Вражда
Вражда
Горький вспоминал:
«Уехал он с Капри неожиданно; еще за день перед отъездом говорил о том, что скоро сядет за стол и месяца три будет писать, но в тот же день вечером сказал мне:
– А знаешь, я решил уехать отсюда. Надо все-таки жить в России, а то здесь одолевает какое-то оперное легкомыслие. Водевили писать хочется, водевили с пением. В сущности здесь не настоящая жизнь, а – опера, здесь гораздо больше поют, чем думают. Ромео, Отелло и прочих в этом роде изобрел Шекспир, – итальянцы неспособны к трагедии. Здесь не мог бы родиться ни Байрон, ни Поэ.
– А Леопарди?
– Ну, Леопарди… кто знает его? Это из тех, о ком говорят, но кого не читают.
Уезжая, он говорил мне:
– Это, Алексеюшка, тоже Арзамас, – веселенький Арзамас, не более того.
– А помнишь, как ты восхищался?
– До брака мы все восхищаемся. Ты скоро уедешь отсюда? Уезжай, пора. Ты становишься похожим на монаха…»
И все же недолгий период пребывания на Капри благотворно отразился на творчестве Андреева. Здесь он написал «Иуду Искариота», затеял одну из самых знаменитых пьес – «Черные маски», создал план большого романа «Сашка Жегулев», сделал две или три главы повести «Мои записки» и, наконец, написал самую скандальную после «Бездны» вещь – рассказ «Тьма». Именно «Тьма» явилась причиной решительной ссоры Горького с Андреевым.
Впрочем, были и еще причины. На Капри Андреев стал уговаривать Горького и Пятницкого реорганизовать «Знание», привлечь туда новых талантливых писателей из лагеря символистов, в частности Александра Блока и Федора Сологуба. Нельзя отказать Андрееву в удивительной точности в выборе этих имен. Блок – первый поэт среди символистов, к тому же явно тяготеющий к «народной» теме. Сологуб – один из самых талантливых символистских прозаиков, автор романа «Мелкий бес». Пятницкий отказался от соредакторства с Андреевым, и Андрееву было предложено самому взяться за редактуру сборников.
После возвращения в Россию Андреев с жадностью взялся за дело. В письмах к знакомым писателям он отговаривал их от участия в только что созданном издательстве «Шиповник». В письме к Чирикову он писал: «И согласился я с тем, чтобы ведение сборников сделать нашим общим делом, твоим, зайцевским, серафимовическим и т.д. Сообща, я убежден, мы двинем к достоинствам первых сборников, но перещеголяем их. Все малоценное выбросим к черту, подберем новых ценных сотрудников, реформируем и внешность – одним словом, создадим то, что называется «своим журналом». Будут у нас и собрания и всё. И уже в денежном отношении ты получишь больше, чем в «Шиповнике» или где бы то ни было. Таких гонораров, как у «Знания», ни одно издательство долго не выдержит».
В письме к Серафимовичу повторял: «…Хочу я к работе привлечь всю компанию: тебя, Чирикова, Зайчика (Б. Н. Зайцева. – П.Б.) — сообща соорудить такие сборники, чтобы небу жарко стало. В сборнике будут только шедевры».
В.В.Вересаев, марксист, пытался ввести Андреева в литературный марксистский кружок. Несколько человек из этого кружка он пытался приводить на московские собрания «Среды», где на квартире Телешова собирались по средам писатели-реалисты. Андреев наивно восторгался: «Да, необходимо освежить у нас атмосферу. Как бы было хорошо, если бы кто-нибудь прочел у нас доклад, например, о разных революционных партиях, об их программах, о намечаемых ими путях революционной борьбы».
