Я завожу знакомства
Я завожу знакомства
Кажется, я обратил на него внимание в университетском коридоре, где мы отыскивали свои имена в списках принятых на журналистику. Он был щуплый юноша, примерно моего роста, с необычным и, как я сразу подумал, прекрасным лицом. Узкое лицо. Длинноватые, прямые, пепельные волосы. Большие, серые, немного навыкате глаза. Большой нос с горбинкой. Тонкие губы, он их не разжимал, когда смеялся. В России таких лиц нет, зато их часто можно увидеть в музеях на небольших, обычно профильных,
портретах бургундской знати и купцов. Он и был родом из Великого герцогства Бургундского. Его дед приехал в Россию из Эльзаса играть в оркестре Мариинского театра. В России у музыканта родилось четверо сыновей: Роберт, Леонид, Альфред и имени единственного из них, кого я встречал, я не помню. В 30-е годы, после ареста и ссылки в Среднюю Азию старшего брата, довольно известного литературного критика Роберта Куллэ, отец Сережи, Леонид, стал писать свою фамилию с "е" на конце. "Чтобы принимали за эстонца", — непонятно объяснил мне недавно Витя (Виктор Альфредович) Куллэ. Леонид Кулле погиб на войне. Мы столкнулись с Сережей в троллейбусе, когда ехали на собрание абитуриентов в университет. Вместе пришли на собрание, да так с тех пор и старались не расставаться еще лет десять. Я не могу сказать, что у меня не было друзей ближе Сережи. В прошлом я был счастлив друзьями. Та же степень любви, доверия, взаимопонимания была и с Иосифом, и с Юрой, и с Юзом. Виноградов, Уфлянд, Еремин, Герасимов стали мне как братья. Но тогда мне было только- только семнадцать лет, и это было ошеломительное открытие: как, оказывается, можно понимать мысли и чувства другого. Именно понимать, а не чувствовать и мыслить одинаково. Наверное, нас потому так и потянуло друг к другу, что мы были неодинаковы и друг другу интересны. Сережа-то, он точно поражал меня своими суждениями, но еще больше своими… И тут мне не хватает слова. Это очень важное слово отсутствует в русском языке: sensibilite, sensibility. "Чувствительность", прямой перевод, у нас обычно означает граничащую с плаксивостью сентиментальность. Между тем речь идет о том, что составляет существо эстетики, о том, что одно только и способно повысить ценность существования. Речь идет об усложнении эмоциональной шкалы, о том, что у "красиво" и "некрасиво" и между ними есть бесконечное множество тонов и оттенков, что способность к их восприятию можно воспитывать (сентиментальное воспитание — воспитание чувств), что в меру своей талантливости человек способен их выразить в музыке, на холсте, в стихах, в прозе и в разговоре. Гуковский иронически писал о русских дворянах александровской эпохи, что они "выращивали нежные чувства, как ананасы в оранжереях". Нечего смеяться. Есть великий стих Карамзина "Послание к дамам":
.. он право мил и чудно переводит
Все темное в сердцах на внятный нам язык,
Слова для нежных чувств находит…
Вместо того чтобы посмеиваться или там умиляться, вчитайтесь: ничего более точного о конфликте культуры и бессознательного и о культурной миссии поэта по-русски не было сказано.
На собрании нас проинструктировали, что брать с собой, — нас отправляли на "абитуриентскую стройку". Что мы там строили, не помню. Работа была будто бы прямо из Древней Руси — тесать топором сосновые бревна. В ходу были глаголы "ошкуривать", "сучковать" и "сачковать". Сучковали (обрубали сучки) и ошкуривали (обдирали кору) девушки. "Сачковать" означало работать лениво, хитростью уклоняться от работы. Неумелые, несильные и не привыкшие к физическому труду, мы с Сережей тюкали топориками вкривь и вкось, боясь попасть себе по щиколотке, портили бревна. Я быстро уставал, пытался сачковать, для чего вовлекал товарищей в длинные разговоры. Сережа, с его железной волей, молчал, обливался потом и тюкал, тюкал. От позорной отправки к женщинам на сучкование — ошкуривание меня спасло умение запрягать лошадь. Должность возницы была почтенной. Правда, лошадь колхоз давал нам лишь время от времени, подвезти продукты или еще чего, но все-таки в роли ломового извозчика я получал передышку от ненавистного тесания.
