В ПОИСКАХ МУКИ (1911-1912)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В ПОИСКАХ МУКИ (1911-1912)

Пока же вернемся в хронологические рамки и посмотрим, каким был для Блока год 1911-й. Его итоги в своеобразной манере подвела М. А. Бекетова 29 февраля 1912 года («в день Касьяна», но не в общей тетради сестер Бекетовых, а в своем персональном дневнике): «Начал поэму, очень значительную, охладел, бросил, по-моему, просто не справился. Это ему не по силам. Настроение ужасное. Большой любви нет, все мелкие и случайные вспышки. Почти не пишет. Очень знаменит, обаятелен, избалован, но столь безнадежно мрачен, что я за него страшно боюсь».

Едко и ехидно, но момент истины здесь есть. Работа над «значительной» поэмой радости не принесла. Любовные истории (Наталья Скворцова, Анна Городецкая) действительно подобны вспышкам, они не развернулись в стихи. Блок, если вспомнить пушкинскую полушутливую типологию поэтов, не из тех, кто «любя, был глуп и нем», а из тех, кто с сердечной страстью «сочетал горячку рифм». Когда же нет творческого результата, то в его языке появляются слова «бабье» и «женоненавистничество» (запись от 13 января 1912 года). Лирических текстов в 1911 году — раз-два и обчелся, правда, в самом начале 1912 года — несколько шедевров: «Авиатор» и «Шаги Командора» (оба стихотворения начали сочиняться еще в 1910 году), «Благословляю все, что было…», «Как тяжко мертвецу среди людей…» (начало цикла «Пляски смерти»).

А особенно значимо противоречие между «очень знаменит» и «безнадежно мрачен». Блок не склонен упиваться своей нарастающей славой и довольствоваться достигнутым. «Надоели все стихи — и свои. Пришла еще корректура “Ночных часов”. Скорее отделаться, закончить и издание “собрания” – и не писать больше лирических стихов до старости», – запись от 4 июня 1911 года. Между тем свои прежние книги стихов он не просто готовит к печати, а переживает и строит заново. В январе подготовлен первый том, он расширен: в нем теперь триста стихотворений, размещенных в хронологическом порядке. 2 мая Блок надписывает первые экземпляры: «Маме», «Любе», «Тете».

«Безнадежной мрачности» способствуют домашние обстоятельства. Очередной кризис отношений между Александрой Андреевной и Любовью Дмитриевной, которая даже не пожелала приехать в Ревель на Рождество. Очередное решение супругов пожить врозь. Блок 13 февраля даже находит себе жилье на Васильевском острове: «…дверь в дверь с моим массажистом: три меблированных комнаты с ванной и телефоном — “для одинокого” — 55 р.» (из письма матери от 14 февраля 1911 года). Средства позволяют: как раз в этот день состоялся полюбовный раздел наследства Александра Львовича, и Блок получил девятнадцать с половиной тысяч рублей. Теперь у него «тридцать тысяч с лишком».

Но, вернувшись домой, он тут же решает остаться и находят, что «в Любе эти дни есть светлое». Есть светлое, есть темное, как и в самом Блоке, а решающий голос всегда остается за их светлым в своей основе союзом, который не распадется никогда. Внутренние напряжения возникали и будут возникать дальше. Решено, что Любовь Дмитриевна отправится отдохнуть в Европу, а Блок к ней летом присоединится.

Семнадцатого мая 1911 года он едет в Шахматове, где завершается постройка дома, а Любовь Дмитриевна в тот же день отправляется в Берлин. Уже 30 мая Блок пишет ей: «…Все единственное в себе я уже отдал тебе и больше никому не могу отдать даже тогда, когда этого хотел временами. Это и определит мою связь с тобой. Все, что во мне осталось для других, — это прежде всего ум и чувства дружбы (которая отличается от любви только тем, что она множественна и не теряет от этого); дальше уже только — демонические чувства, или неопределенные влечения (все реже), или, наконец, низкие инстинкты».

Поразительная глубина и откровенная точность самоанализа? С таким аналитическим пониманием человеческой природы можно писать любовно-психологические романы или пьесы. Но Блок предпочитает разыгрывать драмы в реальной жизни. В конце февраля 1911 года к нему приезжала из Москвы двадцатилетняя Наталья Скворцова, которой он тут же в письме матери присвоил литературно-театральное имя Гильда (из пьесы Ибсена «Строитель Сольнес»). Он отправился на встречу с ней «с чувством скуки, но и с волнением» Проводит с «Гильдой» целый вечер и следующий день, даже пропустив по такому случаю сеанс массажа. А через три месяца, в уже цитированном письме жене от 30 мая рассказывает: «Я постам около постели два твоих портрета: один — маленький и хитрые (лет семнадцати), а другой — невестой». И далее: «Н. Н. Скворцова прислала мне свой большой портрет. Вот девушка, с которой я был бы связан очень “единственно”, если бы не отдал всего тебе. Это я также совершенно определенно понял только вчера. Конечно, я знал это и прежде, но для всяких отношений, как для произведения искусства, нужен всегда “последний удар кисти”».

Блок продолжает рискованные эмоционально-любовные эксперименты и относится к ним как к творческому процессу. Здесь возможны и неудачи: с ролью Гильды юная Скворцова, по-видимому, не справилась, и отношения поэта с ней не дали стихотворно-лирического результата (хотя в письма, адресованные Блоком этой девушке в ноябре, он вложил немало чисто литературных усилий). Обратим, однако, внимание на то, что поэт одинаково откровенно делится с матерью и женой подробностями своих любовных приключений. Это еще один повод для ревности, для соперничества между двумя самыми близкими Блоку женщинами. Так что конфликты между Александрой Андреевной и Любовью Дмитриевной имеют не бытовую, а весьма сложную эмоциональную почву.

