18 Записки из-под земли
18
Записки из-под земли
В 1967 году весь мир покрылся цветами. Девочка одиннадцати лет, даже высокая, могла легко утонуть в море подсолнухов. На стенах спален благодаря усилиям «Дей-гло»[199] появились плакаты с переливающимися маргаритками, плечи облеклись пестрыми шалями, хипповские дашики[200] окрасили черно-белый мир во все цвета радуги, длинные девичьи ноги в одночасье показались из-под укороченных юбок, а запахи тела уже не могли пробиться сквозь бесконечные волны Английской лаванды Ярдли, лимона Жана Нате, ладана и мяты.
Перед началом занятий — о манна небесная! — мать разрешила мне самой купить для себя одежду. Не знаю, почему она наконец прекратила обряжать меня в тусклые, кусачие, похожие на кокон платья из твида, фетра и шерсти, какие носят английские школьницы. В тот день я вышла из магазина в Хановере с красивым, мягким, голубым, пушистым мини-платьем из акрила, к которому я подобрала белые чулки «с переплетом»[201] и пояс — причем не в том магазине, где мы обычно покупали практичные белые трусики «Картер Порки»: от названия этой фирмы меня всю передергивало, да и сама по себе покупка белья была неблагодарным занятием[202].
Еще я купила пестрое мини-платье, оранжевое с желтым, — цвета, до тех пор неприемлемые в моем гардеробе, — и темно-синее, с желтыми и красными продольными полосками. Это последнее платье было не только яркое: самое крутое в нем было то, что по подолу шел ободок в полтора дюйма толщиной, вроде хула-хупа, зашитого в ткань. Последний «писк».
Впервые в жизни мне разрешили купить нормальные туфли, такие, как у других девочек. Мать была уверена, что я вконец испорчу себе ноги. Ноги у меня были вполне здоровые, но каждый день с тех пор, как я научилась ходить, мне приходилось таскать «практичные» шнурованные полуботинки, похожие на ортопедические, даже на дни рождения, где другие девочки носили легкие кожаные лодочки. Мы купили туфли девятого размера (я носила восемь с половиной, но запас в полразмера предназначался для того, чтобы я не испортила себе пальцы в тот самый момент, как надену туфли), кожаные темно-синие лодочки, на которых — о счастье! — был каблук высотой в одну восемнадцатую дюйма. То были настоящие лодочки! Боже правый! Каблуки. Я купила еще и голубой плащ, «сликер», хорошо известный поклонникам «Битлз», с большой молнией спереди и ярко-желтым, шириною в фут, поясом. Как чудесно впервые в жизни ощущать, что ты выглядишь классно, а не кошмарно. Знаю: большинство людей в мире заботятся лишь о том, чтобы прикрыть наготу и защититься от холода. Но как все-таки хорошо чувствовать себя красивой: это случилось в первый раз в моей жизни[203]. Я могла бы «танцевать всю ночь» — и не испортить пальцы.
Когда мы вернулись домой, мать позволила мне вытащить из шкафа старые платья и сложить их в сумку, чтобы отдать «бедным детям». На этот раз, правда, «бедные дети» уже не были сестрами одноклассниц, которых я знала в лицо и о бедственном положении которых догадывалась; теперешние бедняки жили далеко, были простым понятием. В сумку, предназначенную для них, отправились три старых платья: три злобные, безобразные сводные сестрицы. Туда отправился узкий, коричневый с бежевым клетчатый шерстяной сарафан, который я носила два года с бежевым или коричневым свитером под шею, белыми короткими носочками и «практичными» полуботинками. Туда отправился темно-синий шерстяной джемпер с сине-белой плиссированной юбкой, которая топорщилась под каким-то нелепым углом и была ужасно кусачей; туда отправился наконец самый ненавистный из всех грязно-бурый сарафан из шляпного фетра, такого жесткого, что он сгибался, как картон, когда я садилась. Боже, как я ненавидела этот сарафан. Я бы с радостью повесила его, а потом сожгла, как чучело противника в Дартмутском колледже перед игрой. Или утопила бы его в заливе, устроив что-то вроде Бостонского чаепития, о котором мы читали в школе, в учебнике по истории — протест против несправедливого налогообложения. Свобода.
И снова, тайком потратив доллар в Виндзорском центре распродаж «Ньюберри», в том самом, откуда был родом мой «золотой» кулон с буквой Р, я приобрела контрабандные аксессуары, благодаря которым как-то выделялась среди одноклассниц: купила клипсы с огромными круглыми «жемчужинами», которые так чудесно раскачивались на двухдюймовых «золотых» цепочках, и тюбик бесцветной губной помады. Эти прелести я тайно проносила в школу. Когда-то только мы с Виолой направлялись прямиком в туалет, где без спросу распрямляли локоны и расплетали косы, а нынче легионы девчонок толпились там перед занятиями, накладывая макияж, милями подворачивая юбки, чтобы достичь вожделенной мини-длины; иные даже курили в кабинках. В воздухе носилось возбуждение.
