ПРОЦЕСС ОТЛУЧЕНИЯ
ПРОЦЕСС ОТЛУЧЕНИЯ
Уже стало совсем привычным: Лилина жизнь шла как бы в двух измерениях. Дома собирались близкие люди, все до одного яркие личности, с духовными запросами и интересами. Вспоминали о былом, живо обсуждали злобу дня, делились мыслями и творческими планами, сочиняли экспромты, блистали умом. Этот блеск, да и каждый шорох вообще, исправно фиксировали «жучки», умело расставленные во всех уголках квартиры. А вне дома, но вокруг Лили и в связи с нею шла мышиная возня партийных идеологов, госчиновников, лакействующих и (поразительная закономерность!) совершенно бездарных историков литературы, занявших все влиятельные посты.
Эта разношерстная публика объединилась со злобствующей, считавшей себя почему-то ущемленной старшей сестрой Маяковского, которая от своего имени и от имени престарелой матери (вторая сестра Ольга умерла еще в 1949 году) претендовала теперь на монопольное право толковать поэта, издавать его, выдумывать насквозь фальшивую агитпроповскую биографию «великого певца революции» и считаться, вопреки его воле, единственной и безраздельной наследницей. Наследницей монумента, а но человека.
Так получилось, что за всегда хлебосольным столом на Кутузовском собиралось теперь меньше советских гостей, чем раньше, но зато было великое изобилие иностранных. Главным образом, конечно, французских. Рене Клер вспоминал о встречах с Маяковским в Париже. Фотохудожник Анри Картье-Брессон делал ее портреты. Наде Леже Лиля рассказывала о том, как весной 1925 года за ней приударил Фернан Леже, как водил ее в дешевые дансинги и небольшие квартальные бистро, — тогда еще он не был ни богачом, ни Надиным мужем.
Ежегодные встречи в Париже имели продолжение в Москве, куда стремились приехать при первой возможности едва ли не все западные «левые», из среды интеллигенции прежде всего. Одни приезжали с письмами или устными приветами от Эльзы, другие для вхождения в дом не нуждались и в этом. Пабло Неруда, побывавший у Лили, когда ему в Москве вручали международную Ленинскую премию, и потом не раз встречавшийся с ней в Париже (он был там чилийским послом), написал в ее честь стихи: «Мой старый друг, нежная и неистовая Лили!»
Неистовость ее проявлялась и в большом, и в малом. Она хорошо понимала, что бытие неотторжимо от быта и что без борьбы ничего не дается. И ничуть не гнушалась использовать личные связи, по опыту зная, насколько они помогают и как трудно приходится, если их нет. Когда Плисецкую и Щедрина перестали пускать за границу, Лиля с помощью личных связей раздобыла прямой (городской — не кремлевский!) номер телефона тогдашнего шефа КГБ Александра Шелепина, позвонила ему и настояла, чтобы кого-либо из молодых супругов он принял сам. Кем была тогда Лиля? Тогда— и всегда? Никем. Лилей Брик — и только. Но это звучало!
Сначала Щедрина пригласил к себе один из заместителей Шелепина, генерал Евгений Питовранов, крупный лубянский чин с давних временна затем и сам Шелепин. Вопрос оказался не слишком простым — к наложенным на супругов санкциям был причастен лично Хрущев. Преодолели и это: загадочное влияние Лили на лубянских шишек было столь велико, что Питовранов при очередном посещении Хрущева сам передал ему письмо Плисецкой и Щедрина и добился положительного ответа. Таким образом, Лиля помогла «невыездной» Плисецкой выехать с труппой Большого на гастроли в Америку: не используй она свои рычаги, ничего бы, наверно, не получилось. Тогда— не потом...
У самой Лили и у Катаняна препятствий для выезда больше вроде бы не было. В 1960 году Арагоны поселились в трехэтажном особняке на улице Варенн, и там, рядом с двумя соединенными между собою и очень просторными двухэтажными квартирами (одна для Луи, другая для Эльзы), удалось оборудовать одну однокомнатную для Лили и Катаняна. Теперь в Париже у них практически было вполне самостоятельное жилье, где они могли жить сколько и когда хотели.
