Глава пятая. На смену декабрям
Неистов и упрям,
Гори, огонь, гори.
На смену декабрям
Приходят январи.
Булат Окуджава
Помню один из разговоров с моим следователем Акимовой на Кавказе. Ее страшно возмутило мое замечание, что со сталинских времен изменилась лишь форма, а сущность осталась та же. Возмущенно она сказала: «Судим за демонстрацию. Через полгода идут опять».
В этом она права, хотя менее всего это заслуга нынешних правителей России. Когда лента начала раскручиваться, ее уже не остановить. Так было и после августовских дней 1968 года.
Приговор демонстрантам оказался сравнительно мягким. Сыграло роль в этом, видно, громкое имя внука прославленного министра иностранных дел. Как бы то ни было, запугать никого не удалось. Никто от движения не отошел. «Диссидентская» деятельность продолжалась. Включились новые люди. Возвращающиеся из лагерей и не думали о капитуляции. Помню, в октябре в церкви Николы в Кузнецах состоялось скромное торжество. Крестили ребенка — Юрия Галанскова — новорожденного сына сестры нашего Юрия, который находился в это время в лагерях. Я был крестным отцом ребенка. Обменялся по этому поводу письмами с моим новым родственником Юрием Тимофеевичем.
После обедни пришли в дом Галансковых. Скромное рабочее пиршество. Вдруг вызывают Лену Галанскову. Она возвращается несколько смущенная, ведет за собой полного парня, коротко остриженного (сразу видно, лагерник), представляет нам его: «Владимир Осипов. Товарищ Юрия. Только что освободился».
Так началось мое знакомство с Володей Осиповым, будущим моим идейным противником и в то же время другом. Это единственный из людей этого направления, к которому я всегда питал дружеские чувства.
Я не знаю наверное, но тогда ему было лет около тридцати или, может быть, за тридцать. Он парень из простой семьи, коренной москвич. В детстве испытал тяжелое несчастье: лишился отца, мать вышла замуж вторично. Отчим его не переносил, что, вообще говоря, странно, ибо характер Володи мягкий и человек он добрый. Видимо, отчима раздражало, что с детства он шел какими-то своими, необычными путями. Так или иначе, когда Володю первый раз арестовали, отчим говорил его матери: «Вот видишь, я тебе говорил».
Путь его в основном тот же, что и у Галанскова. Школа. Университет. Сближение с кружком взбудораженной молодежи. Площадь Маяковского. Стихи у памятника. Знакомства. Володе, видимо, сильно не повезло. Нарвался на стукачей. Еще в начале шестидесятых годов был арестован. Получил 7 лет лагерей. И вот осенью 1968 года вернулся.
Мать приняла так, как может принять мать, истосковавшаяся по сыне, уже не надеявшаяся его видеть. Одела его с ног до головы, так что вид у него был приличный. Костюм, галстук, шляпа.
О прописке в Москве не могло быть и речи. Не могло быть речи и о Московской области. Мать рыскала по местам, близким к городу, но расположенным не в Московской области. В конце концов прописался он в Александрове Владимирской области. Но в то время еще прописан не был.
С первых же слов я почувствовал к нему симпатию. Хороший, простой парень. Русский, очень русский. Дело здесь не в надуманных схемах, в славянофильских доктринах, скроенных более сотни лет назад московскими барчатами, а в его характере, типе, даже в манере выговаривать слова. И чисто русские скромность, трудолюбие, открытость. Всегда готов помочь товарищу.
В то время, когда я его встретил, он очень интересовался религией. Первая и единственная его просьба — достать Евангелие, Новый Завет. Эту просьбу я исполнил, пригласил его к себе в Ново-Кузьминки.
Он уже тогда был славянофилом, русским националистом, наверное, немного (теоретически) антисемитом. Но ко мне всегда относился (и тогда и после) дружески, хотя знал и о моем полу еврейском происхождении, и о моем социализме.
Как это часто приходилось мне наблюдать, душа у него лучше, много лучше его убеждений. У него в Москве была дочь, выросшая без него (было ей лет 12). Мать не разрешала ему с ней повидаться. Видел ее лишь издали.
Прописавшись в Александрове, поступил на работу пожарником. И тут же окунулся в общественную диссидентскую деятельность.
Каковы особенности Владимира? Прежде всего, в отличие от всех нас, он труженик, «работяга». Если у большинства из нас работа была фиктивная, только чтобы отвязаться от милиции, то Осипов работал не за страх, а за совесть. Пожарная команда Александрова обслуживала целый огромный округ.
Массу деревень и хуторов, местечек при станциях. Вся эта местность сплошь застроена деревянными домами. В том числе и сам Александров. Каменных домов — раз-два и обчелся. Только на главных улицах. Скученность населения страшная, особенно в Александрове. Это ближайший пункт к Москве, где прописывают лагерников. Поэтому город битком набит шпаной. Пьянство процветает. Пожары поэтому непрестанные. Владимир дежурил сутки, двое суток отдыхал. Работа пожарника требует огромной физической силы, смелости, самообладания. Всего этого у Володи в изобилии. Товарищи по работе его любили и уважали. Начальство ценило. Только благодаря этому он держался на работе. Не было предлога, чтобы от него отделаться. Образцовый работник. Да и в пожарную команду мало кто идет.
По внешнему виду Владимир не похож на интеллигента: простое, широкое лицо. Не очень культурная речь. Но поразительно талантлив. Когда начинает писать, становится неузнаваем: пишет великолепно, броско, четко, ясно.
Вы можете с ним не соглашаться (я так почти никогда с ним не согласен), но он невольно вызывает уважение: чувствуется огромная убежденность, искренность, большой духовный порыв. И вот он задумывает издавать журнал «Вече».
Изданию журнала предшествует его программная статья «Три отношения к родине». Эти три отношения вполне соответствуют Апокалипсису: холодное — полное безразличие и даже ненависть к родине. Тепло-хладное отношение — равнодушие, скрытое под казенными фразами. И — горячая любовь.
Меня эта статья задела за живое. Умом я полный и совершенный космополит: понимаю, что люди все совершенно одинаковые, что национальные различия — это нечто надуманное, и ненавижу какой-либо шовинизм (пренебрежение и ненависть к людям иной национальности).