В Шахматове Блок читает Августа Стриндберга, который отныне становится одним из самых близких ему писателей. Вскоре, откликаясь на кончину шведского писателя в 1912 году он даст ему весьма нетривиальную метафорическую характеристику: «Это — лаборатория для студентов, большая комната, свободная в утренние часы, когда мозг работает ритмически; и сам Стриндберг — утро, тот час, когда начинается большая работа». А тем летом 1911 года он даже подумывать начать европейскую поездку со Стокгольма.

Подготовлены второй и третий тома собрания стихотворений (иногда этой работой Блок занимается в комнате Любови Дмитриевны). В письме Андрею Белому от 6 июня он дает авторское определение своей лирики в целом, которое станет легендарным: «…все стихи вместе — “трилогия вочеловечения”». Здесь же он описывает свой путь как завершенный и решительно заявляет: «…отныне я не лирик ». Это, конечно, связано с большой моральной ставкой на поэму «Возмездие». Реально же говоря, лириком Блоку предстоит еще пробыть целых пять лет и «трилогия вочеловечения» обогатится новыми интересными главами.

Переписка Блока с Белым, возобновившаяся осенью 1910 года после двухлетнего разрыва, продолжается довольно интенсивно. Правда, инициатива в основном принадлежит Белому: он пишет и чаще, и подробнее, и сердечнее. Рассказывает о своем путешествии с новой возлюбленной Асей Тургеневой в Тунис, Египет и Палестину (в одном из посланий осторожный постскриптум: «Если Александра Андреевна и Твоя жена ничего не имеют против, то передай им привет»). Зовет в гости в Волынскую губернию (там имение Асиной матери). Уговаривает сотрудничать в затеваемом журнале «Мусагета» — «Труды и дни» (участие Блока в нем ограничится статьей «От Ибсена к Стриндбергу», а само издание недолго протянет).

В ноябре он сообщает Блоку о своих материальных трудностях и просит помочь получить у какой-нибудь редакции аванс в 500 рублей. Блок незамедлительно и деликатно предлагает Белому эту сумму взаймы из собственных средств, с тем чтобы друг мог закончить писание романа «Петербург». «…Я никогда в жизни еще частным образом ни у кого не занимал, и если с благодарностью принимаю твое предложение, то это потому, что, во-первых, предлагаешь Ты и так по-хорошему », — взволнованно отвечает Белый. «Письмо от Бори (хорошее)», — помечает в дневнике Блок.

Все хорошо. Благородные дистанционные отношения. Без споров и ссор, без обид, без ревности. И без творческого взаимовлияния.

Тридцатого июня Блок возвращается из Шахматова в Петербург, а 5 июля отбывает за границу — но не через Стокгольм, а по обычному маршруту через Вержболово (железнодорожная станция на границе с Восточной Пруссией, обыгранная в знаменитой некогда эпиграмме Вячеслава Иванова: «Новаторы до Вержболова! / Что ново здесь, то там не ново»).

«…Еду за границу к тебе, это последняя цель, а все, что перед этим, только станции. Мне даже досадно, что это так», — писал он жене еще за месяц до поездки. Нервно реагировал на ее послания из Парижа, где Любовь Дмитриевна встречалась с соотечественниками: «Мне временами невыносимо тяжело, что ты с Ремизовыми, а особенно — что тебя видел Чулков, и что ты, вероятно, слушала его двусмысленности». Настойчиво советует жене «оставить магазины в покое», корит ее за то, что она становится «средним человеком».

В ответ следовали кроткие просьбы о снисхождении: «Милый Лалачка, не посылай мне больше злых писем… Мой милый Лала, надо очень много силы, всякой, ты уж поверь, чтобы через три часа… <…> быть уже спокойной, видеть тебя, милого и любимого Лалачку, а не какого-то с кнутиком». Увидев это слово «кнутик», Блок готов взять злые слова назад. Как всегда, отношения негладки, но равнодушия друг к другу здесь не было и не будет.

Любовь Дмитриевна, приехав из Парижа в Бретань, выбрала для совместного с мужем отдыха местечко Аберврак на Атлантическом побережье. Гостиница — в бывшем французском монастыре, разоренном во времена революции 1789 года. Рядом — большой и яркий маяк. Можно прогуляться, как она написала мужу, «к самому подлинному океану». Пейзаж, который вскоре найдет творческое применение.

На пути в Берлин Блоку не спится, он «увлечен полетом поезда». С детским восхищением пишет он матери о том, что из Берлина в Париж домчится за шестнадцать часов, а в Бельгии скорость передвижения достигает ста километров в час. «Люблю Германию», «Париж мне нравится необыкновенно» — таков тон его первых реляций. Приехав в Брест, решает не ночевать там в гостинице, а мчаться на автомобиле прямо в Аберврак. Тридцать шесть километров преодолевает за час — и поспевает вовремя: «Люба еще только засыпала».

«Большая Медведица на том же месте. На юго-востоке – звезда, похожая на маяк. Совершенно необыкновенен голос океана» — такой лирической припиской завершается письмо матери от 11 июля. Читая это, всякий может мысленно поравняться с поэтом: ведь любой из нас, оказавшись в экзотических далях, непременно заметит, что Большая Медведица «на том же месте» общего для всех неба.

Три недели проводят Блоки в Абервраке. Дюны, теплое море, мягкий песок — все это до поры нравится. Постепенно, однако, Блока начинают раздражать скука и грязь, которую он описывает матери в гиперболических тонах. К тому же к концу пребывания в «гиперборейской деревушке» у него начинает побаливать горло, а в городке Кэмпер, куда они с Любовью Дмитриевной приезжают 7 августа, ему и вовсе приходится сесть дома и читать в большом количестве газеты. Европа живет своей жизнью, иногда интересуется Америкой и Африкой, реже Азией. А меньше всего здесь думают, говорят и пишут о России, примечает он.

В душном Париже все ему вдруг становится постыло. Лувр, из которого только что украли Джоконду, — «заплеванные королевские сараи», сад Тюильри — «иссохшая пустыня». Почему столь резкая перемена настроения? Таков ритм души поэта: вслед за радостью и упоением — непременно грусть и боль. Этого не объяснить ни погодой, ни политикой.

