Черные земли
Черные земли
Он с первого взгляда мне понравился — естественностью, открытостью, дружелюбием.
А он потом признался, что когда Толик позвонил ему и начал в своей неторопливой манере: «Старик, тут одна хочет…» — Толик еще не закончил, а у него уже вздрогнуло в душе предчувствие: она! Прямо мистика.
Геофизическая экспедиция, куда я попала, занималась поисками так называемой «структуры» — вздутия глубинных земных слоёв, под которыми предположительно мог находиться нефтяной пласт. Партия была производственная, гнала план. Это была далеко не та геолого-разведка, о которой мы прочувствованно пели на целине: «Ты идешь по тайге опять молибдена руду искать…» — и прочее про всякие там искры костра. Какие там искры! Здесь этих песен даже не знали. Геологам задерживали зарплату, занижали расценки, не выдавали спальных мешков, плохо кормили. Геологи болели язвой желудка, напивались и устраивали драки. Беременные женщины таскали тяжести и тряслись в бортовых машинах. Но платили, правда, хорошо: сто десять процентов надбавки к зарплате за безводность и прочие вредные условия.
В сейсмическом отряде, которым командовал Виктор, или, как его тут называли, «Матвеич», было много народу — буровики, взрывники, шоферы, сезонные рабочие, набранные в Цимлянске. В рабочие набирали в основном горластых, грубоватых деревенских девчат с неустроенной судьбой. В окрестностях Цимлянска и в самом городе у многих из них оставались дети и родители, ради которых они по восемь месяцев в году жили в скверных бытовых условиях и работали по двенадцать часов в сутки. Грубость и мат были их защитной броней. Так-то они были простодушные, любопытные и не злые. Многие сходились на сезон с кем-нибудь из буровиков или шоферов, чтобы хоть на какое-то время чувствовать себя под защитой, а кое-кому везло — выходили замуж.
Село Воробьевка, где стояла партия, было большое, домов двести.
Я поселилась в избе с Валей и Любой, рабочими нашего отряда. Мы ладили, но очень мешала невозможность побыть в одиночестве. После работы хотелось сосредоточиться, написать письмо или кое-что в дневник, но соседки донимали настырным любопытством, к ним приходили ухажёры, садились на раскладушки так, чтобы сподручней было обниматься. Девчата с показным возмущением отбивались, кричали: «А ну, убери руки!»
Почти все свободное время я проводила с «Матвеичем». Он заходил за мной после работы, и мы шли гулять в степь, за село. После трудового дня с беготней, грохотом буровых агрегатов, вони выхлопных газов и отработанной солярки, мы окунались в тишину и чистоту степного простора. Еще не наступила летняя жара, вечерами бывало даже прохладно. Светила луна, такая яркая, что степь становилась белой. Падали звезды. В отдалении стояли верблюды с пустыми, завалившимися на бок горбами и что-то жевали, повернув к нам надменные головы. Степь жила своей жизнью и была красива дикой, таинственной красотой. И мой спутник, который днем орал из своей сейсмостанции: «А ну, кому сказано, все замрите, черт вас всех возьми! Приготовиться к взрыву!» — превращался в интеллигентного Витю и говорил, что степь, как настоящая поэзия, — таит в себе тайну. У него была поэтическая душа. Он тогда уже писал стихи. А я цинично думала, что будь тут хоть узкая лесополоса с мягкой травкой, дело с обсуждением поэтических тайн пошло бы в более желаемом нами обоими направлении. Вокруг — одни колючки да каменистая земля. Не то, что лечь, сесть некуда. Целовались стоя. Село лежало в отдалении ровным полукругом, наши четкие силуэты под луной хорошо были видны из всех окон.
Гораздо лучше было — после работы вымыться за занавеской под рукомойником в своей избе, а потом прийти в избу к «Матвеичу», лечь на его раскладушку, вытянуть ноги и почувствовать, как уходит, растворяется дневная усталость. Анна Константиновна, хозяйка, у которой он снимал комнатку за занавеской, худенькая, увядшая, а в лице что-то девичье, застенчивое, угощала нас варениками, яичницей, простоквашей. Ее муж и старший сын работали чабанами и дома почти не появлялись, а с ней жили сноха и три дочки-погодки.
Жужжат мухи, душно. «Матвеич» сидит у стола, обхватив колено, читает стихи Луговского, а я пишу или рассматриваю альбом репродукций литовских художников. Этот альбом, и сборник Луговского, и другие книги, стоящие на сколоченной «Матвеичем» полке, и трехлитровую банку абрикосового сока мы купили в поселке «Почтовое», мимо которого ездим на профиль. В поселке расположена воинская часть, охраняющая урановый рудник. Рудник — за колючей проволокой, а в поселок нас пускают. Там в продуктовом можно купить даже черную икру, а в книжном — такое, чего тогда в Москве днем с огнем нельзя было достать. Мы там купили сборник Кафки и роман Дудинцева «Не хлебом единым».