В первый же день занятий каждому семикласснику выделили личный шкафчик. Это мне очень понравилось: то, что первым делом тебе предоставили потайное местечко, куда можно складывать разные вещи. Клочок бумаги с кодом был для меня столь же волшебным, как и те скрытые от всех, залитые лунным светом миры фей и лесных духов, хозяйкой которых я была много лет назад. То был ключ к моему собственному миру, недоступному для родителей. В шкафчике был крючок для пальто, нижняя полка для ботинок и верхние полочки для книг, блокнотов, щетки и расчески, пакетика с ленчем или кошелька, если ты собираешься завтракать в кафетерии. Шкафчик служил и почтовым ящиком для друзей, которые могли оставить записку сверху или сунуть ее в щель. Иногда шкафчики проверялись, но я никогда не принимала этого близко к сердцу: проверки делались, чтобы защитить нас всех от противных мальчишек, которые оставляли там вонючие после физкультуры носки или бутерброды с ветчиной, отчего в коридоре неделями бывало не продохнуть. Наркотики в средней школе тогда еще не водились: эти проверки не походили на полицейский обыск. Между нами ходили слухи о «хиппи», которые курят «травку», но слухи эти, как далекий дымок над горизонтом, были живописными и комфортными, не таящими близкой угрозы.
С началом каждой четверти мы меняли класс, а коридоры оставались общими. По этим коридорам я пробиралась, скользя среди снующих туда-сюда учеников, как на доске среди волн, упиваясь своим умением и трепеща от сознания опасности. Мы ходили мимо старших: на самом верхнем этаже, где в коридоре лежали ковровые дорожки, они сидели на полу у своих шкафчиков, болтали, разбившись на группки, бесцельно бродили взад-вперед, перебрасываясь шуточками. Потом по интеркому звенел звонок, и коридоры пустели; только те, у кого был пропуск, который нужно было показывать дежурным по коридору, могли пройти. Вскормленная здоровой пищей, шпионскими фильмами о Второй мировой войне, я не могла не обратить самое пристальное внимание на эту систему: пропуска, патрули, запретная территория. В одиночку направляясь в девчоночий туалет, с коридорным пропуском в руке, я собирала данные о расположении противника. Я делала это почти машинально. К концу третьей недели занятий я вычислила всю систему. Мой час настал в конце месяца, когда мне понадобилось пропустить целый день, я уже не помню, зачем; возможно, из-за зубного врача: чтобы получить освобождение, нужно было собрать подписи всех учителей на бланке. Я скопировала все подписи перед тем, как сдать бланк в канцелярию. Теперь оставалось только добыть пропуск, который какой-нибудь кретин заполнил бы карандашом. Всю мою жизнь дома я пробиралась по настоящему минному полю, между вспышками материнского гнева и узкой тропою отца, а в школе была мирная передышка. Перед папой я притворялась, будто до сих пор «не понимаю парижан, которые думают, что любовь — это такое великое чудо; о, они говорят о любви, не могут жить без любви, о, я парижан не понимаю» («Джиджи»), В школе, однако, je suis иne boulevardiure [204].
Те немногие места, где школа и дом соприкасались, были самыми труднопреодолимыми. Думаю, я — не единственная девочка-подросток, чей отец «выходил из себя» в среднем раз в две недели. Мои модные чулки доводили его до белого каления. Прямо он этого не говорил, но когда забирал меня из школы, что иногда случалось, окидывал взглядом моих одноклассниц, ждущих автобуса или машины, и объявлял их всех «кокетками, модными куклами, глупыми овцами», поскольку все они носят «униформу фешенебельного нонконформизма». Однажды он взбесился не на шутку. Сидя в коридоре, я нарисовала ручкой на ноге маленькую эмблему борцов за мир. «О боже мой!» — завопил он и прикрыл рукой глаза, будто увидел нечто нестерпимо ужасное. Потом вытянул палец и указал на мою ногу. «Что…это…за чертовщина?» — произнес он медленно, ровно, с презрением выплевывая слова. Ну, ребята: у меня забурлило в животе. — «Ничего. Я не знаю. А что?» Я думала, он ударит меня. «Боже всемогущий. Да ты хоть представляешь себе, что случится, если мы уйдем из Вьетнама? Кровавая баня, — заорал он. — Вот что там случится, придут коммунисты, и начнется кровавая баня. Ты не знаешь, какие они, не знаешь, на что они способны». Я послюнила палец и стала оттирать эмблему. Пригнись и закройся.
Не то, чтобы я была с ним не согласна: я почти ничего не знала о войне во Вьетнаме, только скупые сводки о потерях, какие читали в вечерних новостях Чет Хантли или Дэвид Бринкли. Но в этой холодной статистике было что-то более страшное, более реальное и зловещее, для меня, во всяком случае, чем, например, в «прямых авторских» репортажах о войне в Персидском заливе, передаваемых по СНН. Так, черно-белые фотографии иногда кажутся более правдивыми, чем цветные. Меня до сих пор охватывает дрожь, когда я пишу об этом. Теперь я понимаю, почему, увидев на дочери эмблему борца за мир, отец почувствовал себя так, будто увидел свастику: он почуял угрозу тому, за что сражались и умирали его однополчане. Но тогда я просто до смерти перепугалась. Я понятия не имела, что я такого сделала.