Любовь Дмитриевна остается в Париже еще на неделю, потом возвращается в Россию одна. Блок тем временем отправляется в Антверпен («он удивителен: огромная, как Нева, Шельда…»), потом в Брюгге. Из Бельгии — «на родину — в Амстердам — и, может быть, еще по Голландии» (да, так он и пишет матери, играя в легенду о своем голландском происхождении по отцовской линии). Подумывает заехать в Копенгаген, заглянуть в гамлетовский замок Эльсинор, но в конце концов из Амстердама едет в Берлин. Там смотрит «Гамлета» в постановке Макса Рейнгардта («немецкого Станиславского»), с Сандро Моисси («немецким Качаловым») в главной роли. Смотрит внимательно, профессионально, вникая в подробности сценической техники.

Но — эмоциональные ресурсы, как и два года назад в Италии, иссякли: «Надоели мне серый Берлин, отели, французско-немецкий язык и вся эта жизнь».

Седьмого сентября он возвращается в Петербург. Здесь же теперь будут жить Александра Андреевна с Францем Феликсовичем — его переводят сюда, а не в Полтаву, как намечалось ранее. Блоки по-прежнему живут на Малой Монетной, отказавшись пока от намерения сменить квартиру.

Дневник, который Блок снова ведет с 17 октября 1911 года, открывается подведением предварительных итогов: «Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких, быстро сменивших друг друга эпох русской жизни. Многое никуда не вписано, и много драгоценного безвозвратно потеряно».

День этот по-своему исторический: ровно десять лет назад они с Любой встретились на Невском проспекте и вместе пошли в Казанский собор. Об этом, впрочем, Блок вспоминает только поздно вечером. А до того он систематизирует свои отношения с людьми. Они богаты и разнообразны. По-прежнему близки ему Владимир Пяст («западник»), Евгений Иванов («Женя, как и летом, непонятен мне, но дорог и любим»). Блок уютно чувствует себя в доме Ивановых, общается со всей его родней. А сестра Жени, Мария Павловна (которой, напомним, посвящено стихотворение «На железной дороге»), тесно сошлась с Александрой Андреевной.

Снова оживляются отношения с Сергеем Городецким, который в 1910 году недружелюбно воспринял статью Блока о символизме, но зато в сентябре 1911 года откликнулся на первый тем мусагетовского трехтомника тронувшей автора статьей «Юность Блока». «Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и больной от “пьянства” накануне», – записано в дневнике. Там же короткая фраза: «Его жена поет». Это об Анне Алексеевне Городецкой, весьма колоритной женщине, чей облик дважды запечатлел Репин. Два года назад, обиженная рецензией Блока на книгу мужа «Русь», она написала ему оскорбительное письмо, через год извинилась, назвав то письмо «поганым», а потом — новый этап отношений. Еще до заграничной поездки, 21 февраля, Блок писал матери: «Вчера я без конца проводил время с Городецкой. Городецкая — прирожденная “гетера”, беснуется не переставая. Мы шатались втроем по городу, были и в цирке, и в разных местах. Городецкий — очень милый, тихий и печальный, я думаю что она его замучит. Впрочем, я пока советую им не расходиться. Ведь почти все “наши” женщины таковы, может быть, еще переменятся и станут серьезнее — хоть некоторые». Тут чувствуется некий литературный наигрыш, печоринская поза. Совсем иначе выглядит таинственная запись в дневнике от 4 ноября, где четырежды просто повторено: «Анна Городецкая».

Упомянута Анна Алексеевна и 20 октября. В этот день к Блокам заходит Пяст, и они втроем идут к Городецким на Фонтанку, 143. Эта дата позже войдет в историю как первое заседание Цеха поэтов, а приглашались участники в записках за подписью Гумилёва «в новый литературный кружок для чтенья и обсужденья стихов». Блока Городецкий позвал с иной формулировкой: «Будут молодые поэты, а ты — в классиках». Среди гостей Алексей Толстой, Анна Ахматова (это имя впервые появляется в блоковских записях) [28] , Николай Гумилёв (его стихи о сердце, ставшем «фарфоровым колокольчиком». Блоку нравятся, хотя в дневнике колокольчик ошибочно заменен на «китайскую куклу»), Кузьмины-Караваевы — Елизавета Юрьевна (в девичестве — Лиза Пиленко) и Дмитрий Владимирович, юрист и историк, частый собеседник Блока в последнее время.

Это первое и последнее посещение Блоком Цеха поэтов. Акмеизм, который сформируется под эгидой Цеха, окажется ему чужд и даже враждебен. Но тот вечер ему понравился: «Было весело и просто. С молодыми добреешь».

Этой осенью вообще в дневнике часто начинают мелькать слова «молодежь», «молодое поколение»:

«Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу и была бы куча молодежи».

«Все-таки — хорошая, хорошая молодежь. Им трудно, тяжело чрезвычайно. Если выживут, выйдут в люди».

Может быть, и отношения с Городецкой и Скворцовой (и в феврале, и осенью они развиваются параллельно) вызваны были не только эротическими импульсами (тут с этими дамами успешно конкурировала «акробатка» из Варьете, запись о ней от 10 ноября 1911 года уже цитировалась в начале книги), но и тем стремлением к контакту с чужой юностью, с молодым сознанием, что не оставит Блока до самых последних дней.

И еще об одном относительно молодом собеседнике Блока (человек этот на семь лет моложе Блока). Хотя впечатление при первой встрече было — «не то старик, не то средних лет».

«Клюев [29], — большое событие в моей осенней жизни», — записано в дневнике 17 октября 1911 года. Эпистолярное знакомство Блока с этим необычным человеком и поэтом началось еще в 1907 году, когда он получил письмо, начинающееся словами: «Я, крестьянин Николай Клюев, обращаюсь к вам с просьбой — прочесть мои стихотворения, и если они годны для печати, то потрудиться поместить их в какой-нибудь журнал». Блок в ответ послал Клюеву «Нечаянную радость», а фрагменты из второго клюевского письма привел в статье «Литературные итоги 1907 года». Начался своеобразный диалог между поэтом-интеллигентом и, так сказать, представителем народа, хотя Клюев был отнюдь не прост, достаточно образован — в общем, «интеллигент в первом поколении», как справедливо называет его К. М. Азадовский.

