ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Мозаика зрелости 1898–1907
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Мозаика зрелости
1898–1907
Зрелость… Вероятно, в эту пору жизни наибольшие достижения достаются человеку ценой наименьших усилий. И если человеку много дано, не напоминает ли его зрелость осень — так она урожайна, и лето — так плодородна она, и весну — столько в ней обещаний.
1
Хорошо бы сейчас сказать — «прошло девять лет». Это означало бы, что рассказ о жизни Резерфорда в Монреале, едва начавшись, сразу бы и кончился: именно девять лет длился канадский период его деятельности — триумфальный период его первой профессуры.
Но раз уж триумфальный, то откуда такое желание — отделаться от него одной строкой?
Если без лукавства, то все дело в том, что просто очень трудно вести последовательный рассказ о годах Монреаля. Конечно, трудности милы нашему героическому сердцу. Но только до тех пор, пока их преодоление не грозит превратиться в однообразную рутину. А тут впереди именно эта опасность: рутина перечислений. И гнетущая боязнь — что-нибудь важное пропустить…
В жизни Резерфорда годы Монреаля не были похожи ни на юность в Антиподах, ни на молодость в Англии. Слишком много работ. Еще больше событий. Слишком много путешествий. Еще больше встреч. Слишком много намерений. Еще больше раздумий. И все это неравнозначно, дробно, раскидисто. К прежним естественным устремлениям начала пути — учиться, работать, расти — прибавились новые и часто не столь уж естественные веления зрелости — учить, возглавлять, представительствовать. И все это завязалось в крепкий узел. Так разрубить бы его одним ударом: «Прошло девять лет»!
Но нельзя. Надо распутывать.
И тут возникает предчувствие огорчительных потерь. Распутывание превращает клубок в нить. И жизнь становится похожей на неуклонное осуществление заранее обдуманного плана. А она не такова! Она замысловата. Даже у такого волевого и везучего провидца, как Эрнст Резерфорд, была она замысловата. Или, вернее, стала замысловатой, едва только ушел он из-под опеки Томсона и из-под крыла стипендий.
И вот надо осторожно вытягивать нить, не позволяя клубку закатываться в темный угол, чтобы он, хитросплетенный, не ускользал из поля нашего зрения. Но заведомо ясно: клубок будет все равно куда-то закатываться, как ни старайся. И нить будет вдруг обрываться. И надо будет связывать ее концы… Оттого-то и захотелось, как это непринужденно делается в романах, взять да и перепрыгнуть через трудные для повествования годы.
Но что позволено беллетристу, биографу запрещено. В одной эпитафии было верно замечено: «Под камнем сим покоится достопочтенный мистер X., проживший на этом свете столько-то лет, месяцев и дней без перерыва». Жизнеописания обязаны отражать эту черту самой жизни — ее принудительную непрерывность. Тут уж ничего не поделаешь. Скачки разрешены только скромные, незаметные, как глоток воды в облегченье рассказчику.
Не прошло и девяти минут с момента отплытия из Ливерпуля, как Резерфорд обнаружил, что случай поселил его в одной каюте с коллегой — молодым кембриджским ученым Мак-Брайдом. Мельком они уже виделись в Кембридже. Их познакомил канадец Кокс. Мак-Брайд тоже был приглашен в Мак-Гилл. Принципал Петерсон предложил ему место профессора зоологии. Был на борту «Йоркшира» и Кокс. Он возвращался в Монреаль вместе с женой и сыном. Одиночество никому не грозило.
Опровергая своим примером ходячее представление о шотландцах, Мак-Брайд оказался говоруном. Резерфорд тоже был не из молчальников. Обо всем на свете Мак-Брайд высказывал категорические суждения. Осенняя Атлантика — холодная мерзость. Новейшая физика — туманная абракадабра. Зоология — пример образцовой упорядоченности знания… Они тотчас начали спорить. Споры не завершались согласием. Это их привязало друг к другу. В общем они стали приятелями. Не прошло и девяти часов, как достоянием Резерфорда сделалось все, что узнал Мак-Брайд об университете, где их обоих ждала профессура.
Кое-что Резерфорд уже слышал раньше от Петерсона и Кокса. Но, видимо, у представителя образцово упорядоченного знания было перед отъездом несравненно больше досуга, чем у него: в своей безапелляционной манере Мак-Брайд мог разговаривать о Монреале и Мак-Гилле как старожил.
В отличие от Кембриджа Мак-Гилл вел счет не на века, а всего лишь на десятилетия. И там были озабочены не столько сохранением или преодолением традиций, сколько их установлением. В письме к канадцам Дж. Дж. не без тонкого расчета выразил уверенность, что молодой профессор Резерфорд сможет создать в Монреале выдающуюся школу физиков: этого-то и чаяли в Канаде.
История Монреальского университета началась в 1813 году, когда отправился в лучший мир комендант милиции Монреаля Джемс Мак-Гилл. Это была последняя общественная должность почтеннейшего гражданина процветающего торгового города. Но не эта должность принесла шотландцу посмертную славу, а его последняя воля состоятельного мецената. Разбогатевший в северной стране на торговле мехами и отнюдь не являвшийся человеком высокой культуры, Джемс Мак-Гилл мечтал о превращении Монреаля в большой образовательный центр. Что не было дано мне, пусть будет дано другим!.. Он завещал свои земли в Монреале и 10 тысяч фунтов стерлингов будущему университету.
В 1821 году Королевской хартией Монреальский университет был учрежден на правах независимо управляющейся обители наук. Понадобилось три с лишним десятилетия, чтобы молодой университет стал известен и за пределами Монреаля. В 1855 году принципалом Мак-Гилла стал крупный ученый — геолог Вильям Даусон. Тридцать восемь лет сэр Даусон находился на этом высоком посту, и время его правления стало эпохой неудержимого роста университетского городка. Исполнилось то, о чем и помышлял Мак-Гилл: поселение, основанное в XVI веке французом Жаком Картье у подножья горы Ройяль при слиянии Оттавы и Святого Лаврентия, превратилось в город не только негоциантов, лесопромышленников, матросни, но и студентов, бакалавров, профессоров. Рядом с многолюдными кварталами торговых фирм, банковских контор, страховых обществ и корабельных компаний появились зеленые кварталы колледжей, лабораторий, клиник, библиотек…
Сэр Вильям Петерсон, сменивший Даусона в 1893 году, продолжал с успехом расширять университетские владения.