За полураздвинутой занавеской видна широкая кровать, застланная лоскутным одеялом. На одеяле сидят три девочки — хозяйкины дочки, белоголовые, глазастые, похожие на любопытных зверьков.
Хозяйкина сноха, беременная Маруся, часто и без видимой надобности заходит в комнату, укоризненно шепчет девочкам:
— Чего уставились? Нечего вам тут смотреть!
Но и сама косит на нас светлым, прозрачным взглядом. И только хозяйка, Анна Константиновна, словно невзначай, выманивает из комнаты дочек и сноху, каждой находя дело.
А мне все равно. Пусть смотрят. Мне здесь хорошо, рядом с «Матвеичем». И очень не хочется возвращаться в свою избу, к Вале и Любе и к их ухажёрам.
Приходят гости — шофер Володя с двумя бутылками пива и взрывник Толик. Сидят, вспоминают прошлогодний полевой сезон, разные смешные и драматические случаи. Они с «Матвеичем» второй год работают в этой партии и дружат.
Без пятнадцати одиннадцать мигает лампочка над столом. Сейчас в селе будут глушить движок. Свет меркнет медленно, как в кинозале, но луна светит в окно и заливает наш закуток голубоватым светом.
«Надо идти, — думаю я. — Завтра подъем в шесть».
И продолжаю лежать на раскладушке.
— Ну, мы пойдем, Матвеич, — говорит Володя. — Вставай, Толик.
И смотрит на меня:
— Идешь, Аннушка?
Вошла хозяйка и, смущенно улыбаясь, прикрывая беззубый рот кончиком платка, поставила на стол бутылку браги. И сама присела за стол.
— Это что же? — сказал Володя. — Свадьба?
— Да нет, какая свадьба, — ответил «Матвеич». — Не видишь, дождь пережидаем.
Володя посмотрел на луну за окном и озадаченно сказал:
— Ага, понятно…
Гости запили брагу абрикосовым соком и ушли.
Анна Константиновна сказала:
— Аннушка! Виктор Матвеич! Ложитесь, я постелила вам в той комнате.
Все произошло так естественно, легко и бесхитростно, что я даже не успела осознать: любовь ли это? В грубой обстановке производственной партии, куда меня занесло по собственному судьбоносному выбору на долгих восемь месяцев, я нашла защитника и покровителя. Пусть на время. Ну и что? Тут не было никакого обмана. Мы были свободны и молоды, он мне нравился, я ему тоже. Мне было с ним легко, свободно, меня волновала его близость. А любовь — возможно, любовь была рядом и только ждала своей минуты.
Два месяца партия работала без выходных, зато к концу мая скопилось восемь свободных дней, и все разъехались по домам, в основном в Цимлянск, к родным.
А мы решили ехать к морю.
Экспедиционный «козлик» довез нас до Элисты, оттуда на попутном грузовике мы поехали в Ставрополь. Дороги — вдрызг разбитые, пыль висит, не оседая. Машины со щебенкой, с урановой рудой едут, опасно кренясь то вправо, то влево. На обочинах плакаты с тревожной надписью: «КАРАНТИН! ЯЩУР!»
На полпути грузовик наш увяз в солончаке, пытаясь объехать особенно раздолбанный участок дороги. Пока его выволакивал тросом проезжавший трактор, нас подхватил другой попутный грузовик — походная дезинфекционная камера. И мы поехали дальше, в кузове, придерживая наползающие на нас дребезжащие ящики с пробирками.
Это было настоящее свадебное путешествие!
Лысины солончаков перемежаются с цветущим татарником, с серебрящимися ковылями. Кое-где еще не отцвели маленькие, очень яркие красные и желтые степные тюльпаны. Большая овечья отара кажется крохотной на беспредельном массиве.
Стада сайгаков пасутся рядом с буровыми вышками, мирно пощипывая колючки. При звуке машины они пускаются наутек. Бегут, вытянувшись в линеечку, взмывают в легких длинных прыжках, стройные, горбоносые, тонконогие, стелятся по земле в стремительном беге.
Подскакивая на ухабах и глотая пыль, я думала, что эта дорога, даже такая, а, пожалуй, именно такая, куда интереснее, чем ровное асфальтовое шоссе, по которому я могла бы сейчас ехать в какой-нибудь скучный писательский дом творчества. И что судьба в образе этого дребезжащего грузовика с пробирками везет меня в верном направлении.
Мы тормозили возле бьющих из земли артезианских фонтанов с холодной пресной, а чаще горячей горько соленой водой, становились под сильно бьющие освежающие струи, заезжали в села, где в столовках-самообслужках брали баранье рагу и пили солоноватый калмыцкий чай.
В гостиницах отдельного номера нам не давали, потому что у нас не было штампа о браке, но у гостиничных администраторш находились знакомые, которые охотно сдавали нам комнату на ночь.