В сентябре 1911 года Клюев впервые приходит к Блоку. Разговор сначала не получается, да еще пьяный муж кухарки устраивает скандал в доме, а потом некстати появляется Дмитрий Кузьмин-Караваев. Вторая встреча удачнее: перетерпев долгий и нудный монолог гостя, Блок вдруг дожидается от него искренних признаний: «И одежу вашу люблю, и голос ваш люблю». Клюев раскрывает Блоку смысл трагических судеб поэтов Леонида Семенова и Александра Добролюбова, дает ему своего рода «благословение» – как бы от имени народа.

Пятого декабря Блок получает от Клюева важное письмо – и образно-метафорическое, и идеологически определенной «…Мне теперь видно Ваше действительно роковое положение так как одной ногой Вы стоите в Париже, другой же “на диком бреге Иртыша”». Клюев зовет Блока к самоотречению, призывает «поклониться не одной Красоте, которая с сердцем изо льда, но и Страданию».

Все это вступает в резонанс с заветными раздумьями Блока, и, конечно, его не может не тронуть клюевское пожелание: «…как только первая слеза скатится из глаз Ваших, красный звон сосен возвестит Миру — народу… <…> об обручении раба Божия Александра — рабе Божией России».

Блок переписывает клюевский текст для Городецких (Анна Алексеевна тут же напишет Блоку «мучительное», по его словам, письмо-крик: «…часто я воплю дико и пронзительно», «…часто плачу по Вас») и для матери. Александра Андреевна обсуждает письмо с Марией Павловной Ивановой (сестрой Евгения Павловича), и та заключает, что Клюев «много на себя берет». Не одобряют это письмо и Зинаида Гиппиус с Мережковским. Но для самого Блока важен эмоциональный результат: «Послание Клюева все эти дни — поет в душе. Нет, рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира».

Примет ли Блок проповеди и поучения Клюева? Да он и сам давно знает, чувствует, что Красота и Страдание неразделимы. И с Россией он обручился без клюевского сватовства: три года уже как написаны стихи «На поле Куликовом». И его духовный брак с Россией строится на особенных, индивидуальных началах. Европеизм, стояние «одной ногой в Париже» его любви к отчизне — не помеха.

Двадцать девятого октября Блок получает первые пять экземпляров своей новой книги «Ночные часы», а через несколько дней еще девяносто пять книг, которые раздает и рассылает старым и новым знакомым. Книга хорошо продается: в одной лавке в первый же день раскупили все имевшиеся там восемнадцать экземпляров.

Седьмого ноября — собрание у Вячеслава Иванова, примечательное, в частности, такой подробностью: «А. Ахматова (читала стихи, уже волнуя меня; стихи, чем дальше, тем лучше)».

Блок вообще в этот вечер настроем по-доброму: ему нравятся и сказочная поэма, прочитанная хозяином, и впервые вывешенный в доме портрет покойной его жены Лидии Дмитриевны. «Все было красиво, хорошо, гармонично. <…> Маленькая Люба получала свое удовольствие».

Но отношения с Вячеславом Ивановым — и человеческие, я литературные — явно идут на спад. Блок ощущает непреодолимое «анти-Вяч. Ивановство», как он напишет Андрею Белому в апреле 1912 года. И примерно в то же время завершит свое стихотворное послание «Вячеславу Иванову», взаимодействие с которым было для него весьма плодотворным:

И я, дичившийся доселе

Очей пронзительных твоих.

Взглянул… И наши души спели

В те дни один и тот же стих.

Но миновалась ныне вьюга.

И горькой складкой те года

Легли на сердце мне. И друга

В тебе не вижу, как тогда.

«Не говори с тоской: их нет, / Но с благодарностию: были» — так, согласно Жуковскому, надлежит помнить о тех близких, что ушли из жизни. Но этот принцип применим и к человеческим отношениям. Пусть былая близость умерла, но важно, что она была и оставила неизгладимый след — в душах поэтов и в их книгах.

Вполне определился стиль жизненного поведения Блока, способ его взаимодействия с людьми.

Необходимое художнику творческое уединение он гармо­нично, музыкально сочетает с разнообразным, обогащающим его общением.

В слишком короткой дружбе он не нуждается, поскольку его одиночество не переходит в отчаяние — от этого страхует постоянная и нерушимая душевная близость с матерью и женой. К людям его влечет желание познать новое, расширить собственное интеллектуальное и эмоциональное пространство. Поэтому люди его интересуют разные. В круге его общения — женщины и мужчины, люди старые и молодые, интеллигентные и «простые», знаменитые и безвестные, религиозные и безбожники, западники и почвенники, прогрессисты и ретрограды. Искусство музыкального сопряжения противоположностей из поэзии постепенно переходило в жизненную практику. А потом наоборот: разнообразие лиц, характеров, впечатлений способствовало творческой динамике, не давало сбиться на повторы, на монотонность.

Блоку свойственна европейская сдержанность, склонность к неспешному, постепенному сближению, а не русское (зачастую безответственное) открывание души первому встречному (с неизбежным в таких случаях последующим отдалением). Он и сам не попадает в слишком сильную эмоциональную зависимость от людей, и других психологически не порабощает. Ни кому не обещает себя навсегда. С некоторыми различиями и оттенками это относится и к дружеским, и к любовным отношениям.

