купить для Резинового Директора.

В магазинах тогда приходилось выстаивать бесконечные очереди. Но тут случилось второе чудо: я пришла в совершенно пустую булочную, купила то, что записал Галецки, и через минуту снова была на улице. У мясника и у зеленщика – то же самое.

С некоторой гордостью я свернула авоську цветком и положила на кухонный стол, а вокруг разместила покупки и сдачу. И при этом думала: “В ваших кругах сдачу бы зажилили, но не в наших. Мы другие”.

Потом я пошла во второй барак. Спросила у первого попавшегося работника:

– Шеф здесь?

– Не-а, пошел матерьялы закупать.

– Ладно, – сказала я, – квартиру его я заперла, покупки оставила на столе. Вот ключи… Будьте здоровы. Вполне возможно, я больше не вернусь. Хочу помириться с семьей. – И с этими словами ушла.

С мастерской, кстати говоря, обстояло непросто. Там стояли станки фирмы “Болей”, знакомые мне по “Сименсу”. Сырье для производства мелких деталей, которые на них делали, с помощью сложнейших махинаций крали на военных предприятиях, и Резиновый Директор щедро за это платил. А потом он с умилением поставлял готовые детали той же военной промышленности, а значит, любимому фюреру. В этом заключалась нелепая двойственность натуры Галецкого: дело, вызывавшее у него пламенный восторг, одновременно было средством для достижения цели, – и он мошеннически на нем наживался.

5

Совершенно спокойно я пешком отправилась на станцию “Гёрлиц”. Там прошла на перрон, от которого отходил поезд на Цойтен. Пяти минут не минуло, а паровоз уже элегантно въехал под крышу вокзала. Я села в вагон и всю поездку чувствовала себя так свободно, так легко, что едва не воскликнула: “Ой, как же здорово!”

Морозы ослабли, на берлинских улицах лежал мокрый, грязный снег. Но я ехала под сияющим солнцем через сверкающий белизной ландшафт и любовалась снежными шапками на заборах и телеграфных столбах. Вспоминалось детство. По воскресеньям отец часто брал меня на небольшие прогулки, в парк Тиргартен, в Груневальд или в Вульхайде. Однажды, когда я уже стояла готовая к выходу, он попросил немножко подождать: “Минуточку, мне нужно доделать один документ, я быстро”. Глядя ему через плечо, я увидела, как он написал на последней странице тома документов “зак.”, и сказала: “Зак и точка!”

Он рассмеялся и объяснил, что это сокращение и означает “закончено”. А затем нам обоим вдруг пришло в голову одно и то же: мы запели, а мама тем временем собирала в кухне съестное на дорогу. Под мелодию немецкого национального гимна мы, чеканя шаг, маршировали вокруг большого стола в столовой и распевали: “Зак и точка! Зак и точка!..” С того дня я часто, когда было закончено какое-то неприятное дело, говорила: “Теперь можно песней прогнать эту историю”. Так же я поступила и на сей раз. Сидела в вагоне и про себя пела наш с папой гимн на мелодию Императорского квартета Йозефа Гайдна[30], чтобы навсегда закончить главу “Резиновый Директор”.

Странным образом, Камилла Фьоки меня поджидала. Я заметила ее издалека, она стояла у калитки на ярком солнце. В элегантном черном домашнем костюме еще довоенных времен: тяжелый шелк благородной матовой стороной вверх, блестящим был только кантик. И в блузке цвета старой розы.

Фьоки раскинула руки. Секунда – и я поняла, чего она ждет. Помчалась ей навстречу, упала в ее объятия, позволила, как ребенок, закружить меня. А сама спрашивала себя: “Это сон или явь?” Женщина, которая орала на меня и таскала за волосы, теперь радостно заключила меня в свои объятия?

Первым делом я сделала ей комплимент по поводу наряда.

– Черный и старая роза – классическое сочетание. Позднее пойдет и вам, – сказала она.

Обнявшись, мы вошли в калитку.

– Карола очень рассердилась, – начала она, – сказала, что кобольды-домовые бывают только в сказках.

Лишь немного погодя из разрозненных обрывков фраз я поняла: Камилла Фьоки предположила, что новая жена ее бывшего мужа, гнусная особа, тайком пробралась к ней в дом и устраивала всякие каверзы.

Я несколько растерялась, но заметила, что ей хочется немножко меня потомить. Она строила комичные гримасы, на которые я отвечала, и так мы какое-то время веселились. При этом я узнала: она не сомневалась, что в Цойтен я приеду трехчасовым поездом, как и произошло на самом деле. Уже третий день она поджидала меня в этом красивом костюмчике, накрыв кофе на двоих. Если бы я не приехала сегодня, она бы перестала ждать.

Мы расположились у большого окна. Снаружи вливался яркий снежный свет. Госпожа Фьоки заранее сварила суррогатный кофе. А из подвала принесла две сахарные плюшки, по одной для каждой. Она многим пожертвовала, купив их за продуктовые карточки на пшеничную муку. Я была рада, чувствовала себя в безопасности, была спасена, меня приняли с любовью, угощали. Радость моя была куда больше, чем желание узнать, что произошло.

Дальше настал мой черед. Я было начала рассказывать про Резинового Директора с его аквариумами, но быстро осеклась:

– Не хочу продолжать. Боюсь, все это звучит совершенно неправдоподобно.

Камилла возразила:

– Есть вещи настолько абсурдные, что их придумать невозможно, даже киносценарист с самой богатой фантазией не сумеет.

В конце концов она все-таки рассказала, что случилось: кто-то рылся у нее на письменном столе, пока она была у дорогого парикмахера на Курфюрстендамм. При этом опрокинули чернила. Особа, устроившая это паскудство, схватила в спальне дорогие французские штанишки, тоненькие, кружевные, вытерла ими чернила, а улику выбросила в окно – от страха, что ее поймают на месте преступления. На следующее утро один из соседей позвонил в дверь Фьоки и вернул сей странный предмет, держа его двумя пальцами.

Вся косметика была начата и испробована. В подвале кто-то пооткрывал банки с консервами, чтобы полакомиться. Она была абсолютно уверена, что преступления совершила я, и, по ее словам, даже не обиделась на меня. Ведь такое поведение – совершенно нормальная реакция на ситуацию, в какой я находилась.

Потом она рассказала об этом своей золовке Кароле Шенк. Но та сочла ее подозрения нелепостью. “Ханни? – (Они знали меня под этим именем). – Да никогда!” Госпожа Фьоки стояла на своем: “Ее тут в хвост и в гриву эксплуатировали и терзали, так что вполне возможно. На ее месте я бы все тут спалила!”

Однако через некоторое время после нашего холодного расставания неприятные происшествия в доме продолжились. И она направила свои подозрения на новую госпожу Фьоки, которая жила далеко в Италии.

Не сразу она рассказала мне, что случилось дальше: как-то вечером она, вернувшись из Берлина, позвала Ингу. А в конце концов нашла ученицу в подвале: при виде наставницы девчонка испуганно вскрикнула и опрокинула себе на голову банку земляничного компота. Эту сцену Камилла описала мне раз двадцать, и мне пришлось снова и снова расспрашивать и удивляться: “Неужели вправду компот? Земляничный компот?”

В ту пору консервированная земляника представляла собой невероятный деликатес. В саду у Камиллы Фьоки были одна-две земляничные грядки, а в продаже этих ягод вообще не сыщешь. Наверно, Инга просто со скуки открыла банку и как раз собиралась выпить сироп, когда Фьоки вошла в подвал. Вот так и выяснилось, кто на самом деле бедокурил в доме. Чтобы не попасться с поличным, девчонка хотела быстренько бросить банку за спину и при этом выплеснула компот себе на голову.

Между тем стемнело, пора было готовить ужин. Кликнули Ингу, та пришла, повесив голову, и сказала, как велено:

– Извини! – На большее она была неспособна.

– Ладно, все в порядке, – ответила я.

Я ни секунды не злилась на нее. Вся эта история была мне глубоко безразлична.

Второе мое пребывание в Цойтене мало чем отличалось от первого. Однако теперь я знала, что все неприятные сцены очень быстро кончаются, причем по-хорошему. Иной раз Камилла обзывала меня идиоткой, но уже вскоре мы обе начинали смеяться, и она сокрушенно качала головой. Как-то за ужином понадобился еще один бутерброд. И я сказала:

– Давайте я сделаю. Кухня в безупречном порядке, и мне не хочется, чтобы на полу были крошки.

Она захихикала как маленький ребенок, обошла вокруг стола, обняла меня и сказала:

– Вы такая же сумасшедшая, как и я.

Циркачка всегда носила брюки, ведь в них удобно тренироваться. Во всех возможных ситуациях она вдруг совершала прыжок ноги врозь, а затем садилась на шпагат. И очень сердилась на свою ученицу Ингу, что та не упражняется без конца в балетных позициях и не делает мостик.

Акробатические тренировки теперь часто происходили в репетиционном павильоне у Кауфхольдов. Эта труппа роликобежцев, друзья Фьоки, проживала по соседству. Я обычно держала лонжу, страховочную веревку гимнаста, висевшего на трапеции под куполом павильона.

Так вот: Инга, пристегнутая к лонже, взобралась вверх по лестнице на трапецию и стала делать свои упражнения. Точнее, пыталась. Я держала толстую прочную веревку, а Инга мешком висела под куполом.

Госпожа Фьоки рвала и метала, а потом решила сама показать упражнение и пристегнулась к лонже. Немногим раньше она опять жутко меня выругала и проверила ватным тампоном, не осталось ли пыли в углах комнаты.

Я жутко разозлилась. И теперь отомстила: когда пришло время спустить хозяйку из-под купола, я нарочно действовала очень медленно.

– Ты что, хочешь, чтоб я до конца своих дней болталась в воздухе? – яростно гаркнула Камилла. В ту же секунду я ослабила лонжу, так что хозяйка прямо-таки рухнула вниз, и лишь почти у пола снова натянула веревку. Перепуганная Камилла громко вскрикнула.

Камилла Фьоки регулярно ходила к своему адвокату. И в один прекрасный день доктор Хильдегард Штальберг, чья контора располагалась неподалеку от Курфюрстендамм, заявила, что более не может тратить по нескольку часов на каждый разговор с клиенткой. Из путаных рассказов Фьоки она не могла толком ничего понять и попросила ее заранее точно записывать, какие именно претензии она имеет к своему бывшему мужу. Теперь эта задача перешла ко мне: час за часом я сидела с акробаткой, пока не извлекла из ее невразумительных рассуждений четыре-пять четких пунктов и коротко, по-деловому не изложила их на листе бумаги. Все это я под заголовком “Информация” переписала набело, как было принято в конторе моего отца.

“У вас есть второй адвокат!” – якобы вскричала Штальберг, увидев эту бумагу. Тогда Камилла Фьоки рассказала ей, что прячет у себя еврейскую девушку, отец которой был адвокатом. Узнав об этом, юристка, убежденная противница нацистов, поделилась бесценными продуктовыми карточками. Позднее госпожа Фьоки рассказала мне, что Хильдегард Штальберг вдобавок дала ей для меня двадцать марок и пачку сигарет. Деньги она истратила сама, на продукты, а сигареты выкурила. Обещала все мне вернуть после войны. Заработок, выплаченный мне Леманом, она тоже прикарманила. Я отмыла его грязнющую, спрятанную в подвале машину.

Я очень обрадовалась, когда вскоре в гости опять заглянула Лизхен Саббарт. Она принесла мне кулечек карамели, да и вообще ее сердечность и дружелюбие действовали на меня благотворно. В выходные зашла и Карола Шенк.

Им обеим я подробно рассказала про дни, проведенные у Резинового Директора. Меня очень угнетал конец моего пребывания у Галецкого: я опасалась, что после моего внезапного ухода он мог начать разыскания. Он знал имя Йоханны Кох, вдобавок я назвала ему ее адрес в Каульсдорфе. Возможно, она в большой опасности.

