Иосиф — еврей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иосиф — еврей

Иосиф был мастью рыжеват. Гарик звал его попеременно то "кот", то "рыжий". У Иосифа были твердые представления о собственной генетике, которые он прямо излагал, и интерес к исторической родине, о котором он нигде не говорит напрямую. Он когда-то горячо рекомендовал мне роман Йозефа Рота "Марш Радецкого". Я много лет все собирался прочесть, но прочел только через шесть лет после смерти Иосифа. Рот был, как мама Иосифа, из немецкоговорящей еврейской семьи среднего достатка. Он родился и вырос в Австро-Венгрии, на востоке Галиции, в городе Броды. В "Еврейской энциклопедии" пространная статья посвящена Бродам как центру хасидического мистицизма в восемнадцатом веке. Фамилии, произведенные от названия городка, имеются и в других вариантах, кроме "Бродский": Брод (как Макс Брод, другой известный австрийский писатель, душеприказчик Кафки), Броди, Бродницер. Краткая заметка в "Брокгаузе и Ефроне" сообщает, что большинство из двадцати тысяч жителей Брод евреи, а основной городской промысел — контрабанда. Рот, не называя свой родной городок, делает его основным местом действием романа и описывает весьма красочно.

В те времена граница между Австрией и Россией на северо- востоке двойного королевства была очень странным местом. Стрелковый батальон Карла-Йозефа квартировал в городке с десятитысячным населением. В городке имелась круглая площадь, в центре которой пересекались две дороги. Одна вела с востока на запад, другая — с севера на юг. Первая — от железнодорожного депо к кладбищу, вторая от развалин замка к паровой мельнице. Из десяти тысяч жителей примерно одна треть занималась каким-либо ремеслом. Другая треть кое-как существовала от своих крошечных земельных участков. Остальные занимались вроде бы коммерцией.

Мы сказали "вроде бы коммерцией", ибо ни предметы, ни методы торговли не соответствовали цивилизованной коммерческой практике. В этих краях коммерсанты зависели более от провидения, чем от предвидения, куда более от непредсказуемого случая, чем от делового планирования любой здешний коммерсант был готов в любой момент ухватиться за что Бог пошлет, а если Бог не посылал ничего, то выдумать предмет торговли. На самом деле, за счет чего эти коммерсанты существовали, было загадочно. У них не было лавок. Не было имен. Не было кредита. Но они обладали остро отточенным, чудесным чутьем на все скрытые и таинственные источники денег. Они жили за счет работы других людей, но они же и обеспечивали других работой. Были прижимисты. Жили бедно, как чернорабочие, но это другие делали черную работу. Всегда в движении, всегда настороже, бойкие на язык и сообразительные, они могли бы полмира завоевать, если бы у них было хоть малейшее представление о мире. Но у них не было. Ибо они жили вдали от мира, между Востоком и Западом, зажатые между ночью и днем, словно бы призраки, исчадия ночи, вдруг явившиеся днем.

Мы, кажется, сказали "зажатые"? Природа в тех краях не давала им чувствовать себя зажатыми. Природа окружила пограничных людей бесконечными горизонтами, она окружила их благородным кольцом зеленых лесов и синих холмов. Проходя под сенью елей, могли бы они чувствовать, как благой склонен к ним Господь, если бы ежедневная забота о хлебе насущном для жены и детей оставляла им время поразмышляли о Господней благости. Но через ельник они шагали, чтобы купить дрова для перепродажи в городе при первом приближении зимы. Кстати сказать, приторговывали они и кораллами, продавали их крестьянкам окрестных деревень, а также и крестьянкам по ту сторону границы, на русской территории. Приторговывали и пухом для перин, конским волосом, табаком, серебром в слитках, бижутерией, китайским чаем, южными фруктами, лошадьми и скотиной, домашней птицей и яйцами, рыбой и овощами, пенькой и шерстью, сыром и маслом, землей и лесными угодьями, итальянским мрамором, человеческим волосом из Китая для париков, чесучой и шелком, манчестерским сукном, брюссельскими кружевами и московскими галошами, венским льном и богемским хрусталем. Не было ничего из мирского изобилия, от дивных вещей до барахла, что бы не было известно местным дельцам и коммивояжерам. Если они не могли раздобыть и продать что-либо законным образом, они добывали это хитростью и махинациями, дерзостью и обманом. Иные даже промышляли людьми, живыми людьми. Переправляли дезертиров из русской армии в Соединенные Штаты, а молодых крестьянок в Бразилию и Аргентину. Управляли пересылочными конторами и вербовали в заграничные бордели. И при всем том их прибыли были ничтожны и они представления не имели о великолепной жизни, доступной богачам. Их инстинкты, так развитые и нацеленные на добывание денег, их руки, умеющие извлекать золото из булыжника, как искру из кремня, не умели добывать сердечную радость для себя или здоровье для собственного тела.

