Вместо послесловия
Вместо послесловия
Эти дни вспоминаются, как сон, кошмарное сновидение, вихрем пронесшееся через сознание и оставившее рубец на всю жизнь. Только потом, когда улеглись страсти и мозг заработал в привычном ритме, я понял, как все мы были близки к катастрофе, как и моя судьба могла надломиться и пойти по совсем иному руслу…
Накануне же все казалось привычно спокойным, и, хотя в воздухе витало предчувствие грозы, оно никак не предвещало драматического утра 19 августа 1991 года. За два дня до этого я вернулся из Мюнхена, где встречался с коллективом радио «Свобода». Впервые я попал в логово того самого зверя, которого моя бывшая организация травила в течение десятилетий. Удивительное это чувство — встретиться лицом к лицу с теми, кому годами навешивали ярлыки шпионов и идеологических диверсантов, кого я знал заочно по донесениям внедренной в «Свободу» агентуры, о ком сочиняли пасквили и фабриковали документы. Я входил в здание радиостанции в смятении, готовый если не к враждебному, то по меньшей мере холодному приему, ехидным репликам, насмешкам. Я не собирался оправдываться и тем более просить прощения. Я просто хотел рассказать о том, как все было, как велась война, бескровная, но жестокая и непримиримая с нашим заклятым врагом — антисоветским зарубежьем, чего мы достигли в этой войне и на какие рубежи вышли в ходе горбачевской перестройки.
Странно, но люди, которых я увидел в зале, были настроены не зло, некоторые даже улыбались. Обстановка напоминала скорее встречу давних знакомых, разделенных временем и расстоянием. Невидимого барьера, пропитанного душной ненавистью и недоверием, как будто никогда не существовало.
По ходу своего выступления я несколько раз мысленно представлял себе, как взревет аудитория, если я расскажу о проводившейся при мне подготовке взрыва радиостанции.
С самого начала эта акция была задумана как шумное пропагандистское мероприятие, имевшее целью напугать немецкого обывателя, проживающего в округе, побудить его обратиться к властям с требованием убрать радиостанцию с германской территории. Имелось в виду попугать и самих сотрудников «Свободы». При этом предусматривалось, что взрыв будет осуществлен в ранние утренние часы — так, чтобы не причинить вреда случайным прохожим. О том, что операция наконец проведена, я узнал уже будучи в Ленинграде. О жертвах или каких-либо повреждениях не сообщалось. Очевидно, все прошло в соответствии с планом.
Не знаю, что думала аудитория, слушая мой рассказ, но я почувствовал себя особенно гадко, когда кто-то из зала бросил реплику: «А глаз одному человеку все же повредили. До сих пор лечится». И все же я закончил свое выступление под аплодисменты.
Долго пришлось потом размышлять: отчего такое всепрощенчество, почему не улюлюкали, не свистели? Примерно так же меня встречали в США, где я побывал осенью 1990 года, впервые после двадцатилетнего перерыва. Только ли интеллигентность сдерживала их, некий кодекс вежливости по отношению к гостю? Мне кажется, их снисходительность и даже радушие коренились в природной расположенности людей к тем, кто способен признать свои заблуждения и ошибки, покаяться без самобичевания, но с достоинством, не ожидая при этом ни слов прощения, ни тем более похвал.
У сотрудников «Свободы» были, по-видимому, еще и свои причины: они знали не понаслышке, что такое коммунистическая власть, многие из них, наверное, тоже когда-то верили в царство равенства и свободы, обещанное вождями мирового пролетариата, познали и горечь разочарования, и жестокость преследований, и унижение. «Познай, где свет, поймешь, где тьма», — говорил А. Блок. Они познали раньше меня и сделали свой выбор. Для них я был еще один запоздавший путник с далекой и близкой им земли…
Утром 19-го, в начале седьмого, меня разбудил телефонный звонок. «Олег Данилович, включите радио, в стране переворот», — взволнованно сказала в трубку помощница депутата Сергея Белозерцева. По радио передавали обращение ГКЧП к советскому народу. Я прослушал его до конца, потом включил телевизор: на экране замелькали белые пачки балетных лебедей.
Роем теснились мысли: что делать? Первое, что пришло в голову, — позвонить Александру Яковлеву. Мы встречались последний раз в начале августа по его инициативе. Прогуливаясь в районе его дома, я заметил тогда необычное оживление вокруг. По тихим Тверским-Ямским улицам сновали какие-то люди с озабоченными лицами. Попадаясь нам навстречу, они отворачивались, забегали в телефонные будки, а затем как ошпаренные выскакивали из них. «По-моему, нас «пасут», — заметил Александр Николаевич, вглядываясь в темноту. Я предложил не обращать внимания на эту возню.