В сентябре нам дали поучиться пару недель и опять отправили в колхоз, "на картошку". Копать картошку мне тоже не понравилось. Поначалу кажется нетрудно — подкопнул лопатой, выдернул куст, отряхнул, как мог, землю, оборвал клубни в ведро, продвинулся к следующему кусту. Как ведро наполнится, отнести его в конец борозды. Там свалены ящики из реек. Ссыпать картошку из ведра в ящик. Вернуться с пустым ведром туда, где оно наполнилось. Снова — копнуть, выдернуть, отряхнуть… Очень скоро заломило поясницу, а день еще был в самом начале. К середине дня, когда достаточно ящиков на краю поля наполнилось картошкой, появилась лошадка с тележкой, ящики стали накладывать на тележку и увозить. Шевельнулась надежда. И правда, когда мы ужинали в большом темном сарае наш начальник вопросил из мрака: "С лошадьми обращаться кто-нибудь умеет, запрягать и вообще?" Изо всех сил стараясь не проявлять поспешность, я как бы нехотя признался, что умею. Начальник, лицо которого, за исключением выражения недоверия, остается в темноте, сказал: "Ладно. Грузчика себе подбери…" Полагался на каждую телегу возница и грузчик.
Во время этого разговора из темноты выдвинулся белобрысый мальчик в светло-голубом беретике. Мне показалось, что ему лет четырнадцать, но оказалось, что нет, как и мне, семнадцать, зовут Миша Еремин, поэт, занимался в поэтическом кружке во Дворце пионеров и не прочь поработать со мной грузчиком.
Вот и ездили мы с Мишей на тележке, не торопя пожилую лошадку, устраивая привалы у ручейка. Подъедем к полю, погрузим картошку, отвезем в амбар, разгрузим. Миша был неразговорчив, особенно поначалу. Кажется, сказал что-то о любви к Есенину и раннему Маяковскому. В один прекрасный момент я остановил лошадь и присел по нужде за кустом. Миша тоже присел из солидарности и именно тут сказал, что есть у него два друга, оба поэты-футуристы, Леонид Виноградов и Владимир Уфлянд, и он меня с ними познакомит, когда мы вернемся в Ленинград.
На филфаке по возвращении мы с Мишей не так уж часто встречались, так как учились на разных отделениях, но при каждой встрече я напоминал ему об обещании. Мне было любопытно познакомиться с футуристами. Вышедший из-под моего подчинения Миша сурово говорил: "Купи винегрет и булочку — познакомлю". Мы шли в убогий филфаковский буфет, и я покупал ему угощение: винегрет за 10 копеек, булочку за 5 копеек и стакан чаю за 3 копейки (Может быть, масштаб цен был другой, надо бы проверить, но даже и по тем временам цены были лилипутские; правда и то, что винегрет этот прозвали "десять копеек туда и обратно"). Наконец познакомил: "Вот они". По филфаковскому коридору шли ("хиляли", была такая развинченная походка у стиляг) двое — один длинный, другой короткий, у обоих кудри до плеч.
Как быстро воспламенялись дружбы! Еремин познакомил меня с Виноградовым и Уфляндом в октябре, а уже в ноябре я сижу, как среди старых близких друзей, в тесной комнатке у Уфлянда на Пестеля и все говорят: "Герасимов! Сейчас придет Володя Герасимов… А, вот звонок, это Герасимов." Я сижу так, что вижу входящего в профиль. Он очень красив, в черном пальто, в черной шляпе, горло обмотано шарфом. "Штрафную Герасимову, штрафную!" Ему подносят граненый стакан, он, не снимая шляпы, запрокидывает красивый профиль, пьет до дна.
Одно время Герасимов был без ума влюблен в Лизу Берг. Это была типичная герасимовская влюбленность, всепоглощающая страсть, доходящая до суицидальных состояний. Объектом страсти, как мы все знали, всегда бывала девушка интеллигентная, остроумная, немножко ломака, как правило, существо субтильное, с милыми, но мелковатыми чертами, с двусложным именем. Согласные могли варьироваться, но гласные всегда были "и" и "а": Кира, Инна, Лиза. Так же как правило, эти декадентские создания эксплуатировали Володю, как только могли. Одной, например, еще в конце 50-х годов позарез нужно было новое пальтишко ("черевички, какие сама царица носит"). Отчаявшись заработать такие огромные деньги и за неимением черта, которому можно было бы заложить душу, Володя попытался совершить преступление, извиняемое только его ненормальным в тот момент душевным состоянием да еще нелепостью преступного акта: пришел в гости к знакомому библиофилу, попросил посмотреть главное сокровище коллекции — "Большую книгу маркизы" и, когда польщенный владелец декадентского шедевра вышел заварить чайку, Володя сунул фолиант под рубашку и ушел. Дело закончилось вскрыванием вен, глотанием тридцати таблеток люминала. Его откачали, и, когда я пришел к нему, откачанному, в больницу, он, хотя и ослабший и с белой накипью на губах, был, по сути дела, исцелен — о любви и о самоубийстве рассказывал весело.
