Арль февраль 1888 – май 1889
Арль февраль 1888 – май 1889
21 февраля 1888 г. Винсент прибывает в Арль, который покоряет его яркостью света и чистотою красок. Он мечтает о создании сообщества живописцев, руководство которым должен был, по его мнению, взять на себя Гоген. Ранней весной возникают две первые серии провансальских пейзажей Винсента – «Цветущие деревья» и «Подъемный мост». В мае 1888 г он нанимает для жилья и мастерской «Желтый домик» на площади Ламартина, 2. В июне он совершает кратковременную поездку в Сент-Мари, во время которой создает новую значительную серию работ – морские и прибрежные пейзажи, а в июле объектом его изображений становится долина Ла Кро. 20 октября в Арль прибывает Гоген. Но после двух месяцев совместной работы между художниками возникают непримиримые творческие разногласия. В результате ряда крупных скандалов Гоген решает 23 декабря покинуть Арль. Винсент видит в этом крушение своей идеи создания коллективной мастерской. С этими событиями совпадает начало его болезни. В припадке безумия он отрезает себе мочку левого уха. Найденный утром 24 декабря в бессознательном состоянии у себя в постели, Винсент был доставлен полицией в больницу, где его посещает Тео, вызванный Гогеном. 7 января 1889 г. Винсент был выписан из больницы, но в феврале в результате нового припадка попадает в нее вторично, а в марте, по требованию соседей, и в третий раз. Тогда Винсент добровольно решается на временную изоляцию в госпитале для умалишенных в Сен-Реми.
В Арле Винсент окончательно преодолевает влияние импрессионистов. Созданные им здесь произведения отличаются исключительно самостоятельным подходом к изображению окружающей действительности. Ведущими жанрами в его творчестве этого периода были пейзаж и портрет: из 190 картин написанных им здесь, 97 изображали пейзажи, 47 – портерты (из них 7 – автопортреты). За ними следовали натюрморты(28) и интерьеры. К этим последним относится и самое значительное прроизведение художника – «Ночное кафе в Арле» (сентябрь 1888). Кроме того, сохранилось 108 рисунков Арльского периода (главным образом штудии для его живописных работ)
Арль, 21 февраля 1888
В дороге я думал о тебе не меньше, чем о новом крае, открывавшемся передо мной. «Может быть, он со временем и сам приедет сюда», – говорил я себе. Работать в Париже, по-моему, совершенно невозможно, если только у человека нет такого места, где он мог бы передохнуть, успокоиться и снова стать на ноги. Без этого он неизбежно опускается. Замечу для начала, что здесь уже лежит слой снега в 60 см и снегопад все продолжается. Арль, на мой взгляд, не больше Бреды или Монса. Подъезжая к Тараскону, я видел великолепный пейзаж – любопытное нагромождение исполинских желтых скал самых причудливых форм.
В лощинах между этими скалами – ряды маленьких круглых деревцев с оливково – или серо-зеленой листвой: наверно, лимонные деревья.
Здесь же, в Арле, местность кажется ровной. Я видел великолепные участки красной почвы, засаженные виноградом; фон – нежно-лиловые горы. А снежные пейзажи с белыми вершинами и сверкающим, как снег, небом на заднем плане походят на зимние ландшафты японских художников.
Вот мой адрес: Арль, департамент Устьев Роны, улица Кавалерии, 30, ресторан Каррель.
Вчера вечером прогулялся по городу, но недолго – был слишком утомлен.
Скоро напишу снова – на моей улице живет один антиквар, он уверяет, что у него на примете есть одна работа Монтичелли.
Жизнь здесь пока что не так выгодна для меня, как я надеялся; тем не менее я уже написал три этюда, что в это время года мне едва ли удалось бы сделать в Париже… Если увидишь Бернара, скажи ему, что покамест я трачу здесь больше, чем в Понт-Авене; надеюсь, однако, что, если хозяева согласятся предоставить мне полный пансион, я сумею кое-что сэкономить. Как только осмотрюсь, я сообщу Бернару среднюю стоимость здешней жизни.
Иногда мне кажется, что кровообращение мое восстанавливается – не то что в последнее время в Париже, где я был уже на пределе.
Краски и холст мне приходится покупать то у бакалейщика, то у книготорговца, а у них есть далеко не все, что нужно. Надо съездить в Марсель – поглядеть, как там на этот счет. Я возымел и до сих пор питаю надежду разыскать там хорошую синюю – в Марселе ведь все материалы можно купить из первых рук…
Этюды я написал такие: старуху арлезианку, снежный пейзаж, улицу с лавкой мясника. Женщины здесь, кроме шуток, очень хороши. А вот арльский музей – сущая насмешка: он отвратителен и достоин Тараскона.
Есть тут и музей античности, уже настоящий.
Получил письмо от Гогена. Он пишет, что был болен и пролежал две недели, а сейчас сидит без гроша – пришлось срочно платить долги. Он спрашивает, не продал ли ты что-нибудь для него. Писать тебе он не хочет, чтобы тебя не беспокоить. Ему так нужно хоть сколько-нибудь заработать, что он готов опять снизить цены на свои картины.
Я, со своей стороны, могу помочь ему только одним – письмом к Расселу, которое отправлю сегодня же.
Мы уже пробовали убедить Терстеха купить что-нибудь у Гогена… Прошу наперед: вскрывай все письма на мое имя – так ты быстрее познакомишься с их содержанием и я не должен буду тебе его пересказывать.
Не рискнешь ли ты приобрести марину для фирмы? Если это возможно, он на какое-то время спасен…
Здесь по-прежнему мороз и всюду лежит снег. Я написал этюд – снежные поля и город на заднем плане. И еще два маленьких этюда – ветка миндаля; он уже зацвел, несмотря на холод.
Наконец-то погода переменилась и с утра потеплело. Теперь я хорошо знаю, что такое мистраль, – я уже не раз бродил по окрестностям города, но работать из-за этого ветра так и не смог.