В тот вечер мы обсудили текущие события, только что закончившийся визит президента Буша в Москву. Неожиданно Яковлев спросил: «Как ты думаешь, КГБ способен совершить террористический акт против меня и Шеварднадзе? Мы получили на этот счет тревожные сведения от людей, заслуживающих доверия». Я высказался в том духе, что андроповский КГБ едва ли пошел бы на такой шаг, но от Крючкова можно ожидать любой пакости. Мы расстались тогда с ощущением надвигающейся беды.
Александр Николаевич, кажется, собирался в тот день выехать за город и ничего не знал о перевороте. «Ах, черт! — выругался он. — Какие подонки! Ну что ж, будем готовиться». Я тоже решил готовиться, но первым делом вышел на балкон. Стояло прекрасное безмятежное утро. Солнце, еще низкое, в легкой дымке, смотрело радостным ликом на просыпавшийся город. По привычке я окинул взглядом стоянку автомашин у подъезда и немедленно обнаружил чужую, спрятавшуюся среди редких деревьев. «Это за мной, — мелькнула мысль. — Надо уходить из квартиры. К друзьям, в «Белый дом» на набережной, куда угодно, где можно сопротивляться не в одиночку. Если понадобится, с оружием в руках». Мои размышления прервал телефонный звонок. На проводе был Лондон, Би-би-си спрашивала, как я расцениваю происшедшее. «Думаю, что путч закончится полным провалом через два-три дня», — ответил я и повесил трубку.
В лифте молодая женщина с ребенком, дочь или невестка одного из генералов КГБ, живущих в доме, спросила меня со слезами на глазах: «Неужели все кончилось, неужели опять вернутся старые времена? Вы депутат, вы должны что-то сделать!» Ее слова как будто придали мне сил. Если в этом доме задают такие вопросы, значит, трещина пошла глубоко, разлад в системе нешуточный.
Машина завелась быстро, и уже через минуту я увидел, что у меня «на хвосте» два «жигуленка» с людьми. Они шли не прячась, почти вплотную, видимо боясь потерять меня в транспортном потоке.
По мере приближения к центру все заметнее ощущалась нервозная напряженность, разлитая в воздухе. Тяжелая угрюмость как будто сковала лица торопливо спешащих на работу пешеходов, но кое-где спонтанно образовывались и тут же рассыпались кучки людей, что-то громко выкрикивавших, жестикулировавших, всем своим видом выражая озабоченность и растерянность. Сразу за мостом на Калининском и вдоль набережной стояли танки.
Оставив машину у здания СЭВ, я бросился к «Белому дому». На подходах к нему в этот утренний час почти никого не было, однако внутри царила суматоха. За каждым появлявшимся депутатом или ответственным чиновником вдогонку мчались журналисты с магнитофонами и телекамерами. Преобладали западные газетчики и телевизионщики. Тут были и Си-эн-эн, и Би-би-си, и радио «Свобода». Прямо из здания они вели репортажи в свои редакции. На состоявшейся вскоре пресс-конференции Ельцин зачитал обращение к народу с призывом оказать сопротивление путчистам. Затем, сопровождаемый беспорядочной толпой депутатов, журналистов, сотрудников охраны, он спустился по лестнице на набережную и поднялся на стоявший поблизости танк. Я находился в нескольких шагах от Президента и зримо ощутил его гигантское напряжение воли и решимость. В голове мелькнула мысль: сейчас, в этот миг, вершится История, и я ее непосредственный свидетель.
Когда вслед за Ельциным на танк поднялся офицер в генеральской форме, раздались свист и выкрики «долой!», но генерал Кобец не смутился. «Вооруженные силы поддерживают законное правительство России и всенародно избранного Президента республики», — заявил он под аплодисменты оторопевшей от неожиданности толпы. С того момента я уже не сомневался, что заговорщики не поддержаны армией, а это значит — не за горами их бесславный конец.