Но Карола и Лизхен меня успокоили: никогда в жизни Резиновый Директор не станет раскапывать эту историю. Он явно был счастлив найти порядочную женщину. Потом у него забрезжило подозрение, что с ее происхождением что-то не так. Но поскольку ситуация для него разрешилась без позора, он просто забудет про свое смутное подозрение.

Поздно вечером Камилла попросила меня проводить ее золовку на вокзал. Я с радостью согласилась, потому что Карола по-прежнему вызывала у меня восхищение. В светлой норковой шубке и дорогой велюровой шляпке она выглядела ослепительно. По дороге она взяла меня под руку, и мы тесно прижались друг к дружке. Потом она рассказала о своем визите к Хеллеру.

Карола отправилась к еврею-гинекологу, чтобы замолвить словечко за меня. От Камиллы она узнала, что в Цойтене я попала под незаслуженное подозрение. Для нее, законопослушной гражданки, не антифашистки и не противницы нацистов, это был непростой шаг. По дороге к Хеллеру она панически боялась угодить в лапы гестапо, хотя такая вероятность была весьма невелика.

Доктор как раз вышел с пациенткой из смотровой, когда заметил Каролу. И хотел на минутку пригласить ее к себе в столовую. Но, заглянув туда, тотчас снова захлопнул дверь. “О Господи, сюда нам тоже нельзя, там другие мои пациентки”. Карола мельком видела, что на каждом стуле в столовой кто-то сидит, разумеется на газете.

Она остановилась, обернулась ко мне и проникновенно сказала:

– Обещай мне, что никогда не пойдешь к Хеллеру в числе тех других пациенток. Никогда!

– Этого я обещать не могу. Не знаю ведь, что со мной будет. Но что в этом дурного? – спросила я.

И тогда она сказала странную фразу:

– Те, что молча сидели там на красивых стульях, сплошь были еврейки-нелегалки.

– А как ты догадалась?

– Догадалась, и всё. Каждую поодиночке я бы еврейкой не посчитала, но всех вместе – да. – Точнее она сформулировать не могла. Но теперь-то я поняла, чт? она имела в виду.

– Давай исходить из типичной штюрмерской карикатуры на еврея[31], – стала рассуждать я, – там примерно десяток признаков: курчавые волосы, жирное пузо, плоскостопые ноги, громадный нос и прочее. Если кто-то обладает всеми этими признаками, сразу понятно: ага, еврей. Обладая же лишь одним признаком из этих десяти, еврей, окруженный девятью германцами, совершенно не бросается в глаза. Только когда вместе собирается десяток евреев, каждый с одним из упомянутых признаков, они образуют типично еврейскую группу.

– Точно! Так четко я бы никогда не сумела сформулировать. – Она обняла меня, крепко прижала к себе. И еще раз шепнула на ухо: – Пожалуйста, запомни: никогда не ищи контакта с еврейскими группами!

Однажды воскресным днем в Цойтен нагрянула и мать Инги. Первым мужем Труды Нойке был Рудольф Хуббе, коммунист-функционер из Магдебурга, убитый штурмовиками в апреле 1932 года. Чтобы не оставаться одной с двумя маленькими детьми, она вскоре вышла за другого коммуниста, Юлиуса Нойке.

Труда была маленькая, корпулентная, с крепкими ногами и огненно-рыжими волосами, которые немедля привлекали все внимание. Она носила гладкую прическу с пробором, собирая волосы на затылке в тяжелый узел.

Со мной она поздоровалась очень сердечно и сразу перешла на “ты”:

– Я уже слышала, ты – Ханхен. Имя, понятно, фальшивое, а фамилию я даже знать не хочу. Меня зовут Красная Труда, и не только из-за волос. Взгляды у меня еще краснее, – объявила она.

С самого начала нашего знакомства я заметила, что уголки рта у нее порой на секунду опускались вниз, меж тем как она продолжала громко и вроде как весело говорить. И тогда вид у нее вдруг делался очень печальным.

Мы сидели вчетвером, пили суррогатный кофе. Главным предметом разговора были проступки Инги. Труда возмущалась, кипела от злости и обрушивала на дочь залпы брани, ведь та явно не впервые доставляла ей неприятности.

– Ах, мерзавка, ах, мерзавка, – то и дело восклицала она, – из-за твоей дури и безобразий человек, к несчастью живущий нелегально, попал под ложное подозрение!

Инга сидела как каменная и вообще не реагировала. Потом Труда потребовала, чтобы дочь попросила у меня прощения.

Девчонка в синем тренировочном костюме встала, обошла вокруг стола, подала мне руку и снова без малейших эмоций пробормотала:

– Извини.

Затем Труда совершенно спокойно, без всякой экзальтации, сказала кое-что очень для меня важное:

– Отныне и до победы Красной армии я беру на себя ответственность за твою жизнь и твое спасение от нашего общего врага.

Она протянула мне руку, маленькую изящную дамскую руку, очень напомнившую мне о маме. Я взяла ее и крепко пожала. Позднее этот миг казался мне одним из важнейших в моей жизни.

Камилла тоже почувствовала, что произошло нечто особенное.

– За это надо выпить, – торжественно объявила она. Сходила в подвал и принесла остатки вишневки, хранимые для особых случаев. Напиток разлили по четырем крохотным ликерным рюмочкам, которые она достала из горки, где собирала всякие безделушки и произведения искусства.

Мы встали, придвинули стулья к столу. А затем Камилла Фьоки произнесла краткую речь, сформулированную на редкость четко:

– Мы все, собравшиеся здесь, немцы и любим свою родину. Но страна, совершающая величайшие преступления в истории человечества, это не родина. Мы пьем за поражение вермахта, чтобы человечество, а значит, и Германия могли жить. Выпьем за победу союзников.

Мария Ялович зимой 1943 г.

– Победа и свобода! – поддержала Труда, поднимая свою рюмку. При слове “свобода” что-то вроде жизни и света впервые озарило и лицо злополучной Инги. Она тоже подняла свой стакан и кивнула мне, а я кивнула в ответ. Так мы по-настоящему помирились.

Вечером я проводила Труду Нойке на вокзал. Легким движением руки и кивком она направила меня в темный угол, наклонилась ко мне и на прощание прошептала так тихо, что и вправду никто не мог услышать:

– Рот фронт!

Спустя несколько дней я рассказала госпоже Кох об этой первой встрече с Трудой. Глупо, конечно, ведь она мгновенно воспылала смертельной ненавистью к этой женщине, которая объявила себя моей второй защитницей, а тем самым стала ей соперницей.

Третьего февраля 1943 года я вместе с Ингой Хуббе и Лизхен Саббарт услышала у Камиллы Фьоки чрезвычайно драматичное радиосообщение – объявили о капитуляции 6-й армии в Сталинграде. Эта весть привела меня в такое волнение, какого я никогда прежде не испытывала. Мне было совершенно ясно: исход войны решен, союзники победят, мировая история сохранит свой смысл. Человечество, а с ним и Германия будут спасены от окончательной гибели.

Посреди выпуска новостей, когда коричневый репортер описывал случившуюся катастрофу, Камилла неожиданно сказала:

– Господи, мой племянник Гюнтер! – Она вдруг осознала, что этот ее родственник, вероятно, погиб в сталинградском котле.

Эта фраза вызвала у меня абсолютно неуместную реакцию: я чуть не рассмеялась. Наверно, в результате собственных душевных переживаний. Пришлось выбежать вон из комнаты, запереться в ванной и сгорать там от стыда за свою нелепую выходку. Лишь через несколько минут я сумела успокоиться.

Лизхен Саббарт в тот день рассказала мне, что ее отец, анархо-синдикалист, очень старается подыскать для меня прибежище. Этот старик, страдающий астмой и с трудом передвигающийся, потихоньку обходил своих давних знакомцев. Иных уже не было в живых, иных он не нашел по привычному адресу. Часто ему открывали унылые женщины, рассказывали, что мужья много лет сидят в тюрьме или в концлагере. В общем, пока что его старания, увы, успехом не увенчались. Меня очень растрогал ее рассказ.

– Ты даже представить себе не можешь, как много для меня значит, что незнакомый старый человек целые дни проводит в дороге, ища для меня пристанище, – утешила я Лизхен, – а ведь он никогда меня в глаза не видел.

Вскоре после этого я распрощалась с Цойтеном, сердечно и с большой признательностью. Мой срок у Камиллы Фьоки истек во второй раз, я снова переезжала к Герде Янике.

– Запомните нынешнюю дату, – сказала Фьоки, – если через год война не закончится, если я не повешусь и если вам придется по-прежнему жить нелегально, приезжайте снова ко мне, на месяц.

– Оставайтесь в живых, – ответила я. Так многие люди прощались во время войны.

6

Квартира Янике на Ширкер-штрассе вообще-то состояла из одной комнаты, которая вдобавок плохо отапливалась. Как повсюду в здешнем квартале, ее использовали как спальню: мебель для спальни да красивые прикроватные коврики – единственная гордость низших мелкобуржуазных слоев. Во второй, совсем крошечной комнатушке без отопления помещался так называемый комби – комбинированный шкаф для посуды, книг и белья. Кроме того, в этой холодной каморке стояла кушетка, на которой я и спала.

Вместо немощной бабушки, вернувшейся теперь в Тюрингию, в этой малюсенькой квартирке жила еще одна молодая нелегалка. Эва Дойчкрон была на несколько лет старше меня, и направил ее к Герде Янике тот же Бенно Хеллер. Обе женщины жили душа в душу, обе обихаживали Йоргельхена, Маленького Германца, которого я вновь увидела.

Эва Дойчкрон была профессиональной портнихой и весь день сидела за швейной машинкой. Шила мальчугану ползунки, переделывала его одежду, а равно и гардероб госпожи Янике. Шитье, по ее мнению, не должно кончаться никогда. Квартирная хозяйка гордилась, что у нее – как, к восторгу обеих женщин, выразился Хеллер – есть “лейбпортниха”.

– Знаешь, твое шитье просто как сказка тысячи и одного шва, – как-то раз сказала я ей.

Вообще вся жизнь происходила на кухне. Даже там, несмотря на угольную плиту, никогда не бывало по-настоящему тепло. Обе дамы вместе с малышом Йоргельхеном всегда там трапезничали. Я смотрела, вернее отворачивалась. У меня слюнки текли, но они меня не угощали.

В остальном Герда Янике большей частью праздно сидела на ящике с углем. В сущности, она была женщина миловидная, слегка пухленькая. Но вечно опускала уголки губ и плечи. “Платья на ней плакали”, как сказала бы моя бабушка.

Выросла моя хозяйка в самой что ни на есть мещанской семье. Всю жизнь ее, как говорится, водили на помочах: сперва ужасные родители, которых я видела, потом муж. Никогда в жизни она никем не командовала. Но все изменилось, когда появилась я. Разумеется, ради меня она рисковала жизнью. Но получала и огромное удовольствие, потому что могла наконец-то насладиться властью. “В любую минуту вы должны быть под рукой для домашней работы, – к примеру, заявила она мне, хотя особой работы вовсе не было. – Я не потерплю, чтобы вы ездили в Кёпеник встречаться с подругой”. Это означало, что я останусь даже без скудного продуктового рациона, который Ханхен Кох отрывала от себя. Целыми днями я сидела без еды, то есть абсолютно без еды, и голодала как никогда.

В эти дни я начала смертельно ненавидеть Эву Дойчкрон. И одновременно стыдилась, поскольку считала свои эмоции неуместными, неприличными и неблагодарными. Она же ничего дурного мне не сделала. Но из-за страшного голода я почти не могла мыслить ясно.

