1783

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1783

Весна началась с двух кончин – 31-го марта умер граф Никита Иванович Панин, 12-го апреля – князь Григорий Орлов.

Двадцать один год состязались они у трона Екатерины, то помыкая ею при временных победах друг над другом, то подчиняясь ее воле и делая вид, что готовы друг с другом сотрудничать.

Смерть их, одного вослед другому, как будто нарочно пришлась на минуты победного присоединения Крыма новым хранителем престола – Потемкиным: 8-го апреля Екатерина выдала указ о превращении заветного полуострова в провинцию Российской империи.

В таких случаях принято говорить: кончилась эпоха. Смерть Григория Орлова случилась, в общем-то, неожиданно, хотя и ясно было, что он не жилец на этом свете: последнее время он проводил в угрюмом сумасшествии. Смерть Никиты Ивановича Панина ожидалась: он был на пятнадцать лет старее Орлова, болен, и ему шел уже 65-й год.

Он умер от паралича: «Накануне горестного сего происшествия был он здоровее и веселее обыкновенного; но поутру в четыре часа, ложась в постель, вдруг лишился он языка и памяти поражением апоплексическим <…>. Чрез несколько часов скончался он в глазах возлюбленного питомца своего <…>. В тот момент, когда душа его разлучилась с телом, великий князь бросился пред ним на колени и целовал руку его, орошая ее горчайшими слезами <…>. Погребение его было 3 апреля. Вынос тела удостоен был присутствия его императорского высочества. Прощаясь в последний раз со своим другом и воспитателем, поцеловал он руку его с таким рыданием, что не было человека, которого бы сердце не растерзалось жалостию <…>» (Д. И. Фонвизин. С. 187–188). – За два дня до смертного удара Павел, будто предчувствуя, нарушил зарок – не бывать у Никиты Ивановича, чтобы не навредить, – и приехал. И они весь вечер проговорили, и Никита Иванович завещал своему питомцу непременные законы с разделением властей, и Павел записал их разговор в «Рассуждении вечера 28 марта 1783 года».

Кончилась эпоха посягновений на волю монаршую, эпоха, открытая в январе 1730 года пунктами Верховного совета, предъявленными Анне Иоанновне. Следующую такую эпоху начнет царствование благословенного Александра Павловича – но то будут уже иные времена и совсем другие люди.

Кончилась эпоха – настала новая: недели за три до кончины Никиты Ивановича в охрану и подчинение Павла была назначена военная команда из шестидесяти человек, и ему было разрешено самому следить за исполнением их караульной службы. Отчасти следуя своим воспоминаниям о воинах великого Фридриха, отчасти влекомый наследственными, отцовскими инстинктами, отчасти ревнуя прадеду, начинавшему царский путь с потешных батальонов, Павел немедленно стал погружаться в поэтику единоначалия, воинской дисциплины и парадного фрунта. Скоро все свои утренние часы – от рассвета до полудня – он будет посвящать строевым учениям, а в дни маневров будет посвящать маневрам дни напролет.

«– Слу-шай!

Флигельман выходит перед фрунтом, оборотясь так, чтоб все три шеренги видели, как он показует темпы заряжения и пальбы.

Дует ветер. Снег скрыпит. Серенькие тучи. Солнце жарит. Зной. Дождь. Метель. Стужа. Для военной службы нет плохой погоды:

– Ди-визио-о-он!

– К за-ряду!

– Шар-жируй!

– О-обороти ружье!

– Шомпол!

– Бей!

– Вложь!

– На пле-чо!

– К па-альбе диви-зио-о-ном!

– Товьсь!

– Пли!

Клацают затворы, щелкают курки. Снег. Дождь. Ветер. Зной. Вьюга.

– Р-раз! Р-раз! Р-раз, два, три! Л-левой! Л-левой! Выше носок, р-ракальи! Тяни ногу! Р-раз, р-раз…

– А-атставить!» (Я. С. 140–141).

В Гатчине до сих пор высится сакральный центр Павловой жизни: поставленный в 1792-м году пятнадцатисаженный обелиск – памятник давнопротекшему времени, назидание потомкам; называется конетабль – брусообразно-пирамидальный столб, не поддающийся разрушению.[119] Когда-то возле обелиска стояла стена с начертанными на ней солнечными часами, на которых тень конетабля отмеряла время суток, а вокруг была ограда с шестью пушками (Лансере. С. 44). – Теперь там нет ни стены, ни ограды, ни вахт-парадов. Остался только сам конетабль – священный пуп здешней земли.