Небо было ослепительно синее, ярко сияло солнце, снег почти весь стаял, но ветер был такой сухой и холодный, что мурашки по коже бегали.
Тем не менее я посмотрел кое-что интересное – развалины аббатства на холме, поросшем остролистом, соснами и серыми оливами.
Надеюсь, мы скоро за все это возьмемся.
Покамест я закончил этюд вроде того, что подарил Люсьену Писсарро, только на этот раз с апельсинами.
Итак, сделано уже целых восемь этюдов. Но они не в счет – я ведь до сих пор работал на холоде и мне было не по себе.
Письмо Гогена – я собирался тебе его послать, но думал, что сжег его вместе с другими бумагами, – отыскалось. Прилагаю его к своему письму. Сам я уже написал Гогену и сообщил ему адрес Рассела, а Расселу послал адрес Гогена – пусть, если хотят, пишут друг другу непосредственно.
Но какое все-таки трудное будущее ожидает многих из нас, в том числе, конечно, тебя и меня! Я, разумеется, верю в конечную победу, но воспользуются ли ею художники? Настанут ли и для них лучшие времена?
Я купил грубый холст и велел так загрунтовать его, чтобы достичь эффекта матовой поверхности. Теперь я достаю тут все, что надо, и почти за те же деньги, что в Париже. В субботу, вечером, меня навестили два местных художника-любителя: один из них – бакалейщик, он торгует заодно и материалами для живописи; другой – мировой судья, человек добрый и неглупый…
Если потепление наступило и в Париже, оно пойдет тебе на пользу.
Ну и зима! Я до сих пор не решаюсь скатать мои этюды – они еще не высохли…
Бедняга Гоген, до чего же ему не везет! Боюсь, что выздоровление его продлится дольше, чем те две недели, которые он пролежал.
Черт побери, когда же наконец народится поколение художников, обладающих физическим здоровьем? Иногда я просто лопаюсь от злости, глядя на самого себя: мне мало быть ни больным, ни здоровым, как другие. Мой идеал – такая конституция, чтобы дожить до восьмидесяти лет и чтобы в жилах текла кровь, настоящая здоровая кровь.
Если бы хоть знать, что следующее поколение художников будет счастливее нас! Все-таки утешение…
10 марта 1888
Что ты скажешь о смерти императора Вильгельма? Не ускорит ли она ход событий во Франции? Останется ли Париж спокоен? Это еще вопрос. И как все это отразится на торговле картинами? Я читал, будто в Америке собираются отменить пошлины на ввоз картин. Это правда?
Может быть, проще убедить кое-кого из торговцев и любителей объединиться для покупки картин импрессионистов, чем объединить самих художников и уговорить их делить выручку от продажи картин? Тем не менее самый лучший выход для нас – создать ассоциацию и передавать ей свои картины, а выручку от продажи делить, с тем чтобы ассоциация гарантировала своим членам хотя бы возможность работать.
Почему бы Дега, Клоду Моне, Ренуару, Сислею и К.Писсарро не взять на себя инициативу и не сказать: «Мы впятером даем каждый по десять полотен (вернее, даем каждый полотен на 10 000 франков по оценке экспертов, скажем Терстеха и тебя, которые также являются членами ассоциации и, со своей стороны, вкладывают в дело определенный капитал в форме картин). Кроме того, мы обязуемся ежегодно давать полотен на энную сумму и приглашаем вас, Гийомен, Сера, Гоген и др., присоединиться к нам (оценка ваших картин будет производиться теми же экспертами)».
Передавая свои холсты в собственность ассоциации, импрессионисты с Большого бульвара сохранят свой престиж, а другие лишатся возможности упрекать их в том, что они присваивают себе все выгоды, которые дает известность, достигнутая, разумеется, с помощью личных усилий и одаренности, но подкрепленная, упроченная и поддерживаемая картинами целой армии художников, доныне прозябающих в беспросветной нужде. Как бы то ни было, хочется верить, что все это сбудется и что вы с Терстехом (а может быть, и Портье тоже) станете экспертами ассоциации…
Я все время думаю о таком сообществе, план его у меня созрел, но необходимо, чтобы нас поддержал Терстех, – успех во многом зависит от него.
Художников мы, пожалуй, сумеем убедить, но без помощи Терстеха дело не пойдет: без него нам с утра до вечера придется одним выслушивать всеобщие жалобы, каждый будет требовать от нас объяснения, поучать нас и т. д.
Не удивлюсь, если Терстех держится того мнения, что без художников с Большого бульвара не обойтись и что их надо уговорить взять на себя инициативу создания ассоциации, то есть передать свои картины сообществу и отказаться от права личной собственности на них.
Если с их стороны последует такое предложение, Малый бульвар, на мой взгляд, сочтет себя нравственно обязанным поддержать их. Господа с Большого бульвара сохранят свой теперешний престиж лишь при условии, что лишат «малых» импрессионистов возможности бросать им заслуженный упрек: «Вы все кладете себе в карман». Нужно, чтобы они могли возразить: «Нет, напротив, мы первые объявили, что наши картины принадлежат всем художникам». Если только Дега, Моне, Ренуар, Писсарро скажут это, оставив себе при этом широкую личную свободу в практическом подходе к решению вопроса, им простят любое высказывание, более того – даже полное молчание и невмешательство в дело.
Что касается работы, то сегодня я принес домой холст размером в 15* – подъемный мост с проезжающим по нему экипажем на фоне голубого неба; река тоже голубая; на оранжевом берегу, поросшем зеленью, – группа прачек в цветных корсажах и чепцах.
Написал я и другой пейзаж – деревенский мостик и опять прачки.
И, наконец, платановую аллею у вокзала. Всего, со дня приезда сюда, 12 этюдов.
Погода здесь неустойчивая, часто бывает пасмурно, и дует ветер, но миндаль уже повсюду зацвел. В общем, я очень доволен, что мои картины – на выставке «Независимых».