Я собрался было последовать за Президентом обратно в «Белый дом», как услышал за спиной чей-то незнакомый голос, вежливо обратившийся ко мне по имени и отчеству: «Советую вам убрать машину от СЭВа, из центра идет несколько тысяч человек, могут разнести ваше авто». Я обернулся и сразу понял, что имею дело с одним из сопровождающих меня сотрудников наблюдения. Следуя его совету, я направился к Калининскому, намереваясь переставить машину в другое, более безопасное место, но едва я вышел на проспект, как сразу оказался на виду у спускавшейся от Садового кольца огромной толпы. Из передних рядов закричали: «Генерал, присоединяйтесь к нам, ведите к «Белому дому» защищать Президента». Так, совершенно случайно, я оказался во главе массы кричащих, размахивающих кулаками и наспех сделанными транспарантами людей. Их настроение сразу же передалось мне, и вот уже я иду и кричу вместе с ними: «Позор!», «Долой!», «Ельцин! Ельцин!»
Когда подошли к лестнице на набережной у «Белого дома», меня делегировали вызвать Ельцина для встречи с народом. Внутри по-прежнему царила сумятица. Бегающие с потерянными физиономиями сотрудники аппарата, журналисты — никто не знал толком, где Ельцин. Наконец, я наткнулся на Руцкого. «Президент совещается с ближайшими помощниками. Подождем, пока соберется больше народу. Как раз сейчас на подходе несколько тысяч человек из Зеленограда. Передай это людям», — сказал вице-президент…
На улице моросило, но толпа не расходилась, терпеливо ожидая подкрепления. Я же решил воспользоваться паузой и навестить старых друзей из Управления делами Московского горкома партии. Важно было узнать, как они оценивают обстановку, что говорят в партаппарате о случившемся.
Не успел я войти в кабинет одного из своих друзей, как он, стоя у открытого окна, заметил: «За тобой сразу две машины… Пойдем пообедаем, а потом что-нибудь придумаем. Ситуация крайне сложная, и чем все закончится — неизвестно. Тебе следует исчезнуть и по крайней мере для начала сбросить «хвост». Я дам тебе служебную машину с темными занавесками на окнах и выведу через подъезд на противоположной стороне здания, который никогда не открывается».
Я с благодарностью принял предложение друга, рисковавшего в тот момент своим положением. Сопровождавшие меня сотрудники наблюдения ждали моего выхода до девяти вечера, но так и не дождались.
А я между тем присоединился к группе депутатов российского и союзного парламентов, обосновавшихся в гостинице «Россия», где принял участие в бурных дебатах. Время незаметно клонилось к вечеру, и депутаты любезно предложили переночевать у одного из них в номере. Но я предпочел вернуться в «Белый дом»: Глеб Якунин сказал, что у него в кабинете найдется лишнее кресло для ночного отдыха. Я уже был готов выехать, когда по радио объявили о введении в городе комендантского часа. Коллеги-депутаты вновь стали настаивать, чтобы я остался в «России». Правда, один из них — врач — предложил вызвать «скорую помощь» и на ней добраться до «Белого дома», но другие его идею забраковали. Выбора не было, но и оставаться вместе представлялось небезопасным. Самое лучшее — раствориться в одном из никому не известных номеров гостиницы. Я знал один такой номер люкс. Его занимала благотворительная организация, изредка подселявшая туда иностранцев. Около часа ночи я постучал в дверь. Ответили испуганно на английском. «В городе военное положение, отворите немедленно», — сказал я командным тоном. Появившееся в проеме заспанное лицо впустило меня в номер. «Сколько вас?» — спросил я. «Двое». — «Освободите большую комнату и идите в спальню», — повторил я тоном, не терпящим возражений. Мой ночной незнакомец, как позже выяснилось американец, без протестов удалился в другую комнату, а я тут же, не раздеваясь, растянулся на диване и заснул.
Утром я позвонил жене. Она сообщила, что пока все тихо, было много телефонных звонков, но никаких тревожных сигналов. Я решил заехать домой, переодеться и привести себя в порядок.
…И снова от дома за мной увязался «хвост». На этот раз я ехал на «мерседесе» западной телевизионной компании, пригласившей меня в студию для интервью. Мы не смогли доехать до корпункта на машине: дорога впереди была блокирована танками и образовалась огромная пробка. Добирался я до места назначения на метро. Спускаясь вниз на эскалаторе, я услышал сзади тихий голос: «Не оборачивайтесь. Слушайте меня внимательно. Вы находитесь в списке лиц, подлежащих аресту. Но это будет не сегодня. Я вас заранее поставлю в известность, если решение о задержании будет принято. Сегодня нами задержаны Гдлян, Уражцев, Портнов, на очереди депутаты Якунин и Белозерцев. Передаю вам записку, там есть номер моего домашнего телефона. После прочтения уничтожьте».