Кстати, на квартире Телешова еще до первой русской революции в Москве собирались Бунин, Серафимович, Вересаев, Зайцев и другие, впоследствии и объединившиеся в кружок под названием «Среда». Иногда приезжали из Петербурга Горький и Шаляпин. В отсутствие Горького всегда заходил разговор о нем и его искренности. Спорили до хрипоты. Однажды Вересаев не выдержал и сказал: «Господа! Давайте раз и навсегда решим не касаться проклятых вопросов. Не будем говорить об искренности Горького…»
В 1907 году, уже вплотную взявшись за издание сборников «Знания» и, вероятно, пообещав кому-то какие-то денежные авансы, Андреев пишет Горькому: «А сейчас – дело. Нужно собирать материал для сборника, вообще начать редакторствовать. Нужно приглашать новых (на одних старых никуда не уедешь, жизнь уходит от них), а я не знаю, насколько в этом случае я могу быть самостоятелен. По-моему, например, следует… пригласить теперь же: Блока, Сологуба, Ауслендера, еще кой-кого. Как бы не вышло у нас недоразумений! Вообще, веришь ли ты, что я не подведу? Выбор материала будет у меня параллелен моей собственной работе: «буду помещать только то, что ведет к освобождению человека». Точнее формулировать трудно, ибо все, в конце концов, дело такта и понимания. Так вот: как ты думаешь?
Очень мешает отсутствие Константина Петровича (Пятницкого. – П.Б.). Некоторые просят аванса, и дать необходимо, а как я могу? И вообще получается какая-то неопределенность. «Шиповник» же действует энергично».
Горький решительно отказался печатать новых сотрудников, предложенных Андреевым, а кроме того, напомнил ему о его ограниченных финансовых полномочиях:
«О пределах твоей власти тебе напишет или скажет лично Константин Петрович, который скоро едет в Финляндию, а я скажу о литературе.
Мое отношение к Блоку – отрицательно, как ты знаешь. Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца.
Нет, ты его оставь в покое года на три, может быть, он подрастет за это время и научится говорить искренно о простых вещах – о том, что сейчас кажется ему изумительно премудрым и что уже сказано во Франции сильнее и красивее, чем это может сделать он.
Старый кокет Сологуб, влюбленный в смерть, как лакеи влюбляются в барынь своих, и заигрывающий с нею всегда с тревожным ожиданием получить щелчок по черепу; склонный к садизму Сологуб – фигура лишняя в сборниках «Знания». Будь добр, не беспокой его ветхие дни и будь уверен, что он еще раз не напишет «Мелкого беса», – единственную вещь, написанную им как литератором – с любовью и, по-своему, красиво.
<…> Сборники «Знания» – сборники литературы демократической и для демократии – только с ней и ее силою человек будет освобожден. Истинный, достойный человека индивидуализм, единственно способный освободить личность от зависимости и плена общества, государства, будет достигнут лишь через социализм, то есть через демократию. Ей-то и должны мы служить, вооружая ее нашей дерзостью думать обо всем без страха, говорить без боязни.
Указанные тобою Сологуб и Блок боятся своего воображения, стоят на коленях перед своим страхом – куда уж им человека освобождать!»
Письмо это било не только и не столько по Блоку, к которому Горький впоследствии сильно изменил свое отношение. Косвенно это письмо ударяло по самому Андрееву.
То, что Андреев не был социалистом, а больше склонялся к анархистам, это было еще половиной беды. Хуже было то, что Горький бил по самому больному месту Андреева – его страху перед жизнью, его болезненной влюбленности в смерть. Таким образом, Горький как бы говорил: где уж тебе, Леонидушка, «освобождать человека», если ты сам находишься в патологическом плену мыслей о смерти!
Горький фактически поставил Андреева в ложное, двусмысленное положение. На Капри он дал Андрееву карт-бланш на ведение сборников, на основании чего Андреев вступил в переговоры с людьми, которые, как он считал, украсят сборники своим присутствием, и пообещал им огромные гонорары. И после всего этого Горький словно окатил Андреева холодным душем, напомнив ему и о пределах его финансовых возможностей, и о том, что единственным идеологическим диктатором в «Знании» остается он, Горький. Надежда Андреева перестроить «Знание» на подлинно «товарищеских» началах рухнула.