Снова и снова я читала покаянную молитву. По-детски стремилась приписать себе как можно больше грехов. В надежде, что мои страдания, мой страх и беда суть возмездие за мои проступки, ведь тогда есть вероятность, что все это кончится, когда я покаюсь за все.

Не в пример мне, Эва Дойчкрон имела собственные продуктовые карточки. Откуда они взялись, она как-то рассказала мне за мытьем посуды. Мы коротали время, пытаясь выяснить, нет ли у нас общих знакомых. И в результате наткнулись на Мирьям Грунвальд, мою одноклассницу.

Эта умная, одаренная, очень образованная девушка выросла в буржуазно-интеллигентской еврейской семье. И, как и я, была одной из лучших учениц в классе. Мы с ней общались очень вежливо, но недолюбливали друг дружку.

Родители Мирьям получили возможность эмигрировать. Но Мирьям угодила в ловушку. Ее забрали на принудительные работы. Для родителей, конечно, было ужасно покидать Германию без дочери. Чтобы найти выход из этого конфликта, они оставили ей все свое “черное” состояние. Я весьма образно представляла его себе как большой денежный мешок с монетами, покрытыми черным лаком. Предполагалось, что деньги помогут Мирьям уцелеть и как можно скорее уехать вслед за родителями в США.

На заводе, где принудительно работали также Эва Дойчкрон и ее муж, женщины и познакомились. Эва рассказывала о своем недавнем браке, показывала всем фото мужа. Супруги очень удивились, когда вскоре в выходные были приглашены к Мирьям Грунвальд на кофе и сказочно провели время.

Потом Мирьям сообщила им, что у нее есть возможность перейти на нелегальное положение: есть деньги, есть прибежище и источник получения продуктовых карточек. Но со смертельным страхом она способна справиться только в объятиях мужчины. Вот и предложила им странную сделку: Эва на неопределенное время одолжит ей своего мужа и за это получит деньги и карточки, а с мужем будет видеться только раз в месяц: никаких объятий, никаких порывов чувств. Встреча будет только подтверждением, что все пока живы.

Это предложение повергло Эву в полную растерянность. Она пошла к Хеллерам за советом. И те ее уговорили: “В абсурдное время все абсурдно. Спастись можно только абсурдным образом, потому что нацисты хотят всех вас истребить”. И в конце концов молодая пара согласилась. Все это Эва Дойчкрон рассказала мне, горько рыдая. Госпожа Янике знала ее историю. Но Эва попросила не говорить ей, что теперь и я тоже знаю.

Сама я достигла низшей точки своей жизни. Целыми днями мерзла, стучала зубами от холода и голода. А потом вдруг добавилась еще одна неприятность, и большая: острые боли в мочевом пузыре и недержание. Все началось, когда я зашла к молочнику, за покупками для госпожи Янике. Подо мной образовалось озеро. Не знаю, заметили ли окружающие, но я ничего поделать не могла. В отчаянии думала: “Во всем виноват враг”. Быть может, другим куда легче представить себе подобные мерзости, нежели горы трупов, нежели величайшие преступления в человеческой истории.

Особенно неприятно было, что я не имела возможности стирать и сушить свои вещи. Нижнее белье ледяным холодом облепляло тело, сохло медленно и – воняло. Теперь Эва Дойчкрон и Герда Янике впрямь могли смотреть на меня свысока.

Ходить ночью в туалет мне не разрешалось. Но рано утром я ходила за молоком. Вот и брала молочный бидон с собой в ледяную постель и использовала сколько нужно. Утром я холодной водой мыла его в ванной – увы, не слишком старательно. “Это свинство, – думала я, – мы тоже запишем на счет врагов”.

Однажды после обеда обе дамы с Маленьким Германцем отправились на длительную прогулку, а мне было велено до блеска надраить кожаным лоскутом кухонную мебель. Я быстро заметила, что толку таким манером не добьешься, да и сил не осталось. Вот почему я просто легла на кушетку и стала читать. По какому-то особому случаю господин Янике получил в подарок сочинения Достоевского в превосходных кожаных переплетах. На время я отвлеклась от своих неурядиц. Впервые читала “Братьев Карамазовых”, книга заворожила меня, хотя зубы стучали.

Внезапно я сообразила, что троица скоро вернется с прогулки. Быстро влезла на стул и мокрой тряпкой стерла пыль со всех шкафов, полагая, что госпожа Янике именно там и будет проверять. Потом я опять легла на кушетку, готовая вскочить, как только услышу на лестнице шаги.

Я не заметила, что пыль с верхней крышки шкафа черной жижей сбежала по гладким боковым стенкам – ни дать ни взять бутылку чернил расплескали.

Об этом инциденте, разумеется, немедля рассказали Хеллерам. Ведь и Янике, и Дойчкрон обожали своего голливудского доктора. Как и я, они регулярно ходили к нему с докладом. И особенно охотно развлекали его историями о катастрофах, учиняемых мною в домашнем хозяйстве.

– А-а, наша достославная выпускница пришла, – такими словами встретил меня Хеллер в следующий раз. – Чудненько, гордись аттестатом, Марихен! Ведь практически ты совершенно ничего не умеешь. – Он сел за фортепиано, сыграл несколько тактов. Двери в кабинет стояли настежь, все пациентки наверняка могли слышать. – Хорошо, что мы не пьем, просто воду отдаем, – пропел он, а потом на пару с женой отбарабанил переделанный припев походной песни. Вместо “фалери-фалера” они громко на два голоса грянули: – Дребеди-дребеда-дребеда-ляля-ляля.

– Я могу объяснить, что случилось, – с отчаянием сказала я. – Я болею, у меня цистит. Пожалуйста, дайте мне какое-нибудь лекарство.

– И не подумаю, – со злостью ответил он.

– Но ведь есть же какие-то средства, чтобы прекратить все это? – спросила я.

– Нет, – снова отрезал он. А потом обронил странную фразу: – Евреи-нелегалы не болеют.

Той ночью я вообще глаз не сомкнула. Мысли путались. Я боялась, что от голода и болезни просто рухну на улице в обморок. И если меня заберет полиция, вся моя борьба окажется напрасной.

Лежа в постели и дрожа всем телом, я вдруг услышала песенку “Гансик мал”[32]. Пела не я, а мальчик, сынишка прислуги, которая очень помогла нам в год смерти мамы. Этот Фред Хайнцель еще ребенком был против нацистов.

“Почему я вдруг опять слышу эту песенку? – думала я. – Наверно, есть какая-то связь меж отказом Хеллера помочь мне и маленьким Фредом Хайнцелем”. А затем, пребывая в этом странном душевном состоянии на грани сна и яви, я решила: если разгадаю загадку, пусть это станет добрым знаком. Если же нет, не сочту дурной приметой. Иначе впаду в суеверие, что в еврейской традиции недопустимо.

Все это время я слышала голос Фреда Хайнцеля, напевающий “Гансик мал”. И вдруг перед глазами возникла картина: мы сидим у камина в столовой, в квартире моего детства на Пренцлауэр-штрассе. Мальчик рассказывал моему отцу про школу: не справлялся он с трудными упражнениями военной гимнастики, выполнения которых от него требовали, и потому на уроке физкультуры расплакался. Учителю, закоренелому нацисту и садисту, он объяснил, что больше не в силах, ему больно. А “педагог” рявкнул: “Немецкие мальчики не болеют!” Вот она, связь: “Евреи-нелегалы не болеют”, – сказал Хеллер. Хороший врач, умный диагност и психолог, всегда находивший подход к пациенткам, не терпел, когда посетители из двух его приемных перемешивались. Для него я могла быть еврейкой-нелегалкой, но не больной еврейкой.

Наутро я проснулась с облегчением. Я разгадала загадку, и со мной все опять наладится. И действительно, ровно за восемь дней я одолела болезнь.

Мало-помалу фантазия у Эвы Дойчкрон иссякла, не знала она, какими еще модными идеями удержать госпожу Янике в добром настроении. Когда-то давно Эва мечтала стать модельером и успела набросать для своей подруги эскизы пляжного комплекта, походного костюма и вечерних платьев. На дворе стоял февраль, и я предложила:

– А ты набросай костюмы для карнавала!

– Слушай, отличная идея, тем самым я убью целый день, – ответила Эва. Она вправду была мне благодарна.

Когда она показывала эскизы, зашла речь и о рождественском сочельнике, и Герда Янике рассказала про гадания на расплавленном свинце. В этой связи я упомянула о своей встрече с гадалкой, госпожой Клемштайн, и так возникла мысль обратиться к ней еще разок.

– Хотелось бы узнать, разбомбят мою квартиру или нет, – сказала госпожа Янике.

Я помнила, в какой деревне живет госпожа Клемштайн. Но чтобы выбить для себя лишнюю отлучку, заявила, что должна спросить адрес у госпожи Кох. Звонок по телефону может отнять много времени, потому что она часто расхаживает по огромной территории прачечной.

– Ступайте, времени у вас сколько угодно, – милостиво разрешила квартирная хозяйка.

Пользуясь случаем, я решила хорошенько отпраздновать свое выздоровление. В двух разных нойкёлльнских забегаловках съела по комплексному обеду. В одной – тушеную капусту, в другой – капусту с брюквой. Вкуснотища, пускай без грамма мяса или жира, но хотя бы горячее. Потом зашла в обшарпанную кафешку, выпила чашку суррогатного кофе. Такую расточительность я позволила себе только потому, что впереди маячили деньги. Ведь я решила на самом деле не ездить к этой мадам Клемштайн, а деньги, выданные на гадание, проезд и телефон, оставить себе.

Довольная, я вернулась на Ширкер-штрассе, рассказала, что госпожа Кох назвала мне только деревню, где жила гадалка, и до ее дома придется добираться расспросами. Гадание было нелегальным, и каждое толкование стоило якобы пять марок. Тогда госпожа Янике еще раз самолично погадала на свинце, вместе с одной из своих знакомых. И в тот день, когда мне по уговору предстоял первый визит к Труде Нойке, я сказала, что еду к гадалке.

Свой адрес Труда назвала мне один-единственный раз. В ту пору никто ничего не записывал, но я запомнила этот адрес на всю жизнь: Шёнляйнштрассе, 13, в Кройцберге. И вот я радостно поднялась вверх по лестнице. На втором этаже увидела овальную фарфоровую табличку с фамилией Нойке. Позвонила, услыхала за дверью шаркающие шаги. Открыл высокий худой мужчина лет сорока с лишним. По его суровому лицу скользнула мягкая усмешка, на щеках обозначились ямочки. Эта смесь суровости и человечности сразу вызвала у меня симпатию.

Хозяина звали Юлиус Нойке, или просто Юле. Инга Хуббе кое-что рассказывала мне о своем отчиме. Токарь по профессии, он выполнял очень тяжелую работу, все время стоя, а поскольку на ногах у него были трофические язвы, работа за станком становилась для него пыткой. И волей-неволей он часто сидел на больничном. Семья с трудом сводила концы с концами.

Обо мне Юле Нойке знал все. Он провел меня на кухню. Едва войдя, я сразу подумала: “Здравствуй, милая кухня!” Притом что помещение было совершенно обыкновенное, не отличалось ни особой красотой, ни экстравагантностью обстановки. Но в тамошней атмосфере я мгновенно почувствовала себя уютно.

– Располагайтесь, прошу вас, – сказал он, предлагая мне стул. Я несколько растерялась от подобной учтивости. А он с радушным жестом повторил: – Располагайтесь, прошу вас!

До сих пор не могу объяснить, почему он обращался ко мне так старомодно.

Впрочем, Юле Нойке встретил меня очень сердечно. Жена, сказал он, сейчас в Магдебурге. Иногда ездит туда, навещает свою старую мать Анну Эрнеке и трех сестер, живущих в родном городе. Но я догадывалась, что на сей раз особой целью ее поездки были поиски прибежища для меня в большой семье.