Почему-то все каким-то непостижимым образом догадывались, что мы геологи. Когда мы шли по улице, за спиной раздавалось:
— Геологи, наверно…
И непременно кто-нибудь затягивал:
«Ты уехала в знойные степи,
Я ушел на разведку в тайгу…»
В ресторанах оркестранты, глядя на нас и улыбаясь, тут же начинали исполнять мелодию этой недавно появившейся и сразу ставшей популярной песни.
Мы заказывали цыпленка-табака в ткемалевом соусе, обильно посыпанного зеленью, и пили холодное, в запотевших бутылках, пиво. Это было чертовски вкусно, а мы были чертовски голодны.
Из Ставрополя — в Пятигорск, оттуда на самолете ИЛ-18 — до Адлера, оттуда на такси — до Сочи. В такси попутчица — интеллигентная дама из Ленинграда — поинтересовалась:
— Вы, наверно, геологи?
— Да, а как вы догадались? — спросила я.
Дама принялась объяснять, что геолога сразу можно отличить от человека обыденной профессии. В геологе, — говорила она, — физическая привлекательность сочетается с интеллигентностью, благородством, надежностью, и все это вместе создает чрезвычайно гармоничный симбиоз.
Меня распирало от гордости. Вот, значит, мы какие! Мой спутник иронически усмехался.
В Сочи мы сели на электричку и доехали до Лазаревской, дивного поселка на берегу моря.
Администраторша Лазаревской гостиницы спросила:
— Вам семейный?
— Видите ли, — начал мой спутник. — Мы муж и жена, но мы работаем в таких местах, где…
— Геологи? — догадалась дежурная. — Ну, так и быть, живите!
И, мурлыча себе под нос: «Ты уехала в знойные степи…», вручила нам ключ от номера-люкс.
Эти три дня и три ночи в Лазаревской слились в моей памяти в один бесконечный миг счастливого любовного обалдения.
А потом наступил июнь с его зноем, горячими ветрами, пыльными бурями и отупляющей работой.
15 июня 1961 г
Коса размотана, приборы расставлены. Буровики добуривают очередную скважину. Отгребают в отстойник глинистую жижу, привинчивают к буру железные штанги. «Матвеич», ругаясь вполголоса, налаживает что-то в своей сейсмостанции. На взрывпункте Толик Белоконь готовится к взрыву. У нас, у рабочих, передышка.
Я лежу под машиной. Над головой у меня карданный вал, весь в сгустках засохшей глины.
Лежать под машиной запрещено по технике безопасности, но ни шоферы, ни сам «Матвеич» ничего нам не говорят: а куда еще деваться от солнца? Только и тени, что под машиной.
Солнце палит так, что удивляешься, не во сне ли это всё. И ни одного деревца, холмика, овражка. Скоро машина уедет на следующую стоянку и увезет с собой этот единственный кусочек тени.
Работа у нас, у рабочих, примитивная, если не сказать — тупая. Но попробуй пробеги семьсот метров под палящим солнцем, да еще с тяжелым ящиком. Через каждые три метра вынимай из ящика сейсмограф, втыкай его острым концом в закаменевшую земляную корку. Металлические головки приборов так накаляются, что обжигают ладони. Надо подсоединить проводки каждого прибора к растянутой вдоль профиля косе: короткий проводок к длинному, длинный — к короткому. А потом — с пустым ящиком — бегом обратно, успеть в тень до того, как раздастся сигнал: «Спокойно!» Тогда где стояла, там и садись, ибо малейшее твое движение отражается на осциллографе, и если шевельнешься, «Матвеич» будет, срывая голос, орать из своей сейсмостанции:
— Кто там шляется по косе? Ёлки зеленые! Сказано, спокойно!
Вот всё затихает.
— Толик, давай момент! — говорит по телефону «Матвеич».
— Даю! — отвечает взрывник.
— Даю команду! Приготовиться… Внимание… Едрит вашу!!! Сороковой канал исчез! Кто подключал сороковой?!
Слава богу, я только до тридцатого подключала. Это Клавка. Матерясь, она вылезает из-под машины и бежит на сороковой. Через несколько минут:
— Есть сороковой! Приготовиться!.. Внимание… ОГОНЬ! БАБАХ!!!
Из скважины взлетает столб грязи и медленно оседает.
— Взрыв принят!
Сейчас будет команда: «Собирать приборы!» И мы побежим по косе отключать сейсмографы, укладывать их в ящики, грузить эти ящики в кузов смоточной машины. Косу смотают на катушку и отряд со всеми людьми и машинами переедет на следующую стоянку.
Эта — с утра только третья, а обычно мы делаем в день шесть, а то и восемь. Работа сдельная, чем больше стоянок, тем больше заработаешь.
20 июня 1961 г.