Будет хорошо, если ты навестишь Синьяка. Очень рад, что он, как ты пишешь в последнем письме, произвел на тебя более выгодное впечатление, чем в первый раз… Как твое здоровье? Мое налаживается, только вот еда для меня – сущее мучение: у меня жар и поэтому нет аппетита. Ну, все это – вопрос времени и терпения…
Знаешь, мой дорогой, я чувствую себя прямо как в Японии – утверждаю это, хотя еще не видел здешней природы в ее обычном великолепии.
Вот почему я не отчаиваюсь и верю, что моя затея – поездка на юг окончится успешно, хотя и огорчаюсь, что расходы здесь большие, а картины не продаются. Здесь я нахожу новое, учусь, и организм мой не отказывает, если, конечно, я обращаюсь с ним более или менее бережно.
Мне хочется – и по многим причинам – обзавестись пристанищем, куда, в случае полного истощения, можно было бы вывозить на поправку несчастных парижских кляч – тебя и многих наших друзей, бедных импрессионистов.
На днях я присутствовал при расследовании преступления, совершенного у входа в один здешний публичный дом, – два итальянца убили двух зуавов. Я воспользовался случаем и заглянул в одно из таких учреждений…
Этим и ограничиваются мои любовные похождения в Арле. Толпа чуть-чуть (южане, по примеру Тартарена, предприимчивы скорее на словах, чем на деле) не линчевала убийц, сидевших под стражей в ратуше, но все свелось к тому, что итальянцам и итальянкам, включая мальчишек-савояров, пришлось покинуть город.
Я рассказал тебе это лишь потому, что я видел, как все бульвары Арля заполонила возбужденная толпа; это было на редкость красиво.
Три последние этюда я сделал с помощью известной тебе перспективной рамки. Я очень ношусь с нею, так как считаю вполне вероятным, что ею в самое ближайшее время начнут пользоваться многие художники; не сомневаюсь, что старые итальянцы, немцы и, как мне кажется, фламандцы также прибегали к ней.
Сейчас этим приспособлением будут, вероятно, пользоваться иначе, нежели раньше, но ведь так же дело обстоит и с живописью маслом. Разве с помощью ее сегодня не достигают совсем иных эффектов, чем те, которых добивались ее изобретатели – Ян и Губерт ван Эйки? Хочу этим сказать вот что: я до сих пор надеюсь, что работаю не только для себя, и верю в неизбежное обновление искусства – цвета, рисунка и всей жизни художников. Если мы будем работать с такой верой, то, думается мне, надежды наши не окажутся беспочвенными…
Очень огорчаюсь за Гогена – особенно потому, что здоровье его подорвано. Он теперь уже не в таком состоянии, чтобы житейские превратности могли пойти ему на пользу; напротив, они лишь вымотают его и помешают ему работать.
Посылаю тебе несколько строк для Бернара и Лотрека, которым клятвенно обещал писать. Переправь им при случае мою записку…
Получил записочку от Гогена. Жалуется на плохую погоду, пишет, что все время болеет и что наихудшая из всех житейских превратностей – безденежье, к которому он приговорен пожизненно.
Последние дни – непрерывные дожди и ветер. Сижу дома и работаю над этюдом, набросок которого ты видел в письме к Бернару. Я старался сделать его по колориту похожим на витражи и четким по рисунку и линиям.
Читаю «Пьер и Жан» Мопассана. Прекрасно! Прочел ли ты предисловие, где отстаивается право автора утрировать действительность, делать ее в романе прекраснее, проще, убедительнее, чем в жизни, и разъясняется, что хотел сказать Флобер своим изречением: «Талант – это бесконечное терпение, а оригинальность – усилие воли и обостренная наблюдательность»?
Сказать тебе всю правду? Тогда добавлю, что зуавы, публичные дома, очаровательные арлезианочки, идущие к первому причастию, священник в стихаре, похожий на сердитого носорога, и любители абсента также представляются мне существами из иного мира. Я хочу этим сказать не то, что я чувствую себя как дома лишь в мире художников, а то, что, по-моему, лучше дурачиться, чем чувствовать себя одиноким. Полагаю, что был бы очень невеселым человеком, не умей я во всем видеть смешную сторону.
Я написал цветущие абрикосы в светло-зеленом плодовом саду. Порядком помучился с закатом, фигурами и мостом – этюдом, о котором уже писал Бернару.
Так как плохая погода помешала мне работать с натуры, я попробовал закончить этюд дома и вконец его испортил. Я сразу же повторил этот сюжет на другом холсте, но уже без фигур и в серой гамме, потому что погода изменилась…
Благодарю также за все, что ты сделал для выставки «Независимых». Я очень рад, что их выставили вместе с другими импрессионистами.
Впредь – хотя для начала это не имело никакого значения – надо будет указывать меня в каталогах под тем именем, которым я подписываю холсты, то есть под именем Винсента, а не Ван Гога, по той убедительной причине, что последнего французам не выговорить.
Город Париж больше не покупает картин, а мне было бы горько видеть работы Сера в каком-нибудь провинциальном музее или в подвале: такие полотна должны оставаться среди живых людей… Если удастся устроить три постоянные выставки, следует послать по одной большой вещи Сера в Париж, Лондон и Марсель.
Я написал на открытом воздухе полотно размером в 20* – фиолетовый вспаханный участок, тростниковая изгородь, два розовых персиковых дерева и небо, сверкающее белизной и синевой. Похоже, что это мой самый лучший пейзаж. Не успел я принести его домой, как получил от нашей сестры голландскую статью, посвященную памяти Мауве, с его портретом; портрет хорош – отличный офорт, текст же дрянной – одна болтовня. Меня словно что-то толкнуло, от волнения у меня перехватило горло, и я написал на своей картине:
«Памяти Мауве, Винсент и Тео». Если не возражаешь, мы ее так и пошлем госпоже Мауве. Я нарочно выбрал наилучший из сделанных мною здесь этюдов; не знаю, что о нем скажут у нас на родине, но мне это безразлично, я считаю, что памяти Мауве надо посвятить что-то нежное и радостное, а не вещь, сделанную в более серьезной гамме.