Годы спустя я пристроил его в "Костер". Там была крошечная ставка или полставки вроде как экспедитора. Сначала на эту должность наняли по протекции семнадцатилетнюю девушку, кстати вполне в герасимовском вкусе. Весь свой незаурядный комплекс Электры это существо перенесло с мамы на сотрудников "Костра" коллективно. Сидеть-то она отсиживала положенные часы за столом в приемной, но не то чтобы попросить письмо на почту отнести, мы и проходить мимо нее боялись, с такой ярой ненавистью глядела она на нас сквозь клубы сигаретного дыма. Даже Юркан ее боялся и как-то обиняком устроил, что она из "Костра" ушла. Эта Лена Шварц потом стала писать талантливые стихи. За освободившийся столик мы и усадили Герасимова. Он тоже дымил вовсю, но смотрел на окружающих, напротив, крайне приветливо. На почту ходить не отказывался. Правда, не всегда возвращался. Всех развлекал остроумной беседой. Всем давал толковые энциклопедические консультации и дарил литературные идеи. Подоспела новая миниатюрная и жестокая красавица. Володю в глубоком запое и с петлей из посылочного шпагата на шее прямо из "Костра" увезли на Пряжку. В ящиках стола у него Юркан нашел неотправленные письма авторам и читателям за два месяца. Марок для этих писем в столе не было. Денег, выдававшихся на марки, тоже. Тем не менее "из профсоюзных средств" было куплено кило апельсинов, и я пошел навещать Володю в сумасшедший дом.
Я никогда не бывал до того в скорбных домах. Мне было немножко не по себе, когда меня проводили через отсеки, отпирая и вновь запирая за мной лишенные ручек двери. По мере того как мы приближались к среднебуйному отделению, где содержался мой друг, нарастал шум, напоминающий шум прибоя. Наконец последняя дверь отворилась, из нее, уже не приглушенный, вырвался коллективный говор душевнобольных и кисловатый запах больничного отделения. В дверях стоял с любезной улыбкой Володя, прямо над головой у него на стене коридора висел большой старательно начертанный транспарант: ЛЕНИН С НАМИ!
На рукаве серого халата у Володи была кумачовая повязка, отчего у меня мелькнула мысль, что, может, он и вправду свихнулся. Оказалось, что, наоборот, как наиболее здравомыслящий, он назначен дежурным по отделению. Володя, приглушая голос, показывал мне среднебуйное отделение: парня с серым лицом, которого спокойная мать кормила из миски кашей — сунет ему ложку в рот, он выплюнет, сунет опять, он опять выплюнет; обмякшее существо в форме человека на койке, смиренное лошадиной дозой транквилизатора; почтенного вида гражданина в очках, которого изловили и привезли сюда, когда он отправился гулять по проспекту Майорова в чем мать родила (гражданин в очках был на отделении вторым по здравомыслию после Володи; он сидел за столом и клеил следующий номер стенгазеты под поразившим меня транспарантом; "Анна Сергеевна, можно ножницы?" — спросил он у сестры-надзирательницы, и та без колебаний доверила ему острый инструмент). Вел Володя эту экскурсию толково, весело и очень занимательно, как водил он меня по Эрмитажу или по Павловскому парку. О приведших его сюда обстоятельствах рассказывал легко и иронично. Был исцелен.
Лиза Берг, не любившая и мучившая Герасимова, была в тот период страстной балетоманкой, точнее барышниковоманкой. Она старалась не пропускать ни одного спектакля с гениальным молодым танцовщиком, словно бы предчувствуя, что скоро не будет возможности его видеть. К чести Лизы надо сказать, что только в крайнюю минуту, когда никаких других возможностей достать билет на очередной барышниковский спектакль не было, она обратилась к нелюбимому Герасимову. И Володя достал-таки пару билетов. Как он был счастлив, что может провести вечер в обществе временно благосклонной возлюбленной. Он вдвойне наслаждался "Жизелью", потому что Лиза была рядом и потому что она испытывала блаженство. В блаженном состоянии вышли они на Крюков канал после представления. Делились восторгами. "Удивительно, — сказала Лиза, — который раз я смотрю "Жизель", и каждый раз Барышников в конце второго акта падает в другом месте сцены. Как вы думаете, почему?" — "Чего же тут удивительного, — сказал разнежившийся и потому потерявший бдительность Володя, — где его застанет конец музыки, там он и грохнется". У Лизы от гнева задрожали губы: "Как вы смеете… в таком тоне… говорить о человеке гениальном…" И, подавив рыдание, она отвернулась и убежала.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.