В Москве тем временем без всякого перерыва шла работа по очернению Лили, работа, у которой была одна-единственная цель: вырвать ее из биографии Маяковского, объявить злым гением, свернувшим поэта с истинного пути, вменить ей в вину его гибель. Особенно неистовствовала Людмила Маяковская, для которой «изничтожение» Лили стало главной задачей на весь остаток жизни: ей к тому времени уже исполнилось 76 лет. С этой целью она решила «заменить» Лилю в биографии Маяковского другими женщинами: какими — неважно, лишь бы другими.
Совершенно загадочным образом, явно не без чьей-то помощи, она вошла в контакт с жившей в Париже художницей Евгенией Ланг и стала ревностным ходатаем в попытке добиться ее возвращения на родину. Ланг эмигрировала еще в 1919 году, с тех пор жила и работала в Германии и Италии и, наконец, обосновалась во Франции. Как-то в Берлине, проезжая на такси по Курфгорстендамму, увидела из окна Маяковского, но остановиться не пожелала. Еще несколько лет спустя, в его последний приезд, они столкнулись лицом к лицу в парижской «Ротонде». Маяковский был в обществе Ильи Эренбурга и других знаменитостей, французских и русских. Увидев Женю, он встал, подошел к ней, пытался заговорить; та уклонилась. Теперь Людмила стремилась выдать Евгению Ланг за «первую любовь» ее брата и, что еще важнее, за истинную советскую патриот ку — не чета Лиле Брик и всему ее окружению.
Дважды — в сентябре 1960-го и в июне 1961 года — Людмила писала Суслову, умоляя разрешить «подруге великого пролетарского поэта Владимира Маяковского» вернуться домой, Воронцову, с которым, конечно, все было заранее согласовано, ничего не стоило передавать письма лично адресату, ненавязчиво присовокупляя свое устное мнение. Итогом этих усилий явилось постановление секретариата ЦК (ни больше ни меньше!) от 18 сентября 1961 года о разрешении художнице Е. А. Ланг вернуться в Советский Союз и о возложении на исполком Моссовета обязанности предоставить ей отдельную квартиру.
Еще до Нового года Ланг покинула Париж и переехала в Москву, Людмила надеялась, что та присоединится к ней в усилиях избавить биографию Маяковского от присутствия «кошмарной и чудовищной» Лили Брик. Никакой симпатии к Лиле у Евгении Ланг, разумеется, не было, но от участия в грязной игре, даже и ради Людмилы, которая ей так помогла, она уклонилась. Воспоминания ее, не содержащие никаких выпадов против Лили, были написаны в 1969 году и увидели свет лишь в 1993 году.
Потерпев неожиданную неудачу, Людмила еще активней взялась за дело. Теперь ее надеждой стала Татьяна Яковлева. Не исключено, что розыск Татьяны, которым, хоть и вяло, занималось советское посольство в Вашингтоне, попытки его сотрудников и аккредитованных в Америке журналистов войти в контакт с Татьяной (после гибели виконта дю Плесси она вышла замуж вторично и обосновалась в Соединенных Штатах), что все это было инспирировано «группой Воронцова», использовавшего свое служебное положение в ЦК.
Сама же Людмила с завидной энергией взялась собирать все, что хоть как-то касалось Татьяны. Разыскать ее мать в Пензе оказалось проще, чем саму Татьяну в Соединенных Штатах. Любовь Николаевна Орлова (мать Татьяны была замужем третьим браком за юристом Николаем Алексеевичем Орловым, который и откликнулся на зов Людмилы) передала сестре поэта более трехсот фотографий, письма дочери из Парижа за 1925—1938 годы и еще немало других документов, которые действительно представляют большую историческую ценность, независимо от того, кем и с какой целью они были добыты.
Людмилу, разумеется, интересовала не история, как таковая, а лишь поиск доказательств правильности своей точки зрения, которая очень четко выражена ею в одном из писем к Орлову. Она писала ему о «своей твердой уверенности в том, что их <Маяковского и Татьяну> разлучили искусственно, путем интриг лиц, заинтересованных в том, чтобы держать брата около себя и пользоваться благами, к которым привыкли. Последние пять лет его угнетало такое положение, и он безусловно рвался к новой жизни. Он говорил, что его «могла бы спасти только большая любовь!». Такой любовью для него стала Татьяна Алексеевна. Я так себе все представляла, письма подтвердили это. Думаю, что все было еще значительней и сильнее. Письма эти <Татьяны к своей матери> я буду беречь вместо брата».
