СИМВОЛИЧЕСКИЙ ГОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СИМВОЛИЧЕСКИЙ ГОД

«1910 год – это смерть Комиссаржевской (так у Блока. – В. Н.), смерть Врубеля и смерть Толстого. С Комиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем – громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий – вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность – мудрая человечность.

Далее, 1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили, как в лагере символистов, так и в противоположном…»

Так Блок в предисловии к третьей главе поэмы «Возмездие» (1919) обозначает главные приметы памятного года в истории русской культуры. Тридцатого года в блоковской жизни.

В житейском смысле год начался уныло. Была поездка в Ревель. Александра Андреевна за десять дней, проведенных с «детьми» (то есть с сыном и снохой), слегка оправилась от депрессии, но решение перевезти ее в Петербург и поселить на Галерной в соседней квартире (проделав туда дверь) оказалось опрометчивым. 18 февраля Блок записывает: «Люба довела маму до болезни. <…> Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. <…> Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898—1902 годы сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее».

Написано, конечно, «под настроение», чтобы излить на бумаге недобрые чувства и не произносить подобные речи вслух. Но вкус жизни горек. Не сделало его слаще новое материальное положение. Найденная в тюфяке покойного Александра Львовича «целая калифорния» (по выражению его варшавского знакомого) настроение сына радикально не переменила. И все же свободнее живется, когда в письменном столе могут вдруг обнаружиться неучтенные три тысячи рублей. Александру Андреевну устраивают в санаторий в Сокольниках. «Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил утром видь утро, а вечером — вечер, и я тоже буду об этом стараться…» — уговаривает ее сын в одном из писем.

Но сам он этой весной и не старается примириться с обыденностью. «С мирным счастьем покончены счеты…». Уход Комиссаржевской и Врубеля — повод и импульс для раздумий об историческом смысле жизни художника, о степени реализованности его творческой стратегии. «Теперь ты с нею — с величавой, / С несбыточной твоей мечтой» — так прощается Блок с великой актрисой, узнав, что она умерла от черной оспы в Ташкенте. (Обратим внимание: «несбыточной» — слово болезненное, непривычное для некрологической риторики.) А 7 марта он выступает на вечере памяти Комиссаржевской в зале Городской думы с речью, которая будет опубликована вместе со стихами.

Нестандартное слово произносит Блок и на прощании Врубелем 3 апреля. Он говорит о бесконечности художественного поиска, о несущественности его результата: «… Всего важнее лишь факт, что творческая энергия была затрачена, молния сверкнула, гений родился». И первая, и вторая некрологические речи — своеобразный разбег для выступления «О современном состоянии русского символизма» 8 апреля на собрании Общества ревнителей художественного слова.

Началось все с доклада Вячеслава Иванова «Заветы символизма» на диспуте 26 марта, после которого Иванов уговорил Блока выступить с ответом. Блок испытывает некоторую напряженность и неуверенность, не совсем прошедшую и после собрания, к которому он основательно готовился. «Я читал в Академии доклад, за который меня хвалили и Вячеслав целовал, но и этот доклад — плохой и словесный. От слов, в которых я окончательно запутался и изолгался, я, как от чумы, бегу в Шахматовой, — кается Блок в письме матери 12 апреля 1910 года. Было бы, однако, наивно принимать этот самооговор за чистую монету.

Попробуем прочитать блоковское выступление современным взглядом, вынеся за скобки столетнюю временную дистанцию. Начинает он, как и намеревался — «довольно пространно, не особенно живо» (о чем писал матери перед докладом). Первая фраза — извинительно-оправдательная: «Прямая обязанность художника — показывать, а не доказывать». Потом идет привычный разговор о «тезе и антитезе» как двух элементах символистского художественного мышления — с цитатами из Вяч. Иванова, Вл. Соловьева, Брюсова, Сологуба, с упоминаниями о Врубеле. Почти академично. Но с какого-то момента Блок переходит на «я»: «…мой собственный волшебный мир стал ареной моих личных действий, моим “анатомическим театром”, или балаганом , где я сам играю роль наряду с моими изумительными куклами… <…> Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством (тенденция, проходящая очень ярко через все европейское декадентство )». «Незнакомка» в блоковской автоинтерпретации предстает как «венец антитезы», а потом начинается смелое самоцитирование: «Шлейф, забрызганный звездами…», «Там, в ночной, завывающей стуже…»

