Давно, в Киеве
Давно, в Киеве
В 1966 году под Косовом, что на Украине, я увидел скалы, словно выкрашенные синькой. Осенью, среди золотой листвы, это выглядело необыкновенно. Почему вдруг синие? Никто не знал. А Сережа воскликнул: «Да это же я их выкрасил для «Теней»! Неужели до сих пор не облезли?» Не облезли. И таким образом Сережа преобразил ландшафт на долгие годы. Потом уже я прочитал, что и Тарковский выполол все желтые цветы с поля, когда это ему было нужно для цвета, и Антониони красил деревья в серебряное и лиловое.
Я видел его фильмы украинского периода, сегодня прочно забытые, о которых мне с ним не хотелось говорить, как, впрочем, и ему со мной о белиберде, которую я снимал в то время в Киеве про барабанные пионерские будни. Никто сейчас уже не помнит ни его «Первого парня» (1959), ни «Украинскую рапсодию» (1961), ни «Цветка на камне» (1962.) Эти картины давали ему с семьей возможность не умереть с голоду. Правда, в «Цветке на камне» три-четыре куска останавливали внимание, и, как я теперь понимаю, это были робкие и интуитивные попытки отыскать свой стиль и почерк. Но в 1965 году наши блеклые экраны были буквально взорваны параджановским фильмом «Тени забытых предков». Картина произвела сенсацию, и впервые имя Параджанова появилось в прессе.
«Бывает так, что люди, жившие совсем в другое время, имевшие отличную от нас систему взглядов и представлений о мире, вдруг делаются нам близки, начинают волновать нас, и мы разделяем их радость и горе. Это чудо совершает искусство. Как бы ни были далеки от нас события и люди, их обычаи, нравы, прикоснись ко всему этому истинный художник — и мы поверим ему, поймем его героев, нам откроются их сердца, скрытые под чуждыми одеждами, мы разделим их мысли, хоть и высказанные на чужом языке» («Искусство кино»).
«Бывают такие фильмы, которые навсегда врезаются в память. Этот фильм не похож на другие, он исключителен: поэма, опера, документ, легенда. Это могли бы сделать Флаэрти, Довженко, Шекспир, Босх или Шагал. Потрясающая картина, поразительное зрелище жизни народа, все еще связанного со старыми обычаями. Фильм выходит на экраны Парижа. Не пропустите его!» («Юманите»).
«Этот полный драматических ситуаций, красочных костюмов фильм о любви уносит нас далеко от Советской России в Россию классическую» («Фигаро»).
«Фильм Параджанова похож скорее на сон, насыщенный и лирический, сложный и интересный» («Нувель литерер»).
«Тщательный анализ фильма позволяет сделать вывод, что Параджанов создал великолепную поэму в стиле барокко, которую будут очень хвалить или очень ругать» («Экспресс»).
Однажды Сережа рассказал, как снимались «Тени».
«Эпизод оплакивания Миколы. Положили на стол гроб, посадили местных бабушек-плакальщиц. Начали! Бабушки не плачут. В чем дело? «Гроб пустой». Я говорю ассистенту: «Ложись в гроб». Ассистент ложится. Мотор! Начали! Бабушки молчат. В чем дело? «Он молодой». Нашли деда, положили в гроб, бабуси, не плачут: «Он чужой». Привезли деда из их деревни, своего, любимого. Положили в гроб. Тут такой плач поднялся, после съемки остановить не могли».
«…Нашел я дедусю, чтобы сыграл народную мелодию для одного эпизода. Он принес инструмент — дощечка и струна.
— Что играть, веселое или грустное?
— Играй веселое.
Дед пропиликал: тинь-тинь-тинь.
— А теперь грустное.
Дед опять: тинь-тинь-тинь.
— Какая же разница?
— Не понял? Тогда вот что. Я сначала буду играть веселое, потом кивну и сыграю грустное.
Опять: тинь-тинь-тинь. Кивает. И снова: тинь-тинь-тинь.
— Понял?
— Нет.
— Тогда не снимай кино про Гуцульщину».
Но вопреки совету дедуси фильм был снят, мелодия там звучала, и ее слышали в кинотеатрах многих стран.
Как-то Андрей Тарковский заметил, что «в конце концов после нас останутся только наши фильмы, которые будут давать право нашим потомкам судить о нас самих». С Параджановым, думаю, дело будет обстоять несколько иначе. О нем станут судить не только по его картинам. Он был гений сумасбродных выдумок, и истинное творчество Параджанова в немалой степени состоит из самосотворения живой легенды вокруг себя, из всех этих рассказов, историй, розыгрышей, интервью и мистификаций, которыми были охвачены все, кто с ним соприкасался. Часто приезжая в Киев, я всегда с ним виделся. Время покрывает туманом воспоминания — чем дальше, тем туман гуще, и если дневниковые даты не уточняют события, то встречи сливаются в непрерывную киноленту. Хотя жил он в Киеве трудно и сложно, но я запомнил его с блестящими глазами, веселым, ярким.
Вот он показывает мне город и заводит в пещеры Киевско-Печерской лавры, затевает там длинный разговор с монахом на плохом украинском языке, а когда мы выбираемся на свет Божий, радостно сообщает, что договорился, и нас принимают послушниками в какую-то обитель.
Вот он на базаре ругает меня, что я купил помидоры не у того, у кого надо.