В раскрытую ладонь он сунул свернутый листочек бумаги. Я прочитал записку уже на подходе к «Белому дому», пробираясь сквозь плотное кольцо собравшихся на площади людей. Здесь же в толпе кто-то дернул меня за рукав: «Помогите пройти внутрь здания, я подполковник КГБ, хочу выступить». Я посмотрел его удостоверение и повел за собой.
На балконе бушевали митинговые речи, и я получил слово почти сразу после Ельцина. «Дорогой друг, отец Глеб, — загремели мощные динамики, — я не знаю, где ты, но береги себя. Сегодня КГБ собирается тебя арестовать. То же самое касается Сергея Белозерцева. Они будут расправляться с нами поодиночке, и мы должны быть вместе, чтобы сорвать их планы. Не все в КГБ идут на поводу у Крючкова. Многие осуждают его преступную деятельность. Я привел с собой еще одного чекиста, порвавшего с системой и вставшего на защиту демократии. Он сейчас выступит перед вами…» С этими словами я подтолкнул приведенного с собой подполковника к микрофону…
В тот день я уже больше не выходил из «Белого дома». Сгущались сумерки, и росла тревога, что самое страшное должно случиться в эту ночь. Поползли слухи о предстоящем штурме. С улицы доносился рокот моторов, приглушенные крики. Иногда вспышки ослепительного света прорезали темноту. Где-то прогремел одинокий выстрел, потом второй, и все сразу напряглись в ожидании худшего. Многие бесцельно бродили по зданию из одного кабинета в другой, тихо переговаривались, пели песни в радиорубке, вещавшей всю ночь напролет, то и дело менялись выступающие: видные политики, журналисты, М. Ростропович. «Белый дом» гудел как растревоженный улей.
Восход солнца мы встретили вдвоем с российским депутатом Владимиром Олейником у окна, выходящего на гостиницу «Украина». Танки еще стояли внизу, на набережной, но по всему было видно, что путч захлебнулся. Потом до нас дошла скорбная весть, что трое молодых людей погибли на подступах к «Белому дому»…
Триумф демократических сил в те августовские дни, казалось, открывал безграничные просторы для преобразований общества. Родились радужные ожидания скорых и необратимых перемен. Подобные настроения испытывал и я, тем более что в начале сентября Горбачев отменил все указы и решения, связанные с лишением меня звания и наград. Прокуратура прекратила мое дело, а новый председатель КГБ СССР Вадим Бакатин предложил мне стать своим заместителем. От предложения я отказался: разве не было покончено с КГБ раз и навсегда! Сама мысль о возвращении в эту организацию вызывала тошнотворное чувство. И все же под давлением друзей из Демроссии я согласился выполнять роль советника Бакатина, но без включения в штаты и оплаты и только по вопросам радикальной реформы органов.
26 августа на внеочередной сессии Верховного Совета СССР я впервые переговорил с Горбачевым. Он только что сошел с трибуны после яркой, взволнованной речи, в которой сквозили горечь, боль и раскаяние. Тогда он во всеуслышание сказал то, что мне приходилось говорить неоднократно: «КГБ — это государство в государстве, оплот тоталитаризма. Он должен быть разрушен». Эти выстраданные слова я воспринял как признание его вины перед теми, кто не раз предупреждал его об опасности сохранения нереформированного КГБ, о невозможности демократических преобразований без коренной ломки аппарата коммунистической диктатуры.
Неожиданно давно остывшая симпатия к первопроходцу перестройки вспыхнула во мне с прежней силой. «Если то, что вы сейчас сказали, — искренне, если вы действительно, а не на словах намерены впредь без колебаний идти по пути реформ, я ваш верный союзник». С этими словами я протянул руку Президенту, стоявшему в окружении группы депутатов. В карих, невеселых глазах Горбачева что-то дрогнуло. «Спасибо, Олег, — ответил он, — спасибо за поддержку».