Приведя собственные строки, автор размышляет: «Это — создание искусства. Для меня это — свершившийся факт. Я стою перед созданием своего искусства и не знаю, что делать». Понятно, что «я» здесь не только сам Блок, но и художник-символист как таковой – и тем не менее впечатляет сама смелость разговора о себе. Отвага выхода на авансцену.

Вспомним, что к том же 1910 году начинается история русского футуризма (само это слово впервые озвучил в феврале 1909 года итальянский поэт Филиппо Томмазо Маринетти).

Выходит сборник «Садок судей», где братья Бурлюки, Хлебников, Василий Каменский, Елена Гуро публикуют свои стихи на оборотной стороне обоев. У Маяковского пока еще не прорезался голос — он заговорит года через два. Радикальные новаторы формы, реформаторы языка, футуристы сделают «я» первой буквой своего алфавита, каждый из них по-своему будет заниматься самовозвеличиванием. И вот тут любопытно сравнить блоковское «я» с футуристическим. Блок отстаивает себя только как художника: «Художник должен быть трепетным с самой дерзости, зная, чего стоит смешение искусства с жизнью, в оставаясь в жизни простым человеком».

А что же с вопросом «Блок и символизм»? Мы-то теперь уже знаем, что после 1910 года символизм начали хоронить, что возобладало мнение о его «закате». Тем интереснее, что Блок от этого направления не отрекается и не отказывает ему в возможности дальнейшего развития: «Символистом можно только родиться… <…> Солнце наивного реализма закатилось; осмыслить что бы то ни было вне символизма нельзя. Оттого писатели даже с большими талантами не могут ничего поделать с искусством, если они не крещены “огнем и духом” символизма».

Как видим, роман с «реалистами» у Блока оказался недолгим. Он ими поинтересовался, слегка повернул в сторону житейской реальности свой творческий руль, но когда дошло дело до принципиальной самоидентификации, он — символист.

Вот кульминация блоковской речи:

«Поправимо или непоправимо то, что произошло с нами? К этому вопросу, в сущности, и сводится вопрос: “Быть или не быть русскому символизму?”».

Что же отвечает Блоку XX век, ставший уже достоянием истории?

Первая половина вопроса, пожалуй, осталась без ответа и сто лет спустя. Поправим ли тот ущерб, который нанесен России и ее культуре разрушительным советским ураганом, предвестием которого была первая русская революция? Конечно, хочется верить, что он уже исправлен или по крайней мере все еще поправим. Но пока что в это можно только верить.

Что же собственно до символизма, то как конкретному литературному направлению, как конкретному явлению литературного процесса ему суждено было после рубежного 1910 года пойти на спад, утратить единство и существовать параллельно с нарождающимися футуризмом и акмеизмом. Андрей Белый уверен, что оба эти явления вытекают из символизма: футуризм – левое русло, акмеизм – правое. Но сами футуристы будут над символизмом амбициозно возвышаться, акмеистов же Виктор Жирмунский назовет в своей знаменитой статье — «Преодолевшие символизм». Словом, с 1911 года и далее символизм из современности будет постепенно переходить в историю.

Для Блока в 1910 году понятие «символизм» — синоним искусства, а «символист» — синоним художника. «Искусство есть Ад», и Блок сопоставляет судьбу своих современников с судьбами Лермонтова и Гоголя, а демонический колорит символистского искусства с «черным фоном» Леонардо и Рембрандта. В этом вневременном контексте упоминается и Андрей Белый как автор «гениальной повести» — «Серебряный голубь», где тоже есть «черный воздух». (Заметим, что незадолго до выступления Блок прочитал в «Серебряном голубе», как главный персонаж, Дарьяльский, вспоминает слова «когда-то любимого им поэта»: «Будто я в пространствах новых, будто в новых временах». Слегка переиначенная цитата из блоковского обращения к Белому «Милый брат! Завечерело…» 1906 года: «Словно мы — в пространстве новом, / Словно — в новых временах».)

