ЭТО РЫСЬИ ГЛАЗА ТВОИ, АЗИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭТО РЫСЬИ ГЛАЗА ТВОИ, АЗИЯ

Охотник с беркутом. С.А. Чуйков. 1937 г. Холст, масло

* * *

Это рысьи глаза твои, Азия,

Что-то высмотрели во мне,

Что-то выдразнили подспудное

И рожденное тишиной,

И томительное, и трудное,

Как полдневный термезский зной.

Словно вся прапамять в сознание

Раскаленной лавой текла,

Словно я свои же рыдания

Из чужих ладоней пила.

1945

ТРИ ОСЕНИ

Мне летние просто невнятны улыбки,

И тайны в зиме не найду,

Но я наблюдала почти без ошибки

Три осени в каждом году.

И первая – праздничный беспорядок

Вчерашнему лету назло,

И листья летят, словно клочья тетрадок,

И запах дымка так ладанно-сладок,

Все влажно, пестро и светло.

И первыми в танец вступают березы,

Накинув сквозной убор,

Стряхнув второпях мимолетные слезы

На соседку через забор.

Но эта бывает – чуть начата повесть.

Секунда, минута – и вот

Приходит вторая, бесстрастна, как совесть,

Мрачна, как воздушный налет.

Все кажутся сразу бледнее и старше,

Разграблен летний уют,

И труб золотых отдаленные марши

В пахучем тумане плывут…

И в волнах холодных его фимиама

Закрыта высокая твердь,

Но ветер рванул, распахнулось – и прямо

Всем стало понятно: кончается драма,

И это не третья осень, а смерть.

6 ноября 1943, Ташкент

INTERIEUR

Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни

На краешке окна, и духота кругом,

Когда закрыта дверь, и заколдован дом

Воздушной веткой голубых глициний,

И в чашке глиняной холодная вода,

И полотенца снег, и свечка восковая

Горит, как в детстве, мотыльков сзывая,

Грохочет тишина, моих не слыша слов, —

Тогда из черноты рембрандтовских углов

Склубится что-то вдруг и спрячется туда же,

Но я не встрепенусь, не испугаюсь даже…

Здесь одиночество меня поймало в сети.

Хозяйкин черный кот глядит, как глаз столетий,

И в зеркале двойник не хочет мне помочь.

Я буду сладко спать. Спокойной ночи, ночь.

28 марта 1944, Ташкент

* * *

De profundis[45]… Мое поколенье

Мало меду вкусило. И вот

Только ветер гудит в отдаленье,

Только память о мертвых поет.

Наше было не кончено дело,

Наши были часы сочтены,

До желанного водораздела,

До вершины великой весны,

До неистового цветенья

Оставалось лишь раз вздохнуть…

Две войны, мое поколенье,

Освещали твой страшный путь.

23 марта 1944, Ташкент

Рисунок Вл.П. Муравьева. Иллюстрация к книге Айбека «Детство»

* * *

Теперь я всех благодарю,

Рахмат и хайер говорю

И вам машу платком.

Рахмат, Айбек, рахмат, Чусти,

Рахмат, Тошкент, – прости, прости,

Мой тихий древний дом.

Рахмат и звездам и цветам,

И маленьким баранчукам

У чернокосых матерей

На молодых руках…

Я восемьсот волшебных дней

Под синей чашею твоей,

Ляпислазурной чашей

Тобой дышала, жгучий сад…

28 сентября 1945, Ленинград

Рисунок Вл. П. Муравьева

* * *

В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,

Светила нам только зловещая тьма,

Свое бормотали арыки,

И Азией пахли гвоздики.

И мы проходили сквозь город чужой,

Сквозь дымную песнь и полуночный зной, —

Одни под созвездием Змея,

Взглянуть друг на друга не смея.

То мог быть Каир или даже Багдад,

Но только не призрачный мой Ленинград,

И горькое это несходство

Душило, как запах сиротства.

И чудилось: рядом шагают века,

И в бубен незримая била рука,

И звуки, как тайные знаки,

Пред нами кружились во мраке.

Мы были с тобою в таинственной мгле,

Как будто бы шли по ничейной земле,

Но месяц алмазной фелукой

Вдруг выплыл над встречей-разлукой…

И если вернется та ночь и к тебе,

Будь добрым к моей запоздалой мольбе,

Пришли наяву ли, во сне ли

Мне голос азийской свирели.