Местные жители были исчадиями болот. Ибо болота раскинулись невероятно широко по всему пространству по обе стороны шоссе, с лягушками, с микробами лихорадки, с предательской травой, которая заманивала путника, незнакомого с местностью, в ужасную смертельную ловушку. Многие погибали, и никто не слышал их предсмертных криков. Но местные знали предательские трясины, и было что-то от этого предательства в них самих. Весной и летом воздух был густ от напряженного, непрерывного кваканья лягушек. Столь же напряженные трели жаворонков наполняли небо. Неустанный диалог неба и болота.

Среди дельцов, о которых мы рассказали, было много евреев. Прихоть природы, возможно, таинственный закон их загадочного происхождения от легендарного хазарского племени, одарила пограничных евреев рыжими волосами. Волосы пылали у них на голове. У них были огненные бороды. На тыльной стороне их ловких рук, как крошечные копья, стояла жесткая рыжая щетина. Их уши пушились мягкой рыжеватой шерсткой, словно бы отблеском красного пламени, полыхавшего в их головах[32].

В Энн-Арборе в 1978 году я прочитал последнюю книжку Артура Кестлера "Тринадцатое племя", где доказывалось антропологически и статистически, что рыжеволосые и "шатеновые", сероглазые и светлокожие евреи-ашкенази — потомки не иудеев, а хазар, тюрков, принявших иудаизм. Как видно, эта теория имела хождение и на полвека раньше, когда Рот писал "Марш Радецкого". Мне выкладки Кестлера показались убедительными, и я все ждал ученых критических откликов, но не дождался. Только четверть века спустя, совсем недавно, я прочитал, что в свое время

"Нью-Йорк Ревью оф Букс" заказало рецензию на "Тринадцатое племя" Гершону Шолему. Но великий знаток каббалы ответил редакции так: "Зигмунд Фрейд сообщил евреям, что их религию им навязали египтяне и гордиться евреям нечем. Евреям это показалось безосновательным, но довольно забавным. Зато многие неевреи были страшно рады: проучил Фрейд этих зазнаек. Артур Кестлер хочет добить их, утверждая, что они даже и не евреи вовсе, что все эти чертовы ашкенази из России, Румынии, Венгрии, выдумавшие сионизм, даже не имеют право называть своей родиной Израиль, который их хазарские предки и в глаза не видели… Больше мне нечего сказать о научной ценности труда Кестлера"[33]. Шолем так рассердился, что возникает подозрение: а может, у него просто нет научных аргументов, чтобы обоснованно возразить Кестлеру?[34] Кестлер ухитрился написать книжку одинаково поперек горла и антисемитам, и сионистам. У первых она отнимает самый милый их сердцу расовый компонент доктрины, а у вторых риторический аргумент "исторической родины". По Кестлеру, историческая родина Бродских, Слуцких, Шкловских, Пинских и т. п. — Поволжье, Северный Кавказ, Крым и Украина. Насчет антисемитов не знаю, ими, как известно, движет иррациональной. Что касается сионизма, то я всей душой симпатизирую идее еврейского государства в Палестине, желаю Израилю добра и победы над врагами, а также некоторым израильтянам избавиться от расовых предрассудков, согласно которым еврей — это тот, кто физически происходит от библейских праотцев (при этом почему-то решающее значение имеют материнские хромосомы). Конечно, в наше время многое мог бы прояснить анализ ДНК. Вон выяснили же недавно, что исповедующее иудаизм чернокожее племя в Восточной Африке действительно генетически прямые потомки древнего Израиля. Но это, повторяю, для тех, кому важна чистота крови или там генов. По мне так все, кто считает себя евреем и желает жить в Израиле, имеют на это право в силу исторических реалий XX века нашей эры, а не XX века до нашей эры. Кестлера я Иосифу пересказывал, и слушал он с интересом.