Юле Нойке угостил меня чашкой суррогатного кофе и ушел в соседнюю комнату искать печенье, припрятанное для особых случаев. Отсутствовал он довольно долго. Пока я ждала, мой взгляд упал на почтовую открытку, заткнутую за стекло кухонного буфета. Очевидно, она была от Труды, я смогла прочитать только одну сторону: доехала хорошо, с мамой все в порядке. Дальше следовало сообщение, которое я прочитала раз десять и запомнила наизусть. С неправильной расстановкой знаков препинания и произвольными заглавными и строчными буквами там было написано: “Элла, которая Могла бы говорит нет. Эрна Готова на шесть недель”. Мне сразу стало ясно, о ком и о чем идет речь.

Эта первая встреча прошла так же, как и все последующие: Юлиус Нойке оказался одним из весьма немногих мужчин, которые просто симпатизировали мне, без малейших сексуальных намеков. Никаких домогательств. Мы договорились, когда я могу прийти снова, и вскоре попрощались.

День выдался очень холодный, и я не знала, где бы мне убить время. И потому довольно скоро вернулась в квартиру Герды Янике. Подруги очень удивились, что я возвратилась так быстро. Я соврала, что все прошло удачно, прямо на окраине деревни я спросила про госпожу Клемштайн, и меня проводили к ней. Я заранее выпытала у Герды Янике, какие проблемы интересовали ее в особенности. У ее знакомой, молодой вдовы, дело шло о какой-то новой любви. Вот я и придумала истории более-менее под стать этим темам и с запинкой и большими паузами “вспомнила”, что якобы сказала гадалка. Мой рассказ имел огромный успех. Все были довольны. А мне выпал свободный день, я поела и заработала двадцать с лишним марок.

Так мое чувство собственного достоинства мало-помалу восстановилось, улучшились и отношения с обеими женщинами. Как-то раз они сказали, что с удовольствием сходили бы в кино. Шел фильм с Марикой Рёкк[33], на который зрители тогда валом валили. Людям очень хотелось отвлечься, и перед кинотеатрами выстраивались длинные очереди. Ради такого удовольствия все были готовы отстоять по нескольку часов даже в сильный мороз или под проливным дождем.

Я и сама с наслаждением смотрела эти халтурные фильмы. Отождествляла себя с кинозвездами, носила их бесподобные бальные наряды и в танце порхала по залам. Другая же часть моего сознания четко анализировала политический посыл этих фильмов – “терпи и отвлекайся!” – и презирала халтурные опусы как нацистское свинство.

В общем, я пошла и заняла очередь за билетами для обеих дам. И уже несколько часов простояла на морозе, когда из кинотеатра вышел какой-то человек и крикнул: “Больше в очередь не становитесь, через пять минут билеты закончатся!” Я так разозлилась, что упрямо торчала там, даже когда касса закрылась и народ разошелся. Мне ведь ужасно хотелось достать билеты и подольститься к дамам на Ширкер-штрассе.

Неожиданно ко мне подошел весьма благообразный старый господин и сказал:

– У меня есть еще два билета.

Я посмотрела на него так, словно он свалился с неба.

– В этакий холод, – объяснил он, – я вышел из дома не ради смехотворной суммы, потраченной на билеты. Просто я знаю, с каким удовольствием многие посмотрят этот фильм. А моя жена неважно себя чувствует и не может пойти в кино.

Я до того обрадовалась, что он спросил:

– Для вас от этого зависит вечное блаженство?

– Да, – ответила я совершенно серьезно.

– В таком случае позвольте подарить вам билеты, – сказал он, – а вообще вам не мешает незамедлительно выпить чего-нибудь горячего, чтобы поддержать жизненные силы.

Мы попрощались, пожав друг другу руки.

Я тогда решила: если уцелею и останусь порядочным человеком, то постараюсь всю жизнь прислушиваться, не нужна ли кому моя помощь. Ведь порой достаточно лишь нескольких слов, самого незначительного отклика в нужную минуту, чтобы человек в беде воспрянул духом.

Поздно, однако торжествуя, я вернулась домой с билетами и, конечно же, взяла за них деньги. Эва Дойчкрон, взглянув на меня, воскликнула:

– Господи, Ханни совсем закоченела! Герда, можно?

Госпожа Янике сразу все поняла и кивнула. И Эва отрезала мне на кухне большой ломоть хлеба, хорошенько намазала его маслом и налила чашку горячего суррогатного кофе. Мало-помалу я воспрянула. Чудесный миг солидарности и товарищества между нами тремя.

7

Хеллеры до самого конца оставались глубоко противоречивой парой. Когда Ирмгард Хеллер слегка откидывала голову назад, демонстрируя свой красивый профиль со старонемецкой прической, мне неизменно казалось, что на евреек со звездой в мужниной приемной она смотрит со всеми традиционными антисемитскими предрассудками. Тем большего уважения заслуживало, что все свои силы она отдавала спасению евреев от величайших преступников в истории человечества.

С Хеллером, твердым сторонником левых взглядов, я порой говорила о политике. И как-то раз обронила, что надо проиграть войну, чтобы избавить Германию и человечество от гитлеровского режима. “Но ты ведь не можешь желать поражения нашему верм…” – вырвалось у него. Тут он осекся и в испуге даже рот ладонью закрыл, словно заталкивая эту фразу обратно в горло. Я пришла в ужас. Никогда еще я не встречала противника нацизма – от туалетной работницы Иды Канке до пожарного Эмиля Коха и сименсовского наладчика Макса Шульца, – который бы не был уверен, что победить в войне должны союзники. Я не стала затевать с Хеллером дискуссию, поскольку он и сам заметил, чт? сказал. Но заявленная им позиция вполне соответствовала шрамам на его лице.

Мы снова и снова спорили. Однажды госпожа Хеллер, которая постоянно жаловалась на сердце, лежала на диване у них в столовой. На столе стояла довольно большая коробка конфет, открытая. У меня слюнки потекли. В обычных магазинах ничего такого давным-давно не продавали.

Бенно Хеллер заметил мой взгляд.

– Мы делим конфету, – смеясь сказал он. – Сперва она съедает половину, а оставшуюся половину мы опять делим, потом еще раз и еще, пока она не съедает все в одиночку!

– Надеюсь, когда-нибудь я заживу нормальной жизнью, – ответила я, – и тогда приглашу вас обоих на кофе. Ну и конфетками полакомимся. – Последняя фраза вырвалась у меня нечаянно. Ввиду болезни госпожи Хеллер замечание было, конечно, совершенно идиотским и бестактным.

И от Хеллера это не укрылось. Он тотчас с размаху влепил мне пощечину. Удар был несильный. Скорее от него горела моя душа, а не щека. Я восприняла его как глубокое унижение.

Не говоря более ни слова, я выбежала из комнаты. Врач последовал за мной.

– Марихен, прости! – крикнул он мне вдогонку.

Я уже спустилась на полмарша, но повернула обратно.

– Нервы ни к черту, не хотел я тебя обидеть, – сказал он.

Я приняла извинение. На долгие примирительные разговоры у нас не было времени.

Вскоре состоялся наш последний и самый жаркий спор. Оба мы просто кипели от злости. Я считала, что он совершенно зациклился на идее спасти как можно больше евреев. Днем человек пять-шесть нелегалок торчали в его квартире, пытаясь изобразить ту или иную полезную деятельность – мыли оконные рамы или чистили овощи. А Хеллер постоянно осаждал своих нееврейских пациенток просьбами кого-нибудь у себя спрятать. Я опасалась, что рано или поздно все это кончится катастрофой.

– Что будет, если нелегал попадет к людям, которые успели передумать и сдадут его гестапо? – спросила я.

Подобное уже случалось. Многие еврейки, которых он уговорил перейти на нелегальное положение, были вообще не готовы к такой жизни.

– Вы просто толкаете этих женщин в пучину. А ведь многие из них не умеют плавать, тем более под водой, – бросила я гинекологу.

Хеллер совершенно не понимал, о чем я толкую, и все больше горячился. А потом у него вырвалось:

– Я тебя раскусил! Хороша, ничего не скажешь! Ты просто хочешь, чтобы я помогал одной тебе! Если я найду десяток квартир, ты хочешь все использовать для себя, чтобы жить там по одной неделе. Рассчитываешь таким манером продержаться до конца войны. Но речь-то не только о тебе. Мы должны спасти как можно больше людей!

Для меня это был конец.

– Вы оскорбляете мою честь, – заявила я, – а значит, между нами все кончено.

Не прощаясь, я ушла. Он снова выбежал за мной на лестницу и язвительно крикнул:

– Ха-ха! Ты же все равно будешь приходить, как обычно? Будешь, будешь!

Я обернулась и, собрав всю гордость, на какую была способна, крикнула:

– Никогда! – А затем ушла.

Мне не хватало духу вернуться к госпоже Янике и рассказать ей про эту ужасную сцену. Я бесцельно брела, удаляясь от центра города. Было очень холодно, ноги окоченели. Чтобы согреться, я при каждом шаге сильно топала по земле. Одинокая и безутешная, я всей душой желала встретить единственную многолетнюю наперсницу и союзницу, которая у меня осталась: Ханни Кох. “Хочу повидать Кох, хочу повидать Кох”, – бормотала я, топая ногами, но понимала, что в этом районе нипочем ее не встречу. Вероятно, она сидела на своей конторской табуретке в кёпеникской прачечной.

Как вдруг я увидела впереди знакомую фигуру. Миниатюрная женщина, но точно не госпожа Кох. Она куталась в чудесный зеленый палантин из превосходной шерсти, дорог?й, у Ханхен Кох такого никогда не было. Фигура подошла ближе, остановилась прямо передо мной и сказала:

– Ну, ты что-то здорово злишься. – Это оказалась Лизхен Саббарт.

Лизхен, которую я случайно встретила на улице в Нойкёлльне, тоже была очень сердита: она шла от коллеги, которая сообщила, что сильно вывихнула ногу. Из-за этого всей цирковой труппе пришлось отказаться от хорошо оплачиваемого выступления перед солдатами вермахта. Но Лизхен, человек отзывчивый, проделала дальний путь с самого севера Берлина на юг, чтобы навестить коллегу. А застала там только мать якобы пострадавшей особы. “Чего? Ногу вывихнула? – удивилась та. – Я и не знала. Она познакомилась с офицером, который приехал в Берлин только на три дня. Вот и развлекается на всю катушку!”

Тут Лизхен Саббарт со злостью повернула обратно, пешком отправилась восвояси. И по дороге встретила меня. Дальше мы пошли вместе, а через минуту-другую она затащила меня в кафе, заказала нам суррогатного кофе и угостила меня пирогом. Мы просидели там очень долго и всласть наговорились.

– Знаешь, – сказала она мне, – хочу рассказать тебе кое-что, о чем никто понятия не имеет. Дай мне честное слово, что никому не проболтаешься.

И вот что я услышала: у нее, ученицы Камиллы Фьоки и по сей день близкой ее подруги, был внебрачный ребенок от Паоло Фьоки. Случилось это пять не то шесть лет назад, когда все они жили в Цойтене под одной крышей. Паоло уже тогда завел роман со своей большой любовью, итальянской танцовщицей. Но оба они были молоды и скучали, вот и затеяли интрижку. Я была шокирована, в ту пору я понять не могла, как такое возможно.

На прощание Лизхен Саббарт вручила мне два пакетика, явно приготовленные для ее коллеги:

– Вот, мне они не нужны, возьми.

В одном была пятидесятиграммовая плитка шоколада в красивой обертке, в другом – коробочка с двумя десятками сигарет, украшенная цветными бантиками. Воспрянув от этих подарков, я пошла на Ширкер-штрассе.