Не верь, что мертвые – мертвы.
Покуда в мире есть живые,
И те, кто умер, будут жить.
Вот как – отнюдь не печально – я воспринимаю все это.
Кроме вышеназванного пейзажа, у меня готово штук пять других этюдов с садами, и я начал картину размером в 30* на ту же тему.
Цинковые белила, которыми я пользуюсь, плохо сохнут; поэтому не могу покамест выслать полотна. К счастью, время сейчас хорошее – не в смысле погоды – на один тихий день приходится три ветреных, а в смысле того, что зацвели сады. Рисовать на ветру очень трудно, но я вбиваю в землю колышки, привязываю к ним мольберт и работаю, несмотря ни на что, – слишком уж кругом прекрасно.
Я работаю как бешеный: сейчас цветут сады и мне хочется написать провансальский сад в чудовищно радостных красках. Никак не выберу время написать тебе на свежую голову: вчера сочинил такие письма, что сразу же их порвал. Непрерывно думаю о том, что нам следовало бы что-то устроить в Голландии, и устроить с отчаянностью санкюлотов, с веселой французской дерзостью, достойной дела, которому мы служим. Вот мой план атаки – правда, он будет нам стоить наших лучших полотен, которые мы сделали вдвоем с тобой, цена которым, скажем, несколько тысяч франков и на которые, наконец, мы потратили не только деньги, но и целый кусок жизни…
Итак, предположим, прежде всего, что мы передаем Йет Мауве холст «Памяти Мауве». Затем я посвящаю один этюд Брейтнеру (у меня есть один вроде того, каким я обменялся с Люсьеном Писсарро, или того, что у Рида: апельсины, передний план – белый, задний – голубой).
Затем мы дарим несколько этюдов нашей сестре Вил и посылаем два пейзажа Монмартра, выставленные у «Независимых», в Гаагский музей современного искусства, поскольку у нас связано с Гаагой немало воспоминаний.
Остается еще один деликатный вопрос. Поскольку Терстех написал тебе: «Присылай мне импрессионистов, но только такие картины, которые ты сам считаешь лучшими» и поскольку ты собираешься вложить в свою посылку одно мое полотно, мне не слишком удобно убеждать Терстеха в том, что я действительно импрессионист с Малого бульвара и надеюсь оставаться им и впредь. Словом, получается, что в собственной коллекции Терстеха будет и моя работа. Я много думал об этом на днях и выбрал нечто примечательное, такое, что удается мне не каждый день.
Это подъемный мост с маленьким желтым экипажем и группой прачек – тот этюд, где земля ярко-оранжевая, трава очень зеленая, а небо и вода голубые.
Для него теперь нужна только хорошо подобранная рамка – королевская синяя и золото, как на прилагаемом рисунке: плоская часть синяя, внешняя кромка золотая. На худой конец рамку можно сделать из синего плюша, но лучше ее покрасить.
Я послал тебе наброски картин, предназначенных для Голландии. Разумеется, сами картины гораздо более ярки по колориту. Я опять с головой ушел в работу – непрерывно пишу сады в цвету…
Здешний воздух решительно идет мне на пользу, желаю и тебе полной грудью подышать им. В одном отношении он действует на меня очень забавно – я пьянею с одной рюмки коньяку; а раз мне нет больше нужды прибегать к возбуждающим средствам для поддержания кровообращения, тело мое изнашивается меньше.
Только вот желудок у меня ужасно шалит с тех пор, как я приехал сюда; ну, да это, вероятно, вопрос времени и терпения.
Надеюсь в этом году значительно продвинуться вперед – давно пора.
Пишу еще один сад – абрикосовые деревья; цвет у них, как и у персиковых, бледно-розовый.
В данную минуту работаю над сливовым деревом – оно желтовато-белое, со множеством черных веток.
Расходую огромное количество холста и красок, но думаю, что трачу деньги не впустую…
Вчера опять был на бое быков. Пять человек дразнили быка бандерильями и шарфами; тореадор, перепрыгивая через барьер, ушибся. Это сероглазый, белокурый, очень хладнокровный парень. Говорят, он не скоро встанет. Одет он был в небесно-голубое с золотом, как маленький кавалер на нашей картине Монтичелли – знаешь, три фигуры в лесу. В солнечный день, при большом скоплении народа, бой быков – очень красивое зрелище. Предстоящий месяц будет трудным и для тебя и для меня; но, уж раз ты выдержишь, нам есть смысл написать как можно больше садов в цвету. Я сейчас в хорошей форме, и мне, по-моему, следует еще раз десять вернуться к этому сюжету. Ты знаешь, что я непостоянен в работе и что моя страсть к писанию садов не продлится долго. После них я, вероятно, начну писать бой быков.
Кроме того, я должен бесконечно много рисовать, так как мне хочется делать рисунки вроде японских гравюр. Значит, надо ковать железо, пока оно горячо: после садов я буду вконец измучен – ведь это полотна размером в 25*, 30* и 20*.
Если бы я мог сделать вдвое больше, то и тогда этого было бы мало; мне думается, что эти работы помогут нам окончательно растопить лед в Голландии. Смерть Мауве была для меня тяжелым ударом. Как ты увидишь, розовые персиковые деревья сделаны не без страсти.
Хочу также написать звездную ночь над кипарисами или, может быть, над спелыми хлебами – здесь бывают очень красивые ночи. Все время работаю как в лихорадке.
Любопытно, что со мной станет через год; надеюсь, мои недуги перестанут мне надоедать. Пока что я иногда чувствую себя довольно скверно, чем ничуть не обеспокоен, – все это пустяки, реакция на прошедшую зиму, которая была необычно суровой. Кровь моя обновляется, а это – главное.
Надо добиться, чтобы мои картины стоили тех денег, которые я на них трачу, и даже больше, поскольку у нас было столько расходов.