К счастью, не иссякала рука дающего. Время от времени в Монреале объявлялись подражатели Джемса Мак-Гилла. Самым замечательным из них был Вильям Кристофер Макдональд, с которым Резерфорду предстояло вскоре познакомиться.
Это был канадский табачный король, не выносивший табачного дыма. Это был миллионер, живший как аскет. МакВрайд собрал коллекцию историй о чудачествах Макдональда. Одну из них Резерфорд уже слышал в Кембридже и даже писал о ней Мэри. И хотя была эта история в самом деле удивительной, даже единственной в своем роде, она не очень смешила Резерфорда. И Мак-Брайд, рассказывая ее, улыбался несколько напряженно.
Сводилась она к тому, что сэр Макдональд жил на 250 фунтов в год. Вот, собственно, и все. Однако это имело неожиданные последствия.
Заподозрить старика в скупости было решительно невозможно. Он опровергал другое ходячее представление о шотландцах: на протяжении многих лет Макдональд щедро жертвовал университету крупные суммы. В 1891 году на его средства была основана в Мак-Гилле кафедра физики. Джон Кокс — первый ее профессор — сам с удовольствием рассказал кембриджцам, как старик отправил его в турне по главным физическим лабораториям Соединенных Штатов. Коксу надлежало посмотреть, «как живут люди», а по возвращении помочь архитектору воздвигнуть в Монреале грамотное и достойное здание для занятий физическими науками. Сэр Вильям дал столько, сколько было нужно: 29 тысяч фунтов. И в Мак-Гилле появился Физикс-билдинг высотою в четыре этажа. Тогда Джон Кокс попросил еще 5 тысяч на лабораторное оборудование. Сэр Вильям счел эту просьбу излишне скромной и дал 6 тысяч. Однако и этот дар не исчерпал его щедрости. За пять лет физики истратили на оснащение своих рабочих комнат 22 тысячи Макдональдовых фунтов. Сверх этого старик предназначил тысячу фунтов на расширение библиотеки и полторы — на жалованье лабораторным служителям. Наконец, он основал в Мак-Гилле самостоятельную кафедру физических исследований — ту самую кафедру, на которую пять лет назад был приглашен из Кембриджа Хью Л. Коллендэр и которую теперь должен был возглавить Эрнст Резерфорд.
Так вот — этот великодушно расточительный старик умудрялся жить на 250 фунтов в год. И ни шиллинга лишнего на себя! И, как гласила молва, было ему хорошо. Гордился ли он своим аскетизмом? Наверное. Но от ханжества был свободен. По-видимому, он отнюдь не считал, что все его макгилльские подопечные должны вслед за ним давать обет воздержания. В тайной гордыне своей он даже был убежден, что это им недоступно. Однако, рассудил он, если ему хватает 250 фунтов, то любому профессору уж наверняка должно быть достаточно вдвое большей суммы. Так установил он профессорское жалованье на «макдональдовских кафедрах»: 500 фунтов в год. И ни шиллинга больше! И будет им хорошо…
Заочно старик понравился Эрнсту до чрезвычайности. Гораздо меньше понравилось уверенное предсказание МакБрайда:
— Эти чертовы двести пятьдесят фунтов сэра Вильяма сделают бестактными всякие разговоры об увеличении жалованья. Если у вас были на это надежды, выкиньте их из головы!
— Через год в Новой Зеландии меня ждали бы семьсот… — сказал Резерфорд. Еще ему вспомнилось недавнее письмо из Пунгареху: мать и отец осторожно просили его взвесить, мудро ли он поступает, отправляясь в Канаду, когда доподлинно известно, что в будущем году на родине ему предложили бы место гораздо более выгодное.
— Но в вашей Новой Зеландии у вас не было бы даже отдаленного подобия такой лаборатории, как в Монреале! — сказал ему Мак-Брайд.
— В этом-то все дело… — проговорил Резерфорд.
«В этом-то все дело!» — снова повторил он то, что уже много раз твердил в письмах минувшего лета. Ему надо было, чтобы родители и Мэри верно поняли, в чем для него состояла притягательность Мак-Гилла. Думая о своем, он молча слушал болтовню Мак-Брайда. И не знал, какой оборот примет сейчас их разговор.
Тоном, не терпящим возражений, — а Резерфорда взвинчивал этот тон у других, хотя впоследствии он и сам грешил диктаторскими интонациями, — молодой зоолог стал утверждать, что университетский городок Монреаля всем обязан шотландцам. Не только Мак-Гиллу и Макдональду. Дело вообще в шотландском духе… И недаром память о «Маках» запечатлена там на каждом шагу в названиях улиц, парков и зданий, Уже запечатлена и будет еще запечатлена: кроме колледжа Мак-Гилла и разных Макдональд-билдингс, пожалуйста — Мак-Грегор-стрит и Мак-Тэйвиш-стрит, холл Мак-Ленпана и музей Мак-Корда, парк Мак-Интайра и — он запнулся на мгновенье — и парк Макдональда…
— Макдональд уже был. Вы повторяетесь, — перебил его Резерфорд.
— Это неважно.
— Вы повторяетесь. Говорю вам это как шотландец. Мой дед из Перта… — продолжал Резерфорд.
— Это замечательно! — подхватил Мак-Брайд. — Еще одно доказательство моей правоты: Монреаль всем обязан шотландцам и будет обязан шотландцам!
— Но я новозеландец…
— Это неважно.
— О нет, это важно! — взорвался Резерфорд.