Казалось, все новые веяния в моей одежде, в стиле поведения (собственно, и эмблема борца за мир была для меня в то время всего-навсего стильной; вот мать, та действительно оказалась серьезно вовлечена в антивоенное движение) — все то, что помогало мне войти в школьную среду, вызывало у отца вспышки ярости. Я его предавала: я становилась такой же, как другие люди; люди, не похожие на него. Иногда за скандалами следовали многословные, отчаянные мольбы о прощении, будто я была ему женой или кем-то еще, и это было хуже воплей, это меня действительно трогало и смущало.
Мне становилось все труднее и труднее сохранять его расположение. Однажды во время ссоры папа обвинил меня в том, что мне дела нет до него, до брата и вообще до всей семьи: для меня существуют только мои друзья. «Ну, а у тебя и друзей-то нет», — парировала я. А он, как и во многих других случаях, возразил, что не испытывает такой нужды в друзьях, какую, кажется, испытываю я, намекая, разумеется, что с моей стороны это слабость.
Тогда я не находила для этого слов, но чувствовала каждой клеточкой своего существа: чтобы войти в число родных отцу людей, стать его совершенной Фиби, нужно, как Дафна, превратиться в дерево[205]. Теперь я понимаю, почему сохранила все записки, которыми мы с друзьями обменивались в тот год в школе: в них снова распускается та «подземная листва» — секреты о том, кто кому нравится; тайные поцелуи; танцы впритирку под гирляндами из гофрированной бумаги; да, я сохранила их, и сохранила с нежностью, в то время как многие другие памятки понемногу выбрасывались от переезда к переезду. Уверена, папе наши заботы — если бы я была настолько глупа, что поделилась с ним, — показались бы мелочными и достойными презрения. А мне, тем не менее дорого то время, когда я включилась в пляску жизни, плескалась и кувыркалась на отмелях, скрытых от моих домашних, вместо того, чтобы сидеть на одиноком утесе среди волн, созерцая свой пуп. Точно так же, как отцовские Глассы оказались лишенными радостей детского чтения, погрузившись во взрослые книги и заботы, так, я думаю, они были лишены радостей и горестей, связанных с жизнью души и тела, с миром одиннадцатилетних. Всему своя пора, и настал наконец мой черед жить в соответствии с возрастом.
В средней школе Хановера я впервые вошла в компанию. Я не помню, как познакомилась со всеми. Просто познакомилась — и все. Меня определили в 7-1А класс, где учились самые компанейские ребята. О компаниях, наверное, легче писать со стороны. А когда ты в компании и тебе одиннадцать лет, ты просто не знаешь, что вокруг тебя творится: тебя это не интересует. У нас была крутая, «бульварная», компания, класс А-дополнительный: мы тайком писали друг другу записки о том, кто кому нравится, и, собираясь в коридоре, планировали вечеринки,
Самые умные ребята учились в классе 7–1; они были не похожи на нас: они действительно учились. Они даже говорили о занятиях. Нелегко делить ребят по уровням, сводить вместе тех, кто друг другу подобен. Уверена, что такое деление укрепляло, увековечивало уже установившуюся экономическую градацию — ребята с З.Т. попадали в класс 7–4, где занимались домоводством и разными промыслами, и далее по возрастающей; но в те времена эта шкала так хорошо отражала существующий порядок, что казалась объективной и истинной, а вовсе не навязанной общественным строем. Подобное — с подобным.
Некоторых ребят, правда, распределили неверно. Например, Гэйл по социальному положению относилась к нашей группе, но какие-то уроки посещала вместе с менее развитыми детьми. Помню, в шестом классе она не могла разбивать слова на слоги. Она не понимала почему гёрл — один слог, а герла — два? Она на самом деле была неглупа и хорошо говорила, но некоторые вещи просто не доходили до нее; ее письменные работы все были исчирканы красным. Сейчас для ее трудностей есть название, ограниченная обучаемость, но тогда они были загадкой. Гэйл была лично знакома с Джоан Баэз. Она ее называла Джоани, и знала, как правильно произносить ее фамилию — Байз, а не Баэз, как все мы, глупые, говорили. Классно.
Еще одна из наших подружек не вполне соответствовала установленному для нее уровню — Анна, которая посещала некоторые уроки в классе 7–1. Она была гораздо более зрелой, чем остальные, как физически, так и умственно. Ей на самом деле был нужен бюстгальтер, который мы, девчонки, носили лишь в надежде когда-нибудь чем-нибудь его заполнить. Казалось, она способна бороться и с домашними заданиями, и с гормонами, никогда не теряя чувства юмора и прирожденного изящества. Анна самым естественным образом сочетала в себе крайности: и умная, и прикольная, и крутая в одно и то же время. Было бы замечательно узнать, как сложилась ее жизнь. Она нам рассказывала о ребятах из класса 7–1, позволяла взглянуть, как поживает племя на другой оконечности острова:
«Дорогая Пегги, что творится у тебя дома, я тебе звонила 4 раза, но все время было занято — дззз-дззз-дззз. Может, Рэчел хочет, чтобы мы ее жалели — или как?