* * *

В 1784-м году по идее Потемкина была сделана реформа армейского обмундирования: «Перед сим гренадеры имели старинные гренадерские шапки; мушкетеры, кавалерия и артиллерия носили шляпы; вся армия причесана была с буклями, длинными косами и пудрою, что особливо было тягостно для нижних чинов <…>. По введенной же светлейшим князем реформе у всей армии волосы были острижены в кружок, как можно ниже; вместо шляп и гренадерских шапок даны легкие каски с плюмажем из шерсти <…>. Вместо долгополых мундиров сделаны были куртки; вместо коротких штанов чикчиры сверх сапог <…>. На лето все нижние чины имели кители из фламского полотна с широкими шароварами <…>. Когда его светлость представил на утверждение императрицы доклад, то надписал: солдатский наряд должен быть таков – что встал, то готов» (Энгельгардт. С. 241–242).

Павел не только ничего не стал менять в обмундировании и прическах своей команды, но, словно в вызов Потемкину, усилил анахронизмы, сделав похожесть своих солдат на солдат Фридриха неотличимой. Придворные Екатерины, попадавшие в Павловское и Гатчину по долгу службы, бывали изумлены: «Одежда и прочий прибор сих солдат суть точь-в-точь такие, как будто оные нарочно сюда из Пруссии выписаны были. Рядовые употребляют старинного прусского фасона гренадерские колпаки, красные галстуки, прусского покроя кафтаны, камзолы, штаны и черные штиблеты. Унтер-офицеры одеты так же <…>. Офицеры <…> носят мундир самого темнейшего цвета зеленого сукна, шляпы с узеньким, в палец ширины, позументом <…>. Выписанный из прусской службы офицер, служащий теперь в здешней капитаном, здесь командует» (Гарновский. № 5. С. 2–3).

Капитан этот прусский имел фамилию Штейнвер, и, по преданию, Павел говорил про него: «Этот будет у меня таков, каков был Лефорт у Петра Великого» (Шильдер. С. 192).

В 1785-м году военная команда Павла, по разрешению Екатерины, увеличилась и наименовалась Баталионом Его Императорского Высочества, из пяти рот состоящим.

Императрица, вероятно, была довольна тем, что сын нашел себе дело по душе. Наверное, она уже начинала обдумывать, каким образом обставить отрешение Павла от наследования и передачу трона внуку Александру. Может быть, ей чудилась идиллия: отрешенный сын продолжает играть в солдатики, провозглашенный внук разделяет с ней трон.

Она, действительно, наверное, считала, что сын ее должен быть доволен своей судьбой: окружен почестьми, имеет полную свободу в границах Павловского и Гатчины, наконец дорвался до любимого дела: пусть удовлетворяет волю к власти над своим батальоном. Что еще-то надобно?

Повторялось пройденное при последних годах Елисаветы Петровны: отстранение законного наследника от соправительства, дарование ему военной команды и настойчивое желание избавиться от мыслей, что с ним делать дальше.

Понятно, что от получения под свою команду одного батальона воля к власти может только разжечься, а обида на жизнь возрасти, и по немногим сохранившимся письмам Павла к доверенным персонам легко увидеть, как мало что изменилось в его самочувствии после путешествия: «Мне тридцать лет, а дела нет. Впрочем, я полагаюсь на Промысел Божий и тем утешаюсь <…>. Мое спокойствие основано не только на покое, окружающем меня в моих владениях, но, главное, – на моей чистой совести <…>. Это меня утешает, возвышает и наполняет терпением, которое посторонние принимают за угрюмство нрава» (Из писем к Н. П. Румянцеву 10 июня и 27 февраля 1784 // Шумигорский 1892. С. 270).

Когда весной 1784 года в Петербурге раздался слух о новом путешествии великого князя, он только саркастически заметил: «Это, наверное, путешествие in partibus infidelium <в изгнание>: я не вижу ни необходимости в нем, ни его возможности, разве что это будет путешествие в Индию или на острова для моего исправления» (Шумигорский 1907. С. 55).