Слушал-то он слушал, но согласия со мной не изъявлял. Когда-то в шутливом стихотворении он очень серьезно написал: "Есть мистика. Есть вера. Есть Господь. Есть разница меж них и есть единство". Мы одинакового крайней мере мне так кажется, не переносили пошловатого эклектической го мистицизма, болтовни о "майстере" Экхарте и Вивекананде ("Господин Вивекананда, род занятий: пропаганда", — рифмовал Иосиф) и, в общем- то, одинаково следовали совету Витгенштейна: о том, что не поддается адекватному высказыванию, следует молчать. Но там, где для меня были только пожизненные колебания и сомнения, у Иосифа были, как я теперь полагаю, кое-какие верования. В 71-м году, когда он болел и от кровопотери лицо его было белым, как старая веснушчатая бумага, в больнице ему сделали переливание крови. Эта стандартная медицинская процедура сильно его взволновала. Обрывая себя, недоговаривая, сказал: "Ну, знаешь… по представлениям евреев, душа человека находится в крови…" Очень интересовался, чью кровь ему перелили. Прочел на ярлыке фамилию донора — татарин. Евреем он считал себя именно по крови, по носу с горбинкой, по картавости. Примерно за год до смерти в интервью Адаму Михнику говорил: "Я еврей. Стопроцентный. Нельзя быть больше евреем, чем я. Папа, мама — ни малейших сомнений. Без всякой примеси. Но я думаю, не только потому я еврей. Я знаю, что в моих взглядах присутствует некий абсолютизм. Что до религии, то если бы я для себя сформулировал понятие Наивысшего существа, то сказал бы, что Бог — это насилие. А именно таков Бог Ветхого Завета. Я это чувствую довольно сильно. Именно чувствую, без всяких тому доказательств"[35].

Перед самым отъездом из России, после посещения ОВИРа, он мне рассказывал, как в приемной между евреями, ожидавшими оформления выездных документов, завязался разговор о разных благах, которые ожидают их в Израиле, — какое щедрое ежемесячное пособие дают новоприбывшим, какие комфортабельные квартиры и еще специальное пособие на покупку машины. И только молодой, лет двадцати с небольшим, парень не принимал участия в приятном разговоре. Он повернулся к Иосифу и шепнул: "Но мы-то с вами не за тем едем!" "И в глазах эта — баранина", — презрительно добавил Иосиф. Обывателей, обсуждающих свои обывательские надежды, он не осуждал, но бараний восторг принадлежности к стаду, самоопределение по принадлежности к группе, нации, этносу — вот что ему было отвратительно. Он рассказывал, как его вызывал для беседы следователь отделения милиции Шифрин и уговаривал взяться за ум: "Подумайте о родителях, ведь наши родители — это не их родители". Иосиф рассказывал об этом с гримасой омерзения.

Он вывел и охотно повторял свою формулу самоопределения: "Я — еврей, русский поэт, американский гражданин". Евреем в России родился, поэтом и гражданином Америки стал. В "Путешествии в Стамбул" он пишет: ".. в один прекрасный день, индивидуум обнаруживает себя смотрящим со страхом и отчуждением на свою руку или на свой детородный орган <…>, охваченный ощущением, что эти вещи принадлежат не ему, что они — всего лишь составные части, детали "конструктора", осколки калейдоскопа, сквозь который не причина и следствие, но слепая случайность смотрит на свет". Случайность рождения и выбор пути создают личность, а если принимать за путь случайность рождения, личности не получится, так — нечто размазанное с остальной массой. Но и отрицать свою природу бессмысленно. Этот скорей дуализм, чем диалектика, и определял отношение Иосифа к еврейскому вопросу. В политическом аспекте это его не слишком интересовало, скорее смешило. В те же предотъездные времена он напевал на мотив из репертуара Эдит Пиаф:

Подам, подам, подам,

Подам документы в ОВИР.

