<Возвращение в Ленинград>
<Возвращение в Ленинград>
15 июня 44-го года началось с теплого летнего утра. Настроение было соответственно дню рождения благостное. Мама и без того делала дни рождения (не только мои) каким-то исключительно важным праздником — и подарки должны быть пышные, и само празднование, — а тут я к тому же знал, что начинается новая жизнь, осенью я пойду в школу, и чувствовал себя соответственно повзрослевшим, прохаживаясь между высоких грядок нашего огорода. Умелый Фима подарил мне собственноручное изделие: очень славную деревянную пушечку с колесами, выкрашенную в травянисто-зеленый цвет. К фанерной подставке был в углу приклеен аккуратный параллелограмчик из темно-лиловой засвеченной фотографической бумаги, на котором тоненькой кисточкой белильцами написано курсивом: "Льву Лифшицу в день его семилетия от семьи Левита". После завтрака заглянул Илья Вениаминович и тоже принес свое изделие, почти такое же приятное, как пушечка Левита, — алюминиевый светофор, который можно было включить и зажигать поочередно зеленый, желтый, красный фонарики.
Но главное, с этого дня в моем сознании началось возвращение в Ленинград. Видимо, уже тогда шли вовсю о том разговоры. Дело ведь это было не простое: папа с фронта должен был добыть и прислать нам вызов, затем надо было получить места в эшелоне (так, на военный манер назывались поезда — регулярное расписание на дальних расстояниях не действовало, а ходили специальные "эшелоны"). Так или иначе, мы тронулись в конце июля и приехали в Ленинград в начале августа.
Несколько лет спустя, вернее, преодолев огромное жизненное пространство, отделяющее раннее детство от подросткового возраста, я прочитал самый известный в мире русский роман и смог задним числом подставить себя в Эпилог. Для этого память немножко сдвинула даты: приблизила послекоклюшные долгие прогулки по берегу Иртыша из поздней осени 43-го года к отъезду летом 44-го. "Начиналась новая жизнь".
Новая жизнь начиналась с узнавания старой, оказывается, основательно забытой за три года. Так как в нашу довоенную квартиру на третьем этаже попал снаряд (наш дом был помечен белой по синему трафаретной надписью: "Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!"), нам дали комнату на четвертом, в квартире еще не вернувшегося писателя Вагнера. Но наши вещи, уцелевшие от снаряда и не сожженные папой для обогрева во время его наездов домой в блокаду, уже были там. Впервые за три года я повернул на кухне медный крантик, и в ноздри ударил чистый запах ленинградской водопроводной воды. Я засунул руку глубоко между пухлым, мною же обколупанным клеенчатым боком и подушкой любимого кресла и достал оттуда огрызок красно-синего карандаша, довоенный фантик конфеты "Кис-кис" и стойкого оловянного солдатика, мужественно проведшего под подушкой три военных года. Солдатик был покрупнее и поподробнее новых, и он, и подземелье совпадали с главной книгой из подаренных мне по приезде в Ленинград — сказками Андерсена. Отождествлялся он также с папиным стихотворением, которого я побаивался, как и всего слишком печального: "К игрушкам проникла печальная весть, / Игрушки узнали о смерти. / А было хозяину от роду шесть. / Солдатик сказал им: "Не верьте!" // "Не верьте!", — сказал им солдатик, и вот, / Совсем как боец настоящий, / Которые сутки стоит он и ждет, / Когда же придет разводящий". Под окнами по-прежнему выгибались в сторону Невского коричневато-зеленые водоросли в канале. Слева сверкала сохранившимися кубиками на куполах и еще свежими выбоинами от снарядных осколков церковь, правее узкий деревянный мостик вел к задам Михайловского театра. Только сизого старика на нем не было.
Оказалось, что я не так уж вырос и вполне мог усесться на свой трехколесный велосипед с хохломским деревянным сиденьем. В один из первых по возвращении дней я разъезжал на этом велосипеде по солнечной, чистой, пустой, красивой, после избяного омского жилья, квартире, когда нас навестил паренек Боря из нашего эшелона.