Третий день, не утихая, дует астраханец — горячий, сухой ветер. Не освежает, а наоборот, обжигает, последние силы выматывает. Дует все время в одну сторону. Идешь — словно плывешь против сильного течения, только вместо воды — горячий песок сечет лицо, набивается в рот, хрустит на зубах. Глаза у всех красные, слезятся. Девчата обвязывают головы платками так, чтобы закрыть лоб и щеки. Лица у них загорают некрасивым треугольником.
Воду из термоса выпили в первые два часа. Что там, двухведерный термос на двенадцать человек. Жажда такая, что язык распух и губы потрескались. Послали дядю Колю, шофера смотки, к колодцу. Колодец — в двадцати километрах. Пока он ездил — мы доходили. Доходили, но работали: решили во что бы то ни стало отбить восемь стоянок.
Я работала в паре с Машей Белоконь, женой взрывника. Она разносила приборы, я подключала.
Рельеф изменился — профиль сейчас идет через балки и ерики, тут и так еле ноги волочишь, а надо еще преодолевать подъемы и спуски.
Мы уже шли назад, уже видели возвратившуюся смотку — она ярко-красная, ее издалека видно…
Вдруг «Матвеич» закричал:
— Сорок девятого канала нет!
Я подключала, значит, мне и идти. Вернее, бежать. Полкилометра обратно.
Нашла сорок девятый канал. Потянула за концы — один оборвался. Хорошо еще, что обрыв так легко отыскался. Я содрала зубами изоляцию с провода и подсоединила прибор к косе. Вообще-то, полагается кусачками, но где они?
Тотчас с крыши сейсмостанции замахали: есть сорок девятый!
Пока добрела, воды осталось меньше половины термоса. Дядя Коля сказал, что в колодце, откуда он брал воду, плавают дохлые мыши. Вода воняла тухлятиной, но была холодная.
Я выпила залпом литровую банку и тут же свалилась под машину, в тень.
От воды сразу слабеешь, пот течет ручьями, тело соленое. Пока пьешь, испытываешь невероятное наслаждение, а выпил — через минуту снова мучительная жажда.
Есть в такую жару не хочется. Я третий день ничего не ем, только пью.
Полчаса небытия. Лежишь под машиной, ни о чем не думаешь, ничего не ощущаешь, только глотаешь горячий сквознячок и ждешь сигнала: «Собирать приборы!»
29 июня 1961 г.
В двенадцать часов, в самую жару, кто-то вспомнил, что третьего дня проезжали мимо пруда, и начали просить: Матвеич, поехали купаться! Терпежу нет! Вернемся — отобьем эти проклятые стоянки!
«Матвеич», сам измочаленный, мокрый, в одних плавках, махнул рукой из своей станции: ладно, поехали!
Где он, тот пруд? Попробуй, найди — ориентиров никаких. А когда нашли — взвыли от разочарования, а беременная Лидка, полевая жена нашего шофера Ермилова, даже расплакалась: пруд высох. Осталась только впадина и соль на дне.
Володя Головин, шофер сейсмостанции, сказал, что километрах в восьми есть другой пруд, побольше.
Снова блуждали.
Пруд оказался рядом с грейдером, ведущим в Элисту.
Это был даже не пруд, скорее — большая, глубокая лужа, впадина в солончаке, куда натекла дождевая вода и еще не успела испариться.
Низкий берег, поросший серой полынью. Следы шин — должно быть, проезжающие шоферы купались, а заодно мыли свои машины. Заметно, что овцы и коровы тоже не раз отдыхали у этого пруда. От воды пахло болотом. В воде у самого берега скопились ужи. Десятки треугольных головок, черных с желтыми пятнышками, торчат из воды и на нас глядят. Но не все ли равно.
Господи, что это было за блаженство — погрузиться в воду! Первые пятнадцать минут я просто лежала без движения. Отмокала. Хотелось опуститься на самое дно, туда, где вода похолоднее, и лежать там всю жизнь, тихонько пошевеливая жабрами.
Больше часа купались, а потом вернулись на профиль. Через десять минут уже не верилось, что было это счастье. Снова зной и горячий безвоздушный ветер взяли нас в оборот.
2 июля 1961 г.
Сегодня — день профилактики: на базе лудят и прозванивают косу, заряжают аккумуляторы, проверяют все приборы. Но это дело оператора и его помощников, а нас, рабочих, в десять утра отпустили домой. Я всё перестирала, сходила в баню, и вот лежу во дворе на раскладушке в тени от сарайчика и пишу.
Степь — грубошерстный ковер, из которого никогда не выбивают пыль. В этом ковре полно ящериц, ужей, змей, скорпионов, жуков-навозников и всякой другой живности. В том числе и симпатичной — например, сусликов, куропаток. Журавли откладывают яйца прямо на землю. У солончаковых болот стоят цапли. Белые, с серыми крыльями. Задумчивые.
В волнах ковылей движутся, будто проплывают, всадники. Это пастухи, они живут возле кошар. Иногда они заезжают на профиль и их прогоняют матом: могут задеть косу, а то и попасть под взрыв. Они пускают коня вскачь, ковыль серебристыми волнами смыкается за ними — красиво!