По случаю ноябрьских праздников я впервые получил от Президента приглашение на прием в Кремлевском Дворце съездов. Вместе с министром иностранных дел Борисом Панкиным мы подошли к Горбачеву. Он приветствовал меня как давнего знакомого, говорил о том, как тяжело пережила Раиса Максимовна испытание в Форосе. Внешне оживленный, он едва мог скрыть грусть и глубоко затаенную озабоченность. Думаю, что не только семейные проблемы терзали его сердце. На глазах у всех ускоренным темпом шел распад Советского Союза, центробежные силы размывали фундамент власти — она ускользала из-под ног Горбачева. Мог ли он предположить тогда, мог ли кто-либо из нас представить тогда, что всего лишь через полтора месяца «великий, могучий Советский Союз» рухнет, как колосс на глиняных ногах, и что еще через полтора года — Россия, как в марте семнадцатого, вновь окажется перед выбором: демократия или деспотия? Либерализм и шатания революционного правительства вкупе с порожденными войной экономическими тяготами, открыли тогда дорогу для захвата власти экстремистам. На семьдесят с лишним лет страна наша оказалась погруженной во мглу, под покровом которой творились чудовищные преступления. Неужели мы снова будем ввергнуты в бездну беспросветной тьмы, лжи и страданий? Quo vadis, Россия?
Эти тревожные мысли не покидают меня и по сей день. Казалось бы, нас отделяет от августа 1991-го целая историческая эпоха — качественно новое состояние общества, познавшего теперь уже не только бремя нищеты и произвола, но и сладостный вкус свободы и горечь правды, зримые соблазны материального благополучия и порочность необузданных рыночных страстей. Но как страшна оказалась логика привычных представлений о мире, о жизни, о месте в ней каждого из нас, как болезнен развал гигантского общежития, где под присмотром и по расписанному партийным комендантом календарю худо-бедно жили три четверти века не просто люди, но целые народы!
Я, как, наверное, все соотечественники, тяжело пережил распад СССР, умом понимая его историческую обреченность, но полагал, что, будь Горбачев более гибок, более уступчив в отношении законных претензий республик, Союз в иной, принципиально новой форме можно было бы сохранить.
Я с надеждой воспринял гайдаровские реформы, но обвальный характер ценообразования в условиях отсутствия конкурентной среды вызвал недоумение, а затем и неприятие, когда стало ясно, что социальный аспект реформ фактически проигнорирован.
Я приветствовал приватизацию как неотъемлемый компонент радикального изменения форм собственности, но реальные шаги в этом непростом деле, развязавшие руки «теневым» структурам и коррумпированным чиновникам, повергли меня в смятение.
Я по-прежнему поддерживал Ельцина, но у меня вызывали тревогу его нерешительность и запаздывание с принятием жизненно важных для страны решений. Беспокоил и его постепенный отход от прежних лозунгов и обещаний, все большая дистанцированность от народа, чрезмерная бюрократизация госаппарата.
Я с интересом, но со стороны наблюдал за эволюцией органов безопасности и разведки и в конце концов пришел к выводу, что их реформирование закончилось с уходом Вадима Бакатина. Как мне сообщил один из советников Президента, в феврале 1992 года Ельцин затронул в беседе с ним вопрос о назначении нового директора Службы внешней разведки и при этом всплыла моя кандидатура. Ельцин был не против, не посчитал, что бывший коллектив ПГУ едва ли воспримет меня. Думаю, что Президент не ошибался. После неудавшегося путча, изгнания из ПГУ крючковского ставленника Шебаршина в разведке воцарилось уныние. Многие подали рапорты об увольнении, другие затаились. Мало кто из них поддерживал Ельцина и его реформаторский курс.
Несколько лучше обстояло дело во внутренних службах бывшего КГБ, но приход туда большой группы сотрудников МВД во главе с Виктором Баранниковым в конце концов тоже привел к деморализации значительной части оперсостава.
Сложив с себя после распада СССР функции народного депутата, я не оставил надежды на получение в будущем депутатского мандата в российском парламенте. В конце 92-го несколько предприятий в Краснодарском крае вновь выдвинули мою кандидатуру в парламент. Я дал согласие, хотя чувствовал, что время триумфального шествия по стране демократов ушло. Я не ошибся. Почти 70 % голосов избирателей, пришедших на выборы, были отданы представителю старой партийной гвардии Николаю Кондратенко.
Между тем на волне поставгустовских событий и ряда моих публичных выступлений ко мне поступало немало приглашений из-за границы принять участие в различных общественных и политических мероприятиях.