К мадам, мадам, мадам

уеду я Голде Меир.

В 67-м году, когда мое тридцатилетие пришлось сразу же вслед за израильской победой в Семидневной войне, он порадовал гостей на дне рождения двустишием:

Над арабской мирной хатой

гордо реет жид пархатый.

Иногда был не прочь и подразнить. У нас в Дартмуте одно время профессорствовал Артур Герцберг, историк, раввин, сотрудничающий в интеллигентных изданиях, вроде того же "Нью-Йорк Ревью оф Букс", да еще в течение нескольких лет бывший президентом Всемирного еврейского конгресса, то есть вроде как главным евреем на земном шаре. Этот приветливый, общительный господин знал всех и вся, что ему и по должности полагалось, но немножко еще и страдал пороком "name-dropping", любил упомянуть о своих близких отношениях с разными знаменитостям. Скажем, я рассказываю ему, как сильно на меня повлияло "Происхождение тоталитаризма" Ханны Арендт, он перебивает: "Ха, Ханна! Я сколько раз Ханне говорил…" И следует монолог о заблуждениях Ханны Арендт, на которые он ей указал. Видимо, он хотел пополнить коллекцию знаменитых знакомых, потому что попросил меня познакомить его при случае с Иосифом. Когда Иосиф приехал в Дартмут, я их свел за ужином в ресторане. Сев напротив ученого ребе, Иосиф заказал свинину на ребрышке и, обкусывая ребрышко, попросил ребе объяснить происхождение кошерных запретов: "Я никогда не мог толком понять".

Но и Герцберг оказался не лыком шит. Он очень вразумительно и кратко изложил нам основные гипотезы по этому поводу. Заметил, что большинство серьезных историков религии нынче склоняется к тому, что в процессе завоевания евреями Палестины они, как это бывало и с другими народами завоевателями, присваивали тотемных животных завоеванных племен, вводили их в свой еще полуязыческий пантеон и распространяли на них соответствующие табу. "Но, — закончил он, — я сам считаю, что запреты были чисто произвольными. Для утверждения религии необходимо, чтобы что-то было нельзя безо всяких объяснений, просто нельзя".

Многие вспоминают, что Ахматова называла Иосифа "полтора кота". Уж не подсознательная ли проговорка — подозрительно похоже на "полтора жида" из популярнейших "Одесских рассказов"? Я никогда не слышал от Иосифа ничего о Бабеле, хотя Бабель в "Берестечке", в "Учении о тачанке" описал пограничных галицийско-волынских евреев, пожалуй что, и получше, чем Йозеф Рот. "Узкоплечие евреи грустно торчат на перекрестках. И в памяти зажигается образ южных евреев, жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино. Несравнима с ними горькая надменность этих длинных и костлявых спин, этих желтых и трагических бород. В страстных чертах, вырезанных мучительно, нет жира и теплого биения крови. Движения галицийского и волынского еврея несдержанны, порывисты, оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия…" Можно поспекулировать насчет дружбы жовиально-пузырящегося Рейна с горько-надменным Иосифом, но меня останавливает одно воспоминание. Необычайно эрудированный Михаил Эпштейн сделал доклад о Пастернаке и Мандельштаме. Поэтика Пастернака, докладывал Эпштейн, выросла из талмудистской религиозности южных евреев, сефардов, а Мандельштама — из мистицизма северных хасидов, ашкенази. (Или наоборот — не в этом дело.) Ошарашенный, я подошел к нему и спросил: как же так, ведь, судя по биографическим материалам, которыми мы располагаем, ни Мандельштам, ни тем более Пастернак не получили в детстве еврейского религиозного воспитания, ни "талмудического", ни "хасидического". В дальнейшей жизни Мандельштам иудаизмом никогда всерьез не интересовался, а Пастернак так и прямо отталкивался от еврейского происхождения. Каким же образом талмудизм и хасидизм проникли в их творчество? Миша тихо ответил: "Коллективное бессознательное".