Уже свечерело. Герда Янике и Эва Дойчкрон ждали меня в большом волнении. Они тревожились в первую очередь, конечно, не обо мне. Случись что со мной, им бы тоже грозила опасность. Чтобы их умаслить, я достала из сумки пакетики и сказала:

– Сегодня со мной случилось кое-что особенное. И вот это я принесла для Йоргельхена.

Спустя две минуты я, по примеру госпожи Фьоки, уже обозвала себя идиоткой. По-глупому отдала все, чем с наслаждением угостилась бы сама. Госпожа Янике даже толком не поблагодарила, небрежно бросила пакетики в ящик.

А затем на меня сворой собак навалились разные мысли, залаяли мне в ухо, чт? надо сказать этим женщинам, и я экспромтом прочла им огромную лекцию. Произнесла блестящую рацею про мою тетушку Грету, рассказала историю всей ее жизни, описала ее внешность и свойства характера и объявила, что-де ее-то, бывшую соседку-нееврейку, я и повстречала на улице. И она настояла, чтобы я прихватила с собой подарочки для сынишки моей хозяйки. Но эти подарочки сперва нужно было еще купить, вот почему я и застряла так надолго.

Я заметила, что Герда Янике скривилась: я однозначно перестаралась. Она чувствовала фальшь, так как понимала, что Маленький Германец мне не очень-то по душе.

Уже лежа в постели, я услыхала в коридоре шаги, а затем негромкий стук в дверь.

– Вы не спите? – прошептала Янике.

– Нет! – Я села, ожидая, что сейчас будет скандал.

– Не вставайте, – сказала она с порога, – я просто хочу кое о чем вас спросить. Вы рассказали захватывающую историю, и я, хотя не поверила ни единому слову, все же думаю, что так врать совершенно невозможно. Все подробности правдивы, а целое – нет. Скажите мне правду!

– Хорошо, скажу, – ответила я. – Это неретушированная фотография, где все детали правдивы. Но я вынула ее из одной рамки и вставила в другую. Я совершенно точно изложила вам историю жизни моей тетушки Греты и описала ее характер, но отнесла все это к другому человеку.

– А что случилось на самом деле? – спросила она.

– Я не хочу говорить об этом, потому что сегодня пережила кое-что, огорчившее меня до глубины души.

С этим она примирилась. Подошла ближе, села на край кушетки.

– Ханни, не могу вам не сказать: вы гений.

– Ну что вы, госпожа Янике! Есть люди куда более одаренные, чем я, – запротестовала я.

– Нет-нет! Доктор тоже недавно так говорил, а госпожа доктор согласно кивнула. Он рассказал мне, что очень вам симпатизирует. В насмешку зовет достославной выпускницей, но потому только, что хочет воспитать из вас практичного человека.

Этот ночной разговор утешил меня и примирил с Хеллерами. Тогда я еще не знала, что никогда больше их не увижу.

Через несколько дней Герда Янике опять отправилась к доктору. С ребенком осталась Эва. Она считала его очаровательным, и Маленький Германец любил ее как вторую маму. Так же отчетливо он, чувствуя мою антипатию, побаивался меня. В самом деле, иной раз мне хотелось хорошенько ущипнуть его или обозвать паршивцем. Я безмерно сокрушалась, думая о том, как много еврейских детей было убито. И этот горластый бутуз, который очень любил поесть, но очень поздно выучился говорить, не вызывал у меня расположения.

– Я беспокоюсь, – сказала Эва после обеда, – Герда так долго не возвращается. Не иначе как что-то случилось.

В конце концов госпожа Янике вернулась бледная как полотно, в слезах и говорила с трудом. Хеллера арестовали, сообщила она, рыдая. Двое гестаповцев забрали его на квартире. Там, как обычно, было несколько нелегалок, но на них никто и внимания не обратил.

Потрясенные, мы долго сидели и плакали. Потом Герда Янике встала, подошла к настенному календарю и пометила 23 февраля маленькой галочкой.

– С сегодняшнего дня, – сказала она, – будем бороться против несправедливости. Время романтических мечтаний пришло к концу… Если не возражаешь, Эва, – продолжала она, – Ханни теперь будет питаться с нами. Хоть я и знаю, что ты платишь за свои продуктовые карточки высокую и тяжкую цену: отныне мы будем все делить.

– Мне давно этого хотелось, – тотчас согласилась Эва.

Я от души поблагодарила ее и попросила прощения, что иногда вела себя не слишком дружелюбно. Затем, отдавая должное этому особенному дню, мы все выпили по чашке натурального кофе.

Едва мы сели ужинать, грянула сирена – воздушная тревога. По указанию Герды Янике Эва как раз натопила угольный бойлер в ванной, обе они собирались искупаться, но пришлось идти в бомбоубежище. Я осталась в квартире, потому что официально меня тут не было, а Эву выдавали за приятельницу, которая иногда здесь ночевала.

– Ханни, вы искупайтесь, – сказала Герда Янике, – не то колонка вскипит.

Вот здорово! Я забралась в ванну, шлепала ладонями по воде, развлекалась, как могла. “От кофе шумит в голове, я шлепаю ладошкой по воде”, – напевала я, слегка опьянев от непривычного напитка.

После отбоя они вернулись в квартиру.

– Вам-то хорошо, – укоризненно сказала госпожа Янике. – Мы мерзли в бомбоубежище, а вы тут в горячей ванне нежились.

Это замечание сродни советскому анекдоту, который я слышала много лет спустя: народ стоит в очереди за мясом, но мяса нет. Сперва из очереди выгоняют евреев, потом тех, кто живет не в этом районе, потом беспартийных. В конце концов из подсобки выходит мясник и говорит: “Мне только что позвонили, и я, к сожалению, должен отправить по домам всех, сегодня мяса не привезут”. Народ расходится, сердито ворча: “Вечно евреям везет”.

Герда Янике сдержала слово. Честно заботилась о госпоже Хеллер, у которой после ареста мужа случился тяжелый сердечный приступ. Моя квартирная хозяйка ходила с ней к адвокату и в следственную тюрьму. Ирмгард Хеллер доверилась ей и сообщила, кто где устроен: Кон – у Мюллер, Леви – у Майер и так далее. Госпожа Янике навещала их всех, информировала и сама собирала информацию. Таким образом мы узнали, почему Хеллера арестовали.

Гинеколог уговорил некую еврейку, особу лет тридцати пяти, совершенно аполитичную, перейти на нелегальное положение и на две недели устроил ее к одной благодарной нойкёлльнской пациентке. Когда этот срок истек, нелегалка, однако, не пожелала покинуть свое прибежище. Хозяйка же твердила, что дольше ей оставаться нельзя. Вокруг-то живут нацисты. Она заранее сказала, что у нее гостит кузина из провинции, но соседи уже несколько раз предупреждали, что необходимо зарегистрировать гостью в полиции.

Короче говоря, “не умевшая плавать” еврейка осталась без крова. Несколько суток она бродила по окрестностям, голодала и мерзла, не имела возможности ни умыться, ни сходить в туалет. А потом снова пошла к своей квартирной хозяйке и спросила:

– Можно мне опять пожить у вас?

– Нет, нельзя, – ответила та.

– Тогда я вам вот что скажу: за последние дни я натерпелась таких ужасов, что в концлагере наверняка будет лучше. Там, конечно, нет никакого комфорта и кормят не как в ресторане. Но хотя бы баланду дают, и крыша над головой есть, и соломенный тюфяк. Этот врач – преступник, он только беду на людей навлекает.

Она действительно пошла в гестапо, добровольно сдалась и донесла на Хеллера. Правда, имя квартирной хозяйки не выдала.

Немногим позже Ирмгард Хеллер переехала к своей сестре в Лейпциг. И через несколько месяцев, в сентябре 1943 года, там скончалась. Она страдала тяжелым сердечным недугом и была уверена, что мужа ее нет в живых: полиция сообщила, что при перевозке из следственной тюрьмы в Заксенхаузен Бенно Хеллер оказал сопротивление властям и его застрелили. На самом деле в начале 1945 года он был еще жив[34].

После ареста Хеллера в докторской квартире по-прежнему жили евреи-нелегалы. Ирмгард Хеллер перед отъездом оплатила квартиру за несколько месяцев вперед. Нелегалов обеспечивали продуктами, которые Герда Янике выпрашивала у бывших пациенток Хеллера и в маленьком чемоданчике относила на Браунауэр-штрассе. В этом было ее сопротивление, и оно полностью заполняло ее дни, меж тем как Эва Дойчкрон заботилась о ее ребенке.

8

Шла одна

В домик Бенно Хеллера

Там бардак

Девочка

Чья в том вина? Терпи теперь сама, –

как обычно, я напевала про себя на мотив “Гансика”, с чемоданчиком в руках направляясь пешком с Ширкер-штрассе на Шёнляйнштрассе. Было это в самом конце февраля 1943 года. Я спрашивала себя, не грешно ли петь, ведь, может статься, именно сейчас Хеллера пытают до смерти. Потом мне вспомнилось продолжение “Гансика”:

Будь спокоен,

Радуйся,

Все еще уладится.

“Разве кому во вред, если я весела и полна надежды?” – думала я. В конце концов, мне предстояло кое-что совершенно необычное и замечательное: встреча с женщиной, которая заявила, что до самого освобождения берет на себя ответственность за мое спасение.

Труда была дома и приняла меня очень радушно.

– Каждый минувший день – это победа и очередной шаг к освобождению! – воскликнула она.

Я сразу почувствовала себя в этой семье как дома. Гостиная, где я ночевала на диване, была обставлена разномастной старой мебелью, но производила весьма благородное впечатление, потому что Труда обладала тонким чувством цвета и не держала халтурной дешевки. Нашлась там и маленькая библиотечка художественной литературы, и письменный стол.

Пока что мне предстояло провести там неделю. Сперва Труда ни в коем случае не хотела, чтобы я помогала по хозяйству, но у меня просто руки чесались, когда я видела перемытую, но не вытертую посуду. И в конце концов она предоставила мне свободу действий. В ее глазах Камилла Фьоки была подлой, бессовестной капиталистической эксплуататоршей. Когда заходил разговор о цойтенской вилле, она воинственно взмахивала кулаком:

– После войны, когда все останется позади и опять будут профсоюзы, ты пойдешь туда и потребуешь неполученный заработок! – твердила она.

Я считала это полным абсурдом.

– А как насчет того, что Камилла ради меня рисковала головой, пускала жить без регистрации и кормила без карточек? – спрашивала я.

Выслушав подобные аргументы, Труда великодушно говорила:

– Если вдуматься, я понимаю: ты совершенно права.

Ее соседку по этажу звали Штайнбек.

– Эта женщина – воплощение глупости и отъявленная нацистка, – рассказывала Труда. – Мало того, она крепко дружит с самой противной нацисткой во всей округе.

Тем не менее ей хотелось поскорее познакомить меня с этой соседкой: ни под каким видом та не должна заподозрить, что здесь что-то утаивают. И вот Труда открыто пошла со мной за покупками, а на обратном пути мы нарочно с шумом поднялись наверх. Неожиданно соседская дверь распахнулась, и на лестницу выглянула Штайнбек.

– Опять гости из Магдебурга, – весело сообщила Труда, показывая на меня, – кузина, приехала на несколько дней в Берлин погостить.

– У вас просто уйма родни! – удивилась Штайнбек.

– Да уж, сотни, – пошутила Труда, и обе рассмеялись. После дружеского рукопожатия мы вошли к себе в квартиру. Едва входная дверь закрылась, Труда приложила палец к губам: она знала, что Штайнбек, навострив уши, стоит на площадке. Только когда мы закрыли двери в коридор и на кухню, можно было поговорить.

Я наградила соседку прозвищем Ускользающая, а Труду это так развеселило, что от смеха она аж побагровела. У Штайнбек все ускользало – и лоб, и подбородок, и затылок, и задница. Она нарочно взбивала волосы, чтобы затылок казался менее плоским, и ходила пригнувшись, чтобы выпятить ускользающий зад. В самом деле, презабавная фигура.