С каждым человеком у Блока возникает отдельный диалог эмоциональный контекст «на двоих». Эти диалоги — разной степени глубины и продолжительности — суммируются, обобщаются в творчестве, в «трилогии вочеловечения», но в реальной жизни они несводимы в единое целое. Блок отдавал себе в этом отчет. Вот значимое признание в письме Анастасии Чеботаревской (жене Федора Сологуба) от 12 декабря 1911 года, где Блок в очередной раз отказывается от участия в публичной акции: «У Вас общество собирается очень большое, а я боюсь большого общества, разрываюсь на части, не умею, как Федор Кузьмич например, “быть со всеми и ни с кем”. Эта моя общественная бездарность и есть главная причина, почему мне трудно прийти к Вам в воскресенье. Зайду лучше как-нибудь тихий час».

«Разрываться на части» Блоку приходится постоянно — уже его союз с женой и союз с матерью то и дело вступают в противоречие. Так же неуютно чувствует себя он всякий раз, когда приходится общаться втроем — причем это относится не только к любовным треугольникам. Вот он раздраженно записывает 26 декабря:

«Сережа Городецкий, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, Боже мой!).

Городские человеческие отношения, добрые ли, или недобрые, — люты, ложны, гадки, почти без исключений».

А что, собственно, может сделать Городецкий в тот момент? И что мог сделать Блок пять лет назад? Речь о заведомо неразрешимых ситуациях, о сложных (а не «ложных»), нестандартных отношениях незаурядных людей. Все это редкий эмоциональный опыт, за который приходится платить болью. Так жили поэты…

Что же касается отношений между Блоком и Любовью Дмитриевной в это время, то о них многое может сказать фрагмент дневника, интересный скорее не в информационном, а в стилистическом отношении.

Вот день 25 октябри 1911 года. «Был шторм и дождь, после мы с маленькой Любой стали играть в шашки на большом диване». «Маленькая» — постоянный ласкательно-уменьшительный эпитет по отношению к жене — на шуточных рисунках, наоборот, фигура Любы велика и шарообразна по контрасту с маленьким худым мужем. Слова «маленькой» и «большом» случайно заиграли в одной фразе. Может быть, эта сентиментальная, доходящая до «сюсюканья» стилистика могла бы стать основой нового типа лирической прозы, беззащитной и неотразимо подлинной. Еще один фрагмент того же дня: «Отчаянья пока нет. Только бы спать получше, а сейчас — забыть все (и мнительность). Чтобы стало тихо. Люба вернется и зайдет ко мне — огладить».

Такая интимность, что любые комментарии тут будут неуместны.

В январе 1912 года у Блока начинается обострение давней болезни. Что за недуг? В советское время это было тайной за семью печатями, и, публикуя «Дневник» в седьмом томе восьмитомного собрания сочинений Блока, В. Н. Орлов (занимавшийся подготовкой текста) просто опустил все записи медицинского характера. В издании «Дневника» 1989 года А. Л. Гришунин восстановил ряд записей, начинающихся словами «у доктора», сопроводив их отточиями, за которыми стояли клинические подробности. Наиболее важные из них по архивному оригиналу текста обнародовала и проанализировала Аврил Пайман в своей книге «Ангел и камень»: «Опасались сифилиса, и обсуждали эту возможность, а врач к 26 февраля определил иначе, менее страшно: “очень редкое заражение дрожжевыми клетками, которые поддались только двум дозам (по 0,6) сальварсана”. Сомнительно, знал ли сам Блок в точности, чем болен, но лечили его ртутью и сальварсаном, как тогда лечили сифилис (январь — февраль 1912, август — сентябрь 1912, январь 1913 и май 1913) и продолжали анализы Вассермана в течение года с лишним».

Блок в это время в очередной раз пробует работать над «Возмездием», но: «Поэма — ни с места». Он ведет довольно уединенный образ жизни, почти забрасывает дневник: «…пока не выяснится болезнь, записывать не буду». Андрей Белый, приехавший в Петербург и остановившийся у Вячеслава Иванова, лишь через месяц добивается встречи с Блоком. Она происходит в скромном ресторане Лейнера 24 февраля и длится шесть пасов. Блок внимательно выслушивает рассказ друга о трудностях с печатанием романа «Петербург», о его увлечении антропософией. Сдержанно сообщает ему о том, что «болен был», причем «на почве нервов», признается: «Да, я — пью… И да – я увлекаюсь многими!..» Так, во всяком случае, Белому запомнилось.

Возобновляет свою актерскую деятельность Любовь Дмитриевна. В марте у нее два дебюта — в Народном доме и Василеостровском театре, где она играет Лизу в «Горе от ума». «Боится маленькая», — записано в дневнике. Блок к сценическим попыткам Любови Дмитриевны относится двойственно: то саркастически заметит по бытовому поводу: «Жена моя актриса этого не понимает…», то спокойно констатирует: «В моей жене есть задатки здоровой работы». После чего, перечислив сильные и слабые стороны, заключает: «Хотел бы я видеть ее в большой роли». Эта запись сделана в июле 1912 года. Увы, «большую роль» Любовь Дмитриевна опять найдет не на сцене, а в театре жизни…

В двадцатых числах марта Блоку присылают три экземпляра третьей книги мусагетовского собрания стихотворений – «Снежная ночь». Вторая (дополненный вариант «Нечаянной радости») вышла тремя месяцами ранее, на исходе предыдущего года. Лирическая трилогия — как целое — состоялась. С поэмой дело идет туго. Что дальше?

И как раз в этот момент судьба подбрасывает Блоку новый, судьбоносный замысел, который поначалу приходит как «заказ» (вспомним: сходная ситуация была с «Балаганчиком»).

21 марта Блок с Любовью Дмитриевной посещают Ремизовых, после чего в дневнике появляется запись: «Алексей Михайлович убеждает писать балет (для Глазунова, который любит провансальских трубадуров XIV—XV в.) — либретто. На третий день Пасхи будем говорить у Ремизова с Терещенкой (киевский миллионер, “чиновник особых поручений” при “директоре императорских театров”, простой, по словам Ремизова, и хороший молодой человек)». Через шесть дней в доме Ремизова происходит встреча Блока с Михаилом Ивановичем Терещенко. Блок принимает предложение и тут же начинает набрасывать сюжет, ищет в букинистических магазинах книги о трубадурах.