Но сердцем я люблю русский народ до безумия. Я влюблен в него.
Три года назад, будучи в Вене, я попал в гостиницу, где было много русских. Физкультурники, приехавшие на соревнование хоккеистов. Вечером в своем номере лежал на постели. Сквозь раскрытое окно слышался русский говор. И я думал: как хорошо умереть вот так, под русскую речь…
Знаю все недостатки русского человека, и его вину перед другими народами.
«Но и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне».
Любовь к России — это то, что роднит меня с людьми типа Осипова. Роднит до тех пор, пока они не становятся черносотенцами и шовинистами. Этих я не выношу. Так же, как нацистов, крайних сионистов, шовинистов всех мастей.
Вскоре после освобождения В. Н. Осипову удалось написать две работы: «Площадь Маяковского» и «В поисках крыши». Обе эти работы заслуживают внимания будущего историка. Так как они появились в журналах «Посев» и «Грани» уже 9 лет назад и теперь уже почти забыты, позволю себе на них остановиться подробнее.
Чтения стихов около памятника Маяковского происходили в период 1958–1960 годов, когда я занимался исключительно церковными делами, никаких связей с бунтующей молодежью не имел и, кроме архиереев, священников и бурсаков-семинаристов, ни с кем не встречался. Поэтому о событиях, связанных с митингами около памятника Маяковского, знал лишь понаслышке.
Тем более интересен для меня, да и для других, рассказ Осипова. Встречи на площади Маяковского — это первый этап. Мало того, это в какой-то мере рождение русского диссидентства.
Что можно сказать про этот первый этап? Прежде всего это эмбрион. И, как во всяком эмбрионе, здесь все неясно.
Главные зачинатели движения: «В конце июня 1961 года в лесном массиве Измайловского парка в Москве Осипов, Иванов, Кузнецов… обсуждали проект программы».
Осипов и Кузнецов — сейчас даже как-то странно видеть эти две фамилии, написанные рядом. Эдуард Кузнецов — убежденный сионист, герой еврейского народа. И Владимир Осипов — ярый русский националист, возражавший даже против смешанных браков русских с евреями. (И не думал ты при этом, Володя, что Эдуарда Кузнецова и на свете не было бы, не говоря уж о Левитине-Краснове, если бы русские с евреями не смешивались! Ай-ай! И не грех тебе, Володя!)
И чистый эстет Иванов, который считал, что художник не должен даже думать о политике. Ну и трио!
И так все, без исключения, участники собраний около памятника Маяковского. Винегрет!
Правда, тогда они еще не думали ни о чем из того, что захватило их потом, и, вероятно, очень удивились бы, если бы им рассказали о будущей их судьбе, но все-таки…
Что же их всех связывало? Стремление к свободе. Они еще не вышли тогда из советской, партийной школы, — они полностью были под влиянием марксизма-ленинизма, по крайней мере Осипов.
Но все они знали одно: нужна свобода. Что-нибудь одно из двух: или свобода, или затхлый, смрадный полицейский застенок. А третьего не дано.
Но где искать свободы? Но как? «В спорах мелькали имена Плеханова, Имре Надя, Г. К. Жукова, Мао Цзэдуна, Ганди, возникали схватки по философии: Гегель, Шопенгауэр, Рассел, экзистенциалисты». (В. Осипов. «Площадь Маяковского». «Грани», 1971, № 80, с. 109).
Кажется, Гете однажды сказал, что «хороший человек даже в своем неясном стремлении чует истину». Это было и у Осипова с товарищами.
«То, что Кузнецов, я и некоторые другие „маяковцы“ (в том числе Сенчагов) разделяли взгляды „рабочей оппозиции“ и Союза коммунистов Югославии, — это верно. Но ведь Шляпников и Коллонтай, подвергнутые критике на Х съезде РКП (б), не только не были репрессированы за свои взгляды, но даже оставались в партийном руководстве и продолжали занимать крупные государственные посты. Если бы они знали, что в 1962 году Московский городской суд даст семь лет тюрьмы Осипову за два публичных выступления, проникнутых „синдикалистскими“ настроениями Коллонтай! Если бы они знали, что тот же суд даст семь лет тюрьмы Кузнецову за одно лишь наличие „синдикалистского“ настроения!» (там же, с. 119).
Как известно, деятели рабочей оппозиции во главе с Шляпниковым, Коллонтай, Мясниковым и другими являлись убежденными сторонниками свободы профсоюзов и еще на заре советской власти ратовали за передачу промышленных предприятий в руки рабочих коллективов. То есть их программа примерно совпадала с тем, чего добивается в Польше рабочее движение во главе с Лехом Валэнсой. Интересно об этом вспомнить сейчас, в дни победы героических польских рабочих (3 сентября 1980 года), когда пишутся эти строки.
Из других участников чтений стихов на площади Маяковского я знал Илью Бокштеина. Тоже колоритная личность. Кто видел его хоть один раз, не забудет. Крохотного роста — двенадцатилетний мальчик не ниже его. Говорливый. При разговоре размахивает руками (чисто по-еврейски). И стихи. Человек, не сведущий в поэзии, просто ничего не поймет. Сплошная заумь. Ранний Пастернак — это рациональная поэзия по сравнению с этим. Но вслушайтесь. Это словесная музыка. Музыка изумительная, то бурная, то тихая. Бетховен. Скрябин. Это одно из самых талантливых, оригинальных и иррациональных проявлений поэзии в наши дни.
Алеша Карамазов. Еврейский Алеша. Совершенно бесхитростный. Не от мира сего. Бескорыстный. Притом верующий христианин. Глубоко и искренно верующий.
И этого-то человека заподозрили в… контрреволюции. В этом весь советский бюрократ. Хищник и набитый дурак.
Его осудили на пять лет. В лагере он, как я слышал, сыграл роль примирителя.
В 1961 году в лагерях еще оставались власовцы, бандеровцы, эсэсовцы. Причем самые зловредные — те, которые были замешаны в каких-либо зверствах. (Тех, которые в зверствах замешаны не были, отпустили в 1956 году.)