К вечеру жара спадает, становится прохладнее. Солнце на закате скрыто в облаках пыли. На него можно смотреть, не щурясь, оно как полная луна, только красная.
… Смотрю на себя в зеркало и вижу опухшие глаза и сонное лицо. И понимаю, что бесполезно пытаться описывать красоты калмыцкой природы: засыпаю над тетрадью.
Как ни странно, ни усталость, ни зной не мешали нашему с Витей обоюдному влечению. Влюбленность не проходила, наоборот, становилась сильнее. Нас не только физически тянуло друг к другу, нам было друг с другом интересно. Чем больше я его узнавала, тем он мне больше нравился — органической неспособностью хитрить и обманывать, потребностью всем помочь, выручить из беды. Его любили в отряде за справедливость. «Справедливость» — это был у рабочих высокий знак качества.
Его беспокоило, что я, непривычная к физической работе, таскаю под солнцем тяжелые ящики. Он уговаривал меня перейти на работу в камералку, где мне было бы гораздо легче.
Но мне не хотелось — легче. Мне хотелось — вместе. И, кроме того, мне важно было самоутвердиться. Я выдавливала из себя «барышню из обеспеченной семьи». Наверно, это было глупо, но тогда мне так не казалось.
Мы с ним мечтали, как в конце июля снова махнем к морю.
26 июня 1961 г.
Застряли в солончаке по дороге на работу. Вот ведь почва: рядом земля потрескалась от сухости, а здесь — вязкое болото. И, разумеется, нашего идиота шофера Николая Ермилова понесло именно сюда. Теперь мы простоим тут неизвестно сколько, т. к. машины с базы уже разъехались и вытаскивать нас некому.
Ненавижу Николая Ермилова! Наглый, татуированный, вечно поддатый. Гонит на полной скорости через все колдобины. Мы орем, ругаемся, стучим по кабине — ему хоть бы что. У нас все бока в синяках.
Девки жалуются «Матвеичу», тот обещает при первой возможности дать нам другого шофера. Но где его взять? Шоферов не хватает. Меня он уговаривает ездить с ним в сейсмостанции, но мне неловко перед девчатами. И так я в привилегированном положении — живу с начальником, в частном доме, а они — на базе, в палатках. Руководство экспедиции отказалось оплачивать рабочим жилье, а из своего кармана они не хотят платить.
Вчера ехали мимо кошары, и навстречу машине выбежали две большие собаки из тех, что пасут овец, — лохматые белые средне-русские овчарки. И Ермилов задавил собаку. Нарочно направил на нее машину. Мужчина и женщина, стоявшие возле вагончика, так и остолбенели.
Просто сволочь.
…Кто-то едет. Из-за пыли не видно, кто. А! Наша смотка. Сейчас будет нас вытаскивать.
10 июля 1961 г.
Конец рабочего дня. Восьмая стоянка. Я сижу на шестидесятом канале и жду сигнала: «Общая смотка!»
Наконец-то перестал дуть астраханец. Но солнце палит по-прежнему. Выжимаем по восемь-девять стоянок в день, хотя рабочих не хватает: по норме должно быть двенадцать, а у нас восемь, да и то беременная Лидка еле ходит. Девчата ее жалеют, орут на нее: «Ладно, сиди, квочка, разнесем за тебя приборы, а то родишь на косе — возись тогда с тобой!» Такой у них стиль.
Сегодня выбыла из строя Валя Румянцева. Залезла в кузов бортовой, где стоит термос, а этот гад Ермилов шутки ради дернул машину. Валя ухватилась за раскаленную крышу кабины и сожгла ладони. Измученным девкам было не до жалости. Раздражены, срывают злобу на ком угодно, их можно понять.
Валя ревела в кабине смотки и жаловалась дяде Коле: «Чего они на меня накинулись, как собаки? Что я, виновата? Спасибо, лицо не сожгла!»
А тут еще коса начинает приходить в негодность. Она старая, служит второй год, ее приходится часто тащить на себе через овраги, холмы, солончаковые впадины, чтобы лишний раз не сматывать и не разматывать. Профилактика помогает от силы на две недели, а потом снова начинается канитель: то и дело обрывы.
В общем, много мата и очень мало романтики.
Хотя — почему мало? Какая ерунда. Ее только нужно увидеть. Ковыльные степи. Верблюды. Сайгаки. Сейсморазведка. Тринитротолуол. Торпедирование. «Матвеич», в котором, как правильно заметила наша попутчица из Ленинграда, физическая сила и сноровка сочетаются с интеллигентностью и с чем-то там еще… Не помню… Что-то там про какой-то симбиоз…
А работала бы я в детской редакции радио, куда родители пытались засунуть меня по знакомству. Канцелярские столы. Редактор вытирает платком потную лысину. Скука. Нет, пусть они там в своей редакции пьют хоть апельсиновый сок со льдом — я им все равно не завидую.