1 декабря 1959, Ленинград, Красная Конница

Согласно догадке (предположению) Л.К. Чуковской, процитированные стихи посвящены Юзефу Чапскому, художнику и публицисту, с которым Анна Андреевна познакомилась во время войны в Ташкенте. Под Ташкентом был расквартирован штаб генерала Андерса, с которым Сталин ведет хитроумную двойную игру. Чапский, чудом избежавший судьбы своих соотечественников – 15 тыс. пленных польских офицеров, расстрелянных войсками НКВД, – официально ведает культурной работой, а неофициально, по поручению генерала, пытается разыскать (на бесчеловечной земле) хотя бы их следы.

Авторитет Л. К. Чуковской столь самовластен, что даже К. В. Королева в пространной биографии А. А. Ахматовой (Собрание сочинений в шести томах. М., «Эллис-Лак») не решилась на него «восстать». Единственное, что она себе позволила, это процитировать (петитом, в Комментарии, выборочно) следующий документ – письмо Г. Л. Козловской, жены композитора и дирижера Алексея Федоровича Козловского (автора музыки к «Триптиху» и нескольких романсов на стихи Ахматовой), направленное в редакцию «Альманаха поэзии» Центрального телевидения. Правда, цитируя, все-таки подостлала соломки – дескать, стихи (может быть) имеют «как бы двойную адресацию». Галина Козловская вспоминает:

«В один из жарких дней последнего лета Анна Андреевна пришла к нам и собралась уходить уже поздно. У меня на столе стояли белые гвоздики, необычайно сильно и настойчиво-таинственно пахнувшие. Анна Андреевна все время касалась их рукой и порой опускала к ним свое лицо. Когда она уходила, она молча приняла из моих рук цветы с мокрыми стеблями. Как всегда, Алексей Федорович пошел ее провожать. Это было довольно далеко, но все мы тогда проделывали этот путь пешком. Вернулся домой он нескоро и, сев ко мне на постель, сказал: „Ты знаешь, я сегодня, сейчас пережил необыкновенные минуты. Мы сегодня с Анной Андреевной, как оказалось, были влюблены друг в друга, и такое в моей жизни, я знаю, не повторится никогда. Мы шли и подолгу молчали. По обочинам шумела вода, и в одном из садов звучал бубен. Она вдруг стала расспрашивать меня о звездах (Алексей Федорович хорошо знал, любил звезды и умел их рассказывать.) Я почему-то много говорил о Кассиопее, а она все подносила к лицу твои гвоздики. От охватившего нас волнения мы избегали смотреть друг на друга и снова умолкали“. Его исповедь я запомнила дословно, со всеми реалиями пути, чувств и шагов. Поняла, что это был как бы акмей в тех их отношениях, которые французы называют quitte amoureuse… И я, ревнивейшая из ревнивиц, испытала чувство полного понимания и глубокого сердечного умиления… И когда годы спустя Алексей Федорович впервые прочел эти стихи („В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…“ – A. M.), он ошеломленно опустил книгу и только сказал: „Прочти“. Я на всю жизнь запомнила его взгляд и оценила всю высоту и целомудрие этого его запоздалого признания».

А.Ф. Козловский

Г.Л. Козловская

Нет, нет, я вовсе не утверждаю, что именно А.Ф. Козловский главный герой всей ахматовской лирики начиная с 1941-го по 1965 год, «той странной лирики, где каждый шаг – секрет», но именно его скрытое присутствие в ней и делает ее странной. (Кстати, четверостишие, из которого извлечена сия «великолепная цитата», как и открыто-официально посвященное Козловскому «Явление луны», написано осенью 1944-го, вскоре после возвращения Ахматовой в Ленинград.) И вот что знаменательно: хотя «Явление луны» датировано 25 сентября 1944 года, Анна Андреевна сделала так, что оно явилось в Ташкент не когда-нибудь, а аккурат 31 декабря, то есть в четвертую годовщину их встречи. В мемуарном очерке Г.Л. Козловской-Герус, опубликованном в многотиражных, еще «совписовских» «Воспоминаниях об Анне Ахматовой» (1989), об этом новогоднем подарке сообщается достаточно пространно, однако в устном варианте, в сборнике «Анна Ахматова в записях В.Д. Дувакина» (М.: 1999) имеется подробность, представляющаяся мне многозначительной. С последнего военного предновогодья прошло почти тридцать лет, а Алексей Федорович не забыл, что прилетевшая в канун 1945-го открытка со стихами была забрызгана дождем:

«Г.К…когда она уехала, то был Новый год, первый Новый год, на котором она не присутствовала, и я перед Новым годом вышла в прихожую, смотрю – лежит квадратик какой-то: открытка…

А. К. Смоченная дождем.

Г. К. Переворачиваю – и стихи Анны Андреевны, знаете, «Явление луны»…

А. К.

Из перламутра и агата,

Из задымленного стекла,

Так неожиданно покато

И так торжественно плыла, —

Как будто «Лунная соната»

Нам сразу путь пересекла.

И так далее, и так далее. Она написала: «Это стихи ташкентские, посылаю их на их родину».

В последнем за 1944 год номере ленинградской «Звезды», кроме «Явления луны», было опубликовано и еще одно ташкентское стихотворение Ахматовой (в дальнейшем оно получит весьма выразительное имя: «Измена»), датированное 22 февраля 1944 года. Однако эти стихи Анна Андреевна на родину не отослала – уж слишком прямо они называли то, что «Явление луны» изящно полускрывало:

Не оттого, что зеркало разбилось,

Не оттого, что ветер выл в трубе,

Не оттого, что в мысли о тебе

Уже чужое что-то просочилось, —

Не оттого, совсем не оттого

Я на пороге встретила его.

Судя по воспоминаниям Г. Л. Козловской, Ахматова и ее муж действительно впервые взглянули в лицо друг другу именно на пороге:

«В первый раз Ахматова переступила порог нашего дома в новогодний вечер, чтобы вместе с нами встретить свой первый в Ташкенте Новый год. Снимая с нее ее негреющую шубку, Алексей Федорович воскликнул: „Так вот вы какая!“ Вероятно, что в его веселом молодом голосе было что-то, что заставило ее улыбнуться и, разведя руками, в тон шутливо ответить: „Да, вот такая. Какая есть“. И исчезла вся напряженность первого мгновения знакомства. Алексей Федорович поцеловал ей руку, сначала одну, потом другую, и так уж затем повелось навсегда, что при встрече и прощании он целовал ей обе руки. Она направилась к печке, стала к ней спиной и начала греть руки. И тут мы увидели, что она по-прежнему стройна и прекрасна. В тот вечер глаза у нее были синие».

Еще Гумилев заметил, что глаза его Примаверы, обычно серые, зеленоватые или голубые, синели, когда скупая на дары судьба вдруг, без предупреждения расщедривалась. А в тот вечер злодейка и злыдня и впрямь не поскупилась: на диво хороши были не только хозяин и хозяйка дома, но и сам дом и друзья их азийского дома: первая жена Пастернака Евгения Владимировна, с которой Галина Лонгиновна, похоже, была знакома еще по Москве, и сын поэта – тоже Женя. Вот каким запомнил Евгений Борисович Пастернак ту новогоднюю ночь у Козловских:

«Ярким был праздник 1942 года. Мы вместе с Ахматовой были приглашены к Козловским, где был настоящий, сваренный мастером-узбеком плов, вино и закуски. Потом братья Козловские в четыре руки играли Вторую симфонию Бетховена. Просидели до утра…»

Тем, кому покажется подозрительным столь изобильное застолье, поясню: на сцене Ташкентского оперного театра только что, в ноябре 1941 года состоялась премьера оперы «Давран-Ата», музыка к которой написана А. Ф. Козловским, правда, в соавторстве с Т. Садыковым. Кроме того, ташкентских меломанов и поклонников соловьиного пения Халимы Насыровой в январе 1942 года ожидал и еще один сюрприз: музыкальная драма «Шерали». Текст – Хамида Гуляма, музыка А. Ашрафи, С. Н. Василенко и А. Ф. Козловского. И это только начало его славы, местного значения, но все-таки славы, ибо в ноябре того же 1942-го на той же сцене и с участием той же звезды Востока будет представлена собственная опера Козловского «Улугбек» (по мнению рецензента «Правды Востока», – «наиболее значительное из произведений, ранее поставленных на этой сцене»).