Очень кстати ему приходится новая работа, поскольку эмоциональный кризис достиг апогея. Тревога, вызванная болезнью. Отсутствие адекватной творческой среды: первый номер мусагетовских «Трудов и дней» с программной статьей Вячеслава Иванова вызывает у Блока решительное отталкивание, о чем он пишет Андрею Белому. Переписка со Скворцовой – напрасный расход душевных сил. Блок стремится участвовать в духовной жизни своей сестры Ангелины, попавшей под влияние фанатичной подруги «г-жи Сергеевой», но не очень получается. Стала ненавистной квартира на Монетной: обилие тараканов, духота. Блоку кажется, что здесь он постоянно простужается «от форточки». Страшно раздражает его прислуга – и своя, и «мамина»: в грубости и дикости переродившихся «простых» людей он видит месть «нарождающейся демократии». Все это вкупе вызывает саморазрушительное настроение.

Пятого апреля Блок записывает в дневнике: «Гибель “Titanica”, вчера обрадовавшая меня несказанно (есть еще океан). Бесконечно пусто и тяжело». Если не вырывать эту зависть из контекста, то ее можно понять как крик боли, как ощущение собственной гибели. Которое, впрочем, предшествует у блока каждому большому творческому шагу.

Встречи с Терещенко поднимают настроение. Блок прислушивается к его советам, создавая фабульную канву балета. Проект из балетного становится оперным. Определился характер главного героя, который выведет замысел из прикладного в самостоятельный. После одного разговора с Любовью Дмитриевной в июне Блок сделает важный вывод: «Она сказала, что это — не драма, а именно опера, для драмы — мозаично. Это верно. Меня ввел в заблуждение мой несчастный Бертран, в его характере есть нечто переросшее оперу».

Да, будет не опера, будет драма. И «несчастный Бертран» вберет в себя новую невыдуманную боль, которая уже подстерегает автора.

Семнадцатого мая Блоки находят новую квартиру на Офицерской улице, почти рядом с домом, где живут Александра Андреевна и Франц Феликсович. А в конце месяца Любовь Дмитриевна уезжает в Териоки в составе организованного Мейерхольдом товарищества актеров. Блок иногда туда наведывается, Любовь Дмитриевна тоже заезжает домой. «До слез люблю ее», — пишет он в дневнике. И примерно в то же время: «Ночью (почти все время скверно сплю) ясно почувствовал, что если бы на свете не было жены и матери, — мне бы нечего делать здесь». «Здесь» — значит, по-видимому, «в этой жизни».

Четырнадцатого июня Михаил Кузмин и художник Николай Сапунов по телефону зовут Блока в Териоки: затевается карнавал по случаю Петрова дня. Блок морщится от этой явно коммерческой затеи, а на следующий день получает известие о том, что Сапунов утонул: перевернулась лодка, плавать же он не умел. Всего неделю назад Блок с Сапуновым встречались в Петербурге и сидели «на поплавке»… В Териоки он все-таки едет, смотрит спектакль с участием Любови Дмитриевны, после которого они шли «чуть-чуть по берегу моря, в котором лежит тело Сапунова, окрестили друг друга».

В июле – короткая поездка в Шахматове, где Блока навещает Терещенко, которому он читает новые страницы «оперы». Двадцать четвертого — наконец переезд на Офицерскую, 57. Этому адресу суждено стать последним.

В августе — еще одно посещение Шахматова, куда наведывается и Любовь Дмитриевна. В девятую годовщину и свадьбы они тем же поездом, что и в 1902 году, возвращаются в Петербург. Там Блока преследуют недуги: помимо прочего еще и цинга. Ему предписано курить только двадцать папирос в день. Он пробует ограничиться хотя бы тридцатью, не до привычных утех. «Знаю одно — что вино и проститутки давно уже не пленяли меня», — жалуется Блок самому себе 18 августа.

Шестнадцатого сентября Блок записывает: «Люба все уходит из дому — часто». На следующий день: «Буськины именины. Ее поздравляют, дарят ей цветы и конфетки. Днем — два Кузьминых-Караваева, вечером — А. М. Ремизов, Женя, Верховский». Помимо Дмитрия Кузьмина-Караваева упомянут его однофамилец — двадцатидвухлетний актер Константин Кузьмин-Караваев, который летом в Териоках был помощником Мейерхольда. Этому человеку суждено вызвать в Блоке такую ревность, какой он никогда прежде не испытывал.

Раньше Блок и Любовь Дмитриевна умели «разлетаться», отдаляться друг от друга. Их нестандартный брак негласно допускал временные «влюбленности». Необъяснимая сила, державшая их рядом, как бы подсказывала обоим: и это пройдет. И сейчас вроде бы ясно, что Любовь Дмитриевна не то чтобы намерена соединиться с юным красавцем навеки — она просто не думает о будущем, полностью живет в настоящем.

А Блок не отходит в сторону, не замыкается в себе. Он в постоянной тревоге. Ему плохо и когда Любовь Дмитриевна проводит время с Кузьминым-Караваевым, и когда тоскует в разлуке с любовником, которого призвали на военную службу. Блок подвергает свою гордость сильным испытаниям. Сносит то, что Любовь Дмитриевна снимается у фотографа только для Кузьмина-Караваева, терпеливо выслушивает признания жены. «Всё рассказывает мне разное про Кузьмина-Караваева (своего) с многозначительным видом. Тяжело маленькой, что она не играет нигде, если бы ей можно было помочь», – записывает Блок 21 октября.

Он ищет боли. Забыв про себя, смотрит на все глазами «милой» и «маленькой». Огорчается, когда ее некрасиво причесал парикмахер. Досадует, что у нее разладилось сотрудничество с Мейерхольдом, что ей приходится хлопотать по «грязным» денежным делам брата. Страдает не за себя, а за нее: «Может быть, только я один люблю мою милую, но не умею любить и не умею помочь ей».