Степь снова изменилась. Появилось много грибов — белых и круглых как шары, их тут называют «печерица». А по-моему, типичные шампиньоны. Девки их собирают и жарят в сметане. Говорят, вкусно. На базе вырос целый городок из палаток. Там и кухня, и красный уголок. Народ по вечерам сидит, играют в шахматы, бренчат на гитаре. И мы туда заходим, если силы остаются, — почитать газеты и журналы.
14 июля 1961 г.
До часу сделали всего две стоянки.
Духота была! Мы истекали потом.
И вдруг в полчаса набежала туча. Задул прохладный ветер, запахло озоном, упали первые капли.
Трудно было поверить этому счастью.
Загремел гром, вихрь налетел, погнал пыль прямо на нас. Толик Белоконь сказал, что надо кончать работу: в грозу нельзя взрывать.
Только успели смотать косу, усесться в машины — хлынул ливень. С ветром, с шумом! Такой восторг!
Я ехала в кабине сейсмостанции, а большинство девчонок набилось в смотку. На полдороге нашу сейсмостанцию начало заносить — пыль превратилась в грязь, дорога стала скользкой. Ветер такой, что чуть не опрокидывал машину. Дождь хлещет о стекла, а дворников нет, дорогу почти не видно, того гляди, провалимся в какую-нибудь яму. А мы с «Матвеичем» и Володей орем во все горло:
Хорошо в степи скакать!
Вольным воздухом дышать!
Все-таки я перетрусила.
Приехали на базу — а там потоп. Палатки снесло, кухня вдребезги, красный уголок — к чертовой матери. По воде плывут раскладушки, кастрюли, шахматы…
Витя тащил меня за руку к дому, изо всех сил стараясь поддержать во мне боевой дух. Какой там боевой дух. Ноги разъезжаются, холодные струи лупят по спине, по голове. Под конец силы мои окончательно иссякли, ноги не держали. Витя чуть ли не на руках дотащил меня до избы.
Дома я сорвала с себя все, забралась в спальный мешок, дрожу так, что зубы стучат на весь дом. Есть хочется нестерпимо: из-за жары последние дни в горло ничего не лезло. А больше всего хотелось горячего чая. У меня прямо истерика началась. Пока Витя с хозяйкой готовили еду, кипятили чайник — я вся изревелась. А потом пила чашку за чашкой солоноватый калмыцкий чай, хлебала горячие зеленые щи, заглатывала, почти не жуя, крутые яйца…
Наутро проснулась — дождя нет. Снова солнце, будь оно трижды проклято. «Матвеич» давно на базе — помогает восстанавливать разрушенный лагерь, а я не могу даже встать с постели. Тошнота и слабость.
24 июля 1961 г.
Позавчера, возвращаясь с работы, увидели сайгаков. Они паслись у буровой вышки. Ермилов тут же дунул за ними. Считается шиком — гоняться за сайгаками, хотя догнать их невозможно. Ермилов перемахнул через кювет и рванул по степи. Оглох и ослеп от азарта. Я увидела широкую трещину и поняла, что затормозить он не успеет. Еще подумала — хорошо, что Лидка сегодня осталась на базе. Грузовик на скорости ткнулся в трещину передними колесами. Не опрокинулся, но тряхнуло так, что нас раскидало по всему кузову. Я сильно ударилась животом о ручку двухведерного термоса.
В Элистинской больнице, куда меня с сильным кровотечением отвезли на смоточной машине, мне сказали, что у меня беременность около восьми недель.
Сохранить ее не удалось.
Ермилов с сотрясением мозга и сломанной рукой оказался в той же больнице.
Палата с плотно закрытыми от пыли окнами, радио с его раздражающе веселыми песнями. Особенно доводила одна, бодренько игривая:
Сына подарила мне жена-а!
Очень угодила мне она-а!
Песня эта очень веселила моих соседок по палате, которые лежали тут по причине как раз противоположной той, о которой говорилось в песне. А мне хотелось заткнуть уши и спрятать голову под подушку. Я боялась, что у меня никогда теперь не будет детей.
Витя приезжал поздно вечером на экспедиционном «козлике», небритый, виноватый, удрученный, несчастный. Привозил икру, гранаты, еще какие-то дефицитные продукты, которые покупал в поселке «Почтовое». Дважды с ним приезжала — проведать своего Ермилова — несчастная Лидка. То ли надеялась на замужество, то ли правда жалела непутевого.
Мы с Витей выходили в больничный двор с хилыми деревцами, садились на скамейку под серым от пыли топольком. Витя держал меня за руку, мы молчали.
Вот тогда, ко всему, что нас связало, к нам пришло и осталось на всю жизнь то трудно объяснимое, хотя и очень простое чувство, которое, пожалуй, и есть любовь.