И вдруг заговорил о том, что он, конечно, не станет кричать, будто мир пропал бы без новозеландцев, но будь у него — как у исследователя! — выбор, он поплыл бы на юг, а не на запад. Домой — в Антиподы! А то, что он все-таки плывет сейчас в Канаду, означает лишь одно: свет для него не сошелся клином на проливе Кука — земле детства или Перте — земле отцов… Есть у него более глубокое подданство. Какое? Мак-Брайд и сам может догадаться, если ему, конечно, не помешает его догматическое шотландство. «То есть зоологическое шотландство!» — издевательски поправился Резерфорд.
Казалось, они поссорятся. Но Резерфорд без всякого перехода внезапно спросил с совершенно детской недоверчивостью в голосе:
— Черт возьми, но неужели правда в Макдональд-Физиксбилдинге целых четыре этажа?!
— Даже пять, считая мансарду… — уже не без некоторой робости ответил Мак-Брайд.
…Прошло девять дней с момента отплытия из Ливерпуля, и на борту «Йоркшира» перестали верить, что когда-нибудь прекратится шторм, начавшийся еще у берегов Ирландии.
«Беда преследовала нас по пятам», — рассказывал позже Резерфорд в первом канадском письме к Мэри, где написал и о своем попутчике. («Мак-Брайд — хороший собеседник, но крайне догматичен и самоуверен».)
Осенняя Канада встретила их непогодой. В устье Св. Лаврентия стоял туман. Корабль ощупью пробирался вверх по великой реке.
Будь в Резерфорде больше суеверной мнительности, он подумал бы, что такое начало ничего хорошего не предвещает. Но суеверной мнительности в нем было мало, и он пребывал в отличном умонастроении. Даже сквозь туман ему приглянулась канадская земля. А когда за Квебеком чуть прояснело, он убедился, что туман не смог скрыть от него главного: тут всюду еще соседствовали первозданность и цивилизованность. И сходства с Те Ика а Мауи и Те Вака а Мауи было больше, чем с зеленым островом метрополии. Он решил, что Мэри здесь тоже понравится.
Надолго ли он причаливал к этой земле?
Вероятно, надолго. Шотландец, новозеландец, англичанин, он, вероятно, успеет еще стать и канадцем. «Хорошо бы поставить дом на берегу такой реки!» — сказал в нем голос фермера. «Ах, было бы здесь так же хорошо, как у Томсона!» — сказал в нем голос рисёрч-стьюдента. Но тут же он усмехнулся явной нелепости такого предвкушения: здесь ему самому предстояло быть Томсоном…
На пристани в Монреале его встречал декан факультета прикладных наук профессор Боуви. Они не были знакомы. Но бывший кембриджец Генри Боуви, очевидно движимый чувствами компатриота, еще в августе прислал Резерфорду письмо из Монреаля с предложением хотя бы временного пристанища, когда тот доберется до Канады. Были на пристани и другие макгилльцы, пришедшие встречать Коксов и МакБрайда. Все приветливо улыбались новоприбывшим… «О, мистер Резерфорд!» — слышал он со всех сторон. Это было так не похоже на тот сентябрьский денек трехлетней давности, когда он в одиночестве спускался с новозеландского корабля на лондонские причалы…
Вместе с Боуви он уселся в экипаж и по мокрым мостовым сентябрьского Монреаля покатил в свое новое будущее.
2
Профессорские обязанности набросились на него сразу. Одни были радостны, другие сначала тяготили.
То, что еще недавно, перед отъездом из Англии, представлялось ему «комичным», — как это он, двадцатисемилетний, будет руководить работами других людей, иные из которых постарше его! — оказалось делом совершенно естественным. Выяснилось тотчас, что он просто создан для этой роли. Все ему помогало: и сильный голос, и основательность фигуры, и бьющая в глаза искренность, и непринужденный демократизм манер. С первого взгляда было ясно, что его, быть может, придется побаиваться. Но столь же ясно было, и тоже с первого взгляда, что с ним не нужно будет кривить душой. От него можно было ожидать разноса. Но от него нельзя было ждать подвоха… Словом, получилось так, что монреальские физики сразу поверили в него, как в надежного босса. И не менее важно, что он и сам без всякого труда почувствовал себя уверенным хозяином большой лаборатории. Так уж он был скроен!
Достоинства Физикс-билдинга превысили его надежды. Этажей действительно оказалось не столько четыре, сколько пять, но в расчет следовало принимать не мансарду, a basement — полуподвал. (Вскоре в этом благоустроенном полуподвале принялся за работу с гамма-лучами А. С. Ив. Тогда-то и начались его дружеские отношения с Резерфордом.) В обширном здании, наполненном физической аппаратурой, все сверкало полировкой. Вспомнив не без грусти «веревочно-сургучную» лабораторию, Резерфорд не удержался и с иронией заметил, что блеска здесь даже слишком много — «слишком много для здания, где нужно дело делать».
Он немедленно взялся бы и за собственные исследования, ибо главной его целью было «дело делать», но обнаружилось, что в Монреале нет препаратов урана и тория. По крайней мере в его распоряжении их не оказалось. Узнав заранее, что такая возможность будет не исключена, он буквально за два дня до отъезда из Кембриджа сделал через секретаря Кавендиша предусмотрительный заказ на нужные ему радиоактивные соли. Но он уже месяц жил в Монреале, а о драгоценной посылочке из Англии не было ни слуху ни духу. Секретарь Хэйлс, видимо, не торопился. А между тем нетерпеливость успела стать прочной чертой характера Резерфорда, незаметно привыкшего жить в предчувствии все новых открытий. (И собственных, и чужих.) Может быть, из-за полной коммерческой неопытности он совершил оплошность, не указав, как будет оплачен заказ? В общем в конце октября, когда его терпение истощилось, он послал Хэйлсу напоминание. Но сумел сдержать свои чувства. В письме была сухая вежливость, прикрывавшая ярость, и очевидно — просьба приложить к посылке счет на оплату химикалий. Он показывал, что знает, как ведутся дела.