Но ничего, это придет. Мне, разумеется, удается не все, но работа двигается…
Рад, что ты заглянул к Бернару. Если ему придется служить в Алжире, я, возможно, переберусь туда к нему.
Кончилась ли наконец зима в Париже? Мне кажется, Кан прав, утверждая, что я уделяю слишком мало внимания валерам; позднее обо мне скажут еще не то – и также вполне резонно.
Невозможно давать и валеры и цвет.
Теодор Руссо добивался этого в большей степени, чем кто-либо другой, но он смешивал краски, и со временем его картины так почернели, что теперь они почти неузнаваемы.
Нельзя одновременно пребывать и на полюсе и на экваторе.
Нужно выбирать одно из двух, что я и собираюсь сделать. Выбор мой, вероятнее всего, падет на цвет.
Ты молодец, что прислал мне все заказанные краски: я их уже получил, но не успел еще вскрыть посылку.
Я ужасно доволен. Сегодня вообще удачный день. Утром я рисовал сливы в цвету, как вдруг поднялся жуткий ветер – такого я нигде еще не видел. Налетал он порывами, а в промежутках выходило солнце, и на сливе сверкал каждый цветок. Как это было прекрасно!.. С риском и под угрозой, что мольберт вот-вот рухнет, я продолжал писать. В белизне цветов много желтого, синего и лилового, небо – белое и синее. Интересно, что скажут о фактуре, которая получается при работе на воздухе? Посмотрим…
Жалею все-таки, что не заказал краски у папаши Танги, хотя ничего бы на этом не выиграл – скорее, напротив. Но он такой забавный чудак, и я частенько думаю о нем. Когда увидишь его, не забудь передать ему привет от меня и сказать, что, если ему нужно несколько картин для его витрины, я могу их прислать, и притом из числа самых лучших. Ах, мне все больше кажется, что человек – корень всех вещей; как ни печально сознавать, что ты стоишь вне реальной жизни – в том смысле, что лучше создавать в живой плоти, чем в красках и гипсе, что лучше делать детей, чем картины или дела, мы все-таки чувствуем, что живем, когда вспоминаем, что у нас есть друзья, стоящие, как и мы, вне реальной жизни. Но именно потому, что сердце человека – сердце его дел, нам надо завести или, вернее, возобновить дружеские связи в Голландии, тем более что теперь в победе импрессионизма едва ли приходится сомневаться…
Все краски, которые ввел в обиход импрессионизм, изменчивы – лишнее основание не бояться класть их смело и резко; время их сильно смягчит.
Ты почти не встретишь в палитре голландцев Мариса, Мауве, Израэльса заказанных мною красок – трех хромов (оранжевого, желтого, лимонного), прусской синей, изумрудной зеленой, краплака, зеленого веронеза, французского сурика.
Однако ими пользовался Делакруа, отличавшийся пристрастием к двум наиболее – и вполне справедливо – осуждаемым краскам: к лимонно-желтой и к прусской синей. И, думается мне, он создал ими великолепные вещи.
Вчера опять был на бое быков. Пять человек дразнили быка бандерильями и шарфами; тореадор, перепрыгивая через барьер, ушибся. Это сероглазый, белокурый, очень хладнокровный парень. Говорят, он не скоро встанет. Одет он был в небесно-голубое с золотом, как маленький кавалер на нашей картине Монтичелли – знаешь, три фигуры в лесу. В солнечный день, при большом скоплении народа, бой быков – очень красивое зрелище. Предстоящий месяц будет трудным и для тебя и для меня; но, уж раз ты выдержишь, нам есть смысл написать как можно больше садов в цвету. Я сейчас в хорошей форме, и мне, по-моему, следует еще раз десять вернуться к этому сюжету. Ты знаешь, что я непостоянен в работе и что моя страсть к писанию садов не продлится долго. После них я, вероятно, начну писать бой быков.
Кроме того, я должен бесконечно много рисовать, так как мне хочется делать рисунки вроде японских гравюр. Значит, надо ковать железо, пока оно горячо: после садов я буду вконец измучен – ведь это полотна размером в 25*, 30* и 20*.
Если бы я мог сделать вдвое больше, то и тогда этого было бы мало; мне думается, что эти работы помогут нам окончательно растопить лед в Голландии. Смерть Мауве была для меня тяжелым ударом. Как ты увидишь, розовые персиковые деревья сделаны не без страсти.
Хочу также написать звездную ночь над кипарисами или, может быть, над спелыми хлебами – здесь бывают очень красивые ночи. Все время работаю как в лихорадке.
Любопытно, что со мной станет через год; надеюсь, мои недуги перестанут мне надоедать. Пока что я иногда чувствую себя довольно скверно, чем ничуть не обеспокоен, – все это пустяки, реакция на прошедшую зиму, которая была необычно суровой. Кровь моя обновляется, а это – главное.
Надо добиться, чтобы мои картины стоили тех денег, которые я на них трачу, и даже больше, поскольку у нас было столько расходов.
Но ничего, это придет. Мне, разумеется, удается не все, но работа двигается…
Рад, что ты заглянул к Бернару. Если ему придется служить в Алжире, я, возможно, переберусь туда к нему.
Кончилась ли наконец зима в Париже? Мне кажется, Кан прав, утверждая, что я уделяю слишком мало внимания валерам; позднее обо мне скажут еще не то – и также вполне резонно.
Невозможно давать и валеры и цвет.
Теодор Руссо добивался этого в большей степени, чем кто-либо другой, но он смешивал краски, и со временем его картины так почернели, что теперь они почти неузнаваемы.
Нельзя одновременно пребывать и на полюсе и на экваторе.
Нужно выбирать одно из двух, что я и собираюсь сделать. Выбор мой, вероятнее всего, падет на цвет.
Ты молодец, что прислал мне все заказанные краски: я их уже получил, но не успел еще вскрыть посылку.