Ехали мы ведь через Сибирь, Урал, русский северо-восток очень долго. Отделения общего вагона были превращены в как бы юрты из одеял, узлов, подстилок. Такое. путешествие — целый мир, и описан он в романе Пастернака. Среди попутчиков была группа подростков, которые под присмотром краснолицего офицера ехали поступать в мореходное училище. Одного из них Оля-Баба полюбила, разговаривала с ним и немножко угощала из наших припасов. Думаю, единственная причина, почему она выделила этого паренька из других, была та, что его звали Борей, как ее сыночка. Однажды в вагоне поднялось шепотливое волнение, у кого-то украли "паек", и все подозрения падали на будущих мореходов. Офицер производил в тамбуре расследование — выводил их туда по очереди и — я подслушал возмущенный шепот Оли-Бабы и мамы — "бил их по лицу", требуя признания. Это страшное и постыдное событие, видимо, и вытеснило из памяти остальные впечатления путешествия. Из географии помню только остановку утром в Кирове (Вятке), где мама накупила на перроне знаменитых местных глиняшек, они тогда еще не имели такого дешевого сувенирного вида, как теперь.
Эшелон пришел на Московский вокзал. Растроганный Боря встречал нас в лейтенантской гимнастерке. Он в это время служил в городе, в газете ленинградского военного округа "На страже Родины". Вышли мы вбок, на Гончарную улицу. Так же, как в Омске для отъезда, здесь для приезда был раздобыт грузовичок-пикап. Указывая на кремлевские зубцы, украшающие клуб МВД, Боря говорил мне: "Ты, небось, думаешь, что в Москву приехал?" Я понимал шутку и благодарно смеялся.
Ровное, благостное, серьезное настроение, начавшееся утром в день семилетия, распространяется на все это лето, в том числе и на первый долгий август в Ленинграде до начала школы. Город, в который мы вернулись, был тихий и пустоватый. Было много разрушенных бомбами зданий. Ободранные, измазанные копотью обои под открытым небом выглядели неприлично. Но их постепенно закрывали разрисованными фанерными фасадами. Не знаю точно, зачем это делалось — как маскировка на случай возобновления бомбежек? чтобы вид руин не удручал и без того настрадавшихся ленинградцев? чтобы занять театральных художников? Во всяком случае разрисованы фальшивые фасады были старательно. В ряду однообразных нарисованных окон вдруг попадалось одно с как бы выбившейся занавеской или с горшком герани. Мой мир, по границам которого стояли Храм-на-крови, дом Адамини, ДЛТ, кино "Баррикада", Казанский собор, улица Бродского (еще с деревянными торцами!), Русский музей, вспоминается мне как большая пустая сцена, по которой мне разрешили побродить. (Еще один знак моей взрослости — я сразу же стал гулять по окрестным улицам один.) Небо чуть-чуть отдает малиновым. Это отсвет обложки "Сказок" Андерсена. От каналов пахнет медной водой, как на кухне. Однажды, как всегда погруженный в свои фантазии, я шел по Невскому от Желябова к Дому книги. Прохожие, конечно, были — женщины, военные, — но я их не замечал. Как вдруг что-то поразило мое зрение, вырвало из мысленной игры. Слева большими шагами обогнал меня великан. Он шел, поблескивая на солнце светлым костюмом, белой рубашкой и лиловато-черным лицом. Хотя я уже был приучен не глазеть на необычно выглядящих людей, черный красавец так поразил меня, что я потрусил за ним, забыв все на свете. Он время от времени оглядывался и смеялся: наверное, у меня был рот разинут и вообще глупый вид. Откуда взялся штатский негр в Ленинграде в августе 44-го года?
У вообще-то талантливого Бориса Корнилова есть халтурная поэма "Моя Африка". Там герою так же поразительно встречается негр на улице опустошенного войной Петрограда в 19-м году. Далее следует из плохих стихов сляпанная история, объясняющая, как и почему чернокожий стал красным буденновским конником, и все это завершается обещанием: "Как умер он в бою / за сумрачную, / за свою Россию, / так я умру за Африку мою". Здесь Корнилов совсем не угадал своей смерти. А вот в хорошем стихотворении, которое кончается: "И когда меня, / играя шпорами, / поведет поручик на расстрел, — / я припомню детство, одиночество, / погляжу на ободок луны / и забуду вовсе имя, отчество / той белесой, как луна, жены", — "теплее", его пристрелил в 38-м году на этапе конвоир. Тут возможен иной сюжет: веселый африканский дух нашего национального гения появляется на улицах Петрополя в годы разрухи, когда трава прорастает между квадратами силлурийского плитняка тротуаров.
Откуда негр? Не знаю. Ну а то, что за несколько кварталов от этой встречи в тот же, возможно, день Рэндолф Черчилль (сын Уинстона) искал своего друга Исайю Берлина и, придя по его пятам во внутренний двор шереметевского дворца, но не зная номера ахматовской квартиры, оглашал этажи кафедральными возгласами: "Исайя! Исайя!" — это не удивительно ли?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.