Андреев с плохо скрываемой обидой ответил Горькому длинным письмом, в котором решительно отказывался от редактуры сборников «Знания», предоставив это К.П.Пятницкому. Письмо было написано в исключительно вежливых, даже как бы извиняющихся тонах: «Милый мой Алексеюшка! Самое плохое в этой истории то, что ты – боюсь – рассердишься на меня. И это было бы очень тяжело. Отношусь я к тебе с великой любовью, с великой дружбой; понимаю тебя, как очень немногие…» и т.п.
Но этот несколько даже заискивающий тон не должен сбивать с толку. Андреев обиделся на Горького, и отчасти результатом этого было, что из «Знания» он ушел в «Шиповник» —редактировать его альманахи. Кстати, и платить в «Шиповнике» стали больше, чем в «Знании». Одновременно из «Знания» редактировать сборники «Земля» Московского книгоиздательства ушел Иван Бунин. За ними потянулись Чириков, Куприн, Вересаев, Серафимович, Айзман, Юшкевич и другие. Остались Телешов и Гусев-Оренбургский, но на этих именах, даже при поддержке горьковского имени, сборников было не сделать.
Горький вскоре понял это. В одном из писем он заметил: «Видя, что Андреевы, Бунины и прочие осетры уплыли из вкусных вод «Знания», Тимковские, Брусянины, Измайловы и другие пескари осыпают меня своим творчеством. Как много я читаю рукописей и какие все р-р-революционные, если бы вы знали!»
Тем не менее Горький не только не пошел на компромисс, но даже отказался напечатать в «Знании» произведения Андреева «Тьма», «Царь-Голод» и «Жизнь Человека».
А ведь было время, когда Андреев колебался и еще верил в союз с Горьким, который был нужен обоим и с душевной, и даже с практической точки зрения, ибо они все еще оставались самыми знаменитыми писателями России (если не считать Льва Толстого, разумеется).
Позже он с горечью напишет Горькому, что «Знание» тогда ничего не сделало для возобновления с ним отношений. Больше того: когда в конце 1908 года Андреев опять принес в «Знание» пьесу «Любовь студента» и Пятницкий телеграфировал о том Горькому на Капри, Горький отказал в резкой форме. Все же Пятницкий был вынужден поместить пьесу в сборнике ввиду нехватки материала. Но это было сделано вопреки воле Горького.
Прощальные слова Андреева во время его последнего посещения «Знания» были исполнены горечи: «Чувствую, что Алексей Максимович злобствует на меня, незаслуженно обвиняет меня. Как я верю в то, что сойдись я теперь с ним, вместе с ним появись и мои вещи в сборниках, – всем конкурирующим альманахам конец».
Казалось, и Горький понимал проблемы своего бывшего друга. Во всяком случае, переписка между ними пока не прерывалась. Более того, Горький звал Андреева к себе на Капри:
«Ехал бы ты, Леонид, сюда и жил здесь до поры, пока не выстроят тебе дом (в Финляндии. – П.Б.), — нечего тебе делать на этом рынке нищих, кои торгуют краденым тряпьем и грязными обносками гнилых своих душ.
Ты посмотри, что делают с тобой все эти хулиганы – ныне товарищи твои по сотрудничеству: основоположник их, Мережковский, ходит грязными ногами по твоему лицу, Гиппиус поносит тебя в «Mercure de France», а в журнале Брюсова ты назван невеждой и дураком – это уже не критика, а организованная травля, гнусная травля, нечто невиданное в нашей литературе.
<…> Эх ты, дитя мое.
<…> Имей в виду и впредь – будут тебя гнуснейше травить, доколе не получат должного отпора, который, вероятно, придется дать нам, то есть с нашей стороны».
На Капри Андреев не поехал. Его отношения с Горьким стремительно ухудшаются, а в период русско-германской войны 1914—1919 годов перерастают в открытое противостояние. Во время войны Андреев возглавляет беллетристический отдел газеты «Русская воля», уже самим своим названием выражающей радикально-патриотическую позицию, которой держится и Андреев. Наоборот, вернувшийся в 1913 году в Россию Горький в созданном им журнале «Летопись» занимает пацифистскую позицию, а в своей статье «Две души» (декабрь 1915 г.) обращается к национальной самокритике, что выглядело уж совсем вызывающе, учитывая, что Россия находилась в состоянии войны.