И вот в конце пятидесятых, в начале шестидесятых годов потекли сюда сионисты, еврейская интеллигенция. Лагерники распались на две враждующие партии. Они ненавидели и презирали друг друга. Не разговаривали друг с другом. И вот Илья пошел к ним в барак. Стал разговаривать с ними. Они его приняли сначала изумленно, потом полюбили. И вот он примирил непримиримое. Смягчил вражду. Соединил людей. Поистине «сила Божия в немощи совершается».
Я знал его потом, когда он вышел из лагеря. Сейчас он в Израиле. Говорят, болеет.
А Осипов очутился в 1961 году в лагере, получил 7 лет. В лагере сделал курбет: стал ярым русским националистом. Антисемитом. И подружился с подонками.
Стал даже в чем-то поклонником «Джугашвили», как он называет Сталина. Тот ему импонирует тем, что дезавуировал историка Покровского, боролся с троцкистами и восстановил в правах квасной русский патриотизм.
Новые товарищи Осипова — это сплошное хамье. Сам он это на себе впоследствии испытал. Когда один из его товарищей по лагерю стал ему публично раздирать рот.
В своей «Площади Маяковского» Владимир Осипов пишет:
«Всю жизнь я — убежденный враг хамья, всю жизнь не устаю повторять, что мат — это пароль плебеев» («Грани» № 80, сс. 116–117). Ну, а антисемитизм и черносотенство чей пароль? Не хамов и плебеев?
Но сердце лучше головы. И большой литературный талант.
В январе 1971 года в «Посеве» появляется очерк Владимира «В поисках крыши». Блестящая зарисовка. С большим реализмом. Описывает, как в городе Александрове он искал после возвращения из лагеря, где поселиться. И всюду отказ: боятся пускать человека, вышедшего из лагеря. Чураются, как от прокаженного. Я тоже знаю этот город. При чтении очерка встретил старых знакомых (заведующую паспортным столом и других). Но я явился в Александров после освобождения, в 1973 году, с рекомендацией от местного популярного батюшки, с просьбой прописать меня всего лишь на один месяц, с заверением, что жить не буду (один лишь раз спьяну, поссорившись с женой, я заявил, что еду ночевать в Александров, и то жена не пустила). А Осипову пришлось испить чашу до дна.
«Опадали листья. Я шел от дома к дому, стучался в дверь, вежливо спрашивал, не сдается ли комната или койка, и после отказа не менее вежливо уходил. Собственно говоря, прописать меня без жилья некоторые соглашались. „Живите в Москве, а здесь мы вас пропишем за червонец в месяц. Ведь все так делают“, — говорили домохозяева. Но я знал, что это называется нарушением паспортного режима и не хотел хитрить перед секретным законом. Домохозяева удивлялись моей щепетильности, а кое-кто посчитал меня за лопуха. Ибо, сунувшись в их дыру, я хотел в ней жить и работать. А хозяевам это было не нужно. Ясно, что удобнее получать десять рублей в месяц за 1 штамп в паспорте, чем те же десять — за штамп плюс койка. У меня было достаточно соперников, готовых жить в Москве, и я терпел поражение» («Посев» № 1,1971, с. 44).
Далее описываются мытарства по хозяевам домов. Различные типы: пьяницы, хитроватые бабенки, ханжащие, злобные старухи. Ни капли идеализации. Как надо любить народ, чтобы любить его даже таким…
Он был верующим, православным. Но православие его чисто книжное. Как выяснилось, он ни разу в жизни не причащался и о Церкви имел лишь самое смутное понятие. Я повел его в церковь, познакомил с отцом Дмитрием. О. Дмитрий Дудко называет его в своем очерке, написанном в январе 1980 года (незадолго до ареста), своим духовным сыном — значит, впоследствии они сблизились.
Так или иначе, он вскоре начинает издавать славянофильский журнал «Вече». Здесь мы вели с Володей яростную полемику. Это был орган, исполненный гнусной черносотенной чепухи. О конце журнала известный писатель и историк советской общественной мысли Григорий Свирский пишет:
«А тут уж В. Осипов и вовсе нарушил „правила игры“. Можно сказать, даже обеспамятствовал. Обозвал секретарей ЦК партии, выпоровших редакцию „Молодой гвардии“, „вельможами“: Едва русские патриоты подали голос в официальном органе, как прозвучало вельможное „Пора кончать с русофильством…“. ГБ тут же прекратило неудавшийся эксперимент. Начались у забывшегося зэка-вольноотпущенника обыски. Принялись готовить процесс и вскоре припаяли несчастному упрямцу второй срок» (Григорий Свирский. «На Лобном месте». — Лондон: 1979, с. 557).
Григорий Свирский, однако, излагает события весьма неточно. На самом деле все было значительно сложнее.
Когда Владимир стал издавать журнал, сразу в редакцию полезла весьма одиозная публика. Среди них особенно выделялся некто Скуратов. Весьма загадочная личность. «Скуратов» — это псевдоним. Настоящая его фамилия «Иванов». Характерен уже самый псевдоним почитателя Малюты Скуратова. Кто для него в русской истории оказался самой симпатичной личностью (на всякий случай можно предложить ему на выбор еще целую серию псевдонимов: Биронов, Аракчеевцев, Салтычихин, Ежовицын, Сталинцов и т. д. и т. п.).
Этот привел с собой в редакцию злополучного журнала еще ряд однотипных приятелей. Их лозунг был следующий: «Одобрять каждый шаг советского правительства». И вести ультрашовинистическую пропаганду.
Перу Скуратова принадлежит «программный документ» под названием «Слово нации», представляющий собой любопытный симбиоз советской фразеологии, черносотенной дребедени и фашистского расизма. Скуратов, в частности, горой за чистоту крови, за крепкое государство, за националистическую непримиримость.
Это было в 1973 году, когда я как раз освободился из лагеря. Я написал в ответ «Живое слово». Моя статья была передана за границу, но почему-то здесь «пропала» («Манифест» Скуратова не пропал; видимо, и здесь есть единомышленники Скуратова.)
Конечно, сейчас, через шесть лет, мне трудно возобновить эту мою статью. Все же постараюсь кое-что вспомнить.