А этого паренька (Ван Орден?) не было в классе (на уроке мисс Беркс), когда нам объявили, что его оставили после уроков за то, что он со мной обжимался. УЖАС!!!! Его представили каким-то секс-маньяком.
Знаешь Марту, Джуди и всю их компанию? (7–1) Так вот, они не «осмеливаются» произнести слово «секс». Они думают, что это дурное слово, и произносят его (когда произносят) по буквам: С-Е-К-С. Тссс! О боже, боже.
С любовью Анна».
Слияние ребят из Норвича и из Хановера проходило не так уж гладко. Верность подвергалась испытаниям, компании, сложившиеся в шестом классе, меняли состав. Моя лучшая подруга Рэчел Макэндрю, с которой я проводила летние каникулы в Мэне, и к которой ездила с ночевкой на выходные, училась вместе со мной в классе 7-1А. Те две девочки, с которыми она больше всего дружила в шестом классе (имеется в виду, в школе; мы с ней были лучшими подругами вне школы), попали в 7–1. Я ревновала ее к ним, она ревновала меня к моей новой подруге Анне и к моим норвичским друзьям. Но в середине учебного года наш класс 7-1А переключился на очень серьезный вопрос о том, «кто кому нравится» между девочками и мальчиками, хотя с повестки дня не снималась и проблема «подобного — с подобным» — отношений внутри мальчишеских и девчоночьих компаний.
Эта работа — я имею в виду выявление того, кто кому нравится, — в основном проходила в комнате для занятий, где мы без конца обменивались тайными посланиями. Эта комната была просторной, находилась на недавно отремонтированном, покрытом коврами третьем этаже; там стояли ровными рядами столы, разделенные на три блока. У окон, на полке, стоял огромный словарь. Он занимал удачную стратегическую позицию, наиболее удаленную от стола дежурного преподавателя, и служил нам почтовым ящиком. Друзья обмениваются паролем и кладут записку на соответствующую страницу в словаре; тот, кому она предназначена, встает, идет к словарю и забирает записку: не приходится передавать бумажки через весь класс, чтобы тебя застукали. Никто ни разу не стащил записку, предназначенную для кого-то другого: это было не принято. По понедельникам мы с Рэчел выбирали новое слово на всю неделю:
«Пегги, я полезла в словарь и посмотрела слово «однополый» — относящийся к одному полу.
Кастрировать — удалять мужские железы.
А про любить — у них там ничего нет. Дешевка.
Это мое любимое слово.
Пока. Рэчел!!!
P.S. Твоя коленка лучше? Похоже, что так. Пока».
За этот год я вытянулась почти на шесть дюймов, и у меня иногда подгибались коленки. Зато юбки становились коротки! Длина, приличная в начале года, сделалась приличной — наше словечко для крутого, или потрясного — в январе. Я попала в самую «теплую» компанию, в компанию Дэйва Стоуна, в начале года. О Дэйве я слышала еще до того, как встретилась с ним: его отец, доктор Стоун, принимал роды у моей матери и был моим педиатром. Во время последнего осмотра, перед поступлением в седьмой класс, он мне сказал, что мы с его сыном Дэвидом будем учиться вместе. Не то, чтобы я была этим поражена, но меня снедало любопытство: какой он из себя, этот «милый мальчик доктора Стоуна», и хватит ли у меня духу спросить, что стряслось с ногой у его папы? (У доктора была деревянная нога, это мне сказала мама, когда я спросила, почему он так ковыляет.) Первые недели были обескураживающими:
«Дорогая Рэчел, думаю, я выйду из той компании. Дэйв и прочие вчера дружили со мной, а сегодня знать не хотят».
Потом я познакомилась с Уиллом, мальчишкой, принадлежавшим к той же самой компании, и мы помогли друг другу раскрыть множество тайн. Сначала следовало разъяснить, «нравимся» ли мы друг другу. Разрешив этот вопрос, мы заключили настоящий союз. Какая удача: иметь друга противоположного пола, с которым можно поговорить, обменяться секретами. Иначе ты, как Холден, вечно мучаешься, ошибаешься, блуждаешь в потемках. Кстати, вот она, историческая записка, ее необходимо привести — под сексом мы подразумевали П.О.Ц.Е.Л.У.И — слово, которое скандируют девчонки, прыгая через скакалку. «Тили-тили тесто, жених и невеста».
«Дорогой Уилл!
Я не такая «тупая», чтобы не разобрать твой почерк. Ты бросил миллион девчонок по той причине, что они с тобой недостаточно игрались. Значит, ты думаешь больше о сексе, чем о Любви. Если бы ты действительно кого-то любил, тебе было бы все равно, занимаетесь вы сексом или нет. Сейчас я буду тебе хорошей подругой. Потом все может измениться. Очень измениться. Но это в будущем. —
Пегги.»
«Пегги!
Ты совершенно права. Я как-то никогда об этом не думал.