Это позиция не исследователя, а художника, ощущающего свою причастность к мировой культуре с ее образной символикой, взваливающего на себя ответственность за судьбу России и мира: «Наш грех (и личный и коллективный) слишком велик. Именно из этого положения, в котором мы сейчас находимся, есть немало ужасных исходов. Так или иначе, лиловые миры захлестнули Лермонтова, который бросился под пистолет своею волей, и Гоголя, который сжег себя самого, барахтаясь в лапах паука; еще выразительнее то, что произошло на наших глазах: безумие Врубеля, гибель Коммиссаржевской; недаром так бывает с художниками сплошь и рядом, — ибо искусство есть чудовищный и блистательный Ад».

Мысль в этой взволнованной исповеди с академическим заголовком развивается не логически, а музыкально. После форсированной, броской демонстрации собственного художественного мира автор тушуется, приглушает звук голоса, выговаривает тихие слова «послушание», «ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диэта». Может быть, не всякому такая духовная диета по вкусу, но Блок создан не для широковещательных деклараций, не для коллективных проектов, а для индивидуального, тайно-мучительного труда.

Доклад Блока, переделанный в статью, печатается в восьмом номере «Аполлона» за 1910 год вместе с «Заветами символизма» Вячеслава Иванова. Но то, что получилось у Блока, – это не совсем статья. Слишком прихотливо, слишком эмоционально. Блок бывал добросовестным критиком и журналистом, когда писал маленькие рецензии для «Нового пути» и «Вопросов жизни», он держался определенной дисциплины мысли в статьях и обзорах для «Золотого руна», но на этот раз он – только поэт. Когда он в 1917 году станет составлять план собрания сочинений, то сначала включит «О современном состоянии русского символизма» в раздел «“Лирические” статьи» (хорошее название, причем в кавычки точнее было бы взять слово «статьи», поскольку лиричны все они в самом буквальном смысле), а потом в раздел «Религия» (тоже было бы верно, поскольку «О современном состоянии…» — своего рода исповедание веры).

Говоря по-современному. Блок написал эссе, но это жанровое определение пока не в ходу. Корней Чуковский в 1919 году предложит не переводить английское слово essay как «опыт», а ввести термин «эссей». Блок обыграет это в комических стихах «Сиена из исторической картины “Всемирная литература”»: «Чуковский (ехидно) / “Эссейс”, вероятно, / Угодно было Вам сказать? /Блок/ Да-с. Эссей-с». Теперь, когда слово «эссе» благополучно обрусело, причем с оглядкой не столько на англоязычную традицию, сколько на французскую и прежде всего на «Опыты» (Essais) Монтеня, мы вполне можем сказать, что, изначально тяготея к эссеистическому типу письма. Блок по сути дела никогда не был литературоведом, недолго пробыл критиком, а после 1908 года в своих прозаических текстах выступает исключительно эссеистом.

Эссеист не просто излагает мысли, а сопрягает их с разнообразными эмоциями. Эссеистическое слово многозначно, воспринимать его буквально — значит не понимать автора, выражающего себя не в отдельных фразах, а в целом тексте. Блок не выстраивает строгой системы, не разрабатывает никакой доктрины. В этом его принципиальное отличие от других символистов-критиков. Убедительная характеристика литературно-критического стиля Блока дана Н. А. Богомоловым: «…Блок убеждает нас не столько логическими доводами, сколько особой интонацией, потоком образов, нуждающихся в отдельной интерпретации, а также трудноопределимым движением мысли, развивающейся по тем ассоциациям, которые присущи поэту; а не приверженцу последовательного изложения своих мыслей. Блок не изобретает особых категорий и формул, как это делают и Мережковский, и Иванов, и Белый, а пользуется уже готовым материалом, но при этом взгляд его бывает глубоко индивидуален, поскольку каждая категория, уже предложенная предшественниками, понимается в соответствии с внутренними потребностями личности, и убеждает читателя не железная последовательность, а созвучие своих переживаний переживаниям поэта-критика».