Я ужасно доволен. Сегодня вообще удачный день. Утром я рисовал сливы в цвету, как вдруг поднялся жуткий ветер – такого я нигде еще не видел. Налетал он порывами, а в промежутках выходило солнце, и на сливе сверкал каждый цветок. Как это было прекрасно!.. С риском и под угрозой, что мольберт вот-вот рухнет, я продолжал писать. В белизне цветов много желтого, синего и лилового, небо – белое и синее. Интересно, что скажут о фактуре, которая получается при работе на воздухе? Посмотрим…
Жалею все-таки, что не заказал краски у папаши Танги, хотя ничего бы на этом не выиграл – скорее, напротив. Но он такой забавный чудак, и я частенько думаю о нем. Когда увидишь его, не забудь передать ему привет от меня и сказать, что, если ему нужно несколько картин для его витрины, я могу их прислать, и притом из числа самых лучших. Ах, мне все больше кажется, что человек – корень всех вещей; как ни печально сознавать, что ты стоишь вне реальной жизни – в том смысле, что лучше создавать в живой плоти, чем в красках и гипсе, что лучше делать детей, чем картины или дела, мы все-таки чувствуем, что живем, когда вспоминаем, что у нас есть друзья, стоящие, как и мы, вне реальной жизни. Но именно потому, что сердце человека – сердце его дел, нам надо завести или, вернее, возобновить дружеские связи в Голландии, тем более что теперь в победе импрессионизма едва ли приходится сомневаться…
Все краски, которые ввел в обиход импрессионизм, изменчивы – лишнее основание не бояться класть их смело и резко; время их сильно смягчит.
Ты почти не встретишь в палитре голландцев Мариса, Мауве, Израэльса заказанных мною красок – трех хромов (оранжевого, желтого, лимонного), прусской синей, изумрудной зеленой, краплака, зеленого веронеза, французского сурика.
Однако ими пользовался Делакруа, отличавшийся пристрастием к двум наиболее – и вполне справедливо – осуждаемым краскам: к лимонно-желтой и к прусской синей. И, думается мне, он создал ими великолепные вещи.
Май 1888
Будущее вовсе не рисуется мне в черном свете, но я вижу все трудности, какими оно чревато, и подчас спрашиваю себя, а не окажутся ли они сильнее меня. Особенно часто такая мысль приходит мне в минуты физической слабости, а как раз на прошлой неделе у меня так разболелись зубы, что я поневоле истратил впустую много времени.
Тем не менее посылаю рулон – с дюжину небольших рисунков пером. Они докажут тебе, что, перестав писать маслом, я не перестал работать. Ты найдешь среди них набросок, торопливо сделанный на желтой бумаге, – лужайка на площади у въезда в город, за нею здание.
Так вот, сегодня я снял в нем правый флигель, состоящий из четырех комнат, вернее, из двух комнат с двумя кладовками. Снаружи дом выкрашен в желтый цвет, внутри выбелен, много солнца. Снял я его за пятнадцать франков в месяц. Теперь мне хочется как-то обставить хоть одну комнату, ту, что на втором этаже. В ней я устрою себе спальню.
Этот дом будет моей мастерской, моей штаб-квартирой на все время пребывания на юге. Теперь я свободен от гостиничных дрязг, которые выводят меня из равновесия и вредно на мне отражаются. Бернар пишет, что у него теперь тоже целый дом, но бесплатно. Везет же ему! Я, разумеется, пришлю тебе рисунок здания, только сделанный получше, чем первый набросок. Вот теперь я набрался смелости и решаюсь тебе сообщить, что намерен предложить Бернару и другим прислать мне свои картины, чтобы выставить их в Марселе, если представится случай, что вне сомнения. На этот раз я выбрал жилье удачно. Представляешь себе – дом снаружи желтый, внутри белый, солнечный. Наконец-то я увижу, как выглядят мои полотна в светлом помещении. Пол вымощен красными плитками, под окнами лужайка…
Теперь я больше ничего не опасался бы, если бы не мое проклятое здоровье. Тем не менее я чувствую себя лучше, чем в Париже; правда, мой желудок работает чрезвычайно скверно, но эту хворь я привез оттуда – вероятно, из-за того, что пил слишком много дрянного вина. Здешнее вино не лучше, но я пью очень мало. Словом, почти ничего не ем, не пью и поэтому очень слаб, но зато кровь у меня не портится, а обновляется. Следовательно, от меня, повторяю это, требуются только терпение и настойчивость.
На днях я получил загрунтованный холст и начал новую картину размером в 30*, которая, надеюсь, будет удачнее всех предыдущих.
Ты помнишь чудака из «Сколько земли человеку нужно?», который купил столько земли, сколько можно обойти за день? Так вот, я с моей серией садов более или менее уподобился этому человеку: первые полдюжины холстов у меня, во всяком случае, готовы, но вторые шесть уступают первым, и я жалею, что не ограничился вместо них всего двумя. В общем, на днях вышлю тебе с десяток этих картин.
Я купил две пары башмаков за 26 франков и три рубашки за 27. Поэтому, несмотря на присланную тобой стофранковую ассигнацию, я не слишком при деньгах. Но, принимая во внимание, что в Марселе я намерен заняться делами, мне было совершенно необходимо одеться поприличнее, и я решил покупать только добротные вещи. То же самое и с работой – лучше сделать на одну картину меньше, чем сделать больше, но хуже… Если бы только я ел хороший крепкий бульон, я сразу пошел бы на поправку, но, как это ни ужасно, я у себя в гостинице ни разу не получил того, чего хотел, хотя просил самые простые блюда. Во всех здешних маленьких ресторанчиках – та же история.
Поджарить картофель не Бог весть как трудно, но разве его добьешься?
Рис и макароны – вот и все, чего можно здесь допроситься; остальное – либо слишком сильно сдобрено жиром, либо хозяева просто его не готовят, а извиняются: «Подадим это завтра» или «На плите не хватило места» и т. д.
Все это мелочи, но из-за них-то у меня и не налаживается здоровье.