На призыв к чистоте крови и филиппику против смешанных браков я указывал на то, что почти все деятели русской культуры были инородцами или произошли от смешанных браков. Денис Васильевич Фонвизин — наполовину немец. Александр Сергеевич Пушкин — правнук эфиопа («Арап Петра Великого») и шведки — Ганнибал был женат на шведке. Лермонтов гордился своими испанскими и шотландскими предками. Гоголь — чистой воды хохол. Жуковский — сын турчанки. Тургенев — потомок татарских ханов так же, как Аксаковы, Юсуповы, Рахманинов. Герцен — наполовину немец. Даже Достоевский — увы! — потомок литовцев. Даль — наполовину датчанин. О Левитане и Айвазовском я уж не говорю. Даже Бердяев наполовину француз так же, как Станиславский. У Александра Блока предки — шведы.
Как назло, чисто русскими оказываются такие деятели, с которыми Скуратовым уж никак не по пути и которые его к себе на порог бы не пустили. Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Желябов, Перовская. И, конечно, Лев Николаевич Толстой.
Зато династия Романовых, у которой в «Вече» было много поклонников, — все наперечет после Петра Великого немцы. Ничего удивительного здесь нет: примерно так же обстояло дело и в других государствах Европы. Например, Англию уже триста лет возглавляет немецкая династия — потомки ганноверских курфюрстов. Но как же здесь быть с расовой чистотой?
На попытки прикрыться православием согласно триаде: «Православие, самодержавие и народность» — я ответил стихотворением Державина, являющимся переложением псалма 82:
Восстал Всевышний Бог, да судит
Земных богов во сонме их.
«Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых.
Ваш долг есть надзирать законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять».
Увы! не слышат и не внемлют,
Покрыты мздою очеса.
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса. Цари!
Я мнил, вы боги властны.
Никто над вами не судья.
А вы, как я, подобно страстны
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет.
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет.
Восстань же. Боже, Боже правых,
И их молению внемли.
Приди, суди, карай лукавых
И будь един Царем земли.
Державину, как известно, один из вельмож писал: «Что тебе вздумалось писать противные Творцу якобинские стихи?» Державин на это ответил: «Царь Давид якобинцем не был, и его стихи никому противными быть не могут[9]».
Что касается меня, то я могу сказать Скуратову и компании: Державин, уж во всяком случае, инородцем не был. Его стихи, уж во всяком случае, русскому человеку противны быть не могут.
Идея Царствия Божия на земле, перед которым все земные царства и государства лишь смешная и глупая подделка, — идея, которая проходит красной нитью через всю историю России от Нила Сорского до Аввакума, от Державина до Александра Блока, от Новикова до Владимира Соловьева. И я с детских лет захвачен этой русской идеей. И потому именно я, а не Скуратовы, законный наследник и последователь русской общественной мысли.
А дружба с Осиповым не прерывалась, хотя я и непосредственно ему однажды написал полемическое открытое письмо.
Он мне не раз говорил, что он не отделяет себя от демократического движения и ему очень тяжело, что демократы смотрят на него как на своего противника. Он никогда не сомневался, что придется ему снова быть в тюрьме.
Однажды я со свойственной мне фамильярностью, хлопнув его по брюху, сказал: «А располнел ты, Володя».
Он ответил: «Ну вот, скоро попаду в лагерь, похудею».
Вскоре он женился на Машковой. Ждал ребенка. Всегда страшно нуждался. Жил в утлой избушке. Между тем его отношения с членами редакции (главным образом, с пресловутым Скуратовым) все более обострялись. Наконец он объявил о прекращении издания журнала «Вече». Он имел на это право. Ведь он основатель и издатель этого журнала. Это был сильный удар по группе Скуратова. Правда, они попытались продолжать «Вече», но ничего из этого не вышло. Вышел всего один номер (как раз тот самый, в котором была напечатана статья, цитировавшаяся в книге Гр. Свирского «На Лобном месте», с. 559).
А за Осиповым в это время началась непрестанная слежка: стукачи ходили за ним буквально по пятам. Затем его стали вызывать на допросы. Стало ясно: арест неминуем. Он успел еще основать журнал «Земля».
Мы простились с ним перед моим отъездом за границу тепло, по-дружески. А через несколько месяцев (1 декабря 1974 года) я узнал о его аресте. Так была прервана деятельность Владимира Осипова, идеалиста и романтика, влюбленного в русский народ.
Прервана, но не прекращена. Через два года ему выходить на волю. И я верю, что он еще скажет свое слово.
Володя! Я в тебя верю!
Зима 1968–1969 годов — время расцвета демократического движения. В это время появляются все новые и новые люди. Усиливается активность прежних участников движения. В это время обостряется национальная проблема. И, между прочим, проблема крымских татар.
В ноябре умер патриарх демократического движения Алексей Костерин. Как я уже писал, я не был с ним знаком лично. Но те эманации, которые шли от этого человека, я ощущал и до и после его смерти.
Несгибаемое мужество, благородство, честность и правдивость — его основные черты.
Похороны Алексея Костерина вылились в волнующую демонстрацию. Бывают люди и события, которые трудно оценить современникам, которые являются прообразом будущего. К таким людям относился Алексей Костерин. К таким событиям принадлежит день его похорон.
14 ноября 1968 года происходили похороны Алексея Костерина. Власти всячески пытались предотвратить прощание с Алексеем Костериным. Обо всем этом читатель может подробно узнать из книги Петра Григорьевича Григоренко «Мысли сумасшедшего» (Амстердам: «Фонд имени Герцена», 1973, сс. 154–168).
Во время похорон я в Москве не был, слушал отчет о похоронах в Пскове по радио из Лондона. Тем не менее с похоронами Алексея Костерина связан ряд событий, которые коснулись и меня.