Все это еще и потому, что для «оперы» нужна настоящая кровь, а не клюквенный сок.

Душевных сил не хватает. Когда Любовь Дмитриевна начинает собираться к Кузьмину-Караваеву в Житомир, Блок срывается и выговаривает ей все, что у него накопилось. Нынешнее положение неестественно. «Театр» в жизни Любови Дмитриевны стал придатком к ее новой любви. У нее нет настоящего дела, которое может наполнить жизнь.

Заметим: не о себе самом он печется, и все, что сказано, справедливо, но… Блок, «прикончив свою речь», как он сам это назвал, продолжает раздумья уже наедине с собой и пишет в дневнике:

«Или это и есть то настоящее возмездие , которое пришло и которое должно принять?

Ну, что ж, записать черным по белому историю, вечно таимую внутри.

Ответ на мои никогда не прекращавшиеся преступления были: сначала А. Белый, которого я, вероятно, ненавижу . Потом — гг. Чулков и какая-то уж совсем мелочь (Ауслендер), от которых меня как раз теперь тошнит. Потом — “хулиган из Тьмутаракани” — актеришка — главное. Теперь — не знаю кто».

Явная попытка успокоить свою мужскую гордость, установить некое равенство между поведением жены, живущей богемно, подчиняющейся только закону страсти, и собственными «преступлениями». Но живет Блок не этими амбициозно-рассудочными соображениями: через два дня он снова терпеливо выслушивает плачущую Любовь Дмитриевну и покорно соглашается с тем, что она 7 ноября (десятилетняя годовщина их незабываемого объяснения!) поедет в Житомир к любовнику.

Любовь Дмитриевна отбывает еще раньше — 2 ноября. К этому моменту закончена вторая редакция «Розы и Креста».

Личность автора и его судьба отразились в драме непростым, небуквальным образом. Блок не стал повторять неудачный опыт «Песни Судьбы», где Герман и Елена внешне похожи на него и на жену, но как действующие лица оказались лишь их тенями.

В «Розе и Кресте» два героя несут в себе идею личности Блока — Бертран и Гаэтан.

Гаэтан — это поэтический гений, «инструмент Бога» (по определению самого автора). Бертран — самоотверженная любовь и бескорыстное рыцарское служение. Оба немолоды, что не случайно: Блок в это время драматически ощущает свой возраст, досадует, что жена увлеклась «мальчишкой» и как бы вернулась в собственную молодость. Потому главную героиню драмы автор делает семнадцатилетней. А сложные отношения Блока с Любовью Дмитриевной предстали как отношения юной графини Изоры с далеким, неведомым ей певцом Гаэтаном и сторожем ее замка Бертраном.

Поэзия, искусство – действующее лицо драмы. Недаром текст начинается с цитаты – Бертран поет «странную песню», не понимая ее смысла:

Всюду беда и утраты,

Что тебя ждет впереди?

Ставь же свой парус косматый.

Меть свои крепкие латы

Знаком креста на груди.

«Как может страданье радостью быть?» — искренне недоумевает Бертран, получивший кличку «Рыцарь-Несчастье». Разгадать «странную песню» по-своему силится и Изора, истолковывая ее в итоге по-своему, очень по-женски: «“Сердцу закон непреложный…” любить и ждать… “Радость-Страданье…” да, и страданье — радость с милым!.. Не так ли, Алиса?»

Явную неприязнь вызывает песня у пажа Алискана, удостоенного любви Изоры: «Какой-нибудь жалкий рыбак / Из чужой и дикой Бретани/ Непонятную песню сложил…» Алискан — «красивое животное», по определению самого автора, символическое воплощение бездуховности: тут не один Кузьмин-Караваев послужил прототипом, а все, кто вызывал ревность Блока.

Итак, Изора поручает Бертрану отыскать того, кто сложил «странную песню», и после нескольких фабульных перипетий Гаэтан в сопровождении «Рыцаря-Несчастья» появляется во дворе графа Арчимбаута, где под видом менестреля исполняет заветную песню:

Сдайся мечте невозможной,

Сбудется, что суждено.

Сердцу закон непреложный —

Радость-Страданье одно!

Путь твой грядущий — скитанье,

Шумный поет океан.

Радость, о, Радость-Страданье —

Боль неизведанных ран!

Изора падает в обморок, а Гаэтан «пропадает в толпе». Он больше не появится на сцене, но его песня продолжает участвовать в сюжете, оказывать влияние на ход драмы. Бертран отличается в бою, победив рыцаря-великана и обращая в бегство вражеское войско. Трусливый Алискан не выходит на поле битвы. Изора же, пытаясь избавиться от страшных сновидения, вновь ищет утешения в объятиях юного красавца. А раненому в бою Бертрану она поручает стоять всю ночь на страже под ее окном. Истекая кровью, Бертран наконец в полной мере осознает смысл слов «Радость-Страданье одно». Умирая, он роняет меч – как раз в ту минуту, когда Изоре грозит опасность разоблачения. Алискан успевает скрыться.

Облик Бертрана, согласно резонному наблюдению А. М. Туркова, «срисован» с «Францика», Франца Феликсовича с его скромностью и верностью воинскому долгу. Но отчиму поэта едва ли ведомо было такое нравственно-психологическое самоистязание, какому добровольно подвергает себя блоковский герой.

Счастлива будь, Изора!

Мальчик красивый

Лучше туманных и страшных снов!

Пусть найдет

Покой и усладу

Бурное сердце твое!

Такие слова произносит Бертран, стоя на страже чужой любви, в преддверии смерти. В начале марта 1913 года Блок устроит чтение «Розы и Креста» у себя дома. По окончании подойдет к братьям Бонди, Юрию и Сергею, и спросит: «Ну, молодые люди, поняли, в чем смысл пьесы?» И, не дожидаясь, сам ответит: «В том, что мальчик красивый лучше туманных и страшных снов». Ирония, конечно. Болезненный сарказм. Но за ним — личный душевный опыт. Слагая эти строки, Блок ощущал себя Бертраном.