Следующий, 1943-й, Новый год Анна Андреевна проведет в больнице, а вот последний ташкентский, 1944-й – встретит опять у Козловских и к этому полупрощальному празднику приготовит ташкентским друзьям, нежным своим утешителям, – затейливый подарок: спасет от медленного исчезновения свою тень («ее великолепный профиль», по словам Г. Л. Козловской), которую Алексей Федорович когда-то обвел сначала карандашом, а потом углем, и полушутя доказывал, что когда А.А.А. уходит, «то профиль живет своей странной ночной жизнью». Уголь по беленой известью стене – материал непрочный; после отъезда Анны Андреевны из Ташкента Галина Лонгиновна завесит «тень» куском серебряной старинной парчи; консервант (средство от забвения), изобретенный Ахматовой, увековечит и самое тень («знак вечной верности»), и атмосферу приютившего ее тень дома:

А в книгах я последнюю страницу

Всегда любила больше всех других, —

Когда уже совсем неинтересны

Герой и героиня, и прошло

Так много лет, что никого не жалко

И, кажется, сам автор

Уже начало повести забыл,

И даже «вечность поседела»,

Как сказано в одной прекрасной книге.

Вот и сейчас, сейчас

Все кончится, и автор снова будет

Бесповоротно одинок, а он

Еще старается быть остроумным

Или язвит – прости его Господь! —

Прилаживая пышную концовку,

Такую, например:

И только в двух домах

В том городе (название неясно)

Остался профиль (кем-то обведенный

На белоснежной извести стены),

Не женский, не мужской, но полный тайны.

И, говорят, когда лучи луны —

Зеленой, низкой, среднеазиатской —

По этим стенам в полночь пробегают,

В особенности в новогодний вечер,

То слышится какой-то легкий звук…

В записях, сделанных Дувакиным, есть и еще два момента, на которые, по-моему, необходимо обратить особое внимание. В уже упоминавшемся совписовском сборнике Г. Л. Козловская вполне подробно рассказала и о том, как ее муж к шестидесятилетию получил от Анны Андреевны еще один «бесценный дар» – только что вышедший сборник «Бег времени» в знак «вечной верности». Однако из печатного текста исчезла одна немаловажная подробность, а именно уточнение, что Анатолий Найман, с подарочным экземпляром «Бега времени», был послан Ахматовой в Ташкент «специально», чтобы успел точь-в-точь ко дню рождения юбиляра: 15 октября 1965 года (на этот раз Ахматова, видимо, не понадеялась на пунктуальность уже не сталинской, а брежневской почты).

Второй момент: по наблюдению Г.Л. Козловской, весной 1944 года Ахматова вовсе не торопилась уезжать из Ташкента, «где ей было очень хорошо», Гаршин ее «сорвал», и уезжала она «даже с каким-то внутренним сопротивлением». Конечно, это только мнение, но оно, во-первых, подтверждается упомянутой выше «Изменой», а во-вторых, хоть как-то, но объясняет недовольство Н.Я. Мандельштам, которая чуть не в каждом письме Б.С. Кузину жалуется на подругу. Дескать, все давно разъехались, Ташкент опустел (даже Пунины уже несколько месяцев как сдвинулись с места), а Анна Андреевна все медлит и медлит… Объяснение, не спорю, косвенное, наискосок, и его, при желании, вполне можно было бы «дезавуировать», если бы не ахматовские стихи, датированные 28 сентября 1945 года. Те самые, где А.А.А называет свои ташкентские годы «волшебными»:

Я восемьсот волшебных дней

Под синей чашею твоей,

Ляпислазурной чашей

Тобой дышала, жгучий сад…

Л. К. Чуковская не любила ташкентских стихов Ахматовой. Ее честная и простая душа, ее здравый и ясный ум терялись и оступались в несоответствиях: каким образом, где – в грязном, замордованном, перенаселенном населенном пункте, в этой помойке можно увидеть «жгучий» сад? Между тем именно по таким, волшебным местам Козловский прогуливал Анну Андреевну, когда отступала, умерялась жара. И этот старый, вечный Ташкент все еще ничуть не отличался от того волшебного города, от той «голубой Азии», какую двадцать лет назад высмотрел в нем Есенин:

«Уводя ее в дебри Старого города, он пытался приоткрыть ей все, что он смог сам полюбить, всю прелесть и очарование узбекской народной жизни… Привел он ее однажды в тот „рай“, где мы прожили три года до войны. Два дома, два сада с черешнями и персиками, которые то цвели, то плодоносили. У стены серебристая джида, у которой одно из самых благоуханных цветений на земле. Урючина и огромный тополь укрывали половину сада и мангал в углу, где почти всегда тлел огонек. Там было все – и виноградная лоза, и розовый куст, и арык, бегущий вдоль дорожек, где притаилась душистая мята всех оттенков и ароматов. Все чисто, все полито».

В конце пятидесятых Козловские переедут из городской квартиры в новый райский дом, уже не съемный, а свой собственный, и каждый раз и при встрече, и письменно, и телефонно-телеграфно, будут настойчиво приглашать А.А.А. погостить, удрать из «Ахматовки» к солнцу, пережить в блаженном, азийском осеннем тепле всегда тяжелое для ее сердца гнилое северное предзимье… По-видимому, ответом на эти уговоры объясняются оставленные в черновиках сердитые, почти раздраженные строки, датированные 24 декабря 1959 г. Вот эти:

Я давно не верю в телефоны,

В радио не верю, в телеграф.

У меня на все свои законы

И, быть может, одичалый нрав.

Всякому зато могу присниться,

И не надо мне лететь на «Ту»…

Козловские, похоже, все-таки настаивали, доказывая, что для ее сердца постоянные мотания между Москвой и Ленинградом опаснее, чем два часа на «Ту»… Но и отказываясь, и сердясь, Анна Андреевна каждый раз, встречаясь с Галиной Лонгиновной, «с пристрастием расспрашивала о саде, о прудике, о деревьях, просила даже снова и снова рисовать ей планировку дома и усадьбы». Словно хотела проверить, по-прежнему ли «прочен» ее «азиатский дом», и так же ли, как встарь, благоухает розовый куст…

До мая 1944 года я жила в Ташкенте, жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам…В мае 1944 года я прилетела в весеннюю Москву, уже полную радостных надежд и ожидания близкой победы. В июне вернулась в Ленинград.

Страшный призрак, притворяющийся моим городом, так поразил меня, что я описала эту мою с ним встречу в прозе. Тогда же возникли очерки «Три сирени» и «В гостях у смерти» – последнее о чтении стихов на фронте в Териоках. Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи – я никогда ничего не знала о прозе. Первый мой опыт все очень хвалили, но я, конечно, не верила. Позвала Зощенку. Он велел кое-что убрать и сказал, что с остальным согласен. Я была рада. Потом, после ареста сына, сожгла вместе со всем архивом.

Анна Ахматова, «Коротко о себе»

* * *

Еще на всем печать лежала

Великих бед, недавних гроз,

И я свой город увидала

Сквозь радугу последних слез.

1946, Ленинград

ГОРОДУ ПУШКИНА

И царскосельские хранительные сени…

Пушкин

* * *

О, горе мне! Они тебя сожгли…

О, встреча, что разлуки тяжелее!…

Здесь был фонтан, высокие аллеи,

Громада парка древнего вдали,

Заря была себя самой алее,

В апреле запах прели и земли,

И первый поцелуй…

Июнь 1944 г., Пушкин; 8 ноября 1945, Фонтанный Дом

* * *

Лучше б я по самые плечи

Вбила в землю проклятое тело,

Если б знала, чему навстречу

Обгоняя солнце, летела.

Июнь 1944, Ленинград

Перед самым отъездом из Ташкента Анна Андреевна получила от давнего своего друга Владимира Георгиевича Гаршина, профессора медицины и племянника известного писателя, телеграмму с предложением руки и сердца, и даже с вопросом: согласна ли она, при официальном оформлении брака, взять его фамилию. Про себя Анна Андреевна иронически усмехнулась: какие, мол, нежности при нашей бедности и нашем, увы, отнюдь не нежном возрасте (Гаршин был ее ровесником). Однако ответила согласием, снизойдя к амбициям и опасениям «жениха». Но пока невеста добиралась до Ленинграда, в жизни Гаршина, овдовевшего в блокаду, произошло чрезвычайное происшествие. Ему приснился вещий сон; в том сне ученому патологоанатому явилась покойница-жена и взяла с него слово не жениться на Ахматовой, не вводить эту ведьму с Лысой горы в их почтенный профессорский дом. Гаршин встретил Анну Андреевну на вокзале и даже, кажется, с цветами, и тут же поведал о случившемся.