Как была бы, наверное, успокоена Екатерина, если бы ей принесли однажды копию перлюстрированного письма сына, в котором были бы, например, такие строки: «<…> мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не ст ящих, в моих глазах, медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями; а, между тем, они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Попов, Безбородко, оба Салтыковы, Морков и множество других <…>. Одним словом, я сознаю, что не рожден для такого высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал клятву себе отказаться <…>. – В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя, несмотря на то, стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления? <…> Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого трудного поприща <…> поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить частным человеком, полагая мое счастие в обществе друзей и в изучении природы» (Корф. С. 310–311).

Но не было императрице Екатерине покоя до самой кончины, ибо эти строки принадлежат перу ее возлюбленного внука Александра и писаны в те самые роковые минуты 1796 года, когда Екатерина уже безвозвратно определила его восшествие на престол вместо Павла. – Павел никогда не написал бы ничего подобного. В той же степени, в какой его сын страдал от необходимости ежедневно пачкаться в грязи политических интриг, он был снедаем жаждой расчистить эту грязь, и ум его судорожно метался в бездействии пустом.

Людей, попадающих в такое жизненное положение, в каком оказались Павел и его сын, впоследствии станут называть лишними. Разница между Павлом и Александром – и теми, кого новые поколения назовут этим словом, только в одном пункте: те лишние люди были люди частные, не порфирородные, и, следственно, жизнь их не была подвержена такому и явному и негласному надзору, каким пронизывались жизни Павла и Александра в бытность их наследниками. Те могли выйти в отставку и, никого не спрашиваясь, отправиться если не на берега Рейна, то, по крайней мере, в Москву, или в свою усадьбу, или наконец в путешествие по родной стране, и никто бы не стал удерживать их в Петербурге для обязательного присутствия на придворных балах, куртагах и приемах.

Впрочем, было бы слишком сильной гиперболой сказать, что Павел проводил дни в сугубой рефлексии о несбывающемся предназначении. Рефлексия разъедала его жизнь, но так же, как у настоящих лишних людей следующего столетия, многие события повседневной жизни рефлексию рассеивали. Были придворные, общеобязательные выходы – на них персоне Павла отводилось почетное место главной декорации: каждое воскресенье и каждый большой праздник (то есть в общей сложности раз семьдесят в году) совершался торжественный выход Екатерины в придворную церковь: в одиннадцать утра растворялись двери тронной залы Зимнего дворца, и императрица в сопровождении великокняжеской четы, Потемкина и всего придворного причта важно и милостиво шествовала сквозь ряды иностранных министров и первых чинов государства. Каждое же воскресенье при дворе происходил бал, открываемый менуэтом Павла и Марии Федоровны. В новый год, в масленицу и в прочие свободные от постов дни бывали маскарады, а само придумывание маскарадных нарядов, не говоря уже о маскарадных веселостях, как известно, очень способствует рассеянию. В будние дни раз в неделю у Екатерины в Эрмитаже собиралось без этикета избранное общество. А к сему еще следует прибавить спектакли придворные и домашние. А к сему напомнить, что сам Павел дважды в неделю давал балы – в понедельник в своем дому на Луговой Миллионной, а в субботу во дворце на Каменном острове.[120] А к сему надо дополнить, что в домашнем кругу Павла и Марии Федоровны делались собственные домашние спектакли, и сам Павел помогал их устраивать и с веселием смотрел: «Любезен, умен, насмешлив, он не чуждался общества, охотник был до театра и всякой забавы» (Долгоруков. С. 56).

Увы, однако: в великокняжеском обществе не нашлось никого, кто сообразил бы, подобно Семену Порошину, вести журнал игр и смехов, творившихся в Павловском и Гатчине, и живые впечатления их участников так и растаяли в том времени, когда эти игры и смехи животворились. Все заслонилось страшным, грозным образом Павлова царствования. – Это очень натурально: мы умеем хорошо рассказывать только о плохом, а о хорошем рассказываем обычно плохо. Видимо, радость жизни не поддается словесному воспроизведению, и не выработан еще слог, чтобы передать эту праздничность, это смутное, волнующее порхание быстропролетающих минут, эту естественность собственных движений, этот пьянящий воздух молодости, в котором оживаешь, забывая о тревогах грядущего дня. – Нет такого слога, да и не нужен он, ибо невыразимо ощущение праздника, и если бы Павел был частным лицом, не было бы счастливей его человека, ибо жил он, утопая в обворожениях молодости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.