Спасибо.
Уилл».
«Дорогая Пегги!
Кто там вокруг тебя? Я запутался. Я хочу, чтоб мы с тобой были друзями (хорошо?) и еще хочу дружить с Джоан. Мне больше хочется, чтоб мы с тобой были друзями, чем чтоб ты была моей девушкой. (Я тоже так чувствую.) Потому так лучше. Я не хочу шататься по школе, потому лучше буду сидеть в комнате для занятий. (Тебе нравится комната для занятий?)
Пока.
Уилл.
P.S. Кто бы мне мог понравиться?»
«Уилл, тебе нравится Джоан, да? (Чтоб мы были друзями, так лучше.) Если не нравится, так больше никто не хочет ходить с тобой. А я тебя спрашивала только так, для смеха, вот и все. (Знаю.) Мы с тобой во всем разобрались, потому что ты мне очень нравишься. А не потому, что я тебя люблю. (То же самое.)»
«Привет, Пегги!
Я с тобой согласен. Пусть так будет. Ты тоже мне очень нравишься! Но тоже тебя не люблю.
Я знаю мальчишек больше, чем ты. А ты, наверно, лучше знаешь девчонок. Мне нравится Линда Н., но, боюсь, это безнадежно. Кто, ты думаешь, может мне понравиться? Или кому я нужен, кому нравлюсь. Пожалуйста, скажи.
Напиши.
Уилл».
«Уилл, попробуй с Рэчел. Я у нее спросила, что она о тебе думает и хочет ли ходить с тобой. Она сказала: «Я совсем его не знаю. Но, может, что и выйдет». Вот что она сказала.
Напиши ответ. Пегги».
Записки, которые я храню, относятся и к новогоднему балу, источнику волнений, интриг и ошибок. Ну, можно ли поверить этому парню?
«Пегги, это тебе пишит бедный (Рон). Если кто-то, кто тебе нравится, тебя пригласит на танец до того, как ДЭИВ пригласит, ты пойдешь?
Ронни».
«Пегги,
прости что я сказал «когда ты последний раз мыла голову?» Не говори Рэчел, что я так сказал, я не хотел. Она будет смеяться. Если я тебя приглашу танцовать, ты пойдешь? Рэчел я не могу пригласить из-за того, что сказал тогда в класной комнате.
Ронни».
К счастью для меня, явился Дэйв во всей своей красе.
«Пегги, после ленча или когда-нибудь еще, надо встретиться, только не в классе, я тебе должен что-то сказать.
O.K.—Д.С.»
«Пегги, вот что я хотел сказать тебе… Если кто-то тебя будет звать на школьный бал, скажи, что тебя уже пригласил другой — я.
O.K.?
ДС.».
Еще чудеснее, чем школьные балы, были вечеринки, которые мы устраивали в конце недели, по очереди. Самый подходящий для вечеринок дом был у Рэчел (была еще одна девочка, у которой дома был закрытый бассейн, но это было настолько из ряда вон выходящим, что даже не принималось в расчет). Макэндрюсы только что устроили в подвале, под гостиной и столовой, огромную детскую. Там были телевизор и камин, и большой диван с подушками, которые можно было разбросать по полу, и прямо на них ложиться, и жевать попкорн, и никому не было никакого дела. У Рэчел было трое старших братьев и сестер, так что когда настал ее черед устраивать вечеринки, все битвы были проведены и выиграны. Родители уходили в другую часть дома, а детскую на весь вечер предоставляли исключительно младшим детям. Дверь наверх закрывалась, врубалась музыка, а ближе к ночи постепенно вырубался свет.
Сами по себе вечеринки Рэчел совершенно затмил в моей памяти один из самых замечательных моментов в моей жизни. Один из тех немногих моментов, когда время останавливается, и все вокруг преисполняется совершенства. Саймон и Гарфункель пели песню «Звуки тишины»: «Здравствуй, тьма, мой старый друг, я опять пришел к тебе поговорить и под ореолом фонаря поднял воротник от ветра и дождя» — мы с Дэйвом танцевали медленный танец, луна светила в окошко полуподвала; его щека касалась моей, и мы были нераздельны. Никогда я не испытывала такой нежности, до тех самых пор, как впервые поднесла к груди своего сына и прикоснулась к его лицу; только он и я в ночной тишине.
И видение осталось, и живет до сих пор,
И эхом отдается в колодце тишины.
Когда в этом году пришел День благодарения, мне было за что благодарить судьбу. На короткий период все мои звезды высыпали на небеса. Даже мама правильно повела себя в отношении мужчин. Раньше она водила к нам домой молоденьких мальчишек. Таких, как Алекс, студент колледжа, с которым она встречалась: однажды он явился ко мне в комнату, надутый, как индюк, собираясь прочесть классную нотацию типа «папочка лучше знает» — надо, мол, относиться добрее к моей бедной, милой маме; а у самого еще только-только ломался голос. «Ослиная задница, — сказала я с усталым, полным отчаяния презрением. — Убирайся на хрен из моей комнаты»[206].