Несмотря на все это, я решился на переезд не без опасений; я долго твердил себе: «В Гааге и Нюэнене ты уже снимал мастерскую и кончилось это плохо». Но с тех пор многое изменилось, теперь я тверже стою на ногах, а потому – вперед! Мы уже слишком много потратили на эту проклятую живопись и не можем забывать, что картины должны возместить нам расходы.
Предполагая – а я в этом по-прежнему убежден, – что картины импрессионистов поднимутся в цене, мы должны сделать их побольше и не продешевить. Лишнее основание для того, чтобы неторопливо улучшать их качество и не терять время попусту.
Таким путем мы, как мне кажется, сумеем через несколько лет вернуть вложенный капитал – если уж не в форме денег, то в форме картин. Если у тебя все в порядке, я обставлю спальню и куплю мебель или возьму ее напрокат – решу это сегодня или завтра. Я убежден, что природа здесь как раз такая, какая необходима для того, чтобы почувствовать цвет. Поэтому более чем вероятно, что я не уеду отсюда.
При необходимости я готов и даже рад буду разделить свою новую мастерскую с каким-нибудь другим художником. Быть может, на юг приедет Гоген…
На стены я повешу кое-каких японцев. Если у тебя есть полотна, которые стесняют тебя, мою мастерскую можно использовать как склад. Это даже необходимо – у тебя дома не должно быть посредственных вещей.
4 мая 1888
Вчера я побывал у нескольких торговцев мебелью и справился, нельзя ли получить напрокат кровать и т. д. К сожалению, напрокат они ничего не дают и даже отказываются продавать в рассрочку. Это довольно неприятно…
Ведь, ночуя у себя в мастерской, я за год сэкономлю 300 франков, которые в противном случае истратил бы на гостиницу.
Понимаю, конечно, что заранее трудно сказать, пробуду ли я здесь так долго, однако у меня есть все основания предполагать, что это возможно.
Я очень часто думаю здесь о Ренуаре, о его четком и чистом рисунке. Здесь, на свету, все предметы и люди видятся именно так.
Сейчас у нас ветрено – едва ли один день из четырех обходится без мистраля; поэтому на воздухе работать трудно, хотя дни стоят солнечные.
Мне думается, тут можно кое-что сделать в области портрета. Правда, люди здесь пребывают в полном неведении относительно живописи вообще, но во всем, что касается их внешности и уклада жизни, они гораздо больше художники, чем северяне. Я видел тут женщин, не уступающих красотой моделям Гойи или Веласкеса. Они умеют оживить черное платье розовым пятном, умеют так одеться в белое, желтое, розовое, или в зеленое с розовым, или даже в голубое с желтым, что в наряде их с художественной точки зрения ничего нельзя изменить. Сера нашел бы здесь интересные мужские фигуры – в высшей степени живописные, несмотря на современный костюм.
Беру на себя смелость утверждать, что здешние жители захотят иметь свои портреты. Но прежде чем я решусь заняться этим, мне надо привести в порядок нервную систему и как-то обставиться, чтобы иметь возможность приглашать людей к себе в мастерскую…
Через год я стану другим человеком. У меня будут свой угол и покой, которого требует мое здоровье… При этих условиях я надеюсь не выйти из строя раньше времени. Монтичелли, насколько мне известно, был крепче меня: обладай я его конституцией, я жил бы, не беспокоясь о завтрашнем дне. Но если даже его, хотя он не пил, разбил паралич, то я и подавно не выдержу. В Париже я самым прямым путем шел к параличу. Мне и здесь пришлось за это расплачиваться. Боже мой, какое отчаяние, какая подавленность охватили меня, когда я бросил пить, стал меньше курить и вновь начал размышлять вместо того, чтобы избегать всякой необходимости думать!
Работа здесь, на лоне великолепной природы, поддержала меня морально, но физических сил, особенно в напряженные минуты, у меня не хватало…
Мой бедный друг, наша неврастения и пр. отчасти объясняется нашим чересчур художническим образом жизни, но главным образом роковой наследственностью: в условиях цивилизации человечество вырождается от поколения к поколению. Возьми, к примеру, нашу сестру Вил. Она не пьет, не распутничает, а все-таки у нас есть одна ее фотография, на которой взгляд у нее как у помешанной. Это доказывает, что, если не закрывать глаза на истинное состояние нашего здоровья, мы должны причислить себя к тем, кто страдает давней, наследственной неврастенией.
Мне кажется, Грюби прав, и мы должны хорошо питаться, вести умеренный образ жизни, поменьше общаться с женщинами, словом, вести себя так, словно мы уже страдаем душевным расстройством и болезнью спинного мозга, не говоря о неврастении, которой больны на самом деле.
Соблюдать такой режим значит взять быка за рога, а это – неплохая политика.
Дега поступает именно так, и не без успеха…
Если мы хотим жить и работать, нужно соблюдать осторожность и следить за собой. Холодные обтирания, свежий воздух, простая и доброкачественная пища, теплая одежда, хороший сон и поменьше огорчений! И не позволять себе увлекаться женщинами и жить полной жизнью в той мере, в какой нам этого хочется.
5 мая 1888
Решил написать тебе еще несколько слов и сообщить, что, поразмыслив, я счел за благо купить циновку и матрас и спать прямо на полу в мастерской. Летом этого более чем достаточно – тут очень жарко.
А зимой посмотрим, нужно приобретать кровать или нет…
До чего же грязен этот город с его старыми улицами!
А знаешь, что я думаю о хваленых арлезианках? Конечно, они очаровательны, но не больше. Они не то, чем были когда-то, и чаще напоминают Миньяра, чем Мантенью, потому что и для них настала пора упадка. Тем не менее, они хороши, очень хороши. Все сказанное выше относится лишь к общему типу наследниц древних римлян – несколько скучному и банальному. Но сколько из этого правила исключений!
Здесь есть женщины, как у Фрагонара или Ренуара. И даже такие, которых не сравнишь ни с каким созданием живописи.