На выходные дни меня взяла к себе Трудина сестра, которая жила на задворках улицы Плануфер в Кройцберге. Мне пришлось пересечь несколько дворов, пока я добралась до той части жуткого многоквартирного дома, где Анна Адам занимала так называемую комнату-кухню. В длинном коридоре находились водопроводные краны для квартир и для каждого жильца стоял шкаф.

Само помещение было не таким ужасным, как я опасалась. Все до блеска надраено и очень опрятно. У одной стены – большая кухонная плита, служившая и для отопления. По другую сторону расставлена комнатная мебель: кровать и обеденный уголок с диванчиком. Возле лампы – фотография дочки. Анна Адам горевала о потере единственного ребенка – девочка умерла от дифтерии, после чего Аннин брак распался.

В семье Эрнеке, где они с Трудой выросли, к политическим убеждениям относились как к религии. Вот почему Анна Адам, разумеется, тоже была коммунисткой. В эти выходные она делила со мной свое пропитание и вообще держалась очень дружелюбно. Работала Анна поварихой в какой-то столовой. Внешне невзрачная, с грубоватым лицом и пористой кожей, она по мере сил старалась не падать духом и отличалась некоторой вульгарностью, не в пример своей умной старшей сестре.

С Трудой Нойке у меня быстро завязались добрые отношения, хотя и не вполне теплые. Конечно, мы превосходно ладили, однако ж встречались не как личности, а как аллегории. Труда воплощала для меня коммунистическое Сопротивление, я для нее была гонимой еврейской девушкой, которой необходимо помогать из принципа.

Вдобавок мою покровительницу постоянно снедало внутреннее беспокойство. И нередко она срывала злость на муже, на Юле. Чихвостила его на чем свет стоит, а он большей частью покорно все это выслушивал. Частенько Труда еще и заставляла мужа и сына Вольфганга переставлять мебель в квартире.

– Вот глупость-то, – кричала она тогда, – кухонный стол стоит вдоль стены, а ведь куда лучше поставить его боком!

Бедолаги безропотно двигали стол и прочую мебель туда-сюда, пока все опять не оказывалось на прежних местах.

Юле Нойке был человек в высшей степени порядочный. Труда то и дело ужасно на него орала, потому что он якобы что-то сделал не так. Дети, Инга и Вольфганг, без конца попадали в неприятности, и ему здорово мешало, что он всего лишь отчим.

Как-то раз, когда мы разговаривали с глазу на глаз, он рассказал, что знал первого мужа Труды по партийной работе и очень уважал. Сам он тогда сидел без работы и находился в очень тяжелом положении. А на вдове Рудольфа Хуббе женился вскоре после его насильственной смерти, чтобы помочь ей и детям. При его деликатности он ни словом не намекнул, что несчастлив. Но я все равно заметила.

У Труды и Юле родился общий ребенок. Тем самым для него сбылась заветная мечта.

– Никогда я на своем не настаивал, – сказал он, – только в тот раз. Дочку назвали именем, которое мне особенно нравилось: Роземари. Но малышка очень скоро умерла.

Впрочем, в жизни супругов Нойке были и менее печальные стороны. Труда, убежденная магдебургская патриотка, еще в школе завела подругу, которая стала певицей и сделала карьеру под именем Лиза Летко. Когда она выступала в премьерных спектаклях театра “Метрополь”, Труда непременно получала контрамарки, и эти походы в театр служили ей своеобразным жизненным эликсиром. Что родители подруги принадлежали к числу ненавистных богатеев, а вдобавок были нацистами, она в таких случаях великодушно не замечала.

Юле отличался большой музыкальностью и прекрасно пел. Много лет он состоял в мужском певческом обществе. Да и Труда порой тоже звонким голосом напевала песенки.

Незадолго до моего отъезда в Магдебург Труда изложила мне особую просьбу:

– Наверно, ты заметила, что я принадлежу к коммунистической группе Сопротивления. Как насчет помочь нам и отвезти в Магдебург листовки?

Я с восторгом согласилась. Мне очень хотелось наконец-то что-нибудь сделать, я даже мечтала совершить великий подвиг. Но тотчас заметила, что Труде мой энтузиазм не слишком понравился. Очень спокойно, очень по-деловому и с ноткой иронии она спросила:

– Ты вправду считаешь это разумным?

Затем она ушла, дав мне время на размышление. Я представила себе, как с чемоданчиком, полным листовок, буду сидеть в поезде и, быть может, мне придется открыть его для проверки, на предмет товаров с черного рынка. Случись такое, вся моя борьба за жизнь – и весь риск, на какой шли ради меня другие, – обернутся бессмыслицей. А значит, с листовками связываться не стоит.

Потом я прикинула, как перед отъездом отделаться от листовок. Для этого надо вызвать на вокзал Ханхен Кох и в туалете отдать ей пакет. А она возьмет отгул и попытается незаметно уничтожить листовки.

Когда Труда вернулась, я спросила:

– А можно посмотреть такую листовку?

Содержание меня изрядно разочаровало. “Положите конец войне!” – вот что там было написано, и Труда резким ироническим тоном спросила:

– Может, у тебя есть идея, есть рецепт, как положить конец войне?

– Нет, – призналась я.

Потрясающе: с одной стороны, эта женщина была настоящей героиней Сопротивления, а с другой – критически осмысливала все свои дела.

– Но почему ты занимаешься этой опаснейшей работой, если не очень-то в ней уверена? – спросила я у Труды.

– Это не для тебя, – сказала она, – нельзя тебе везти в Магдебург листовки. За тобой охотятся убийцы. А вот я смогу жить дальше, только если постараюсь остановить убийц. Иначе я вообще потеряю право на жизнь.

Она объявила, что вместо листовок я повезу ее сестре Эрне картошку, полученную от Красной помощи “для советской парашютистки”. Последние слова вырвались у нее нечаянно.

Как выяснилось, Труда доложила ячейке, что помогает еврейской девушке. И там это восприняли в штыки – не из антисемитизма, а по причинам партийной дисциплины и “великих задач”, которые им всем предстояло выполнять. От негодования она рассказывала так сумбурно, что я поняла ее с большим трудом.

– Да пошли они в задницу! – возмущалась она. – Кому польза от того, что мы тайком встречаемся, шепчем какие-то пароли и сжимаем в кармане кулаки? Единственное, что имеет смысл, – это спасение человеческих жизней!

Труда решила эту проблему по-своему. На следующей встрече рассказала товарищам, что все поняла и теперь помогает советской парашютистке.

9

Поездка пассажирским поездом в Магдебург заняла несколько часов. Сидя в самом дешевом купе, я разглядывала попутчиков. Молодая женщина с маленьким ребенком на коленях вполне внятно шепнула своему соседу, чтобы он спросил, сколько девчушке лет. Он так и сделал. Малышка вскинула ручки и сказала:

– Два годика, и пока не замужем.

Все смеялись до слез.

Когда в купе стало поспокойнее, я откинулась на спинку сиденья и погрузилась в воспоминания, решив за время поездки как можно подробнее вспомнить все, что касается нашей давней прислуги.

К примеру, вспомнила Эрну Найгенфинд. Мы познакомились с ней, когда мама ездила лечиться в Исполиновы горы. Мне тогда было лет семь, и мы с папой на несколько дней съездили к ней в гости. Ночевали в пансионе в Круммхюбеле[35], где Эрна работала подавальщицей. Мне она ужасно понравилась: невероятно густые белокурые косы она уложила так, что они закрывали почти весь затылок и уши. Невольно я то и дело смотрела на нее. В моих глазах Эрна была красавицей, хотя из-за сильной близорукости носила очки в металлической оправе, которая глубоко врезалась в переносицу.

Надо сказать, в пансионе с подавальщицей обращались скверно, постоянно на нее кричали. Я умоляла родителей забрать ее в Берлин. И действительно, Эрна Найгенфинд приехала к нам, оказалась милой, работящей и осталась довольно надолго. Она рассказывала, что раньше другие дети дразнили ее Арапкой, и научила меня силезской народной песенке, где речь шла про сбор черники. “Когда кружечки наполним, мы опять пойдем домой”, – гласил припев.

Потом появилась Вера Собаняк, дочка крестьян из Бранденбургской марки. Как-то раз ее родители пригласили нас к себе и вздумали показать, что значит приличная порция мяса. Принесли огромные миски, полные жареных куриных ножек и шницелей. Мы, конечно, отказываться не стали, ведь у нас в семье придерживались принципа: дома ешь что хочешь, в гостях – что велят. И по дороге я, понятно, угощалась венскими сосисками. Мы ведь жили в Берлине, а не в польском гетто.

Но дома (теперь я и об этом вспомнила) мы так же естественно вели кошерное хозяйство. Хотя так было не всегда. Я пришла в ужас, узнав, что до моего рождения родители некоторое время жили некошерно, так как считали иудейские законы о пище сугубо формальными, неудобными и неважными. Но когда родилась я, они решили снова переключиться на кашрут[36]. “Поколеблется один камень, поколеблется все здание”, – гласит Талмуд. Родители хотели передать мне еврейскую традицию, хоть это и не всегда было просто: кошерное мясо стоило очень дорого.

Когда мне исполнилось девять, у нас опять появилась новая прислуга, девица по имени Гретель Штиверт. Всего через несколько дней она сказала мне: “Уже полгода я не имела ни с кем половых сношений. Ни один человек такого не выдержит!” Я вообще не поняла, о чем она толкует.

Гретель Штиверт, миниатюрная, пригожая блондинка, очень прилежная, рано осиротела, а молодой человек, с которым она была помолвлена, разбился на мотоцикле. Некоторое время она дважды в месяц, по выходным, продолжала навещать его родителей. Эти люди, по фамилии Чёпе, как-то позвонили нам по телефону и кое-что рассказали про Гретель, что для моей мамы новостью не стало: эта молодая особа вполне примирилась с гибелью жениха и вечерами ходила на панель. Там она превосходно зарабатывала и нередко была одета чрезвычайно элегантно: белая юбка в складку из отличной шерсти, темно-синий жакет, а на голове шляпка, похожая на сбитые сливки. Мне она казалась ослепительно красивой, и я мечтала когда-нибудь выглядеть так же элегантно. Да и ее профессию считала не такой уж и плохой. Честно говоря, куда унизительнее заниматься идиотской работой на других людей. К сожалению, она довольно скоро от нас ушла, трудилась уже только на панели.

Вскоре после того, как к власти пришли нацисты, мы навестили супругов Чёпе в их квартире на Таборштрассе, чтобы обсудить так называемую трагедию, случившуюся с Гретель. Двое стариков, поперек себя шире, в войлочных туфлях, провели нас через переднюю комнату, набитую несчетными безделушками и всякой безвкусицей. Мы расположились в большом красивом зимнем саду. Господин Чёпе, который, как и его жена, принадлежал к какой-то секте, умеренно ругал нацистов. Когда речь заходит о вещах глубоко религиозных, приличные люди на берлинском диалекте не говорят. Но господин Чёпе несколько перегибал палку: произносил “г” даже там, где вообще-то на месте “й” или “и”. Например, “наш Господь Гисус”, а потом вдруг, от волнения забыв обо всем, переходил на диалект. От этого контраста я чуть не прыснула.

На обратном пути мы заметили на трамвайной остановке записочки, явно изготовленные с помощью детской типографии: “Геббельс говорит: пушки вместо масла”. Родители мигом подхватили меня под руки и со всех ног припустили прочь, буквально волокли меня за собой, раньше такого никогда не бывало. На следующей остановке – те же записки. Не останавливаясь, мы несколько раз свернули за угол и в конце концов поехали домой на метро. Родители жутко перепугались, как бы кто не заподозрил нас в расклейке этих записок. Но едва мы покинули зону опасности, сразу успокоились и повеселели. Искренне обрадовались, что такие записки вправду еще существуют.