Я рассказала папе, как Алекс пытался со мной поговорить, а я обозвала его ослиной задницей. Папа рассмеялся и спросил: «Ты в самом деле так его назвала?» — «Угу». — «Бьюсь об заклад, он был потрясен». Я пожала плечами — я не собиралась произвести впечатление, я просто назвала вещи своими именами. Что я в действительности чувствовала, милого Алекса никак не касалось. А чувствовала я вот что: да кто ты такой, черт тебя возьми, чтобы говорить со мной, особенно о матери: мальчишка, сопляк. Да как ты смеешь.
Перед Днем благодарения мать начала встречаться с мужчиной. С настоящим, взрослым мужчиной, одним из двух настоящих, взрослых мужчин, с какими она на моей памяти встречалась. Второй, Алан Т., до сих пор играет важную роль в жизни брата и моей. Общение с ним доставляло истинное удовольствие — и когда я была ребенком, и потом, когда выросла; но, помимо всего прочего, не знаю, что бы я делала без Алана в некоторые переломные моменты моей жизни; он тогда служил связующим звеном между мной и реальным миром — в случае, например, когда при разводе мой адвокат стал клеиться ко мне, грозясь, что выставит непомерный счет, если я откажусь его удовлетворить. Алан свел меня с «большими шишками», конкретно — со своим старым приятелем, адвокатом, который занимался разводами «звезд», и тот в мгновение ока поставил на место этого мелюзгу. Алан, в отличие от моих родителей, всегда был рядом; недаром ведь говорят: «Когда Бог закрывает дверь, Он открывает окно».
Хотя Алан сыграл более важную роль в моей жизни, здесь я пишу о Рее, потому что Алан так долго был нам близок, что мне кажется, будто я знала его всегда. Не помню, когда Алан начал встречаться с мамой; думаю, они познакомились еще до того, как она узнала моего отца; зато помню, как тяжело я переживала их разрыв, случившийся как раз тогда, когда мне был обещан визит к моему герою, Стиву Маккуину, самому красивому мужчине в мире: как он ездил на мотоцикле в «Большом побеге», одной из серий фильма Алана, «Дело Томаса Кроуна», — а может, это был «Буллит», я не помню. Алан все равно повез бы меня, но мать запретила, твердя что-то о Фэй Данауэй, — как он, дескать, может[207].
Встретившись с Реем, я сразу поняла, что он, как и Алан, не пытался понравиться мне, чтобы угодить моей маме. Дети чуют это за милю. И душок препротивный, поверьте. Кажется, Рей был вдовцом, хотя я не уверена, и с ним жил его сын. Он любил сына, и хотя Скип учился в старшем классе — а в этом возрасте мальчики не очень-то склонны выказывать свою любовь к родителям, — сразу бросалось в глаза, что Скип тоже любит папу. Рей сообщил мне, что Скипа не всегда звали Скипом. До шестого класса его звали Билли. Однажды он пришел домой из школы и сказал: «Па, я хочу, чтобы меня звали Скип» — и это было решено. Рей, казалось, не замечал тяжелой брони, в которую я облачалась. Он по-медвежьи обхватывал меня, хлопал по спине, словно я была маленькой девочкой. И ни разу не оставался у нас ночевать. А если бы и остался, то только как муж, а не просто потрахаться. Даже когда мы вместе пошли в поход, я не должна была поминутно прикидывать, чем они заняты, и не увидит ли брат, как они «делают это». Даже такой мысли у меня не возникало. Он без конца возился с моим братом, и я чувствовала, что сама могу расслабиться и отдохнуть.
Мы с братом совсем недавно припоминали этот поход. Мы оба удивились, как крепко засел этот уик-энд в нашей памяти. «Красный мяч, — сказал он, — помнишь, дул ветер, и я уронил в озеро мой красный мяч, и Скип поплыл на лодке через озеро, и достал его?» Мне даже не нужно было припоминать, это запечатлелось у меня в мозгу. Небо призрачно-серое, озеро серое, и на нем рябь; деревья серые перед снегопадом — и только одно яркое пятно: красный-красный мяч, прыгающий на волнах. Брат плачет, и Скип, не говоря ни слова, сталкивает лодку в воду. Мы прыгаем в лодку, и Мэтью прекращает реветь. Скип гребет на ту сторону, лодка мчится быстрее ветра, и вот я протягиваю руку и хватаю мяч, запутавшийся в водорослях у противоположного берега. Когда мы приплыли назад, Рэй развел огонь в хижине, там уютно, тепло, и скоро поспеет ужин.