Склонность к моральному мазохизму не чужда многим людям творческого склада. Это еще одна краска в эмоциональной палитре, а порой и тайный источник утонченного удовольствия. Блок, как никто из русских поэтов, претворил в стихах самый феномен добровольного унижения, сделав то, что в прозе осуществил Достоевский. Мог он и в реальной жизни театрально унизиться перед женщиной, а потом с мужской эгоистической жестокостью ее оттолкнуть: вспомним историю с Волоховой. Но в ноябре 1912 года происходит нечто особенное: Блок буквально приносит в жертву всю свою гордость, все свое самолюбие.

В жертву — кому?

Повременим с ответом на этот вопрос, а пока вчитаемся в письмо Любови Дмитриевны из Житомира от 9 ноября 1912 года: «Мое отношение к тебе стало мне здесь совсем ясно: пятнадцать лет не полетели к черту, как ты говорил; конечно, они на всю жизнь, и здесь я чувствую к тебе не только привычку и привязанность, но и возможность снова встретиться сердцем. Я не буду писать тебе длинного письма, не буду тебе объяснять, как все обстоит теперь, — я приеду после половины ноября и смогу тогда тебе сказать много. <…> Сейчас мне кажется, что я буду жить зиму в Житомире, но я не могу еще сказать, что решила это окончательно. И еще я не могу никак сказать, что с тобой порываю. А как это все устроить, мы поговорим».

Написано жестко, даже жестоко. Можно сказать, по-мужски. А вот блоковское «пятнадцать лет полетели к черту», которое вырвалось из его уст во время петербургской ссоры, – аргумент почти женский. Женщины обычно ссылаются на длительный «стаж» совместной жизни, в то время как мужчины спокойно готовы им пренебречь, начиная новую жизнь с новой избранницей.

Парадоксальность блоковского семейного «андрогина» в том, что «мужское» и «женское» здесь порой меняются ролями. Это следствие глубокого врастания двух личностей друг в друга, переплетения их корней. И еще обратим внимание на выражение «встретиться сердцем». Это суть отношений. Не просто жизнь под одной крышей, а встречи сердец — вот что необходимо обоим и чего не могут им заменить любовные связи с «третьими лицами».

Последнее выражение — из ответного блоковского письма от 12 ноября. Здесь он резко меняет тон и ведет речь с мужской твердостью. Уже не грустит по поводу своего «старения», а гордится им: «В кратких словах: я убеждаюсь с каждым днем и моей душой и моим мозгом, которые к старости крепнут и становятся все гармоничнее, увереннее и действеннее, что ты погружена в непробудный сон, в котором неуклонно совершаются свои события: на Кавказе ты ставила на карту только тело, теперь же (я уверен, почти нет сомнения) ты ставишь на карту и тело, и душу, т. е. гармонию. Каждый день я жду момента, когда эта гармония, когда-то созданная великими и высокими усилиями, но не укрепленная и подтачиваемая и нами самими, и чужими, врагами, — в течение десяти лет, — разрушится».

«На Кавказе» — это об отношениях Любови Дмитриевны с Давидовским в 1908 году. И еще обратим внимание на ключевое слово этого монолога — «гармония». То, что существует между Блоком и женой, — это гармония, но не в житейском, не в бытовом смысле. О гармонии телесной, физической речи нет. О психологической — тоже: частые ссоры, разлуки на грани разрыва. Речь о гармонии эстетической, созданной «великими и высокими усилиями» с обеих сторон. О гармонии, созидаемой из хаоса, Блок будет говорить в речи «О назначении поэта» в 1921 году. И опыт такого созидания у него двойной: в стихотворчестве (где автор – он один) и в жизнетворчестве (где он и жена – соавторы).

Гармония, достигнутая в стихах, самодостаточна и неуязвима, а гармония жизненная может теперь быть разрушена. Если отношения Любови Дмитриевны с Кузьминым-Караваевым — больше, чем влюбленность. Блок обстоятельно и откровенно анализирует такую возможность: «Переводя на свой язык, ты можешь назвать эту катастрофу — новым пробуждением, установлением новой гармонии (для себя и для третьего лица). Я в эту новую гармонию не верю, я ее проклинаю заранее не только лично, но и объективно. Она — низшего порядка, чем та, которая была достигнута когда-то, и в том, что это так, я клянусь всем, что мне было дорого и есть дорого».

Да, такого пристального и глубокого исследования ревности, причем ревности собственной, не сыщешь ни у Достоевского, ни у Льва Толстого. Блок способен полностью встать на точку зрения любимой женщины, разрывающейся между двумя «гармониями», и уже с этой позиции подняться до «объективного сравнения двух любовных союзов. А дальше — уже не разговоры, не увещевания, а решительный мужской поступок — ультиматум: «Если ты веришь в установление гармонии для себя, то я готов к устранению себя с твоего пути, готов гораздо определеннее, чем 7 ноября 1902 года. Поверь мне, что это не угроза и не злоба, а ясный религиозный вывод, решительный отказ от всякого компромисса».

«Игра страстей» пошла не на жизнь, а на смерть. Если гармония между Блоками была не уникальна, если нынешняя любовь Любови Дмитриевны — не «низшего порядка», то самоубийство — единственный выход.

Готова ли Изора ради любви Алискана принести в жертву жизнь Бертрана?

Блок уже пережил эту гипотетическую гибель и вручает судьбу высшим силам: «Благослови тебя, Бог, помоги он тебе быть не женщиной-разрушительницей, а — созидательницей».

Он посылает письмо заказным с почтамта, потом заходит в Исаакиевский собор и ставит свечку Корсунской Божьей Матери.

Через два дня — телеграмма: «Получила письмо понимаю приеду девятнадцатого Люба». В канун приезда — в блоковском дневнике слова: «Едет милая теперь. Волнуюсь. В ее комнатах сегодня топили, теперь — слабый запах милой».

По ее приезде: «Несколько разговоров в течение дня. Несравненная».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.