Я не думаю, что Иосиф верил в прапамять, флюиды, флогистон и прочее коллективное бессознательное. Но только сейчас я начинаю догадываться, что сознательно его интересовали Волынь, Галиция, Броды. Он почти ничего не написал на еврейскую тему. Критики, которые трактуют "Исаака и Авраама" как медитацию об иудействе, ошибаются. Я недавно говорил об этом с профессором Ковельманом, московским гебраистом. Ветхий Завет, рассуждает Ковельман, значительно важнее в культурной истории христианства, чем еврейства. Еврейская религиозность зиждется не на историях Ветхого Завета как таковых, а на непрерывном живом переживании Торы, которое находит выражение в Талмуде, в непрекращающемся из века в век комментировании. Юношеское стихотворение "Еврейское кладбище около Ленинграда", слабое подражание Слуцкому, Иосиф похерил даже во втором издании собрания сочинений, где снисходительно позволил опубликовать множество ювенильных вещей. Но у него есть одно стихотворение, за которым стоит больше личного, чем может показаться на первый взгляд, "Леиклос" из цикла "Литовский дивертисмент". Леиклос — улица в бывшем еврейском гетто в старой части Вильнюса. В доме на улице Леиклос Иосиф останавливался у своих друзей, физика-литовца Рамунаса и его жены-узбечки Эльвиры, Катилюсов. (Занятно, что Леиклос [Liejyklos] означает "Литейная". В Ленинграде Бродский жил на Литейном проспекте. Да еще ведь и слово "гетто" происходит от итальянского глагола gettare в значении "отливать [металл]"; оно возникло в Средние века в Венеции, где евреям разрешено было поселиться в районе старого литейного предприятия, "ghetto".) "Леиклос" — лирическая медитация о кровной связи с прошлым, о том, какой была бы — даже без "бы" — какой была судьба Иосифа 1871 года рождения:

Родиться бы сто лет назад

и сохнущей поверх перины,

глазеть в окно и видеть сад,

кресты двуглавой Катарины;

стыдиться матери, икать

от наведенного лорнета,

тележку с рухлядью толкать

по желтым переулкам гетто;

вздыхать, накрывшись с головой,

о польских барышнях, к примеру;

дождаться Первой мировой

и пасть в Галиции — за Веру,

Царя, Отечество, — а нет,

так пейсы переделать в бачки

и перебраться в Новый Свет,

блюя в Атлантику от качки.

За этим лирическим иероглифом скрывается несентиментальное представление о той безрадостной, нездоровой жизни, о которой пишут и Рот с Бабелем, знание истории (сотни тысяч украшенных бакенбардами евреев эмигрировали в конце XIX — начале XX века в Америку), память о деде Моисее Вольперте, агенте фирмы "Зингер", торговавшем швейными машинками в Прибалтике и Польше, но еще и глубокое со-чувствие тому еврейскому миру, от Риги до Триеста, который породил Кафку, Шагала, Бабеля, Йозефа Рота, Итало Свево да и Фрейда, в конце концов. (Мать Фрейда, урожденная Амалия Натансон, родилась в Бродах, где ее предки пользовались репутацией "уважаемых коммерсантов и ученых-талмудистов с семнадцатого века"[36].) Иосиф Фрейда не любил, но в "Леиклос" присутствие Фрейда не вызывает сомнений. Музиль значил для Иосифа больше, чем Рот, Малевич, видимо, не меньше, чем Шагал, и Монтале или Джойс, чем Свево. Польскую модернистскую поэзию он любил, не разбирая, кто там еврей, кто католик. Я хочу сказать, что еврейская струя, с которой он порой ощущал кровную связь, была неотделима от центральноевропейской культуры в целом. Именно нарушением этого гештальта я объясняю его ужасное, неприличное стихотворение "На независимость Украины". Единственный раз, когда он обнародовал этот текст, на чтении в Квинс-Колледже в 1992 году, он пояснил, что стихотворение продиктовано глубокой печалью. Больше Иосиф его не читал и никогда не печатал, да было поздно. Магнитофонная запись чтения разошлась в копиях по всем украинским кафедрам в Канаде, а в 96-м году расшифровка, с большими искажениями, появилась в киевском еженедельнике "Столиця" вместе с отповедью академика Павла Кыслого. Кыслый о Бродском писал: "Ти був заангажованний, смердючий цап, / Не вартий шгтя Тараса".