Мы единственный раз ночевали в доме у Рея: это было после похода, когда разыгралась вьюга. Он рассудил, с позиции здравого смысла, что нам лучше остаться, чем ехать еще двадцать миль от Хановера до Корниша. Утром Скип отвез меня в школу на своем MGB. Скип, надо сказать, был не только на редкость добрым и отзывчивым мальчиком, но и самым красивым во всем своем классе. Не одна я так думала. Он носил волосы коротко подстриженными на висках, но с длинной челкой типа «Встречайте Битлз», и все время встряхивал головой, потому что пряди лезли в глаза. «О боже мой, Рэчел: я, может быть, стану Скипу сводной сестрой». Хиханьки и хаханьки, и «О боже мой», и непритворное оживление Рэчел. «У него такая классная гостиная, с большими окнами, все такое светлое, новое». Они жили в одном из немногих тогда «современных» домов. «Может быть, в ближайшее Рождество мы поставим елку в гостиной, и утром придем за подарками, и Скип будет в пижаме». — «О боже мой, Пегги, вот эээто круууто. Повезло тебе». — «…Ладно, будем надеяться, что она не пустит все прахом».
Рэй повез нас на «Экспо-67» в Монреаль. Там везде были громкоговорители, и отовсюду звучала новая песня Биттлз «Все, что тебе нужно, — это любовь». Мы стояли в огромных очередях, на ровных, как в Форт-Лодердейле, дорожках, чтобы войти в павильоны самых разных стран. Павильон. Правда, красивое слово? Каждый из нас выбрал какую-то страну. Я выбрала Испанию — думаю, за яркие цвета. Мама выбрала Францию. Во французском павильоне, в ресторане, они заказали блюдо под названием «бифштекс по-татарски»; и, по-моему, он был просто сырой. Меня чуть не стошнило.
Я горела желанием рассказать об этом моему приятелю Дэйву, когда мы вернулись.
«Дорогой /зачеркнуто/ это слишком личное. Дэвиду.
Нравятся тебе уроки по искусству? Думаю, они O.K. — только немного странные. Я рисую всяких чудаков. Надеюсь, что смогу пойти на вечеринку. Уилл — дебил. Рэчел его терпеть не может.
ПАРЕНЬ, Я ТЕБЯ ТОЖЕ ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ, ХА-ХА-ХА.
Я хотела сказать совсем обратное. Ха-ха-ха.
В День благодарения мы ездили на Экспо и родители меня заставили попробовать кусочек бифштекса по-тартарски. Знаешь, что это такое? СЫРОЕ мясо!!! Мистер Бромли застукал меня, когда я писала, а теперь я — на английском.
Мы с Рэчел теперь враги, потому что Рэчел реунует, что мне нравится Анна, а Рэчел не любит Анну.
Л. (почти-почти — и скверно).
Пегги Блевота-Рыгота».
Кто мог бы передо мной устоять? К счастью, я все равно ему нравилась. Уроки рисования были странными потому, что учитель, мистер Бромли, ходил с сестрой одного мальчика из моего класса. Она училась в старшем классе, и под ее фотографией в ежегоднике было написано: «Безумно любит Боба Дилана и Бромли… виртуозно прячет сигареты в рукав, когда выходит из класса, направляясь в……?»
Однажды Анна подслушала, как мистер Бромли обсуждал с мистером Лэвеллом, учителем математики, такую проблему: по-настоящему ли мы, дети, его понимаем. Бэ-э-э-э. На уроках по искусству я обнаружила, что если катать по парте резиновый клей, слой за слоем, целый урок, то получаются отличные супершары. Когда Гэйл устроила вечеринку в честь моего дня рождения, ребята надарили мне всяких подарков — подарили, в частности, вазу из резинового клея, которую я сама вылепила: это была шутка, потому что ваза была единственным, что я произвела на уроках по искусству. Родители Гэйл обвинили меня в том, что я, якобы, нюхаю клей, и всех разогнали. Ребята знали, что это неправда, но родители им не поверили. Вообще-то не их вина, что они так подумали, но это было так глупо[208] — если бы они нас действительно знали, сама мысль о том, что кто-то из нас нюхает клей, просто не пришла бы им в голову.
Дело было перед самым Рождеством, и для некоторых ребят началась запарка. Скоро должны были выставить оценки. Отец недвусмысленно дал мне понять, что оценки — чушь собачья. Это было для меня большим облегчением в те годы, когда я училась кое-как, и не очень нравилось, когда я наконец выправилась, реакция оказалась такой же.
«Пегги… меня втопчут в грязь из-за этих оценок. Они говорят, что если я не получу хороший табель, они меня сотрут в порошок. А я, наверное, получу три удовлетворительных. На самом деле, они так бесятся потому, что у меня хорошие способности, я могла бы быть среди лучших 10 % в классе. Согласна — но я умру от скуки, и меня сожгут в крематории.
Пиши, Гэйл».
Каникул я не помню. Скорее всего, я каталась на лыжах, одна, на горе Эскатни: этим я обычно занималась в каникулы. В школу вернулась в январе, и наши с Дэйвом отношения стали продвигаться, от записки к записке. Мне больно об этом говорить, но проблемы создавала я, раздражаясь по пустякам. Уж лучше начистоту: у меня был тяжелый характер. Беда заключалась в том, частично, что папины уроки настолько глубоко запали мне в душу, что было невозможно их оттуда извлечь. Каждый раз, когда возникало зияние, разрыв, когда нарушался принцип «подобное — подобным», и моему приятелю нравилось что-то, что не нравилось мне, и наоборот, я впадала в панику. Только в моем теперешнем замужестве я научилась контролировать себя в этом плане, да и то не совсем. Брат однажды признался мне, что и ему долго пришлось повозиться, чтобы избавиться от этой черты. Дэйв был невероятно мягким и терпеливым.