А тем временем определилась еще одна проблема, немало помучившая его на первых порах. Была она посерьезней и совсем иного толка, но тоже вытекала из его нового положения.
…Молодого профессора представил студенческой аудитории Джон Кокс. Произнес все нужные слова, ободряюще улыбнулся и ушел. Сто пар юношеских глаз уставились на новозеландца. Они смотрели оценивающе. И было видно — все удивлены: «Как, однако, молод этот громоздкий дядя из Кембриджа!» Одни глядели недоверчиво: «Вроде простоват…» Другие — снисходительно: «Наверное, неопытен…» Это было хуже всего. Он, профессор, почувствовал себя в шкуре экзаменующегося. И тотчас помрачнел. В иной ситуации он замолчал бы и ушел в себя. И послал бы их ко всем чертям. Но здесь все это можно было сделать только мысленно. Надо было говорить.
Он начинал читать курс магнетизма.
Глядя поверх голов, он приступил к лекции. Главное, решил он, забыть об аудитории. А когда он что-нибудь решал, ему это удавалось. Он стал излагать предмет с такой дотошностью, точно перед ним сидели люди, равные ему по осведомленности. Однако худшее, что может сделать лектор, это именно забыть об аудитории! Его перестали слушать.
На второй лекции он уже вспоминал детство — своих младших сестер с длинными косами: привязать бы этих юных канадцев друг к другу, спиной к спине! На третьей лекции он вспоминал негодяев из крайстчерчской школы для мальчиков. Словом, уже в который раз он убеждался, что роль наставника младших для него тягостна. Во всяком случае, ему играть ее было несравненно труднее, чем роль руководителя старших.
Раздосадованный, он зашел после одной из лекций к Джону Коксу. Тот постарался его утешить: дебют Хью Коллендэра как лектора в свое время был нисколько не лучше. Даже хуже. Студенты инженерного факультета подали петицию против него. Они подписали ее round-robin, кружком, чтобы осталось неизвестным, кто подписался первым. Они протестовали против манеры Коллендэра не считаться с математической подготовкой аудитории. Едва ли Резерфорд утешился. Но он понял, что повторяет ошибку своего предшественника. И прибавляет к ней еще одну: винит во всем студентов, а не себя самого. Очевидно, главное — это помнить об аудитории! — впервые в жизни решил он.
Так, дойдя, наконец, до азбучной истины, он воспрял духом. В нем пробудился, по выражению Ива, «упрямый энтузиазм» лектора.
Дела начали поправляться. Он перестал отделываться математическим формализмом. И позже студенты с удовольствием вспоминали его поясняющие рассказы о микрофутболе в атомных процессах.
Сразу выяснилось, что время от времени ему придется играть и еще одну роль, совсем уж непредвиденную. Она льстила его профессиональному самолюбию, но и невпопад обременяла. Однако с нею связана была перспектива дополнительного заработка. Короче, когда монреальские бизнесмены впервые пригласили его на сцену в качестве физико-технического эксперта, он не сослался на свою занятость.
Дело было так. Он уже успел покинуть гостеприимный дом декана факультета прикладных наук и поселился в двух шагах от университета, на Мак-Гилл-колледж-авеню, в пансионате одной англичанки, где снимал комнату Мак-Брайд. Встречи с Генри Боуви стали случайны. И вдруг Боуви пришел к нему сам, с порога объявив, что его привела неотложная нужда. И тут же высказал искреннее сожаление, что Хью Коллендэр покинул Монреаль: вот кто был мастером решения любых инженерно-физических проблем! А сейчас как раз возникла довольно серьезная проблема такого сорта. Против местной электрической компании возбуждено судебное дело. Истцы — владельцы домов, соседствующих с силовой станцией. Они утверждают, что работа динамо-машин вызывает опасные вибрации в окружающих зданиях и это наносит ущерб их собственности. Компания убеждена в неосновательности иска. Необходимо провести целое исследование. Хью делал такие вещи неоднократно — и с блестящим успехом. Нет, разумеется, никто не предполагает, что Резерфорд решит возникшую задачу один. Но он должен взяться за нее вместе с ними, с Боуви и с Джоном Коксом.
Резерфорд слушал молча. С первого дня, при каждом удобном случае, в его присутствии поминали Коллендэра. Вероятно, без злого умысла. Но так или иначе, ему давали понять, какую невознаградимую потерю понесли Мак-Гилл, Монреаль, Канада. И естественно подразумевалось: «А сумеете ли вы, молодой человек, заменить нашего бесценного члена Королевского общества?» Его вызывали на тайное соревнование с призраком предшественника. Это был призрак совершенства. Он жил в сознании макгилльцев уже недоступный переоценке, как памятник. Резерфорду было бы легче на душе, будь у него основания относиться к Коллендэру хотя бы скептически. Но и в Кембридже к Коллендэру относились отлично, помнили о его прекрасной юношеской работе с платиновым термометром, помнили, как с первой попытки он был избран в члены Тринити. Словом, были реальные причины для появления в Мак-Гилле мифа о великом Хью. И все-таки это был миф, то есть нечто легендарно преувеличенное. И его, Резерфорда, вынуждали на соперничество с этим мифом.
Не слишком мудреная инженерная задача приобретала особый смысл: его самого как бы подвергали экспертизе.
— Хорошо, — сказал он Боуви, — я все понял.
Вибрации зданий — горизонтальные и вертикальные… Смешно, но ему опять нужно было заниматься детектированием колебаний! Правда, на сей раз проблема выглядела совершенно пустяковой. Однако и она не лишена была очевидных трудностей.
Работающие динамо-машины порождали колебания почвы столь незначительные, что для их регистрации надо было придумать очень чувствительные приборы. «Почувствительней, чем для регистрации землетрясений…» — уведомлял Эрнст Мэри, рассказывая ей, чем заполнены его досуги. Здания вибрировали в пределах от одной тысячной до одной сотой дюйма. Иск был нелеп. Но в это должны были поверить истцы и судьи. Сложные расчеты и косвенные доказательства тут не годились — требовалось дать зримую картину происходящего, чтобы тяжба была прекращена.