Именно поэтому блоковская страстная речь потенциально открыта для читателя, чьи переживания и сто лет спустя могут оказаться созвучными блоковским. Но именно поэтому Блок в 1910 году оказывается непонятым Брюсовым и Мережковским, которые — каждый по-своему — обвинили и Блока, и Вячеслава Иванова в искажении принципов символизма.

Мережковскому на его статью «Балаган и трагедия» Блок собирается ответить открытым письмом, но Евгений Иванов его отговаривает.

Зато Андрей Белый и Сергей Соловьев отозвались на выступление Блока сочувственными письмами. Белый приносит «покаяние во всем том, что было», а потом зовет Блока участвовать в альманахе «Мусагет», просит принять участие в серии лекций. Блок дает стихи для альманаха, от чтения лекции уклоняется, но приходит послушать лекцию Белого о Достоевском. Добрым письмом отвечает он и Соловьеву. Тот много лет спустя напишет: «Но прежней нашей дружбе не суждено было воскреснуть. Мы продолжали смотреть в разные стороны. Встречи наши были ласковы, дружелюбны, но внешни».

И все-таки не совсем погас тот свет, который соединил этих трех людей весной 1904 года…

А «теоретическая» активность Блока может быть оценена по тому, как она стимулировала его поэтическую практику. Лирика 1910 года обширна и, главное, разнообразна — по темам, жанрам, стилям и ритмам. Нетрудно насчитать по меньшей мере дюжину созданных Блоком в этом году шедевров.

«Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться ?..» — всё стихотворение строится на вопросах: «Знала ли что? Или в Бога ты верила? / Что там услышишь из песен твоих?» Тревожный, без идеализации взгляд на Россию: «Дико глядится лицо онемелое, / Очи татарские мечут огни…» Эта вещь войдет потом в цикл «Родина» как честная и необходимая нота разлада в отношениях поэта с собеседницей.

«Черный ворон в сумраке снежном …» (из цикла «Три послания») — здесь — наоборот — доминируют восклицательность и назывные конструкции:

Снежный ветер, твое дыханье,

Опьяненные губы мои…

Валентина, звезда, мечтанье!

Как поют твои соловьи…

Пример доступной только великим поэтам гениальной банальности. Второе из «Трех посланий», адресованных актрисе Валентине Андреевне Щеголевой. «Валентина» здесь становится не просто женским именем, но музыкальным символом. Строка «Как поют твои соловьи…» — зерно нового лирического сюжета — оно прорастет через несколько лет. А из строки «Страшный мир! Он для сердца тесен!» вычленится название раздела «Страшный мир», открывающего третью книгу стихотворений. «Три послания» войдут в другой раздел — «Арфы и скрипки», но связи между блоковскими текстами будут подсказывать читателю, что слово «страшный» в языке поэта означает «страшный и прекрасный».

«Дух пряный марта был в лунном круге…» Ошеломляющая смена ритмов. Пляска четырехстопных ямбов с цезурным наращением («Венгерский танец в небесной черни…») в конце прорезается чистыми ямбами:

И вдруг, — ты, дальняя, чужая,

Сказала с молнией в глазах…

Следующая за этим строка вообще не вмещается ни в какие метрические нормы:

То душа, на последний путь вступая…

А напоследок — возвращение к исходному ритму:

Безумно плачет о прошлых снах.

Кто произносит слова, закурсивленные Блоком? Женщина, с которой он проезжает мимо часовни на Крестовском острове? Душа поэта? Мировая душа?