В условиях нашей экспедиции то, что со мной случилось, было делом обыденным. «Не переживай, Аннушка! — утешали меня девчата. — С кем не бывает! Не ты первая, не ты последняя! Ермилке хуже досталось!»
Через несколько дней после выхода из больницы, несмотря на протесты «Матвеича», я уже снова работала на косе. Правда, стало значительно легче. Во-первых, после череды дождей уже не было такой жары. Во-вторых, «Матвеич» добился, чтобы отряду выделили четырех дополнительных рабочих. Теперь мы заканчивали рано, да еще и с превышением нормы. Оставалось время почитать, сходить в кино и даже в клуб на танцы. А главное — вместо Ермилова нас теперь возил новый шофер, Степаныч, спокойный мужик лет сорока. Он отсидел за что-то пять лет, только что освободился и нанялся в нашу экспедицию, чтобы, как он говорил, «осмотреться» и заработать на первое время.
В самом конце июля, по дороге в клуб, мы с Витей зашли в сельсовет. С нами были шофер Володя и взрывник Толик. И опять получилось легко, как-то даже не серьезно, и к тому же почти по-родственному, потому что регистраторша Таня оказалась племянницей нашей хозяйки Анны Константиновны.
— О! Явились! — встретила она нас. — А я думаю — долго они еще будут ходить неженатые? Давайте ваши паспорта! Сейчас я вас узаконю!
Так мы с Витей стали законными мужем и женой.
Знакомство с родителями
Как же здорово было вернуться в Москву — почерневшей от калмыцкого солнца, высушенной ветром, хлебнувшей «настоящей жизни», да еще с молодым мужем! Я слегка бравировала словечками из экспедиционного, далеко не рафинированного лексикона, нарочно эпатировала родителей и их друзей грубоватыми манерами. Мне надо было им показать, что я теперь не «барышня из обеспеченной семьи». Теперь я — жена геолога. Это звание мне гораздо больше импонировало.
Мне, но не моей маме. Оставшись со мной наедине, она сказала, что раз уж так получилось — ладно, ничего уже не поделаешь, но что вообще мое замужество — легкомыслие, что «так не делается», что сначала надо было познакомить его с нею и с папой, и вообще — что у него за семья? Дохнуло ветерком будущих семейных конфликтов.
Витя был то, что называется — «из простых». Его семья была — бабушка, тверская крестьянка, и тринадцатилетний брат, которых он материально поддерживал. Мать, ткачиха, умерла, когда младшему сыну было три года, а Вите — девятнадцать. Он к тому времени уже два года работал топографом на Дальнем Востоке. Вернувшись, закончил нефтяной институт имени Губкина. У отца — рабочего-каменщика — давно другая семья. Жили в Мытищах, недалеко от поселка Пирогово, в фабричном бараке. Бабушка подрабатывала починкой обуви. Покойный муж ее был сапожником и ее кое-чему научил.
Когда все это я сообщила маме, в воздухе повисло невысказанное, но будто засветившееся в воздухе словечко — «мезальянс». Однако, чтобы держать фасон перед своими знакомыми, мама с воодушевлением всем сообщала: «Мой зять — душенька!» Вряд ли Витин характер соответствовал такому определению, но спасибо и за то, что реакция мамы на нового члена семьи внешне, по крайней мере, была положительная.
А вот папа с первого взгляда одобрил мой выбор. Витя ему понравился сразу и безоговорочно. Папа увидел в нем то, что всегда ценил в людях, — естественность, мужской характер, врожденную интеллигентность, тягу к книгам, увлеченность поэзией. Папа тогда уже разглядел в нем зерно поэтической одаренности.
Но тон в семье задавала мама.
— …И где же вы собираетесь жить?
— Какая разница, — заявила я, — мы скоро снова уедем. Можно перекантоваться у бабушки в Мытищах.
Я, конечно, лукавила. Хотя в моем тогдашнем эйфорическом состоянии, после съемных комнат, раскладушек и спальных мешков, мне действительно было не важно, где жить. Лишь бы вместе. Москву я воспринимала как перевалочный пункт или как базу отдыха перед броском в новое экзотическое неизвестное, в «настоящую жизнь» из московской «не настоящей».
— Глупости! — сказала мама. — Не хватало, чтобы моя дочь жила в Мытищах!
В ее устах это прозвучало так, словно я намеревалась жить на помойке.
Конечно, мы были оставлены в нашей квартире.