«Я надеюсь, мне заплатят по меньшей мере 50 фунтов перед окончанием дела, но оно может затянуться еще на несколько месяцев, — написал Резерфорд 7 ноября. — …Практически всю работу веду я, а Боуви и Кокс появляются время от времени как свидетели и подписывают протоколы».
И еще добавил не подслащивая яда:
Коллендэр почитался здесь универсальным гением… И на меня начинает падать отблеск его славы, раз уж я занимаюсь вещами, которые были под силу, очевидно, одному только великому Коллендэру… Однако как бы хорошо ни делал я то, что делаю, мне никогда не подняться до высот достигнутого им величия.
Резерфорд сконструировал самозаписывающее устройство: вращался барабан с бумажной лентой, а перо вычерчивало тонкую кривую колебаний. Было воочию видно, как малы они и безвредны. Рассказывали, что в доме одного упрямого истца он провел сверхпростой эксперимент: установил свои приборы и принялся вместе с хозяином энергично расхаживать по комнате. Кривая на ленте самописца приняла гораздо более угрожающий вид, чем в случае вибрации от динамо-машин. Это было обескураживающе доказательно.
Пожалуй, более эффектного решения проблемы нельзя было ожидать даже от несравненного Хью! Окружающие с чувством пожимали ему руку, а он думал, уже взвинчивая себя, что неплохо бы сейчас станцевать военный танец маори. Вот только на чьей груди?., Боуви? Но тот решительно ни в чем не виноват. На груди самой жизни станцевать бы его: это она так идиотски устроена, что на каждом ее повороте нужно проходить экспертизу и показывать, чего ты стоишь. На каждом повороте: сначала — экзамены без конца, затем — комиссионеры 1851 года, потом — та история с кембриджскими ассистентами, теперь — эта легенда о недосягаемом предшественнике… Что еще придумает изобретательная жизнь?
Он посмеивался. Но без доброты. И весело ему не было.
В конце концов он поймал себя на мысли, что больше всего ему хотелось бы станцевать маорийский танец на груди Хэйлса: посылочка с ураном и торием все еще не пришла из Кембриджа. Но так как от Англии его отделяли три тысячи миль Атлантики, то, по-видимому, единственное, что он мог сделать, это вечером в пансионате старой девы мисс Бирч попросить Мак-Брайда убраться ко всем чертям и оставить его одного.
Впрочем, он уже напрасно негодовал на кавендишевского секретаря: радиоактивные препараты были в пути. Почтовая оказия доставила их в Монреаль еще прежде, чем Св. Лаврентий на всю долгую канадскую зиму покрылся ледяными торосами. И тогда на Резерфорда набросилась главная обязанность руководителя лаборатории — обязанность исследователя. Но, точнее, он сам набросился на нее, ибо главной она была с его точки зрения.
3
Кроме профессорских обязанностей, у него были профессорские права. Всего важнее было право впредь работать не в одиночку: он мог для задуманного исследования выбрать себе помощника, сотрудника, соавтора. Он хотел воспользоваться этим правом немедленно. Та горячечная нетерпеливость, с какою завершал он перед отъездом из Кембриджа работу над урановой радиацией, владела им по-прежнему. Ее не остудили ни суета первых месяцев в Мак-Гилле, ни канадские холода. А история с посылкой только подогревала ее. Но вот препараты лежали в его профессорском кабинете, а он испытывал затруднение: кого же из макгилльцев соблазнить радиоактивностью? Все были заняты темами, определившимися еще до него — при Коллендэре.
Как всегда, ему на помощь пришел счастливый случай. На сей раз он явился в образе молодого американца — научного стипендиата Колумбийского университета.
Позднее Р. В. Оуэнса стали называть «янки из Мак-Гилла». Очевидно, это означало, что там он обрел вторую родину как ученый. Если так, то первопричиной тому был Резерфорд. Оуэнс тоже приехал в Монреаль совсем недавно. Его, инженера-электрика, пригласили в Мак-Гилл на должность профессора электротехники. Но читать лекции ему было мало. Он жаждал научной деятельности. Однако, судя по всему, был он на распутье и не знал, за что приняться. Иначе, как уразуметь, что двадцативосьмилетний профессор решил прийти к двадцатисемилетнему профессору с просьбой порекомендовать ему тему для исследования?!
Если бы подобная ситуация возникла десятью-двадцатью годами позже, профессор Оуэнс выскочил бы из кабинета профессора Резерфорда красный от смущения. Петр Леонидович Капица рассказывает, что Резерфорд решительно не признавал за исследователем, особенно молодым, права на вопрос: «Чем бы мне заняться?» Человек с таким вопросом на устах сразу превращался для него в пустого малого, и он указывал ему на дверь. Это была не только томсоновская традиция, вывезенная из Кавендиша. Идеи и замыслы постоянно теснились в голове Резерфорда, и ему показался бы более естественным вопрос: «Чем же мне пренебречь, профессор, чем не заниматься?»
Но то, что наверняка случилось бы позже, зимой 98-го года произойти еще не могло: шел всего третий месяц резерфордовского профессорства. Он обрадовался Оуэнсу, как счастливой находке. А Оуэнс вышел из его кабинета, получив неизмеримо больше, чем ожидал: теперь в руках у него была великолепная тема, за спиной — надежно энергичный руководитель.
Однако не нужно думать, будто у Оуэнса не было никаких собственных планов. Еще до знакомства с Резерфордом он замыслил поездку в Кембридж. Ему хотелось побывать в Кавендише — подышать атмосферой большой науки. Может быть, — правда, это не более чем догадка, — он мечтал даже перебраться туда. Во всяком случае, будущим летом во время каникул он намеревался отправиться в Англию. И Резерфорд был для него, как пишет Норман Фезер, своеобразным «введением в кембриджскую физику». Он искал не только сотрудничества с ним, но и его дружбы. И конечно, они подружились — погодки, коллеги, нуждавшиеся друг в друге, чужестранцы на канадской земле.