Я выступил на слушании в сенате США с показаниями об американских военнопленных, задержанных во Вьетнаме после окончания войны и допрошенных сотрудником КГБ О. Нечипоренко на предмет вербовки и последующего использования в интересах советской разведки. Сделал сообщение о ходе реформ в России на Всемирной экономической конференции в Давосе, принял участие в симпозиумах по вопросам терроризма в Берлине, Париже, Норфолке и Бостоне, был гостем японских парламентариев и датских журналистов, читал лекции в британской военной академии в Сандхзерсте, в Оксфордском и Эксетерском университетах в Англии, в Гуверовском институте и Ливерморской лаборатории в США. Везде принимали радушно и заинтересованно. Я представлял, хотя и неофициально, новую демократическую Россию, и это как бы отодвигало на задний план, делало несущественным все, что касалось моей прежней службы в КГБ СССР. Но прошлое напомнило о себе совершенно неожиданно, резко и уродливо…
В октябре 93-го мир в шоке наблюдал по телевидению расстрел российского парламента. Накануне событий у «Белого дома» в Доме журналиста по инициативе известного правозащитника Сергея Григорянца состоялась конференция на тему «КГБ — вчера, сегодня, завтра». Не лучшее время было выбрано для обсуждения деятельности российских спецслужб: страна находилась в преддверии очередного политического кризиса, Баранников полностью дискредитировал себя в глазах своих собственных сотрудников, не говоря уж о других законопослушных гражданах…
С того момента, как Ельцин объявил о прекращении работы Верховного Совета и съезда народных депутатов, обстановка в столице накалялась с каждым днем. Хотя в действиях Президента очевиден элемент беззакония, я находил ему оправдание: оппозиция, отбросив в сторону все приличия, открыто я нагло шла на конфронтацию с Ельциным, готовила почву для смещения главы государства, получившего на выборах и в ходе апрельского референдума поддержку большинства населения.
Саботаж реформ, игнорирование ясно выраженной воли избирателей, публичные поношения и оскорбления Президента и правительства создавали в условиях углубляющегося экономического кризиса предпосылки для полного хаоса и анархии, чреватых реставрацией коммунистической власти, разгула террора. Президент был обязан сказать свое веское слово, защитить свой курс, иначе он не выполнил бы своего долга перед демократическими силами, приведшими его к власти в 1991 году.
…Конференция Григорянца близилась к концу, когда по телевидению сообщили о попытках оппозиции силой захватить здание московской мэрии. Мы вышли во дворик Дома журналистов и отчетливо услышали доносившиеся издалека выстрелы. Не сговариваясь, молча, большинство участников конференции отправилось по домам. Некоторые остались дожидаться приезда бывшего директора ЦРУ Уильяма Колби. Я же решил заехать в Международный пресс-центр в гостинице «Редиссон-Славянская», чтобы оттуда по Си-эн-эн наблюдать за развитием событий.
В гостинице все были возбуждены. Журналисты и гости с растущей тревогой воспринимали новости о вооруженных столкновениях всего в полукилометре от их местопребывания. Когда сообщили о военных действиях в районе Останкино, когда один за другим начали гаснуть экраны основных телеканалов, все приуныли.
Я заторопился домой. Сердце щемило от бессилия и досады. Как можно было допустить такое? Неужели в мае властям не преподнесли наглядный урок? Неужели внутренние войска и милиция — об армии мысли еще не было — не в состоянии навести порядок?
Что-то явно надломилось в президентской команде. Да, Ельцина постоянно подставляли, ну а он сам? Какая беспомощность, мягкотелось, неспособность управлять, подобрать себе надежных, решительных людей! С мрачными предчувствиями я ехал в машине какого-то такого же мрачного «левака» к дому. У подъезда я полез в карман, чтобы рассчитаться. «Не надо, уважаемый генерал. Деньги вам могут пригодиться в тюрьме. Эти негодяи затопят страну в крови».
Слова незнакомца, брошенные дружелюбно, но с вызовом, ударили в тугую нервную струну. Знакомый с августовских дней 91-го холодок пробежал по телу. Что делать? Призыв Гайдара выйти на улицы показался мне безрассудством. Это было приглашение на гражданскую бойню. Я включил работающую дома программу Си-эн-эн и не выключал ее до тех пор, пока танки не ударили по белому мрамору парламентской цитадели, пока не увезли на автобусе зачинщиков и вдохновителей очередного неудавшегося путча.
Я чувствовал себя опустошенным, бесполезным, обессиленным. Не было ни ликования, ни осуждения. Только ощущение утраты: надежд, иллюзий, цели, смысла существования в этой несчастной, Богом проклятой стране.
…Три недели спустя я отбыл в Англию по приглашению телевидения Би-би-си для участия в специальной программе, посвященной английской разведке. Подавленное настроение и тягостные думы, навеянные кровавой драмой на московских улицах, все еще не покидали меня.