Четыре месяца обработки полевых материалов (экспедиция снимала на зиму часть помещения Зеленого театра на территории Парка культуры имени Горького) промелькнули в общении с моими и Витиными друзьями, хождении в театры, на выставки и концерты. Самым частым и любимым нашим спутником стал Толик — тот симпатичный голубоглазый блондин, благодаря которому мы с Витей встретились. Он гордился своей ролью в нашей судьбе и, кажется, немножко жалел, что не оказался на Витином месте. Мы прекрасно дружили втроем. Он приезжал к нам, и мы допоздна сидели, попивали коньяк и обсуждали животрепещущие проблемы. Или ездили к нему в Лосиноостровскую, где он жил вдвоем с мамой, такой же симпатичной голубоглазой блондинкой, в однокомнатной квартирке. Приходили друзья Толика, ученые физики, мы снова обсуждали всякие проблемы, спорили о новом фильме Михаила Ромма «Девять дней одного года», о новой повести Василия Аксенова в «Юности», о новых стихах Евтушенко. Хотелось понять, разобраться — эти смелые стихи, эта сегодняшняя свобода молодой прозы и поэзии — насовсем или всего лишь форточка, которую хозяева приоткрыли для проветривания протухшего помещения и могут в любой момент захлопнуть? Восторженный Толик отстаивал мысль о свободе. Его скептический друг Сережа — сомневался. И у Толика, и у Сережи отцы были расстреляны в тридцать седьмом и посмертно реабилитированы в пятьдесят седьмом.
Все приобретало особую остроту от мысли, что скоро мы со всем этим надолго расстанемся. И не оставляло чувство радости, что судьба подарила мне Витю, этого сильного, мужественного, доброго парня, как раз такого, о каком я мечтала. За эти месяцы он меня подготовил, и я сдала у не слишком строгих экзаменаторов — его же друзей инженеров — экзамен на право работать техником-вычислителем.
В апреле мы снова уехали до глубокой осени в калмыцкие степи. Снова горячий ветер дул в одном направлении, выматывал нервы. Кроме суховеев, бывали пыльные бури, и тогда день превращался в сумерки, смерчи шатались по степи как пьяные столбы, срывали железо с крыш, могли утащить курицу, а то и притащить какого-нибудь черного монаха. Но это не изнуряло, а только пугало, а вот ровный ветер мог довести до нервного срыва. Да еще жара сорок градусов.
Но при этом — молодость, любовь, люди с их судьбами, с их рассказами, и чувство, что я тут — своя. И жутко всё интересно.
В этом сезоне я уже не таскала ящики с приборами, а работала вычислительницей в камералке, что было несравнимо легче. Кроме того, рядом с поселком Черноземельский, где обосновалась наша партия, был громадный солонцовый пруд, там даже водилась рыба. Правда, в июне-июле он сильно обмелел, вода далеко отошла от берега, стала теплой и пузырчатой, рыба всплывала кверху брюхом, и купаться стало невозможно. Зато в сентябре, после дождей, вода поднялась, и для нас наступил короткий почти курортный бархатный сезон. Вскоре он сменился пронзительными осенними ветрами, холодом и смерчевыми столбами, но уже маячил переезд в Цимлянск. Там находилась база нашей экспедиции, туда съезжались все наши партии по окончании полевого сезона.
Городок этот — небольшой, с белыми одно- и двухэтажными особняками, утонувшими в зелени, с аллеями, усыпанными осенними листьями — встает в моей памяти осенним, но не дождливым, не холодным, а сухим, солнечным, шелестящим, весь увитый красными плетьми декоративного винограда. Со своим искусственным морем, по которому двигались гордые, медлительные волны с белыми пенистыми гребешками. С большим парком, выходящим к морю. В конце парка — каменная ротонда, возле которой обычно назначались свидания.
Какая осень была в том году в Цимлянске! Какое солнце! Как летали в голубом воздухе невесомые серебряные паутинки! Мы с Витей ходили, взявшись за руки как двое детей, попавших в волшебную сказку. Это был уже ноябрь. Самый теплый, самый нежный, самый счастливый ноябрь в нашей жизни. Он дал нам запас тепла на много лет вперед.
Витя потом напишет о той осени:
Заря, сужаясь, делалась багряней.
Огромный, проведенный второпях,
День угасал.
Цимла цвела огнями.
Речной затон тонул в полутонах.
И, словно своего дождавшись часа,
Таинственно совпали, наконец,
И этот миг сгущающихся красок,
И время гулко бьющихся сердец.
Мы сели на корявый ствол какой-то.
Росла вокруг какая-то трава.
Лишь ты и я.
И в этом было столько,
Что остальное виделось едва.
Размыты обозримого границы.
И годы, что уходят чередой,
И сферы, где материя клубится
И, вспыхнув, загорается звездой,
Всё то, что за чертою пониманья,
Игру непостижимую ведя,
Не слишком бередит твое сознанье,
Однажды опрокинется в тебя.
Вот тут-то от случившейся науки,
В условиях своих житейских троп,
Поймешь и полный вакуум разлуки,
И встреч почти космический озноб.
И, прикасаясь к пройденным просторам
Ретроспективным пристальным лучом,
Еще не раз оценишь мир, в котором
Светло, но нету ясности ни в чем.
А потом — снова Москва.
Дача была тогда для меня остановкой, тихой гаванью, починкой такелажа перед новым путешествием в открытую жизнь.
Жизнь была потрясающе насыщенной, разнообразной и обещала еще так много интересного!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.