Оттого и работалось им вдвоем легко и просто.
Но может показаться непонятным — на что, собственно, ушла у них вся зима? Да еще весна — вплоть до самых каникул… Единственным итогом их совместной полугодовой работы явилась коротенькая статья — три страницы во втором томе «Трудов Королевского общества Канады». И это вовсе не был тот случай, когда несколько страничек стоят нескольких томов. Они это сознавали: после внушительного заглавия — «Радиация урана и тория» — шел скромный подзаголовок: «Предварительное сообщение». Как это не было похоже на громадную статью Резерфорда об урановой радиации, которую макгилльцы читали в январском номере лондонского «Philosophical magazine»! Когда в конце января этот номер пришел в Монреаль, Эрнст написал Мэри, что ни от одной своей статьи он еще не получал такого удовольствия. И добавил: «В ней отражена работа целого года». Он любил, чтобы в итоге трудов и исканий появлялось нечто весомое. А тут — три странички за шесть месяцев.
Может быть, два молодых профессора просто мало работали? Разве не морочили им голову новые впечатления и всяческие соблазны? Да, отшельничества не было.
…Были приглашения на приемы и торжественные обеды. Пикники на той стороне горы Ройяль. Вылазки на остров Святой Елены. Вообще походы по реке: зимой — ледовые, весной — на лодках.
В прошлый четверг мы втроем пересекли замерзший Святой Лаврентий, а это долгое дело. Река у Монреаля в две мили шириной… Она не замерзает ровной пеленой, как этого можно было бы естественно ожидать, но похожа на заваленный громоздким хламом задний двор. Громадные глыбы и целые ледяные холмы разбросаны по ее поверхности в тех местах, где давление реки заставляло обломки льда наползать друг на друга. Здесь это настоящая отрасль промышленности — заготовка льда для летних нужд и экспорта в Вест-Индию. Его нарезают блоками прямо на реке и хранят в пакгаузах… Больше 100 000 тонн собирают каждый год… В Монреале привыкли, что торговец льдом приносит тебе свой товар на дом совершенно так же, как булочник. Но он, однако, оставляет ледяные брикеты снаружи — перед твоими дверьми, а ты можешь взять их или дать им растаять, как тебе будет угодно.
Это Резерфорд писал матери в разгар новозеландского лета и канадской зимы. И Марта Резерфорд, читая такие обстоятельные описания, убеждалась, что ее мальчик теперь на досуге «играет в Канаду», как недавно «играл в Кембридж».
…Был калейдоскоп окружающей жизни и ревнивая боязнь пропустить что-нибудь необычное.
Я рассказывал тебе, что около 5000 эмигрантов из России, так называемых духоборов, преследуемых русскими властями, приехали в Канаду. М-сис Кокс и кое-кто еще проявили большое сочувствие к этим людям и устроили подписку в их пользу, ибо они очутились в середине зимы возле Виннипега, где почти все время стоят двадцатиградусные холода. Нам пришлось долго ехать поездом, а потом выяснилось, что мы должны будем ждать часа три, пока прибудет первый состав с эмигрантами. Однако в 11 вечера головной контингент новоприбывших оказался на этой узловой станции, и мы проинспектировали их. Вернее, их ноги, ибо все они спали на своих койках с голыми пятками. Эти люди выглядят очень привлекательно, и я уверен, они очень опрятны. Дамы проявили пылкий интерес к крошечной бэби, родившейся на пароходе и названной Канада. Мы вернулись в Монреаль около часа, и я ужинал у Коксов…
Это Резерфорд писал Мэри той же зимой. И она видела, что, даже став профессором, ее Эрнст остался все тем же «слишком юношей».
…Было множество искушений — вполне невинных, но требовавших, кроме времени, еще и затрат. А надо было копить доллары и фунты на поездку в Антиподы — за Мэри. «Эти маленькие заработки, — писал он ей о гонорарах за научные экспертизы, — все же помогут сократить время нашего искуса и позволят нам больше тратить, когда оно кончится». Но перед иными соблазнами невозможно было устоять.
Под боком лежали Соединенные Штаты. Меньше чем в ста милях от Монреаля проходила граница. И на исходе зимы он не удержался. Сел в поезд и махнул на юг — вероятно, в Нью-Йорк. Путешествие было коротким и, по-видимому, совершенно праздным. В письме к Мэри оно отразилось одной-единственной строкой — мимолетной, чисто уведомительной. Вероятно, он чувствовал, что его расточительный поступок не будет одобрен в Крайстчерче.
Зато в том же майском письме, не скупясь на слова, он рассказал, как однажды утром удивил его телефонный звонок из Оттавы. Это был предвестник еще одного путешествия. Тоже недолгого, но совсем иного свойства. Мэри могла только порадоваться.
Звонил Джон Кокс. С расстояния в сто с лишним миль его голос звучал глухо. Но Резерфорд слушал с жадностью молодого честолюбца, и ему не пришлось переспрашивать… Кокс просил бросить все и приехать в столицу послезавтра. Срывается традиционная популярная лекция в Королевском обществе Канады: лектор — именитый американский энтомолог — внезапно заболел. Вся надежда на Эрнста. Он сможет рассказать о новых и интересных вещах. Королевское общество ухватилось за эту идею. Пусть темой лекции будет… нет, не радиоактивность, а радио! Wireless! В мире столько говорят теперь об опытах Попова и Маркони, а канадские академики осведомлены об Эрнстовых трудах в этой области. Хорошо бы показать на лекции впечатляющие эксперименты.