«Пегги, пожалуйста, объясни: в чем дело? Ты взбесилась! Пожалуйста, скажи, на меня ты сердишься или нет. Мне еще хотелось бы знать, нравлюсь ли я тебе? Ты мне все еще нравишься. Пожалуйста, напиши побыстрее!
Д Стоун».
«Пегги, сожалею, что так себя вел, но теперь я знаю, чего ты хочешь, и это лучше (надеюсь). Было в самом деле тяжело, потому что я не знал, чего ты хочешь. Теперь я знаю, чего ты хочешь, и могу вести себя так, как ты хочешь. Тяжелей быть мальчиком, потому что знать не знаешь, хочет ли девочка, чтобы он надел на нее пальто и все такое. И если ты этого не делаешь, девчонки бесятся все больше и больше. Только, пожалуйста, не бросай меня, я исправлюсь.
Дэвид Стоун. P. S. ЛЮБОВЬ?».
Валентинов день был не за горами. Я хотела подарить Дэвиду что-нибудь красивое, но не слишком, чтобы мне не смущаться. Я долго бродила по Хановеру, выбирала подарок. Маме я сказала, что пошла за покупками, и она не стала расспрашивать, что само по себе было здорово. Я наконец наткнулась на целый прилавок психоделических открыток с разными оптическими иллюзиями. Мне очень понравились две из них, я не могла выбрать и купила обе. Я знала, что они и Дэвиду понравятся. Я собиралась положить их на его шкафчик с самого утра, чтобы он успел и мне приготовить «валентинку», даже если забыл накануне. Я очень нервничала. То, что я нашла у себя на шкафчике, было одним из самых прекрасных сюрпризов во всей моей жизни. Никто из моих знакомых, даже старшеклассников, не дарил девушкам цветы. Но вот она, на моем шкафу, — одинокая красная роза. Мама Дэвида помогла поместить стебель в маленькую зеленую трубочку с водой, какие используют флористы, — так что роза моя не увяла. Дважды благословенные цветы.
А вот с этого места вымысел смотрелся бы лучше. Девочка должна была бы вырасти, выйти замуж за прекрасного принца и жить счастливо. На самом деле случилось другое. Март. Сезон грязи. Мама и Рей перестали встречаться, и вернулись ее мальчишки. Я решила устроить вечеринку и подумала, что будет круто пригласить «мужчин» постарше. Анна какое-то время ходила с восьмиклассником. Она с ним уже порвала, но я его все равно пригласила. Никто из нас, семиклассников, еще никогда не приглашал восьмиклассников на вечеринку. Внизу, в гостиной, я ввернула синие лампочки и обклеила стену плакатами. Наш дом был гораздо меньше, чем у остальных ребят, и трудно было добиться иллюзии уединения — пристанища только для нас, подростков. Комната все равно смотрелась как гостиная родителей, хотя синие лампочки немного скрасили атмосферу. Другая причина, по которой трудно было создать иллюзию нашего собственного, крутого, независимого мира, — то, что наш дом находился на отшибе: родители не могли вас туда подбросить и по волшебству превратиться в тыквы и мышей. И началась обычная родительская бодяга: машина-де может увязнуть, и ехать далеко, и по сельским дорогам, и по грязи. Было решено, что в 10 вечера всех мальчиков развезут по домам в паре фургонов, а девочки останутся ночевать.
Вечеринка моя провалилась самым позорным образом. Несколько пар поссорились, я почти весь вечер танцевала с Тимом, восьмиклассником, даже не замечая, что Дэйв сидит один, потерянный, пока, наконец, Рэчел не устроила мне выволочку — но к тому времени мальчикам пора уже было разъезжаться. Благодаря моей великой идее пригласить старших ребят, вся средняя школа, седьмой и восьмой классы, узнали, что у меня была на редкость пакостная вечеринка. В понедельник, в школе, Дэйв даже не смотрел на меня, и я его не виню. Я думала, что теперь буду гулять с Тимом. В этот уик-энд я написала Дэйву письмо:
«Воскресенье — бля — вечер
1968
Дорогой Дэвид!
Теперь я понимаю, какой была дурой, и как обидела кучу народу. Тим — не первый парень, на которого я запала без особой причины, но обычно я не захожу далеко с ними, потому что знаю: это через день-два пройдет, так что голова у меня в порядке. Насчет Тима я поняла, что он вовсе не такой, как мне казалось: он приятный и все такое, но он не для меня. Я просто хотела тебе это сказать, но многого не ожидаю: я на твоем месте никогда не помирилась бы с кем-то, кто меня так третировал, как я тебя. Нам обоим досталось, и вечеринка моя была дрянь — не такая скверная, как у Гэйл или Брайена, — но все-таки дрянь.
От меня».
Письмо это до сих пор у меня: я его не отдала. Мне было слишком стыдно.
И эхом отдается в колодце тишины.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.