Когда я вернулся в Москву, все мои друзья были под впечатлением проводов Алексея Костерина. Из уст в уста передавались сообщения о речи Петра Григорьевича Григоренко. Особенно запечатлелись у всех в памяти заключительные слова его речи:
«Прощаясь с покойником, обычно говорят: „Спи спокойно, дорогой товарищ“. Я этого не скажу. Во-первых, потому, что он меня не послушает. Он все равно будет воевать. Во-вторых, мне без тебя, Алеша, никак нельзя. Ты во мне сидишь. И оставайся там. Мне без тебя не жить. Поэтому не спи, Алешка! Воюй, Алешка Костерин, костери всякую мерзопакость, которая хочет вечно крутить ту проклятую машину, с которой ты боролся всю жизнь! Мы, твои друзья, не отстанем от тебя.
Свобода будет! Демократия будет! Твой прах в Крыму будет!» (там же, с. 160).
Последние слова речи знаменательны. Ибо значение Алексея Костерина в том, что он, русский человек, отец героини, повешенной немцами за партизанскую деятельность, был другом, другом действенным и энергичным, всех угнетенных народов.
Едва выйдя из лагеря, будучи реабилитирован и восстановлен в партии, он тотчас окунулся с головой в деятельность по восстановлению в правах репрессированных Сталиным народов. Он очень много сделал для возвращения в родные места чеченского, балкарского, ингушского и других кавказских народов, ставших жертвами сталинского разбоя. И наконец, крымскотатарский народ, о котором он пекся, за который стоял. Последние годы своей жизни Костерин — символ. Его значение в том, что он спас честь русского народа.
Известно, как много злых чувств накопилось последнее время у угнетенных народов против их угнетателей. И увы! Народы, которые плохо различают, где их друзья и где их враги, часто приписывают все злое тому народу, от имени которого их угнетают.
И в ответ мы можем молча указать на образ Алексея Костерина. Его похороны превратились в манифестацию всенародной дружбы, братства народов. Здесь были и крымские татары, и чеченцы, и ингуши. Украинец Григоренко и русский дворянин Подъяпольский, еврей Якир и чистокровный русак Ковалев. Их общая скорбь, общие слезы скрепили братство народов больше, чем все на свете декларации и документы. Речь Григоренко тотчас вышла из стен крематория, стала известной всей Москве, перешла через границы, потрясла весь мир.
Отреагировало на эту речь и столь почтенное учреждение, как КГБ. 19 ноября на квартиру Григоренко нагрянули с обыском представители Узбекского КГБ и их московские товарищи. Особенно усердствовал Березовский, следователь КГБ из Ташкента. Мне потом также пришлось с ним познакомиться. Препоганый тип. При воспоминании о нем чувствую, что лицо складывается в гримасу отвращения, как при воспоминании о холодной ползучей гадине, которую взял в руки.
Во время обыска в квартире Григоренко был молодой крымский татарин Мустафа Джемилев — самый смелый, самый отчаянный из деятелей крымско-татарского освободительного движения. При нем были все документы движения. И вот Мустафа совершил поступок, героизм которого равен его изобретательности. Уходит в другую комнату и спускается с пятого этажа на длинной веревке. Веревка не достала до земли, и Мустафа должен был спрыгнуть с высоты четырех-пяти метров. Он упал на колено, сломал ногу. Но и со сломанной ногой добежал до реки и успел уничтожить все документы. Самое интересное, что все это проделал отважный Мустафа в тот момент, когда вся квартира была полна кагебистами. Почти на их глазах. И никто из них ничего не заметил. Заметил «внешний надзор». Стукачи, которые дежурили во дворе.
Когда Мустафу приволокли обратно в квартиру, Березовский, руководивший обыском, устроил истерику. Он кричал на своих подручных: «Мерзавцы, лодыри! При вас человек прыгает с пятого этажа, и вы ничего не видите!»
Со своей точки зрения, он был прав.
Я познакомился с Мустафой и был первый раз в доме Григоренко в январе 1969 года. В этот день в квартире у Якира было много гостей. Не помню, по какому поводу, кажется, день рождения. Когда я пришел, Юлий Ким мне сказал: «Вас очень хочет видеть Григоренко. В конце вечера я напишу вам адрес Григоренко и положу его вот сюда», — он показал мне на жилетный карман. Но ему не пришлось класть мне адрес в карман. Вскоре пожаловал сам Петр Григорьевич с женой Зинаидой Михайловной. Здесь я с ней и познакомился.
Петр Григорьевич мне объяснил, что речь идет о подписании каких-то двух документов. Было решено, что от Якиров поедем к Григоренко.
У него был не совсем еще поправившийся, с ногой в гипсе, Мустафа Джемилев. Видел я его в первый раз. Он был очень бледен. И это придавало особый колорит его красивому восточному лицу. Он сразу заговорил со мной о религии, сказал, что очень хотел бы познакомиться с моими апологетическими статьями. Он на меня произвел очень хорошее впечатление.
Впоследствии я встречался с ним несколько раз, хотя особого сближения у нас не получилось. Мы все время чередовались, то он в тюрьме, я на воле, то я в тюрьме, он на воле.
Парадокс: я подарил правоверному мусульманину Коран, вышедший в русском переводе.
Мы, разумеется, не могли с ним сойтись в исторической оценке русского народа, но никакой ненависти к русским ни в нем, ни в других представителях крымско-татарского народа я не видел. Вообще говоря, можно поздравить крымских татар с тем, что в их среде находятся такие люди. Почти античные герои. Рыцари без страха и упрека.
Если после всех гнусностей и жестокостей, которые они испытали, они не ненавидят русских, то и за это спасибо и земной поклон.
С крымскими татарами у меня складывались прекрасные отношения. К сожалению, не могу этого сказать про украинских националистов. Здесь, конечно, в первую очередь сказывается эмоциональное отталкивание.
Я мало бывал на Украине, но на Украине родился мой отец. Он учился в Киеве. Со стороны матери все мои предки с Украины: дед — сын священника из Могилев-Подольска, мой двоюродный прадед — архиепископ Анатолий Мартыновский — коренной украинец.
С детства я любил Киев. Все свое детство я провел около подворья Киево-Печерской Лавры в Петрограде, среди монахов этой древней обители.
Поэтому для меня почти невозможно представить себе, что Украина — иностранное государство, что Киев не наш, не русский город. И даже в своих молитвах я ежедневно с детства привык поминать три города: Петроград, Москву и Киев.