Портреты женщин и детей – это, со всех точек зрения, самое лучшее, чем можно заняться. Мне только кажется, что лично я для этого не очень подхожу – во мне слишком мало от Милого друга.
Но я был бы очень рад, если бы такой Милый друг появился, – южанин Монтичелли не был им, хотя подготовлял его появление; я тоже не стану им, хотя чую, что он вот-вот появится, – я был бы, повторяю, очень рад, если бы в живопись пришел человек, похожий на героя Ги де Мопассана, человек, который весело и беззаботно изобразил бы здешних красивых людей и здешние красивые вещи. Мой удел – работать и время от времени создавать такое, что останется надолго; но кто же будет в фигурной живописи тем, чем стал Клод Моне в пейзаже? А это, как ты и сам чувствуешь, носится в воздухе. Роден? Нет, не он – он не работает красками. Художником же будущего может стать лишь невиданный еще колорист. Мане был его предтечей, но, как тебе известно, импрессионисты уже добились более яркого цвета, чем Мане. Однако я не представляю себе, чтобы этот художник будущего мог торчать в кабачках, иметь во рту не зубы, а протезы и шляться по борделям для зуавов, как я. И все-таки я не ошибаюсь, когда предчувствую, что он придет – пусть не в нашем, а в следующих поколениях; наш долг – сделать для этого все, на что мы способны, сделать не колеблясь и не ропща.
Дул сильный мистраль. Поэтому я сделал лишь дюжину небольших рисунков, которые и послал тебе.
Сегодня погода великолепная, и я сделал еще два больших рисунка и пять маленьких.
Посылку тебе отправлю завтра – мне удалось раздобыть подходящий ящик. Сегодняшние пять рисунков посылаю на твое имя в Брюссель.
У Клода Моне ты увидишь много красивого – такого, в сравнении с чем то, что я посылаю, покажется тебе дрянью. Сейчас я недоволен и собой, и тем, что я делаю; думаю, однако, что в дальнейшем начну работать лучше.
Надеюсь, кроме того, что в этом прекрасном краю появятся другие художники, которые сделают для него то, что сделали для своей страны японцы. Не так уж плохо поработать ради этого.
Когда я потребовал счет в гостинице, где живу, я еще раз убедился, что меня надувают.
Я предложил хозяевам проверить счет, но они не согласились, а когда я попытался забрать свои вещи, не позволили мне это сделать.
Тогда я объявил, что им придется объясниться с мировым судьей; но я не уверен, что он встанет на мою сторону.
В случае, если неправым буду признан я, мне придется уплатить 67 франков 40 сантимов вместо 40 франков, которые я должен на самом деле. Поэтому я не решаюсь купить себе матрас и вынужден ходить ночевать в другую гостиницу…
Я серьезно огорчен тем, что жизнь здесь оказалась дороже, чем я рассчитывал, и что мне не удается прожить на ту сумму, которой хватает Бернару и Гогену в Бретани.
И все-таки я не считаю себя побежденным – самочувствие мое улучшилось; если здоровье мое здесь восстановится, на что я очень надеюсь, историй, подобных вышеописанной, со мной больше не произойдет. Я бы уже отправил тебе посылку, если бы весь день не ушел на дрязги…
Посылаю тебе все мои этюды, за исключением тех, которые уничтожил…
Теперь, когда первые этюды отправлены, принимаюсь за новую серию.
Я считаю себя не бездельником-иностранцем, не праздным туристом, а рабочим; следовательно, с моей стороны было бы проявлением безволия позволить себя эксплуатировать. Поэтому я приступаю к оборудованию своей мастерской, которая в то же время послужит и приезжим коллегам, и местным художникам, если таковые найдутся…
Что касается рам, считаю, что для обоих желтых мостов на фоне голубого неба лучше всего подойдет темно-синий цвет, так называемая королевская синяя; для белого сада – холодный белый, а для большого розового – теплый желтовато-белый.
Пишу, чтобы сообщить, что я побывал у того, кого алжирский еврей в «Тартарене» именует «мировым зудой». Я выторговал 12 франков, а мой квартировладелец получил выговор за попытку удержать у себя мои вещи: он не имел права так поступать, поскольку я не отказывался платить… Эти дни я чувствую себя лучше.
У меня готовы два новых этюда – вот их наброски; рисунок к одному из них уже у тебя – ферма у проезжей дороги, в хлебах.
Другой – это луг, поросший ярко-желтыми лютиками, и канава, где растут лиловые ирисы; на заднем плане город, несколько серых ив, полоска голубого неба. Если луг не скосят, я с удовольствием повторю этот этюд: сюжет хорош, но с композицией я помучился. Городок, окруженный со всех сторон цветущими желтыми и лиловыми полями, – да это же настоящая Япония!
У меня два новых этюда – мост и обочина дороги. Многие здешние сюжеты по характеру своему точь-в-точь напоминают Голландию, разница только в цвете. Везде, куда падает солнце, появляется желтый, как сера, цвет.
Помнишь, мы видели с тобой великолепный розовый сад Ренуара. Я надеялся найти здесь подобные сюжеты и действительно находил их, пока сады цвели. Теперь ландшафт изменился и стал более диким. Но какая зелень, какая синева! Признаюсь, некоторые знакомые мне пейзажи Сезанна отлично передают все это, и я жалею, что видел их так мало. На днях я видел мотив, в точности похожий на превосходный пейзаж с тополями Монтичелли, который мы видали у Рида. Чтобы найти побольше таких садов, как у Ренуара, надо, вероятно, съездить в Ниццу. Мне попадалось на глаза мало роз, хотя они здесь и растут, в том числе большие красные – сорт, который называется провансальские розы.
Изобилие сюжетов – это, вероятно, уже кое-что. Но главное – чтобы картины стоили свою настоящую цену. А это может произойти тогда, когда поднимутся цены на импрессионистов. И тогда после нескольких лет работы можно будет вернуть свои деньги.
Я встревожился, прочитав, что ты пишешь о своем визите к Грюби; но ты все-таки сходил к нему, и это меня успокаивает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.