— А у кого надо?
— Вон у того попа-расстриги. Посмотри, какой он красивый, надо купить у него!
Подходим. Выясняется, что это не поп-расстрига, как хотелось Сереже, а волосатый коновал, и помидоры у него никудышные, и глаз слегка косит — словом, полное фиаско.
Вот мы идем домой к Тарапуньке — кто не помнит этот веселый эстрадный дуэт Тарапуньки и Штепселя? — и несем ему свистульку, так как у него родился сын. И хотя Сережу не ждали, но очень ему рады. Он вообще возбуждался от известия, что у кого-то появился ребенок. Детей любил, но, клевеща на себя, утверждал, что «лишь чужих и на два часа». Очень любил Суренчика, своих племянников, сыновей Тарковского и Любимова, вообще окружающую ребятню. Недаром дети у него во дворе играли «в Параджанова»! Однажды ему очень понравился один детский спектакль, на следующее представление он откупил ложу и пригласил всех ребятишек из переулка. В антракте одарил их конфетами, а оставшиеся стал кидать в партер тем детям, что смотрели на странного бородатого дядю.
Вот мы идем втроем по Подолу: Сережа, я и моя московская приятельница Светлана Успенская. На ней нарядный французский платок. Сереже очень понравился и цвет его, и рисунок, тогда такие вещи были в новинку.
— Ну, если вам так нравится мой платок, я могу им поделиться с вашей женой.
— Каким образом?
— Придем домой, разрежем его по диагонали, и получатся две треугольные косынки, платок ведь большой.
— Вы серьезно говорите?
— Абсолютно.
Чего тут ждать, пока придем домой? Сережа тут же остановился у раскрытого окна, за которым у плиты хозяйничала толстая распаренная тетка:
— Мадам, у вас есть ножницы?
— Чего?
— Я разве тихо говорю?
Женщина протянула ему ножницы, как будто так и надо. Сережа снял со Светланы платок, с нашей помощью разрезал его на две половины, бережно сложил свою косынку, отдал ножницы, и мы пошли дальше как ни в чем не бывало.
На исходе зимы 1972 года Сережа сказал, что завтра мы пойдем на барахолку: там можно встретить самые неожиданные и крайне необходимые вещи.
— Например?
— Чайницы! (Он тогда увлекался чайницами.)
— Ну, мне они не нужны. Я мечтаю о тулупе, у меня нет зимнего пальто, а тулупы теплы и нынче в моде. Я бы купил и себе и жене.
— Я это вам с Инной устрою в две минуты. У меня знакомые в деревне, и по моим эскизам они сошьют дубленки и вышьют их бисером, украсят сутажом, как я им нарисую.
Сказано — сделано! Бумаги под рукой не оказалось, он схватил французский журнальчик «Brieves Nouvelles de France», на чистых местах моментально набросал несколько моделей и назначил цену. Я только рот разевал.
На барахолке он подолгу стоял перед китчевыми клеенчатыми ковриками с русалками и лебедями, беседовал с продавцами по-украински, торговался, не покупая, и все подбивал меня приобрести эту «потрясающую красоту». Никаких тулупов не было, мне надоело, я замерз и звал его уехать. «Хождение за покупками — монолог», — отшил он меня. Я часто вспоминаю это меткое выражение. Действительно, один ищет одно, другой — другое и томится, пока спутник рассматривает что-то, на что тебе наплевать. На сей раз дело закончилось покупкой за гроши чайницы старого стекла, и мы ушли только тогда, когда Сережа убедился, что больше ничего интересного нет, и тоже окоченел. Никаких тулупов он мне не устроил ни «в две минуты», ни в два года. Зато остались у меня его чудесные фантазии на страницах французского еженедельника.
Узнав, что у нас стоит письменный стол стиля «жакоб», Сережа решил подарить мне шесть стульев и два кресла того же стиля, чтоб был полный гарнитур. Ни более ни менее. Оглянувшись и ничего этого не обнаружив в его комнате, я подумал с облегчением: «А, пусть себе болтает. Мне это абсолютно не нужно, некуда ставить, да и как можно принимать такой дорогой подарок? Слава Богу, очередная фантазия». Но не тут-то было. «Они стоят у моих знакомых, я им обставил квартиру, а «жакоб» им не подходит, и я отдам его тебе». Через пару дней он повез меня в новую пятиэтажку, хозяев не было, но Сережа открыл дверь своим ключом. Квартира была им обставлена в народном стиле: керосиновые лампы, иконы, рушники, сундуки, бумажные цветы и тому подобное. В спальне Сережа возмутился, что хозяева что-то сделали по-своему, он переставил комод и снял со стены семейную фотографию. На кухне достал из буфета вино и бокалы, пошарил в холодильнике, красиво накрыл стол и принялся меня потчевать. Я же чувствовал себя домушником. От шести стульев я отбрыкался, а кресел, к счастью, не оказалось — хоть немного, да присочинил Сережа. Но все же один стул он мне велел забрать в подарок Инне, а себе прихватил второй. (Сережа играл роль Остапа Бендера, я — Кисы Воробьянинова.) Ничего не убрав со стола, мы спустились вниз. «Что подумают хозяева, когда вернутся? — спросил я в крайнем смущении. — Верно, решат, что была кража». «Они привыкши», — уверенно ответил Сережа. А стул очень подошел к столу, за которым Инна и сейчас работает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.