В этом мое коренное расхождение с украинскими националистами, которые стремятся доказать, что украинцы и русские — разные нации.
В мае 1969 года я имел продолжительную дискуссию с Вячеславом Чорновилом на квартире у Григоренко. Как сейчас помню: теплый майский день, воскресенье, — это было перед самым арестом Петра Григорьевича. Он меня пригласил к себе по телефону.
Подхожу к его дому. Проходя через церковный двор (около церкви Николы в Хамовниках), увидел группу людей (человек пять-шесть мужчин и женщин). Стоят и о чем-то оживленно беседуют. Присматриваюсь. И вдруг замечаю кожаное пальто Габая.
Подхожу ближе, вижу «знакомые все лица»: Якир, Красин, Габай и две девушки из наших. Подхожу. Здороваемся.
«Что вы тут стоите?»
Красин: «Нас выгнали».
Я: «Откуда?»
Красин: «От Григоренок».
Впоследствии оказалось, что у них действительно произошел какой-то инцидент с хозяевами на личной почве, и они демонстративно покинули дом.
Прихожу. Открывает дверь Зинаида Михайловна. В столовой много народа: кроме хозяев и двоих сыновей, Вячеслав Чорновил, Наталья Горбаневская, А. С. Есенин-Вольпин, жена Валентина Мороза.
Усаживаюсь. Оказывается, это встреча с Вячеславом, приехавшим из Львова. Начинается беседа. Слава Чорновил говорит об Украине.
Я попросил разрешения сделать несколько замечаний. Так как они не утратили (во всяком случае, для меня) своей актуальности, повторяю их вновь.
1) Мой отец, проведший половину своей жизни на Украине, говорил: «Кому могло прийти в голову, что между тверским и киевским мужичком есть какая-нибудь разница. Меньше всего это могло прийти в голову им самим».
2) Когда в двадцатые годы была искусственно создана Украинская автокефальная церковь, народ ее не принял и с негодованием отвернулся от автокефалистов.
Петр Григорьевич здесь подал реплику: «Это могу подтвердить: „автокефалист“ считалось ругательным словом».
3) Чем объяснить, что украинское националистическое движение (от Шевченко до Петлюры) запятнало себя грубым антисемитизмом?
4) Чем объяснить, что великие украинцы: Николай Васильевич Гоголь, Григорий Саввич Сковорода, митрополит Стефан Яворский, Николай Костомаров, Квитка-Основьяненко, Анна Ахматова, Димитрий Сергеевич Мережковский и другие — никогда не отделяли себя от России?
5) Отделение Украины от России не только будет границей, проведенной по живому телу (между городами Харьковом и Курском), но и нанесет экономический ущерб самой Украине.
6) Граница между Россией и Украиной пройдет через каждую семью. Ибо нет почти ни одной семьи, где не было бы украинцев и русских (если муж украинец, жена у него русская, и наоборот).
Вячеслав дал на каждое мое замечание развернутый ответ. Говорил спокойно. Ответы были четкие, ясные, и — каюсь — кое в чем он меня ставил в тупик. Мне нечего было ему ответить.
1) Отвечая на замечание, он согласился со мной, что до революции многие украинцы не отличали себя от русских. Однако, говорил Вячеслав, — о чем это свидетельствует: только о том, что национальное сознание было искусственно притушено. Как только (в 1917 году) украинцам было позволено самим решить свою судьбу, плебисцит высказался за отделение от России.
2) Украинское автокефальное движение являлось в те времена (в двадцатые годы) искусственным порождением. Власть его поддерживала с целью расколоть Церковь, видя главную опасность в объединении Церкви вокруг Патриарха Тихона. Народ стоял за Патриарха Тихона, — и это было протестом против советского произвола.
3) Антисемитизм был свойствен некоторым слоям украинцев, однако не в меньшей степени он был свойствен русским националистам. Достаточно назвать хотя бы одно имя: Достоевский.
4) Многие украинцы действительно не отделяли себя от России. Но это ровным счетом ничего не доказывает, кроме того, что вековое воспитание оказывает влияние и на великих людей.
Далее Вячеслав сказал, что сейчас необходим плебисцит. При этом вовсе не обязательно, чтобы Украина отделилась от России. Может быть, народ выскажется за автономию.
Вячеслав закончил риторическим вопросом: если вы все так уверены, что украинцы не хотят отделяться от России, почему вы так против плебисцита?
На это мне нечего было отвечать: если бы это зависело от меня, я высказался бы за то, чтобы плебисцит проведен был завтра. К сожалению, его не хотят не только советское правительство, но и украинские националисты (типа Мороза). Во всяком случае, с Чорновилом я договорился бы в один день.
Наш спор прервала Наталья Горбаневская, провозгласив лозунг: «За вашу и нашу свободу». После этого большая серебряная чарка стала переходить из рук в руки. Пригубив от чарки, я передал ее своему соседу — Александру Сергеевичу Есенину-Вольпину. (О нем речь впереди.) Приняв от меня бокал, Александр Сергеевич сказал: «За это я готов пить даже с христианином».
Я спросил: «Чем же это вам так насолили христиане?»
Он ответил: «Я не могу простить им Джордано Бруно».
Я: «Джордано Бруно был тоже христианин. Не вмешивайтесь в чужие семейные дела».
Генерал подтвердил мои слова. Прощаясь, я перекрестил Чорновила и сказал: «Храни тебя Бог, Слава» и трижды поцеловался с ним.
И сейчас, когда он томится в заключении в далекой Сибири, я снова повторяю эти слова.
Разговор с Чорновилом имел, однако (независимо от личных симпатий), неважные последствия. Вернувшись во Львов, он рассказал своим друзьям, каковы настроения русских диссидентов, а это сильно затруднило сотрудничество единомышленников.
Как говорил мне впоследствии, шутя, мой крестник Андрей Григоренко: «Как жаль, что вас не выгнали (подобно Якиру и Красину). Это была политическая ошибка».
Из других украинских националистов я знал Леонида Плюща. О начале нашего знакомства он рассказывает в своих воспоминаниях.