У Горького всегда было пристрастное отношение к русскому народу. С одной стороны, он считал его «изумительно», «фантастически» талантливым, с другой – не принимал его смирения перед жизнью, социальной пассивности. Даже дураки в России, по мнению Горького, «глупы оригинально», и нет более благодатного материала для художника, чем русские лица. Здесь Горький неожиданно смыкался с русским мыслителем Константином Леонтьевым. «Чем знаменита, чем прекрасна нация? – писал он. – Не одними железными дорогами и фабриками, не всемирно-удобными учреждениями. Лучшее украшение нации – лица, богатые дарованием и самобытностью» («Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Ап.Григорьеве»).
Русь – грешная, вольная, «окаянная» – всегда пленяла творческое воображение Горького. Ей он посвятил, может быть, лучшие страницы своей прозы. Но тот же Горький писал о России и ее народе совсем другие слова. Один из истоков отрицательного отношения Горького к отдельным явлениям в жизни русского народа лежал в его ранней биографии, и не только в истории с сожженной в Красновидове лавки народника Ромася. Во время странствия по Руси в селе Кандыбино Пешков был зверски, до полусмерти избит мужиками за то, что вступился за женщину. Унизительное наказание, которому была подвергнута молодая крестьянка за измену мужу (голой ее везли на телеге по деревне и при этом били кнутом), Горький описал в очерке «Вывод», опустив все подробности о своем рыцарском поступке. Но травма эта оставалась в его душе на всю жизнь.
В «Истории русской литературы», созданной на Капри, читаем: «русский человек всегда ищет хозяина, кто бы командовал им извне, а ежели он перерос это рабье стремление, так ищет хомута, который надевает себе изнутри, на душу, стремясь опять-таки не дать свободы ни уму, ни сердцу». В статье «Две души» Горький писал: «У нас, русских, две души, одна от кочевника-монгола, мечтателя, мистика, лентяя… а рядом с этой бессильной душой живет душа славянина, она может вспыхнуть красиво и ярко, но недолго горит, быстро угасая…» По убеждению Горького, Восток погубит Россию, только Запад может ее спасти. Поэтому «нам нужно бороться с азиатскими настроениями в нашей психике, нам нужно лечиться от пессимизма, – он постыден для молодой нации…»
Статья Горького прозвучала подобно разорвавшейся бомбе на фоне патриотических настроений, связанных с русско-германской войной. В редакцию «Летописи» приходили письма, некоторые из них содержали анонимные угрозы. Корней Чуковский, сотрудничавший с Горьким в это время, вспоминал, что иногда к письмам «было приложение – петля из тончайшей веревки. Такая тогда установилась среди черносотенцев мода – посылать «пораженцу» Максиму Горькому петлю, чтобы он мог удавиться. Некоторые петли были щедро намылены».
Но не только черносотенцы возмутились статьей Горького. Возмущен был и Леонид Андреев. В полемической статье в журнале «Современный мир» он резонно заметил, что критика русской души в устах Горького звучит слишком «по-русски», не имея ничего общего с западным типом самокритики. «Не таков Запад, – писал он, – не таковы его речи, не таковы и поступки… Критика, но не самооплевание и не сектантское самосожжение, движение вперед, а не верчение волчком – вот его истинный образ».