В лондонском аэропорту Хитроу, как обычно, любезный чиновник иммиграционной службы, бегло просмотрев мой паспорт, вместо того чтобы проштамповать въезд, попросил меня подождать в зале и исчез в лабиринтах служебных помещений. Он появился через полчаса в сопровождении высокого, крепкого телосложения человека в штатском, представившегося сотрудником Скотленд-Ярда. «Господин Калугин, вы арестованы по подозрению в причастности к убийству, — с ходу объявил полицейский. — Следуйте за мной».
Кому-то это может показаться странным, но я не испытал, услышав грозный приказ, ни страха, ни растерянности. Напротив, подавленность, с которой я прибыл в Лондон, неожиданно улетучилась. Внутренне, про себя я даже рассмеялся: этого как раз недоставало в моей жизни — нового опыта.
В маленькой комнатке тут же в аэропорту меня встретили еще двое полицейских в форме. Они предложили кофе и попросили подождать, пока за мной прибудет машина из города. Еще через полчаса в полицейской дежурке появились два джентльмена в штатском. «Следуйте за нами», — приказал один из них, и не успел я открыть рот, как оказался сцепленным стальным объятием наручников с моим сопровождающим. «Зачем это нужно, — запротестовал я, — неужели вы думаете, что я куда-нибудь убегу?» — «Такой порядок», — обрезал полицейский. По пустынным коридорам аэропорта меня провели к служебному выходу.
Наручники сняли только в полицейском участке. Составили протокол задержания, вытряхнули из чемодана все содержимое, изъяли из бумажника и карманов деньги и визитные карточки. Все записали в инвентарную книгу, сложили в отдельных пластиковых пакетах и опечатали их. Затем предложили раздеться. Когда дело дошло до нижнего белья, я остановился. Тем не менее полицейский, осматривавший меня, не постеснялся заглянуть в трусы. Меня разбирал смех. «Неужели вы ищете там взрывчатку?» — спросил я шутливым тоном. Полицейский выпрямился, строго посмотрел на меня и сказал: «Господин Калугин, вы профессионал. Разве то, что я делаю, профессионально неправильно?» — «Нет, нет, все правильно, продолжайте», — ответил я. «Вам придется подождать прихода начальства из лондонской полиции», — сообщил полицейский и с этими словами провел меня по коридору до какой-то комнаты, открыл ее, впустил меня внутрь, с тяжелым лязгом захлопнул стальную дверь. Щелкнул ключ, и я оказался в маленькой, около шести квадратных метров, камере с едва проникающим снаружи через толстые небьющиеся стекла электрическим светом, с бетонным полом, сколоченной из полированных досок на бетонном основании койкой и одиноко стоящим толчком. Чистые стены, ни одного крючочка или выступа, на который можно было бы повесить пиджак и плащ. На койке лежали аккуратно сложенные пластиковый матрас, одеяло и подушка с бумажной наволочкой.
С лязгом закрывающейся двери и внезапно наступившей тишиной мое бодрое настроение сменилось приступом бешенства.
Я оглядел еще раз камеру и застучал кулаками в дверь. Снаружи — полное молчание. Минут через пятнадцать, однако, пришел полицейский и проводил меня в кабинет, где средних лет дама спросила, нет ли у меня каких-либо претензий. Тут я дал волю чувствам, обрушившись с проклятиями на произвол английских властей. Невозмутимо выслушав мою тираду, дама уточнила: «Меня не интересуют ваши словоизвержения по поводу факта задержания. Мне важно знать, нет ли замечаний по обращению с вами со стороны полиции и условиям содержания в камере». — «Ваша камера очень похожа на камеры в КГБ. Яркий, слепящий глаза свет, нет туалетной бумаги», — ответил я с вызовом.
После ознакомления с правилами, разъясняющими мои права в случае задержания полицией, меня вернули в камеру. Через минуту уменьшили яркость освещения, еще через две принесли рулон туалетной бумаги. А еще через полчаса меня вновь вывели из камеры и представили шефу лондонской полиции.
Первые мои слова были: «Мне не о чем с вами говорить, и я отказываюсь с вами говорить до тех пор, пока не прибудут представители российского посольства в Англии и юрист. Если вы хотели что-то от меня узнать по делу Маркова, то я бы пошел вам навстречу, будь вы поумнее и повежливее. С русскими так не обращаются — теперь вы от меня ничего не добьетесь. Все».