Но встреча, о которой он рассказывает, была не первой, а второй. Первый раз я его видел в доме Григоренко, когда он пришел с вокзала, мрачный, взъерошенный. Его задержали на перроне, забрали в кутузку и обыскали. Мы слушаем, стараемся ободрить. Все мы такие разные: Зинаида Михайловна — чистая русачка и старая коммунистка. Андрей, ее сын. И я, человек, с пяти лет «чокнутый» на церкви. Церковник до мозга костей. Как все-таки сближают людей страдания.
И второй раз, также в доме Григоренко, когда я, по поручению хозяйки, будил его, чтобы завтракать. Никто из нас тогда не думал ни о философских дискуссиях, ни о спорах на религиозные темы, ни о территориальных спорах вековой давности. Думали о нависшей над нашими друзьями опасности. О грядущих страданиях. И увы! Страдания пришли. Назревали страшные и отрадные события.
Встреча с Вячеславом Чорновилом в мае 1969 года на квартире Петра Григорьевича Григоренко была последним радостным событием в семье Григоренко. Через несколько дней после этой встречи Петр Григорьевич поехал в Ташкент для выступления на суде в защиту крымско-татарских деятелей, а через несколько дней в Москве узнали о его аресте. (Как оказалось, телеграмма, данная Григоренко из Ташкента с просьбой приехать, была фальшивкой, исходящей от КГБ.) Арестовать широко известного человека, генерала, героя Отечественной войны, в Москве не хотели. Известие об аресте генерала произвело на нас впечатление разорвавшейся бомбы. Стало ясно, что наступает новый период репрессий.
Каковы причины ужесточения советской политики?
Видимо, непосредственной причиной был выстрел лейтенанта Ильина в правительственную машину, в которой, как он предполагал, ехал Брежнев; на самом деле там ехали космонавты с аэродрома в Кремль после одной из «побед в космосе».
Этот выстрел страшно испугал правителей, и они решили перейти к испытанным сталинским методам. Одним из первых проявлений этого нового периода в советской политике был арест генерала Григоренко. Однако наиболее глубокой причиной было очевидное крушение официальной пропаганды, ее неумение справиться с маленькой, но все растущей группой диссидентов. Кстати, именно в это время в западной прессе появляется этот термин для обозначения оппозиции в Советском Союзе.
Ко мне, в мой маленький домик в Ново-Кузьминках, печальное известие об аресте генерала принес Женя Кушев. Тотчас я отправился в Хамовники на квартиру Григоренко к Зинаиде Михайловне. Там я застал многих взволнованных людей. В том числе Есенина-Вольпина.
С этого времени мой контакт с семьей Григоренко становится тесным. Я становлюсь другом дома.
Здесь время рассказать об этой семье. Жена Петра Григорьевича Зинаида Михайловна («генеральша») во всех отношениях колоритная личность. Она родилась до революции в небольшом городке Рязанской области — в городе Раненбурге. Урожденная Егорова.
Петр Григорьевич Григоренко — украинец, сейчас ходит в украинских националистах. Но ничего более русского, чем Зинаида Михайловна, и представить себе нельзя. Сейчас ей уже за семьдесят. Но красива она и до сих пор. Высокая, статная, широкая в плечах. Настоящая русская краса.
Родилась она в семье железнодорожника, станционного рабочего. Детство и юность приходятся на революционные годы. В семье был разброд. Отец — старый коммунист, вступивший в партию еще до революции. А дочка Зинаида пошла в церковь, записалась в церковные певчие, пела на клиросе.
Но вскоре все стало на свои места: Зинаида Михайловна с обеими сестрами вступила в комсомол, а потом в партию. По-разному сложилась жизнь у трех сестер. Одна из сестер — работница Коминтерна — стала отчаянной троцкисткой, скиталась по тюрьмам, умерла где-то в Сибири в заключении, быть может, от чекистской пули. Другая сестра осталась «твердокаменной большевичкой», сейчас на пенсии и знать не хочет сестру.
Тяжел путь Зинаиды Михайловны. Начало, впрочем, было блестящим. Она окончила «коммунистический вуз». Хорошо знала Мартынова (Пикеля) — старого социал-демократа, лидера так называемых «экономистов»; его именем начинаются все, без исключения, книги по истории партии. Он основатель первой «антиленинской» группировки. Всю жизнь спорил с Лениным. Был много правее меньшевиков. И вот после революции неожиданное сальто-мортале: вступил в коммунистическую партию, стал деятелем Коминтерна. Он, однако, вряд ли был беспринципным приспособленцем. Его логика, видимо, такова. Он всегда был «бернштейнианцем» — сторонником хождения в рабочий класс, глубинного рабочего движения.
И вот революция произошла. Рабочий класс с большевиками (этого, к сожалению, отрицать нельзя). Значит, надо быть там, где рабочий класс.
Как говорят, был веселым добродушным стариком. Зину Егорову любил. Играл с ней в горелки. Между тем «товарищ» Егорова делает блестящую карьеру. Уже в 21 год читает лекции по политической экономии в Университете им. Свердлова. В том самом университете, где подвизается Бухарин, где читают лекции все руководящие деятели коммунистической партии. И Ленин и Сталин.
В это время она знакомится с молодым преуспевающим партийным работником. Писаным красавцем. Выходит за него замуж. Это была большая удача. Все знакомые говорят: «Какие должны быть красивые у них дети».
Вскоре рождается сын. И вот тут начинается полоса неудач и несчастий. Сын Олег — неизлечимо больной. Дебил. Он считался нежизнеспособным. Врачи думали, что дни его сочтены. Сейчас ему уже под пятьдесят. Это старейший в мире дебил (обычно дебилы живут до 20–25 лет). То, что сделала Зинаида Михайловна, поразительно. Сколько надо было усилий, чтобы научить его держать язык во рту. Чтобы развить самые обычные рефлексы. Через много лет, когда она была замужем уже за Петром Григорьевичем, генералу пришлось говорить с профессором, специалистом по болезням такого рода. Профессор сказал: «Ваша жена, видно, тоже нездорова. Постоянное общение с больным сыном сказывается. Представьте себе, она мне говорит такую дикость, что ее сын читает газеты».
«А вы знаете, он действительно читает газеты».
«Как? Не может быть».