Я никогда не слышал от Иосифа, бывал ли он на Украине, если не считать Крым и Одессу. Спрашивал у общих друзей, те тоже не припоминают. Между тем в дачных, детских строфах "Эклоги летней" вспоминается "река вроде Оредежа или Сейма" (кстати, как и многие ленинградцы, Иосиф пишет неправильно, надо: Оредежи, название женского рода). Оредежь — наша, я и сам ковырялся в огненно-красном песке и синеватой алюминиевой глине ее обрывистых берегов летом 46-го года, но Сейм? И потом

.. хаты,

крытые шифером с толью скаты

и стёкла, ради чьих рам закаты

и существуют. И тень от спицы,

удлиняясь до польской почти границы,

бежит вдоль обочины за матерком возницы.

Где же это может быть — хаты и тени "до польской почти границы"? А что за река течет в балладе "Холмы"?

В реку их бросить, в реку,

она понесет к лесам.

К темным лесным протокам,

к темным лесным домам,

к мертвым полесским топям,

вдаль — к балтийским холмам.

Если быть педантом и поизучать карту, такой рекой может быть только Щара, в верховьях протекающая по Полесью (в Брестской области Белоруссии). Щара впадает в Неман. Неман течет в Балтийское море. В черновике есть строка: "Так белорусский город…"

Похоже, что лесистый, болотистый, холмистый край, где некогда сходились Россия и Австро-Венгрия, а сейчас сходятся Россия, Украина и Беларусь, был в центре того мира, который привлекал ностальгическое воображение Иосифа. В этом краю находится и странный городок, давший ему имя. В бумагах Иосифа я наткнулся на копию открытки, посланной родителям в 73-м году из Милана. Упомянув, что видел "Тайную вечерю" Леонардо, он добавляет, что прежде видел картину на этот сюжет в церкви в Млине. Млинов на Украине много, есть один и неподалеку от Брод.

(Кстати, неподалеку от Брод находился замок Боратын, "Богом ратуемый", откуда пошел род Баратынских.)

О зингеровском деде и вообще о семье матери Иосиф вспоминает то в интервью, то в прозе, то в подтексте стихотворения. Эта семья принадлежала к той мелко-среднебуржуазной среде, где дома говорили по-немецки, где, начиная с конца XIX века, получавшие европейское образование дети ассимилировались, и если и не полностью отходили от веры отцов, то в культурном отношении были европейцами. От сверстников-христиан их отличала разве что не столь сильная национальная идентификация — их почтовый адрес был в той из трех империй, куда их приводила деловая карьера коммерсанта, врача, юриста. Мне представляется, что в их представлении родиной была не Германия, Австро-Венгрия или Россия, а полоса пространства между Балтикой и Средиземноморьем, по которой распространялись их родственные связи, современные и в глубину веков, что не мешало им в критические моменты истории проявлять лояльность; и патриотизм и головы класть за кайзера или "за Веру, Царя, Отечество", как сказано у Иосифа.