В письме к И.С.Шмелеву Андреев высказался о Горьком еще более откровенно. «Даже трудно понять, что это, откуда могло взяться? Всякое охаяние русского народа, всякую напраслину и самую глупую обывательскую клевету он принимает как благую истину… нет, и писать о нем не могу без раздражения, строго воспрещенного докторами. Ну его к лысому… А бороться с ним все-таки необходимо…»
В 1921 году в эмигрантской газете «Общее дело» Иван Бунин с наслаждением процитирует высказывание о Горьком из предсмертного дневника Леонида Андреева. Процитирует, впрочем, не совсем точно. Приведем точные слова Андреева:
«Вот еще Горький. Мучает меня мысль о нем и несправедливости. На днях попал в руки номер «Новой жизни» – все та же гнусность, и тут же сообщается, что общество «Культура» устраивает митинг для сбора книг и участвуют Зелинский и другие истинно почтенные, а председатель Горький и товарищ председателя В.Фигнер. Мучает меня то, что моя ненависть и презрение к Горькому (в теперешней фазе) останутся бездоказательными. Если Фигнер, Зелинский и другие могут совместно с Горьким выступать и работать, следовательно, они не видят и не понимают, что так ясно; и нужно составить целый обвинительный акт, чтобы доказать им преступность Горького и степень его участия в разрушении и гибели России.
Такой обвинительный акт, убийственный, неопровержимый, можно составить, проследив с первого номера «Новую жизнь», – но разве я могу взяться за такой труд? И кто возьмется? А так забывают, не помнят, не знают, пропустили – а там новые времена и новые песни, когда тут раскапывать старье.
Но неужели Горький так и уйдет ненаказанным, неузнанным, неразоблаченным, «уважаемым»? Конечно, я говорю не о физическом возмездии, это вздор, а просто о том, чтобы действительно уважаемые люди осудили его сурово и решительно. Если этого не случится (а возможно, что и не случится, и Горький сух вылезет из воды) – можно будет плюнуть в харю жизни».
Газета «Новая жизнь» издавалась Горьким. В 1917—1918 годах он печатал в ней статьи в цикле «Несвоевременные мысли», в которых, в частности, резко осуждал большевиков и лично Ленина за октябрьский переворот и развязывание кровавой гражданской войны. Другое дело, что вторым и едва ли не самым главным объектом его обвинений стало русское крестьянство с его, по убеждению Горького, зоологическим анархизмом, неискоренимым инстинктом частного собственника и звериной жестокостью. По мысли Горького, большевики были виноваты не в том, что совершили революцию, а в том, что совершили ее, опираясь на освобожденные звериные инстинкты крестьянской массы в лице вернувшихся с фронта Первой мировой войны солдат и матросов.
«Горький и его «Новая жизнь» невыносимы и отвратительны именно тем, – продолжал свою мысль Андреев, – что полны несправедливости, дышат ею, как пьяный спиртом. Лицемеры, обвиняющие всех в лицемерии, лжецы, обвиняющие во лжи, убийцы и погубители, всех обвиняющие в том, в чем сами они повинны. Убийцы».
И это было последнее, что мог сказать о своем бывшем друге Андреев. С этим чувством и с этими мыслями он скончался 12 сентября 1919 года в финской деревне Нейвала, оторванный не только от оставшихся в России собратьев по писательскому цеху, но и от большинства русских эмигрантов. И хотя Горький в 1919 году этих слов еще не мог знать, об отношении к себе Андреева он знал прекрасно, так как раскол между ними давно начался, а война и революция только сделала этот раскол необратимым. Кстати, накануне революции они едва ли не помирились.
«В 1916-м году, когда привез мне книги свои20, оба снова почувствовали, как много было пережито нами и какие мы старые товарищи. Но мы могли, не споря, говорить только о прошлом, настоящее же воздвигало между нами высокую стену непримиримых разноречий.
Я не нарушу правды, если скажу, что для меня стена эта была прозрачна и проницаема – я видел за нею человека крупного, своеобразного, очень близкого мне в течение десяти лет, единственного друга в среде литераторов.
Разногласия умозрений не должны бы влиять на симпатии, я никогда не давал теориям и мнениям решающей роли в моих отношениях к людям. Л.Н.Андреев чувствовал иначе, Но я не поставлю это в вину ему, ибо он был таков, каким хотел и умел быть – человеком редкой оригинальности, редкого таланта и достаточно мужественным в своих поисках истины».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.