«Да, ежедневно он прочитывает газету, от первой строки до последней, и даже переписывает оттуда статьи».
Профессор взял Олега к себе в кабинет, говорил с ним два часа, а потом дважды демонстрировал его студентам. Он говорил: «Смотрите, что может сделать героическая мать. Так развить дебила. Это чудо. Это настоящее чудо!»
После этого он предложил Зинаиде Михайловне соавторство в его работе о дебилах с тем, что она будет писать об Олеге. Ученая степень доктора должна быть присуждена им обоим.
Зинаида Михайловна ответила: «Извините, профессор, делать трагедию моей жизни средством для получения докторской степени я не могу и не буду».
Между тем первый муж Зинаиды Михайловны делает блестящую карьеру: он становится первым секретарем Оренбургского, а затем Саратовского обкома партии. Он фанатичный коммунист, но кристально честный человек. Как-то раз в Оренбурге Зинаиде Михайловне (жена секретаря обкома — «губернаторша») один из местных работников принес модельные туфли (в тридцатые годы достать такие туфли была проблема). Муж Зинаиды Михайловны сделал по этому поводу скандал и тут же вернул туфли. Никаких привилегий. Проходит несколько лет, и он нарком (министр). Зинаида Михайловна «госпожа министерша» — жена наркома, как их тогда называли. И вдруг — трах! 1937 год — ее мужа арестовывают. Арестовывает и ее саму. Ее муж погиб в страшных стенах Лубянки. Сначала его осудили на 10 лет. Повезли в лагерь. Потом затребовали обратно. Возобновили дело. Видимо, кто-то захотел сделать на нем карьеру. Избивали страшно. И во время одного из допросов следователь нанес ему страшную рану в голову каким-то тяжелым предметом. Через два часа он умер в камере.
А Зинаида Михайловна провела целые два года в этих страшных стенах. Лишь в 1939 году, после снятия Ежова, когда наступила «бериевская оттепель», ее выпустили.
И вот она на свободе. Она возвращается к своим родителям, к своему больному сыну. Все рухнуло. Надо все начинать заново.
Но неистощима энергия этой женщины. Необыкновенна ее работоспособность. И не меркнет ее красота.
Она восстанавливается в партии. Принимается за работу. И вскоре знакомится с молодым, бравым, высокого роста полковником, со своим будущим мужем — Петром Григорьевичем Григоренко.
Он из украинских крестьян. Отец его коммунист. Он боевой офицер. Участвовал в боях и под Хасаном, и под Халхин-Голом, но в личной жизни не повезло. Жена у него тяжело больна. А семья большая, четверо сыновей. Вскоре жена умерла. Полковник влюбляется в красавицу Зинаиду Михайловну. Остальное известно. Сам генерал описал свою жизнь в своих воспоминаниях, вышедших по-французски. Вскоре, надеюсь, они выйдут и на русском языке.
Укажу здесь лишь основные даты их жизни. Отечественная война. Полковник на фронте. Его сопровождает его молодая жена. Она работает сестрой. Несколько раз выносит мужа из-под огня. Он тяжело ранен. Она его выхаживает, смертельно раненного. В конце войны его производят в генералы. После войны он профессор Военной академии.
Между тем семья растет. В 1945 году у Зинаиды Михайловны рождается сын Андрей. Семья, как выражается Зинаида Михайловна, сборная. В одной квартире — генерал с женой, родители Зинаиды Михайловны, Олег — сын Зинаиды Михайловны от первого брака, четверо сыновей Петра Григорьевича от первой жены, и вот Андрей. Как успевала Зинаида Михайловна вести такое семейство? Это снова чудо.
Скажем и о Петре Григорьевиче. То, что я ценю в нем больше всех его военных и гражданских подвигов: первое место Олегу — больному приемному сыну. У него лучшая комната. Он на первом месте. Но и другие ребята не забыты. Как говорил мне Андрей: «На всех она хорошо повлияла». И образцовая жена. И снова хочется повторить не раз приходившие мне на ум слова: «Превосходный человеческий материал».
Петр Григорьевич считает и неоднократно об этом заявлял, что в перестройке его мировоззрения он во многом обязан жене. Она привлекла в дом старых друзей — друзей ее первого мужа, — старых коммунистов еще «ленинской гвардии», вернувшихся из тюрем и лагерей. И Петр Григорьевич, поклонник Сталина, постепенно становится на путь оппозиции. Правда, и до этого у него были сомнения в том, что называется «генеральной линией партии». Но война погасила эти сомнения. Как я от него однажды слышал: «1937 год поколебал мое уважение к Сталину. Война вернула мое уважение к нему. Умнее руководить было нельзя». Ум действительно никто не отрицал у Сталина, но разве в уме дело?
Вероятно, главную роль, помимо личных влияний, сыграла также изменившаяся ситуация. До войны «недостатки», как мягко выражались советские люди, списывались на ситуацию: военная опасность, фашизм, а во время войны и вообще все оправдывалось войной. Надо бить фашистов — остальное потом. Даже Рузвельт и Черчилль были под влиянием этой концепции.
И вот наступило «потом» — 1945 год. И оказалось, как говорится в одной эпиграмме Ильи Сельвинского:
И ждем мы этого «потом»
Уж тридцать лет.
И все на том.
Это отрезвило многих. Затем смерть тирана и XX съезд.
Генерал как честный человек должен был сказать режиму решительное «нет!». Основание оппозиционной группы коммунистов и дальнейший крестный путь.
Жена всегда рядом с ним. Обивает пороги в Ленинграде, в психиатрической больнице им. Фореля. Потом, когда его выпускают из «психушки», работает вместе с ним на вешалке. Нуждается. Ходит мыть полы потихоньку от мужа. Четверо сыновей уходят из дома. Андрею, когда его вызывают на допрос, она говорит: «Если ты что-нибудь скажешь про отца, то имей в виду, ты не будешь иметь ни отца, ни матери».
Потом вновь деятельность Петра Григорьевича в рамках демократического движения. И новый арест мужа.
Я познакомился с ней в один из самых критических моментов ее жизни. Под впечатлением происшедшего я написал статью о генерале. Привожу ее здесь.