«В ресторане ». Новое явление Незнакомки. Новое доказательство того, что подчеркнуто-вызывающая красивость не противопоказана поэзии, которая может быть и эстрадной, и ресторанной:

Я послал тебе черную розу в бокале

Золотого, как небо, аи.

Научно установлено, что черных роз не существует. Исследователь Ю И. Будыко в 1984 году, перебрав все виды роз, привозившихся в Петербург из Франции в 1910 году, подобрал-таки один, «чернопурпурной» окраски. А как насчет блоковского цикла «Черная кровь»? Какая это группа крови с точки зрении гематологии? Поэтический эпитет распространяется на любые предметы, не считаясь с достоверностью. Красным, черным, золотым может стать в стихах что угодно. Ю. Н. Тынянов называл это «империализмом конструктивного принципа». Существеннее вопрос: кто наливал Блоку в бокал шампанское, именуемое аи? Ясно кто: Пушкин, в четвертой главе «Онегина» («Аи любовнице подобен / Блестящей, ветреной, живой…»).

Нашелся со временем прототип у лирического «ты»: соседним с Блоком столом, оказывается, сидела тридцатипятилетняя Мария Дмитриевна Нелидова, жена артиста Театра Комиссаржевской. Получив от поэта «черную розу», она сочла его выходку неуместной и покинула ресторан. Позднее, познакомившись с ней в доме у Ремизовых, Блок спокойно спросил «Отчего вы тогда ушли?» Со временем «черная роза» сделается одним из символов серебряного века. Ахматова в «Поэме без героя», глядя на то время «из года сорокового», переведет блоковский сюжет в свою собственную ритмику и строфику:

Это он в переполненном зале

Слал ту черную розу в бокале.

Или все это было сном?

«Демон ». Поверженный. Без демонизма. «Прижмись ко мне крепче и ближе…» — это не «дух отрицанья, дух сомненья», а человек из плоти и крови, усталый и смертный художник. Врубель, Лермонтов, Блок. В последней строфе словно размыта стилистическая граница между лермонтовской и блоковской эпохами:

Там стелется в пляске и плачет,

Пыль вьется и стонет зурна…

Пусть скачет жених — не доскачет!

Чеченская пуля верна.

«Как тяжело ходить среди людей…» Восьмистишие — есть и такой жанр (вспомним «Кольцо существованья тесно…»). Восемь строк кольцом охватывают все мироздание, все времена:

Как тяжело ходить среди людей

И притворяться непогибшим,

И об игре трагической страстей

Повествовать еще не жившим.

И, вглядываясь в свой ночной кошмар,

Строй находить в нестройном вихре чувства,

Чтобы по бледным заревам искусства

Узнали жизни гибельной пожар!

И опять перед нами «зерно». На этот раз — будущего цикла «Пляски смерти» (1912—1914), где будет еще одно кольцо-восьмистишие, самое прославленное: «Ночь, улица, фонарь, аптека…»

«На железной дороге» . А вот и социальность, реализм: «Под насыпью, во рву некошенном…» Трагедия женщины вроде Катюши Масловой, некрасовские интонации и почти некрасовское название. В советское время эти стихи будут сильно хвалить за «классовый подход» к описанию вагонов: «Молчали желтые и синие; / В зеленых плакали и пели». И все-таки реализм здесь подсвечен таинственностью ситуации: убийство? самоубийство? Потому что перед нами — символ, не просто женщина, а — Россия, и войдет эта вещь в цикл «Родина». И прицельность описания. Строка «Три ярких глаза набегающих…» вспоминается многими из нас при виде приближающегося поезда. А строка «Тоска дорожная, железная…» станет хрестоматийным примером творческого обращения со словом: вот что можно сделать из простой «железной дороги».

«Сон» . Согласно Евангелию, Христос был похоронен в гробе (так называлась пещера для захоронения), выдолбленном в скале. К двери был привален камень. Первосвященники и фарисеи добились от Пилата, чтобы у гроба поставили стражу, а к камню приложили печать. Когда по прошествии трех дней Мария Магдалина и другая Мария пришли посмотреть гроб, увидели ангела Господня, сидящего на камне, который он отвалил от двери гроба, сойдя с небес (Мф. XXVIII, 2).