Через несколько минут я уже разговаривал с дежурным дипломатом посольства России, информировал его о случившемся, просил дать информацию и для ИТАР — ТАСС. Вскоре прибыл юрист Би-би-си, рассказал, что в течение нескольких часов люди из Би-би-си ждали меня в аэропорту и только недавно узнали о моем аресте. Через юриста я передал просьбу посольства провести встречу со мной утром следующего дня.
Вновь лязгнул засов стальной двери: принесли ужин — с виду аппетитное жаркое с горячим кофе и булочками с маслом. Но мне уже было не до еды. Аппетит пропал напрочь, и от ужина я отказался. Я лег на койку, но сна не было тоже.
Утром принесли полотенце, мыло, бритвенный прибор, предложили принять душ. Я отказался. Так же я поступил с завтраком. Появившийся около десяти утра шеф полиции тревожно спросил: «В чем дело, почему ничего не едите, не побрились?» — «Не ваше дело!» — рявкнул я.
Наконец прибыли заведующий консульским отделом посольства с помощником, юрист. В их присутствии начался допрос, записывавшийся на магнитофон. С самого начала я заявил, что рассматриваю свое задержание как провокацию британских спецслужб, не желающих моего появления на телевидении с комментариями о деятельности английской разведки, как попытку не допустить меня в качестве эксперта на процесс по делу английского служащего, обвиненного в шпионаже в пользу России (такое приглашение на процесс я получил незадолго до поездки в Англию от адвокатов обвиняемого, но определенного ответа им не дал). Что касается убийства Маркова, то я был первым, кто предал это дело огласке, в течение трех лет я неоднократно давал разъяснения по делу, в том числе в Болгарии, где находился зимой 1992 года по приглашению президента Желева. Болгарские власти не предъявляли мне никаких претензий, более того, им известны имена организаторов и исполнителей этой преступной акции. Моя причастность к делу Маркова состояла в том, что я присутствовал при рассмотрении этого вопроса в кабинете Андропова, что мой сотрудник Голубев выезжал в Болгарию для инструктажа, но не я направил его туда, а Крючков, и что я знал от болгар, по завершении операции, как она готовилась. Переписки по этому поводу между Москвой и Софией не было. По телефону такие проблемы не обсуждают. Ничего путного из этой акции, кроме радости для господина Крючкова, не получится.
Допрос продолжался до шести вечера с перерывом на обед. От обеда я отказался. Шеф полиции, проявивший высокий уровень профессионализма, выдержку и корректность, несмотря на мои нередко грубые колкости, явно исчерпал запас ловушек, в которые он пытался меня вогнать, и наконец предложил прослушать запись моего интервью с корреспондентом «Мейл он сандей». Из интервью никак не следовало, что я замешан в истории с убийством Маркова, по крайней мере в том контексте обвинений, которые мне предъявило следствие. Именно так и я прокомментировал запись.
«Ну, а читали вы свое интервью в газете?» — спросил полицейский начальник, разворачивая злополучный номер «Мейл он сандей». Я не читал, и немедленно оценил всю нелепость ситуации, увидев свой портрет и огромный, через всю полосу заголовок: «Я организовал убийство Маркова».
«Негодяи, они просто негодяи! — сорвалось у меня. — Этого же нет в магнитофонной записи! Как они могли?!»
Шеф удовлетворенно усмехнулся и сказал почти по-дружески: «Надо быть разборчивее при выборе газеты, которая желает взять у вас интервью». Потом добавил: «Вы ожидали, что британская полиция будет бездействовать, когда на территории страны объявляется человек, заявляющий о своей причастности к убийству?»
Вновь объявили перерыв, а затем сообщили, что обвинение мне предъявляться не будет и я свободен, но из Англии смогу уехать только после утверждения решения лондонской полиции вышестоящей инстанцией.
Я вернулся домой в зените непрошеной скандальной славы. Прошлое не отпускало меня, как я этого ни хотел. Наверняка оно не помогло мне и при декабрьских выборах в Госдуму, куда я баллотировался по списку «Выбора России» и не прошел. Но личная неудача меня не огорчила: новый парламент с самого начала показался мне не лучшим приложением знаний, сил и энергии. Огорчило другое — провал демократов и выход на широкую политическую арену национал-коммунистов. Тугой политический узел, прочно повязавший российскую действительность с прошлым, ослабить не удалось.
И все же, что бы ни случилось, нет у нас иного выбора, кроме движения вперед по пути обновления и преобразования общества, страны, в которой нам суждено было родиться и умереть. Для тех, кто связал свою жизнь и судьбу с Россией, она останется навсегда нашей болью и нашей отрадой. Грядущие поколения сделают ее более счастливой.