Потом у нас работала Марта Зилль, особа медлительная, нерадивая, тупо возившая пылесосом по коврам. Однажды она без приглашения заявилась к нам в столовую с женихом, парнем в форме штурмовика. Тот вежливо поздоровался, сказал “хайль Гитлер”, вскинул руку и объяснил, что пришел получить задержанное жалованье. “Ах, прошу вас, – учтиво произнес папа, – пройдемте в контору, я покажу вам всю бухгалтерию”. Совершенно спокойно папа продемонстрировал штурмовику, что жалованье всегда выплачивалось без задержки. “Что ж, порядок”, – только и сказал тот.

После этого родители ледяным тоном объявили прислуге: “Марта, с первого числа вы уволены, но уйдете прямо сейчас. Мы выплатим вам жалованье за весь месяц. Вам есть куда пойти, есть родные?” Зилль ушла, не прощаясь, тогда как штурмовик сердечно пожал всем руку, сказал “до свидания”, да еще и поблагодарил.

Папа потом пояснил мне: “Этот паренек простоват, но добродушен. Кто-то из его товарищей-штурмовиков внушил ему, что жених прислуги, работающей у евреев, может теперь их шантажировать. Но, судя по всему, инструкции тем и ограничились, и когда я ему доказал, что все в полном порядке, он шаркнул ножкой, как положено воспитанному молодому человеку”.

Марта Зилль была у нас последней прислугой-нееврейкой. В 1935-м вступили в силу нюрнбергские законы, по которым арийки моложе сорока пяти лет не могли проживать под одной крышей с евреями.

Площадь перед магдебургским вокзалом выглядела в точности так, как описывала Труда. Я обратилась к какой-то древней старушенции, спросила насчет нужного трамвая. Вместо ответа она подозрительно уставилась на меня: “Откуда ж вы будете? Вы ведь нездешняя!” При этом она неприятно приблизилась к моему лицу. Я постаралась поскорее от нее отвязаться и обратилась к пожилому мужчине, который тотчас мне помог.

Этот маленький инцидент привел меня к важному выводу: в Берлине я никогда и никому в глаза не бросалась. Была берлинкой по разговору, по внешности и поведению. Могла гордо и свободно смешаться со всеми прочими городскими обитателями. Но в Магдебурге я сразу же обратила на себя внимание – как чужая. Вот и решила на будущее: если я хочу жить нелегально, но не прячась, то жить должна только в Берлине.

Трамвай пустел от остановки к остановке. Как и договорено, на конечной меня ждала довольно молодая женщина, сестра Труды, Эрна. Она выпустила руку маленького мальчика, чтобы с распростертыми объятиями и сердечной улыбкой поздороваться со мной.

Круглое лицо, не вполне здоровые зубы, маленькие, круглые, голубые глаза. Волосы осветлены, как у многих женщин в ту пору. Но у нее не слишком удачно: в волосах виднелись зеленые точечки. От этого лицо казалось слегка рыхлым.

Забрав у меня из рук чемодан, чтобы водрузить его на прихваченную с собой тележку, она испугалась: вопреки ее ожиданиям, он оказался совсем легким. Все мое достояние заключалось в единственной смене нижнего белья. Несколько фунтов картошки, которую я везла из Берлина, высыпались из бумажного кулька и свободно перекатывались в чемодане. Но ей-то сообщили, что я везу листовки. И она сказала мне хрипловатым голосом:

– Это ж листовки гремят.

Жила она неподалеку от сахарного завода Магдебург-Зюдост, в новостройке, в светлой, чистенькой квартире на первом этаже. Меня поместили в комнате, смежной с кухней. Муж Эрны был на фронте.

В первое утро я услышала тихий стук, а потом хрипловатый шепот:

– Помочь со шнуровкой?

– Простите? – недоуменно спросила я.

Вскоре недоразумение уладилось. Осторожно, стараясь не обидеть ее, я объяснила, что я не из прошлого века. Дело в том, что Эрна некоторое время служила в магдебургской еврейской семье и по утрам помогала старой хозяйке шнуровать корсет. С тех пор она считала, что таков еврейский обычай.

Труда рассказывала, что всей семье пришлось изрядно попотеть, чтобы Эрна усвоила школьные премудрости. Вообще Труда однозначно возглавляла семейство Эрнеке, и для младшей сестры ее распоряжения были приказами. “Старшая” велела обращаться со мной в Магдебурге так, будто у меня санаторный режим. Мне даже посуду вытирать не давали, вместо этого я, как привязанная, сидела на плетеном стуле, который специально для меня принесли на кухню. А поскольку я невзначай сказала Труде, что люблю вязать, для меня организовали рукоделие – распустить вязаную кофту из тонкой машинной пряжи. Нитки то и дело рвались, приходилось все время их связывать. Из этих ниток я решила связать на спицах шарф. На изнанке были сплошные узлы. Попробуй кто-нибудь немножко растянуть шарф, он бы просто развалился.

С маленьким сыном Эрны я бы охотно подружилась. Мне хотелось рассказывать пятилетнему мальчугану сказки, играть с ним. Хотелось через белокурого Рольфа возместить все то, что я не сумела дать белокурому Йоргельхену. Но Рольф вообще на меня не реагировал. Знай себе катал по полу деревянные железнодорожные вагончики да машинки, изображая при этом звуки езды.

Когда однажды утром его золотая рыбка плавала в аквариуме кверху брюхом, маленький Рольф тоже не слишком расстроился. Пока я спрашивала себя, как бы его утешить, он смекнул, что рыбка подохла, и сказал на тамошнем диалекте: “Мне ее мама дала”.

Тут я невольно вспомнила, что когда-то и у меня была золотая рыбка и однажды утром я обнаружила, что она умерла. В ту пору мне тоже было пять лет, но я голосила как резаная. Родители терпеть не могли криков, воплей и рева. Короче говоря, папа повел меня на прогулку и обсудил со мной проблему смерти. Впервые я услышала о Сократе и о Книге Кохелет[37]. На обратном пути мы вернулись к будничным темам и зашли в шоколадный магазин, где папа позволил мне выбрать шоколадную фигурку. Я выбрала льва. Дома папа развернул его, отломил голову и дал мне. Я опять разревелась. На секунду-другую он побагровел от злости, потом воскликнул: “На сегодня реветь довольно! Шоколадный лев неживой! Ешь!” Вот таково мое воспоминание о берлинской золотой рыбке. А в Магдебурге мальчик просто сказал: “Мне ее мама дала”.

Четвертого апреля 1943 года по почте пришла крошечная посылочка от Йоханны Кох: Йоханне Кох у Эрны Хеккер.

– Ну и ну, посылочка тебе? – спросила Эрна.

– У меня сегодня день рождения! – ответила я.

В посылочке оказались крутое яйцо, кусок пирога, несколько сигарет и письмо. В письме госпожа Кох (очень ловко все сформулировав, так что ни один цензор ничего не поймет) сообщала про фабричную акцию, то есть про депортацию из Берлина всех подневольных рабочих-евреев. Сообщила она и о демонстрациях на Розенштрассе и об аресте моего дяди Карла, младшего папиного брата. Правда, через пять дней его выпустили.

Вечером мы еще посидели вместе с Эрниной соседкой. Госпожа Краузе, женщина очень милая, любезная и совершенно аполитичная, знала, чт? со мной случилось, и старалась выступать в качестве моей защитницы. Поскольку днем я носа из квартиры не высовывала, она каждый вечер выводила меня на прогулку вокруг квартала, как собачку. При этом очень ласково, почти нежно держала под руку и уговаривала дышать поглубже.

Большей частью эта госпожа Краузе в папильотках, обмотав голову платком, сидела у Эрны за кухонным столом. Они с Эрной почти все вечера проводили вместе. Я старалась не мешать, но знала, что и от меня ждут участия в разговоре. Если, к примеру, речь заходила о кулинарных рецептах, то я прекрасно понимала: бестактно вылезать с рецептом, ингредиенты для которого в Магдебурге не достать. И после долгих раздумий решилась поделиться рецептом сливового цимеса, конечно же не под этим еврейским названием. Рассказала, что моя тетя Грета готовила в чугунной сковородке чудесное жаркое из говядины с черносливом.

Как же часто я мечтала, чтобы отпала необходимость постоянно быть начеку, постоянно следить за тактикой поведения. Мне хотелось снова говорить, не задумываясь, не взвешивая каждое слово, под стать ли оно лексикону собеседников, не оскорбляет ли их чувства.

С второй по старшинству из сестер Эрнеке мы однажды встретились в Старом городе, в кондитерской. Эльсбет, сокращенно Элла, состояла в браке с одним из братьев мужа Эрны и тоже носила фамилию Хеккер. Разумеется, и она была убежденной коммунисткой, хотя любила приятности жизни. И никак не могла с утра до вечера горевать о том, что коммунистическая партия разгромлена.

Муж ее служил в армии, и денег на жизнь ей хватало. Эльсбет Хеккер не пожалела карточек на пшеничную муку, чтобы заказать всем нам по куску пирога. Мне она, как приказывала Труда, принесла еще и подарок: пакетик карамели.

Она рассказала, что некоторое время назад получила повестку с биржи труда: ей надлежало записаться на работы в военной промышленности. Она, понятно, пришла в ужас. И, позаимствовав у разных знакомых самую экстравагантную и нелепую одежду, расфуфырилась, как рождественская елка, напялила шляпку с вуалью, ярко накрасилась, явилась в таком виде на биржу и объявила, что она артистка. И физический труд вредит ее искусству. Этого оказалось достаточно. Больше ее не беспокоили.

В другой раз мы через весь город поехали к Эрниной сестре Эдит. Мороз уже отступил, но ветер дул ледяной. И все-таки я наслаждалась, что наконец-то вышла из дома. В Магдебург-Ротензее нам пришлось довольно долго идти полевой межой. Ветер выбивал слезы из глаз, а я в эти минуты просто радовалась жизни. Глядя на здешний пейзаж, на фабричные трубы у горизонта и вьющийся из них дым, я очень растрогалась.

Начиналась весна, и мне хотелось нагнуться, зачерпнуть горстку земли и понюхать. Но я не стала. Эрна сочла бы меня сумасшедшей.

– Ах, Эрна, я пережила зиму, первую зиму на нелегальном положении, – весело сказала я.

Она улыбнулась. Я заметила, как по ее щекам сбежало несколько слезинок.

– Погоди, – сказала она. Наклонилась, взяла щепотку земли и, не то сделав книксен, не то поклонившись, поднесла к моему лицу.

Мы подошли к городскому поселку. Эрна прихватила с собой несколько сахарных улиток: мол, с Эдит нет никакой уверенности, что она приготовилась к небольшой военно-полевой пирушке. И действительно, Эдит встретила нас так, как она и предполагала: лежала в гостиной на диване, недомогала и жаловалась. Две ее маленькие дочки затеяли потасовку, потому что обе одновременно хотели на горшок. Эрна в два счета всех угомонила.

На кухне мы увидели заскорузлую грязную посуду, скопившуюся за несколько дней. Мы с Эрной замочили ее в большом стиральном тазу, накрыли на стол, сварили суррогатный кофе, и все вместе пополдничали. Заметив, что состояние квартиры улучшилось, Эдит мало-помалу оттаяла и встала со своего одра.

Третий визит мы нанесли мамаше Эрнеке. Эта чрезвычайно корпулентная особа с большущими темными косами, в длинной юбке из грубой исчерна-коричневой хлопчатобумажной ткани напомнила мне толстого Будду. Ее внешность так меня позабавила, что пришлось призвать на помощь всю сдержанность и дисциплину, чтобы не расхохотаться во все горло. Но в ее чистенькой кухне я чувствовала себя очень уютно. В маленьком помещении стояли банки с запасами, выстроенные на полках по ранжиру, как солдаты: мука, соль, сахар и так далее до саго. Такой порядок в стиле минувшего века пришелся мне очень по душе.