У меня был только один день на подготовку моих опытов и на все про все… Лекция прошла очень хорошо и увенчалась долгими аплодисментами. Во вместительном зале собралась весьма многолюдная аудитория, и это явилось самым большим представлением, какое я до сих пор давал…
В общем и Резерфорда и Оуэнса, конечно, преследовали соблазны, и оба молодых профессора боролись с ними не лучшим, но проверенным способом — поддавались искушениям. И однако совсем не поэтому итогом их полугодовой работы стали всего три страницы «Предварительного сообщения».
Да нет, даже и не три: добрую половину текста занимало краткое изложение кембриджских результатов Резерфорда. А добрую половину второй половины — повторение тех же результатов для радиации тория. И уж если говорить строго, то остающаяся четверть сообщения содержала новое лишь в нескольких строках. Так что никакого заметного итога вроде бы и вообще не было. Только опытный глаз мог увидеть, какая прорва мучительных исканий лежала за этой лаконичной заметкой, подписанной двумя профессорами.
Наверное, американский электрик не раз предавал анафеме тот день, когда сам напросился на исследование ториевой радиации. «Электрический метод» Резерфорда сразу его обольстил. А надо было еще и прислушаться к предупреждению, что дело придется иметь с капризным объектом.
Излучение тория вело себя антинаучно…
Анри Беккерель сообщал, что образец урана, хранящийся в темноте (французу это все еще казалось важным!), вот уже в течение двух лет испускает радиацию неизменной силы. А лучи тория меняли свою интенсивность по совершенно вздорным поводам. Хлопала дверь в коридоре; ассистент приходил в лабораторию с насморком; Резерфорд раскуривал трубку… — любой пустяк имел значение. Между тем не вызывало сомнений, что урановая радиация и радиация тория — явления одной природы. Оттого-то столь явное различие в поведении обоих металлов казалось особенно нелепым. Но и взывало к проницательности исследователей. «Непостоянство радиации окиси тория было подвергнуто детальному изучению, — объясняли Резерфорд и Оуэнс, — ибо возникла мысль, что это, быть может, даст некий ключ к пониманию происхождения лучей, испускаемых радиоактивными веществами».
До этого заветного ключа дело не дошло той зимой и весною. Надо было сначала обрести хоть какой-то контроль над своеволием ториевой радиации: попросту узнать, от каких же внешних причин и как меняется ее интенсивность. В том и была мучительность тех исканий, что время съедали очевидные пустяки. Прежде чем углубляться в суть происходящего, понадобилось обследовать, а что же, собственно, происходит…
В Мак-Гилле до сих пор рассказывают, как решению этой предварительной задачи нечаянно помог Макдональд. Ив вспоминает, как однажды в полуподвал, где он работал с гамма-лучами, ворвался Резерфорд и голосом, перехваченным от бега, прорычал: «Настежь окна, уберите трубки!» Ив был тогда еще новичком в Мак-Гилле. «Олл райт, — сказал он, — но что случилось?» — «Живей пошевеливайтесь! Макдональд обходит лабораторию!» — крикнул Резерфорд. Это происходило в 1903 году, но ненависть табачного короля к табаку была отлично известна макгилльцам и в 1899-м. Так случилось, что в одно зимнее утро Оуэнсу пришлось со всей поспешностью распахнуть окна и двери. Сквозняк вымел из комнаты табачный дым. А заодно и активность тория!..
Она резко упала. Значит, движение воздуха наносило ущерб интенсивности ториевой радиации? Это было несомненно и допускало легкую проверку. Она подтвердила нечаянное наблюдение Оуэнса. Резерфорд поздравил друга с тем, что непонятное стало еще непонятней. И оба пожалели, что невозможно сообщись старику Маку о его роли в истории изучения радиоактивности.
Теперь хоть стало ясно, что надо делать.
Воздушные потоки могли механически действовать на торий. (Так ветер задувает свечу.) А могли они действовать и химически. (Так на воздухе ржавчина покрывает железо.)
Уходили недели и месяцы. Постепенно два упрямых профессора доказали с исчерпывающей полнотой, что от химического состава воздуха наверняка ничего не зависит. И вместе с тем они убедились, что поток любого газа вызывал совершенно тот же эффект: интенсивность радиации падала до известного предела, а потом — «в безветрии» — восстанавливала свою первоначальную величину. Очевидно, воздух работал просто механически.
Но разве стали от этого яснее причины неустойчивости радиации тория? Вопрос, с самого начала волновавший Резерфорда, звучал теперь так: как понять, что с тория словно сдувается значительная доля его радиоактивности, и чем объяснить, что со временем утраченное возмещается вновь?
Без ответа на этот вопрос казалось бессмысленным публиковать подробную статью-отчет об их совместной полугодовой работе и о результатах, полученных ими врозь. Потому они и решили написать только три странички «Предварительного сообщения».
И когда 26 мая 1899 года Джон Кокс, как член Королевского общества Канады, представлял своим коллегам в Оттаве научный труд двух молодых макгилльцев, никто не воскликнул «браво» и никто не пробормотал «вздор». Просто все пожимали плечами: стоило ли привлекать внимание серьезных людей к столь скромным итогам пока бесперспективного экспериментирования?.. Бросалось в глаза лишь одно достоинство этого бесплодного сообщения — краткость.
А между тем обильные плоды уже прямо свешивались с отягченных ветвей — оставалось только потрясти дерево.
Резерфорд это чувствовал.
А Оуэнс? Едва ли. Хотя и у него была душа исследователя, интуицией новозеландца он не обладал. Иначе он, право же, не отправился бы с наступлением лета за океан.
Но лето наступило, пришли каникулы, и янки из Мак-Гилла не захотел менять свои давно обдуманные планы. Он отправился в Англию, увозя с собою для «Philosophical magazine» чисто описательную статью о радиации тория. Он отправился в Кембридж, увозя с собою сверх этой статьи кучу дружеских приветов Резерфорда, адресованных «старику Дж. Дж. и миссис Дж. Дж.», и Джону Сили Таунсенду, и Си-Ти-Ару, и Полю Ланжевену, и Эверетту, да и всем кавендишевцам вообще.