Почти нигде на письме и никогда в наших разговорах Иосиф не упоминал предков по отцовской линии. Иногда вспоминал только тетку, сестру Александра Ивановича, с которой вместе жили короткое время после войны. Говорил, что она была немного того. Вспоминал, только когда хотел процитировать любимую присказку полубезумной тетки: "Всё в порядочке, в порядке — Ворошилов на лошадке". В одном интервью говорит, что отец отца держал в Петербурге переплетную мастерскую. Забавно, что это я однажды рассказывал Иосифу о его генеалогии. Пересказал то, что как-то, после его отъезда, мне изложил Александр Иванович. Кажется, началось с того, что я спросил, как получилось, что он в детстве жил в Петербурге, ведь при черте оседлости евреям получить вид на жительство, да еще постоянное, в столицах было непросто. Александр Иванович охотно рассказал. Это все благодаря отцу (то есть деду Иосифа). Он был бравый, богатырского роста и сложения солдат, двадцать пять лет отслужил. Вышел в отставку после русско-турецкой войны 1877–1978 годов. За службу полагались разные льготы, в том числе для евреев разрешение селиться где угодно. Иван поселился в Петербурге. Открыл там часовую мастерскую. Все это исторически вполне правдоподобно. И богатырский рост мог быть — Александр Иванович был довольно высок, и у Иосифа был склад высокорослого, только вот ноги вышли коротковаты. "Двадцать пять лет" вызывают некоторые сомнения, после Николая I срок солдатской службы был короче. Во всяком случае сын Ивана, отец Иосифа, хотя и получил начатки еврейского воспитания (умел с грехом пополам разбирать текст на иврите), но был отдан в гимназию, потом поступил в университет на географический факультет. Правда, после 1917-го, когда и университет был уже не тот, и география пошла другая. Точен был рассказ Александра Ивановича или приукрашен, правильно я запомнил или что-то исказил, не так уж важно, потому я здесь пытаюсь не историю рода Иосифа восстановить, а понять, что он сам об этом знал и думал. Я и тогда ему это пересказал в расчете на то, что он добавит что- то слышанное в детстве, поправит, может быть, засмеется и скажет, что Александр Иванович мне лапшу на уши вешал. Но он просто пожал плечами и заговорил о другом.

Никогда Иосиф не жаловался на обиды и несчастья, причиненные ему антисемитами. Есть расхожее выражение "быть выше этого". Он действительно был, и, как мне кажется, безо всяких усилий. Не таил обиду под маской гордости, но был естественно, непринужденно горд. Розанов где-то писал про писателей, для которых высшая доблесть показать городовому фигу в кармане, тогда как "порядочному человеку городового и в мыслях иметь неприлично". Так же вот неприлично в мыслях иметь кубанских "батек" с окружающим их поголовьем. Между тем есть евреи, обожающие расковыривать эту болячку. Их интересуют только юдофобы, все остальное человечество воспринимается в положительном свете. Коржавин рассказал мне, как однажды выходил из московской "охранки" (Управление по охране авторских прав, где выплачивали авторские отчисления драматургам и прочим литературным поденщикам) в компании двух песенных текстовиков. Погруженный в свои мысли, он не прислушивался к их трескотне, пока что-то странное не проникло в его сознание: эти два еврея на все лады расхваливали мрачнейшего держиморду советской литературы Всеволода Кочетова: "Берет на работу евреев… друзья евреи… совершенно не антисемит…" Иосиф сказал одному собеседнику, сильно обеспокоенному появлением в России антисемитских обществ, вроде "Памяти": "Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли общество "Память"… Чем я хуже этого кота?" Я помню, только однажды его достало. Рассказывал, как накануне куролесил в Нью-Йорке с симпатичным парнем, героем правозащитного движения Б. И вдруг, по достижении какой-то точки опьянения, Б. стал насмешливо передразнивать, утрируя, картавость Иосифа: "Поха уходить из этого хестохана". Реакция Иосифа была слегка огорченное удивление: "Чего это он?"

На классически антисемитское объяснение литературных успехов Бродского я наткнулся не на веб-сайте какого-нибудь дуболомного "русского национального возрождения", а, к своему удивлению, в мемуарах Бобышева, который, как мне казалось, в быту никогда не делал различия между евреями и неевреями. Но, пожизненно уязвленный славой преданного им друга, он фантазирует совершенно нереальную сцену: какие-то загадочно всесильные сионские мудрецы, "одетые почти одинаково", приходят домой к Бродским, чтобы спасти "своего" от преследований. Иосиф, суетясь, предъявляет им свои "еврейские" стихи, а "этого гоя", то есть Бобышева, выпроваживает на лестницу. "По этой линии он и достиг многих, если не всех, успехов"[37]. Что за бред? Какие такие наделенные таинственной властью евреи в Ленинграде в 1963 году? Как же так не спасли они Бродского от тюрьмы, судебного издевательства и ссылки, коли они так сильны? Зато обеспечили ему все, вплоть до Нобелевской премии, "по этой линии". Недалекий Бобышев и не догадывается, что надо хотя бы сводить концы с концами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.