Блок смело обыгрывает этот эпизод, ставя в эту ситуацию себя, мать и жену: «Я видел сон: мы в древнем склепе / Схоронены; а жизнь идет…» Жене «не дорога свобода: / Она не хочет воскресать», мать просит его сдвинуть камень собственной силой. Он же отвечает:

«Нет, мать. Я задохнулся в гробе,

И больше нет бывалых сил.

Молитесь и просите обе,

Чтоб ангел камень отвалил».

Восстание из мертвых в этом мифотворческом сюжете связано с духовным усилием («усильем воскресенья», как потом удачно выразится Пастернак). И с верой. Обратим внимание, как в третьей строфе предстает Христос:

И Он идет из дымной дали;

И ангелы с мечами — с Ним:

Такой, как в книгах мы читали,

Скучая и не веря им.

Неверие здесь безусловно осуждается. Не дерзкое кощунство, не поэтическое богоборчество, а обыденное, сопряженное со скукой неверие. По сей причине стихи эти нечасто цитировались советскими блоковедами, а те, кто осуждал Блока с православных позиций, предпочитали «Сон» не замечать. Примечательно, что свободная от обеих идеологических крайностей английская исследовательница Аврил Пайман сочла данное стихотворение знаковым и назвала свою книгу о Блоке «Ангел и камень».

«Посещение» . Последняя точка в сюжете «Блок и Садовская». В марте 1910 года до Блока доносится ложный слух о смерти Ксении Михайловны, и он дописывает цикл «Через двенадцать лет», добавив в него три сильных, «классичных» стихотворения, воспевающие «синий призрак умершей любовницы». Но написанное в сентябре «Посещение» стоит выделить особо как оригинальное двуголосое построение. Это диалог женского и мужского начал, напоминающий о «Снежной маске», с той разницей, что здесь не театральная игра, а абсолютная, под знаком реальной смерти, серьезность.

С этими стихами (о них уже шла речь в начале нашей книги) приключилось бытовое недоразумение. Когда Блок показал их Александре Андреевне, та вдруг приняла на свой счет строки: «Я привык, чтоб над этой постелью / Наклонялся лишь пристальный враг». И даже пробовала отравиться вероналом. (Оснований к тому не было никаких: мать «врагом» поэт не считал даже в минуты отчаяния или гнева. Незадолго до того написанный «Сон» (сопровожденный затем посвящением «Моей матери») достаточно показателен. Но досадный этот эпизод обнаруживает важную закономерность: диалог двух душ — процесс очень интимный, все остальные люди в этот момент — лишние, они даже могут казаться врагами (в черновом наброске злополучная строка звучала: «Наклонялись лишь злые враги»). Поэт, выходя в интимное пространство творения, не может не отчуждаться от самых близких людей.

«Комета» . И это стихотворение проникнуто ощущением трагической полноты бытия. Пушкинское «упоение в бою / И мрачной бездны на краю» находит продолжение у Блока:

Но гибель не страшна герою,

Пока безумствует мечта!

Созданию этого поэтического гимна бесстрашию (в сентябре) не помешал тот прозаичный факт, что комету Галлея, о появлении которой тогда много говорили, Блоку увидеть 11 мая в Шахматове не удалось, хотя он и поднялся из теплой постели в четвертом часу утра.

«Идут часы, и дни, и годы…» Одно из самых загадочных стихотворений Блока. О вечном рыцарстве. Время лирического сюжета – всегда. У лирического героя из рук выпадает меч, а он перед тем видит, как «телеграфные звенели / На черном небе провода». Анахронизм преодолен музыкально. Финал:

Но час настал. Припоминая,

Я вспомнил: Нет, я не слуга.

Так падай, перевязь цветная!

Хлынь, кровь, и обагри снега!