…Они прощались на монреальской пристани в солнечный погожий день. Резерфорд прикатил к отходу корабля на велосипеде. К раме была приторочена теннисная ракетка. Оуэнс стоял перед ним в светлой паре, достойной берегов Кема.
Они дружески похлопали друг друга по спинам.
— До осени?
— До осени!
И Оуэнс отплыл, оставив Резерфорда наедине с нерешенной проблемой.
4
Зеленые кварталы университетского городка опустели. Разъехались студенты. До осени разбрелись по свету многие профессора. Пожалуй, и Резерфорд пустился бы в кругосветное плаванье к родным своим Антиподам, будь у него деньги на такой вояж. Но денег еще не было. Нужных денег, дабы избыть, наконец, «время искуса» и взять себе в жены Мэри по всем традициям джентльменской добропорядочности, таких денег у него еще не было.
Словом, он остался в Монреале наедине с нерешенной проблемой, велосипедом и теннисом. А в зеленом Мак-Гилле стояли тишина и зной: 84 по Фаренгейту в тени — около 30 по Цельсию — «достаточно жарко для искренне твоего, даже если не предаваться бешеной деятельности». Прохлада толстостенных недр Физикс-билдинга тянула его к себе. Прекрасно работалось в одиночестве и тишине.
И однажды июньским утром, вскоре после отъезда Оуэнса, он начертал в своей записной лабораторной книжке латинское слово — эманация. И это означало, что в то июньское утро он вдруг прозрел: «Ах, вот что происходит с торием!»
В науке чаще, чем в жизни, перед людьми приоткрывается нечто еще никем не названное. Но даже в науке новые слова появляются редко. Просто переосмысляются старые. Всякий раз это игра ума. Она выглядит игрой без правил. Разве что одно утвердилось с веками: отыскивать основу для термина в умерших языках. Мало кому доводилось так часто играть в эту игру, как Эрнсту Резерфорду. Летом 99-го года он еще был в начале пути, но после альфа- и бета-лучей вводил уже третье новое слово в науку. На этот раз после греческого он «сыграл в латынь». Однако не только в латынь.
Хоть и латинское, слово «эманация» не было мертвым. Оно существовало в быту. И звучало в те времена демонстративно антифизически. Оно жило в словаре мистиков. А мистики жили в каждом цивилизованном центре. Серьезные и несерьезные. Серьезные почитали бренный мир природы эманацией — истечением — нетленного мира сверхчувственных сущностей. Несерьезные — модные спириты — разговаривали о духовной эманации, источаемой медиумом в часы сеансов столоверчения.
И вдруг термин «эманация» в лабораторных записях молодого профессора физики, да к тому же еще здоровяка, совсем недавно предпочитавшего гегельянству Мак-Тэггарта хороший завтрак без ненавистных почек!..
Неужели снова проступила наружу давняя крайстчерчская «язва необузданных спекуляций»? Неужели снова ввел его в соблазн сэр Вильям Крукс? Да, но по-иному, чем прежде.
Дж. Дж. любил вспоминать, как сэр Вильям после смерти жены пытался в часы спиритических сеансов «наладить общение с нею при помощи медиума». А канадцы, побывавшие минувшей осенью на очередном конгрессе Британской ассоциации в Бристоле, где председательствовал Вильям Крукс, рассказывали, как это стало там предметом хорошей шутки. По традиции для каждого президента Би-Эй изготавливалось символическое подобие рыцарского щита с его именем и подходящим девизом. Щит украшал стену в приемном зале конгресса. В 1898 году на президентском щите стояло латинское мотто: «Ubi Crookes, ibi Lux!» — «Где Крукс, там Свет!» Но когда делегаты собрались во главе с шестидесятилетним сэром Вильямом на торжественный обед в харчевне «Красного льва», один из химиков развернул копию президентского щита с несколько иным девизом: «Ubi Crookes, ibi Spooks!» Это значило: «Где Крукс, там Привидения!» Но старик не обиделся — скорее был польщен.
Мистическое столь часто являлось тогда предметом вполне академического рассмотрения, что шутки такого рода были не редкостью. В Кембридже и Резерфорд принимал в них участие. Вместе с другими рисёрч-стьюдентами он пародировал опыты по передаче мыслей на расстоянии. Таунсенду и Мак-Клелланду удавалось, по словам Рэлея-младшего, успешно мистифицировать зрителей. Кончилось это однажды тем, что милейший Таунсенд в соавторстве с одним из своих соотечественников написал для Кембриджского физического общества статью, такую же пародийно-серьезную, как и сами опыты. Шутники надеялись провести Дж. Дж. Но тот, едва взглянув на текст, сказал: «О да, узнаю двух ирландцев!»
Все это, очевидно, и пришло на память Резерфорду, когда июньским утром 99-го года он выводил в лабораторной книжке антифизический термин. И легко поручиться — ибо проверить этого нельзя, — что он довольно улыбнулся: в новом научном термине был привкус хорошей шутки. Ее оценят в Кавендише…
Но то был только привкус шутки. И улыбка была лишь мимолетной. Серьезное и главное состояло в том, что слово эманация давало емкий образ вероятного механизма неустойчивости ториевой радиоактивности. Догадка пришла раньше слова, но слово тотчас откристаллизовало ее.
«Emano, emanare… проистекать, распространяться, делать тайное явным…» — мысленно повторял лучший латинист Нельсоновского колледжа для мальчиков. И происходящее становилось ему все ясней.
В тории есть или возникает некое вещество.
Оно летучее, как газ. Оттого-то даже слабые потоки воздуха уносят его прочь.
Оно само излучает, как уран, как торий. Оттого-то, сдуваемое воздухом, оно уводит с собою часть активности ториева образца.
Оно нечто истекающее непрерывно, как вода из скалы. Оттого-то, когда прекращается движение воздуха, постепенно восстанавливается до первоначальной величины радиоактивность соединений тория.