Явление мертвой жены – версия Гаршина. На самом деле, все было куда проще. Овдовев, Владимир Георгиевич, терзаемый тоской и одиночеством, сошелся, как тогда говорили, со своей сослуживицей Капитолиной Волковой, женщиной немолодой, хозяйственной, ученой, но несмотря на красоту и прочие женские достоинства, незамужней и вскоре после разрыва с Ахматовой, в июле 1944, сделал ей предложение. Впрочем, судя по воспоминаниям Капитолины Григорьевны, Анна Андреевна к этому браку никакого отношения не имела. Цитирую:

«31 июля 1944 года у директора ВИЭМа… было совещание. Владимир Георгиевич сидел рядом с ним за председательским столом, а мы, сотрудники, на своих обычных местах… Перед концом заседания Владимир Георгиевич прислал мне записку. Он нередко присылал мне такие записки: то с каким-то деловым замечанием, то жаловался на головную боль и просил выйти вместе с ним на воздух… Но на этот раз записка была другого содержания, в стихах. Вот они:

Я очень скромный человек,

Нужна мне только чуточка,

Но уж зато нужна на век,

На век, не на минуточку.

Я быстро расшифровала слово «чуточка» (Капочка-капелька-чуточка)… Владимир Георгиевич смотрел в это время на меня и увидев по моему лицу, что я поняла, сделал мне знак, чтобы я вышла из кабинета. Он вышел вслед за мной. Мы поехали на могилу Татьяны Владимировны (первой жены Гаршина. – A. M.), и тут Владимир Георгиевич рассказал мне, что когда Татьяна Владимировна серьезно заболела и заговорила о смерти, она сказала Владимиру Георгиевичу: «Если я умру, женись на Капитолише (так она меня называла за глаза), она тебе хорошей женой будет».

Ни об этой странноватой для пожилого жениха форме сватовства, ни о том, что явление во сне мертвой супруги – чистой воды выдумка, Анна Ахматова никогда не узнала. Как не узнала никогда и о том, что фамилия женщины, которую герой ее молодого романа Борис Васильевич Анреп, удирая от революции в Англию, взял с собой в марте 1917 года – тоже Волкова. И вот что интересно: вдобавок к однофамильству счастливые соперницы Анны Андреевны Капочка и Маруся еще и страшно похожи – почти как горошины из одного стручка. Во всяком случае, на молодых фотографиях. Профессиональный художник, которому я их фото показала, глянув, обознался. Дескать, одно и то же лицо, сфотографированное в разные годы и при разном освещении.

Маруся Волкова. Конец 1910-х гг.

Капитолина Волкова. 1920-е гг.

Вообще-то умыкать черноброво-черноглазую, на его богемный вкус, немного простоватую и слишком уж серьезную Марусю Анреп не собирался. Спешил домой, в Англию, к жене и детям. Но лондонская машинистка Б.В. уж очень просила помочь ее родственнице, барышне из приличной семьи…

Плаванье из-за войны затянулась, чернобровка без памяти влюбилась в своего спасителя, и спасителю (чтобы Маруся не отравилась) пришлось оставить ее при себе – на всю оставшуюся жизнь.

Конечно, если бы Анна Андреевна хотела узнать истину, она бы ее узнала, но она и не пыталась: комфортнее было думать, что Гаршин тронулся умом:

* * *

А человек, который для меня

Теперь никто, а был моей заботой

И утешеньем самых горьких лет,

Уже бредет как призрак по окраинам,

По закоулкам и задворкам жизни,

Тяжелый, одурманенный безумьем,

С оскалом волчьим…

Боже, Боже, Боже!

Как пред тобой я тяжко согрешила!

Оставь мне жалость хоть…

13 января 1945

Данный текст является ознакомительным фрагментом.