Здесь видят вагнеровского Тристана, срывающего повязку со своей раны перед смертью. А можно углядеть еще и ход к идущей драме Блока «Роза и Крест», к гибели Бертрана (хотевшего, по словам Блока, «примирить Розу красоты и бессмертия с Крестом страдания») со словами: «Радость, о, Радость-Страданье, / Боль неизведанных ран!», к финальной реплике Изоры: «Мне жаль его. Все-таки он был верным слугой».

«В неуверенном, зыбком полете…» Поначалу стихотворение называлось «Аэроплан». Нейтральный трехстопный анапест, традиционная рифмовка, а меж тем — авангардные стихи. По содержанию. Авангардность — это обращенность в будущее и одновременно причастность к глубокой архаике. «Что-то древнее есть в повороте / Мертвых крыльев, подогнутых вниз». Аэроплан у Блока — не новейшее изобретение, не создание рук человеческих, а как бы изначальный элемент мира, сотворенного Богом:

О, стальная бесстрастная птица,

Чем ты можешь прославить Творца?

Метафора может иметь тонкое эмоциональное преимущество перед двучастным сравнением. «Но под легкую музыку вальса / Остановится сердце — и винт». Слово «мотор» не проговорено, и потому так пронзительно звучит слово «сердце» в применении к стальной птице. В следующем году, 14 мая, Блок будет присутствовать на Коломяжском аэродроме и станет свидетелем гибели летчика В. Ф. Смита, о чем напишет стихотворение «Авиатор», где самолет, «ночной летун», предстанет уже как «зверь с умолкшими винтами». Гибельный симбиоз пилота и машины — символическая модель отношений человека с миром.

Такова блоковская золотая «дюжина» десятого года — по неизбежности вкусовая и субъективная. Читателю ничего не стоит заменить какие-то стихотворения другими, но, полагаем, и в измененном перечне сохранится та же закономерность: тематическое и ритмическое разнообразие, полнота, динамика, связь стихов 1910 года с творческим прошлым поэта и обращенность к его творческому будущему.

Блок-лирик подошел к очередному промежуточному финишу, и работа с издателями и редакторами дает ему повод и возможность подвести предварительные итоги двенадцати него труда. В сентябре он получает приглашение от Брюсова печататься в журнале «Русская мысль», и в ноябрьском номерере появляется подборка из четырех стихотворений («Демон», «В ресторане», «Черный ворон в сумраке снежном…», «Сегодня ты на тройке звонкой…») с общим знаковым названием «Страшный мир».

В октябре он начинает готовить для издательства «Мусагет» новую книгу стихов — «Ночные часы», куда войдут вещи на писанные в 1908—1910 годах, в том числе «Итальянские стихи». Будет там и раздел «Страшный мир», и раздел с новым для Блока названием-символом — «Возмездие».

Наконец 31 октября Блок, приехав в Москву, получает от «Мусагета» предложение издать свое собрание сочинений. Не сочинений, а стихотворений — так решает он. Из трех книг. Дополнить «Стихи о Прекрасной Даме» и «Нечаянную радость», а третья книга включит «Землю в снегу» с «Ночными часами». Это будет не механическое соединение прежних книг, а целостная трилогия.

Поэтическому зданию предстоят еще новые достройки, но глядя на него, что называется, из будущего, можно заметить, что к концу 1910 года принципиальная структура уже сложилась. Для нас, знающих теперь весь корпус блоковской лирики, пока не хватает здесь «Шагов Командора», «Плясок смерти», стихотворений «Приближается звук. И, покорна щемящему звуку…», «И вновь порывы юных лет…», «Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный…», «К Музе», «Анне Ахматовой», «Голос из хора», «Перед судом», циклов «Жизнь моего приятеля» и «Кармен»… Но все эти шедевры, появляясь, будут органично вписываться в третью книгу стихотворений. Пожалуй, и слагаться они будут с осознанным или неосознанным учетом уже состоявшейся блоковской книжной архитектуры.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.