Анна Эрнеке знала мой псевдоним и низким голосом называла меня Ханной. Как и у всех Эрнеке, у нее были толстые ноги, на которых все они храбро топали по жизни как убежденные коммунисты, бескомпромиссные противники нацистов и добрые люди.

В этот день собралась почти вся семья: Эльсбет, Эдит и Эрна с Рольфом, а вдобавок младший брат Херберт, который случайно получил несколько дней отпуска на родину. Только у него одного волосы были огненно-рыжие, как у Труды. На плите стояла большущая кастрюля с поварешкой, откуда по чашкам разливали суррогатный кофе. Мамаша Эрнеке, говорившая очень медленно, произнесла торжественную речь весьма незатейливого содержания: она заявила, что отныне я – член их семьи. На меня это произвело огромное впечатление. В своем незримом дневнике я записала крупными буквами, несколько раз их подчеркнув: “Удочерение коммунистическим кланом в военном 1943 году”.

10

Пробыв в Магдебурге примерно шесть недель, в апреле 1943-го я вернулась в Берлин. Лишь много позже мне стало известно, что эти полтора месяца принадлежали к числу едва ли не самых значительных событий в жизни Эрны Хеккер. Моя квартирная хозяйка знала, что совершила нечто из ряда вон выходящее и рисковала ради меня своей жизнью. И выполнила она эту задачу с такой радостью, какую мало кто выказывал. Я и сама чувствовала себя в Магдебурге прекрасно и жила без страха. А все же возвращалась в Берлин с удовольствием, ведь ехала я к Нойке.

Правда, атмосфера на Шёнляйнштрассе, 13 была весьма напряженная. Труде пока не удалось подыскать для меня новое убежище. Ей и без того хватало забот – больной муж, собственное здоровье, сложности с детьми, бедность и вечная боязнь ареста за работу в Сопротивлении, – а она еще и меня повесила себе на шею.

В один из первых дней после моего возвращения Труда пришла домой очень веселая. Госпожа Штайнбек подсказала ей, что там-то и там-то задешево продают еврейскую мебель. И за три марки она купила гардероб для прихожей, со стойкой для зонтов и шляпной полкой. До сих пор Нойке вешали свои куртки в прихожей на гвозди.

– Ты не в обиде? – смущенно спросила она и продолжила: – Этих людей депортировали. Если я не куплю мебель, ее купит кто-нибудь другой.

Я согласилась, но в глубине души мне было до странности больно.

Тем же утром случился еще один маленький инцидент. Труда хотела послать сына к булочнику, а мальчишка огрызнулся:

– Почему я? Мы тут кормим чужачку, вот ее и посылай за хлебом.

– Ты прав, – ответила Труда. Она не знала, что я все слышала, и послала за хлебом меня. Мне, конечно, ничего не стоило сходить к булочнику. Но было обидно, что в семейной иерархии я стою ниже ее сыночка.

Мальчишка как раз надевал форму гитлерюгенда. Когда немного погодя он в нацистском мундире пришел на кухню, Труда извинилась передо мной. Считала, что могла бы избавить меня от этого зрелища. А на мой взгляд, тут она опять-таки перегибала палку. Я же знала, что всех подростков в обязательном порядке записывали в гитлерюгенд.

– Увы, в наши дни приходится остерегаться собственных детей, – сетовала Труда, – как знать, чт? мальчик рассказывает своим друзьям. Или что выпытывает у него какой-нибудь фюрер.

Я по-прежнему регулярно встречалась с Ханхен Кох. Раз в неделю она в кёпеникской забегаловке передавала мне точно отмеренное количество хлеба, жиров и сахару.

К сожалению, Ханхен не могла удержаться и снова и снова подчеркивала, с каким трудом отрывала эти крохи от собственного продуктового пайка. Не то что Труда, которая постоянно с преувеличенной бодростью твердила, что не делает для меня “почти что ничего”.

Эти женщины никогда не встречались, но не любили одна другую. Обе предостерегали меня, обе называли друг друга “подлыми” и “ненадежными”. “Она политически опасна, просто бегала за твоим отцом, а по сути, скрытая шизофреничка”, – говорила Труда о госпоже Кох. А та в свою очередь называла Труду “красной нацисткой”.

На одной из встреч в душной, битком набитой кёпеникской забегаловке я ненароком рассказала Ханхен Кох о своих новейших впечатлениях в доме Нойке. Конечно, не слишком умно с моей стороны, но на Ханхен мой рассказ подействовал чудесно: ей представилась возможность высказаться о своей сопернице якобы с пониманием и превосходством.

– Надо же, – сказала она, – эти люди именно что политические фанатики, по-настоящему они за тебя не болеют. Не любят они тебя.

В какой-то мере я с нею согласилась.

– Я благодарна Нойке, уважаю их, преклоняюсь перед тем, что они делают, – сказала я, – но любить их тоже не могу.

Ханхен Кох прямо просияла, даже глаза повлажнели.

Однажды вечером, когда мы сидели на кухне и Труда, по обыкновению, говорила слишком громко, Юле исполнил самую настоящую пантомиму: вытянув длинную руку, он указал пальцем вверх, вниз, налево и направо, а потом прикрыл ладонью рот. Просигналил: “Ради бога, тише! Соседи!” Но Труда лишь по-хамски передразнила его:

– Идиот! Тряпка! Нас может услышать только Штайнбек, а она и так все знает!

– Ты с ума сошла? – возмутился Юле.

И тут она, покраснев от злости, выкрикнула:

– Ты просто бестолковый работяга!

Меня это поразило. Она же постоянно с ненавистью бранила буржуазию и до небес превозносила рабочий класс как спасителя, и на тебе – обозвала мужа работягой.

Труда сама открыла соседке секрет, рассказала ей, что я еврейка и меня нужно прятать. Сообщать было, конечно, очень рискованно, но Труда сделала это умышленно. Знала, что соседка, материально хорошо обеспеченная, изнывает от скуки. И Труда нашла ей дело: поручила наблюдать за приятельницей, занимавшей какой-то нацистский пост в этом районе, выуживать у нее информацию и в случае опасности вовремя нас предупредить. Затея сумасбродная, но все сработало.

Таким манером Трудина сопротивленческая ячейка тоже была обеспечена подробными сведениями об упомянутой нацистской функционерке. Я, правда, задавалась вопросом, как они могут использовать эти данные. Порой мне казалось, все эти собрания крошечных ячеек Сопротивления скорее похожи на масштабную, но совершенно бесплодную игру, истинный смысл которой в том, чтобы поддерживать боевой дух ее участников.

Через много лет после войны я увидела на выставке обзорное изображение деятельности так называемой организации “Зефков-Якоб-Бестляйн”, в которую тогда входила Труда. Ниточка, протянутая по географической карте из Берлина в Магдебург, показывала, что здесь существовало курьерское сообщение. Все ясно: курьером была я, и листовки, якобы привезенные мною, гремели в моем чемодане.

Труда во многом отличалась двойственностью. В ней не было ни малейшего антисемитизма, но лицо искажалось от ненависти, как только речь заходила о так называемой буржуазии. И я была для нее, с одной стороны, гонимой еврейкой, с другой же – дочерью адвоката, то есть принадлежала к вражескому лагерю, а именно к буржуазии. Как-то раз в ходе жаркой дискуссии она яростно на меня напустилась:

– Ты вообще понятия не имеешь о политике!

– Мне было одиннадцать, когда к власти пришли нацисты, – защищалась я, – где же я могла получить политическое образование?

Правда была сложнее: в доме родителей политике и истории уже в моем раннем детстве придавали огромное значение. Но речь у нас шла о еврейской истории и еврейской политике. Еще дошкольницей я, например, хорошо знала о гонениях на евреев в Испании. И ребенком кое-что понимала в различиях между сионистами и несионистами, ассимилянтами, ЦО или членами крайне правой “группы Наумана”[38]. Знала, что среди сионистов есть фракция, верная Закону, Торе, но есть и другая, не верная Закону. И так далее. Но подобные вещи я Нойке объяснить не могла.

Иногда конфликты у нас вспыхивали и из-за пустяков. Однажды Труда с таким размахом налила в чашку суррогатный кофе, что он расплескался.

– В Магдебурге говорят: чашку надо наполнять до краев, – объяснила она.

Я, смеясь, согласилась.

– Ага! – крикнула она. – Я тебя поймала, ты врешь! Вы ж были из господ, а господа наполняют чашки только на три четверти!

Я объяснила, что из вежливости должна приспосабливаться к своему окружению, иначе мне не уцелеть.

– Понятно, – сказала Труда, и на сей раз примирение было весьма эмоциональным. Она даже погладила меня по голове – единственный раз за все время нашего общения.

Между тем поиски убежища для меня становились все более безнадежными. Часто Труда покидала квартиру на долгие часы, и я оставалась одна. Иногда я закрывала двери в прихожую, чтобы никто меня не видел, и занималась там гимнастикой.

Как-то раз в подобной ситуации я решила отметить Песах. Но вспоминать о седере на Розенталер-штрассе, обо всех людях, что собирались за большим столом, я себе запретила. Отметила собственный, современный Песах, снова и снова напевая припев “Даену”. Это значит: “Нам будет довольно”. Или точнее: “Если ты сделаешь для нас то или это, нам будет вполне довольно”. С большой благодарностью я перебирала в памяти уже оставшиеся в прошлом ситуации, когда сумела уцелеть. И твердо верила: Труда что-нибудь для меня найдет.

Совершенно без сил, в полном унынии, Труда вернулась очень поздно. Ноги отекли, и она попросила принести скамеечку. Бледная и расстроенная, рассказала, что побывала у многих товарок, с которыми много лет не виделась. Они страшно пугались, вдруг увидев на пороге Труду. Часто даже впускали ее не сразу. Мужья этих женщин по многу лет сидели в тюрьмах или в концлагерях. И теперь принять к себе еврейку? “Боже упаси, мы и так в опасности, в беде, в нищете – ни за что”, – говорили ей снова и снова. С поисками квартиры для меня у нее обстояло так же, как и у отца Лизхен Саббарт.

Потом Труда, полуприкрыв глаза, откинулась назад. Тут-то у нее и разыгралась фантазия: она рассказала, что мечтает пристроить меня у аристократов. Весьма ярко описала мне этакий замок Спящей Красавицы, окруженный огромными высокими деревьями и стенами. Даже цветочные клумбы не забыла. Жила там высокообразованная старая дама, и в мою задачу входило только одно – читать ей вслух французские романы. Там была даже небольшая библиотека, которой я могла пользоваться, чтобы учиться дальше. Старая дама много спала и после дневного сна непременно желала подышать свежим воздухом. Но мне категорически запрещалось выносить ее на руках, для этого в замке хватало прислуги. Я отвечала только за чтение вслух.

Труда аж вздрогнула, когда до нее дошло, чт? она мне тут насочиняла. Обычно-то она знай обрушивала на буржуев враждебные тирады. А вот аристократию, особенно высшую, втайне по-прежнему очень уважала.

Как нарочно, решилось все благодаря Херберту Штайнбеку, соседу и нацистскому унтер-офицеру. Неожиданно он на несколько дней приехал в Берлин, в отпуск. Жена, конечно, мигом рассказала ему, что творится непосредственно по соседству.

А вскоре она постучала в дверь Труды и объявила:

– Муж сказал, жидовке надо отсюда убираться. Но вдобавок он сказал, что доносить на вас не станет. После Сталинграда никому не известно, чем кончится война и на что еще понадобятся коммунисты.

Как поскорее отделаться от “жидовки”, Херберт Штайнбек тоже успел придумать.