Лиля не знала подробно и достоверно, какая затеяна возня вокруг нее, что готовят политиканствующие проходимцы и уязвленные родственники, пытаясь спекулировать на подлинной беде Маяковского через три с лишним десятилетия после его гибели. Но то, что она осталась без опоры в верхах, — это она знала хорошо. Трагический парадокс состоял в том, что Сталин и лубянское ведомство по разным причинам ограждали ее в свое время от любой самодеятельности ревнителей идеологической «чистоты», независимо от цели, которую они преследовали: корыстной, амбициозной или какой-то иной. Повелеть ее растоптать или даже попросту уничтожить мог только сам Сталин, но он того не пожелал. Хрущеву вообще было не до этого, его совершенно не интересовало, кого и как любил Маяковский. Все подобные вопросы были отданы на откуп Суслову, а «серый кардинал» гнул свою линию, готовя почву, на которой он развернется, когда Хрущева отстранят от власти. Замысел этот уже вынашивался, хотя до его осуществления оставалось еще несколько лет.
Осенью 1961 года раздался взрыв поистине необычайной силы, укрепивший надежды в одних, а для других послуживший тревожным сигналом: надо было спешить с «принятием мер», пока цепная реакция свободомыслия не стала необратимой. С разрешения Хрущева, при помощи его зятя Алексея Аджубея, главного редактора второй газеты страны «Известия», Твардовский опубликовал в «Новом мире» повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Потрясенная, как и все, прочитанным, Лиля немедленно послала номер журнала Эльзе. Та сразу же отреагировала: «Нам <...> из-за любви к нему <Ивану Денисовичу> жить не хочется. У меня вся душа исковеркана, как после автомобильной катастрофы— одни вмятины и пробоины. <...> Несем вину перед Иваном Денисовичем за доверие, фальшивомонетчики не мы, но мы распространяли фальшивые монеты, по неведению. Сами принимали на веру...»
На этом публикатор письма Василий Васильевич Катанян обрывает цитату. Хорошо бы все-таки узнать ее продолжение. Что именно «принимали на веру»? И какое «неведение» могло помешать кому бы то ни было распространять «фальшивые монеты» на протяжении нескольких десятилетий? Чего именно распространители не знали до тех пор, пока не прочитали повесть Солженицына? Что сотни хорошо им знакомых людей (о незнакомых, допустим, не знали) вдруг куда-то исчезли? Чего не видели? Разгула антисемитской истерии, мало чем отличавшейся от нацистской кампании 1938 года? Чего не читали? Андре Жида, Артура Кестлера, Федора Раскольникова, Александра Орлова, десятков других очевидцев, потрясенных тем, что видели своими глазами и о чем хотели поведать миру? В чем не участвовали? В процессе Виктора Кравченко, которого газета «Летр франсез», руководимая Арагоном, упорно пыталась выдать за злобного клеветника, заткнув уши и закрыв глаза на все, что не работало на этот постыдный замысел? Почему не хотели слушать на этом процессе десятков свидетелей автора книги «Я выбрал свободу» — хотя бы Маргарет Бубер-Нойман, жену казненного Сталиным виднейшего немецкого коммуниста, выданную тем же Сталиным Гитлеру на убиение? Выжившую в гитлеровском лагере и пришедшую в свободный суд с надеждой быть услышанной.
Одни услышали. А вот «невольные» распространители «фальшивых монет» услышать почему-то не пожелали. Докричаться до них никакие свидетели не могли. И прозрели они только тогда, когда о той же правде (точнее, о миллионной доле той правды) было рассказано в подцензурной советской печати. Да и то прозрели не все. И отнюдь не во всем.,.
Вокруг имени Маяковского, но главным образом вокруг имени Лили Брик в связи с Маяковским, стала разворачиваться уже не шуточная война. В зону «боевых действий» попадали все новые и новые люди. Панферовскому журналу «Октябрь», продолжавшему в самой развязной манере хулить всех, кто не следовал канонической партийной трактовке биографии и творчества Маяковского, попыталось возразить даже такое идеологически выдержанное издание, как журнал «Проблемы мира и социализма». Выходил он в Праге и считался коллективной трибуной всех «братских» партий, на самом же деле его и курировала, и содержала Москва, и она же формировала редакционные кадры.
Статья двух авторов «новомирскиго» направления — Леонида Пажитнова и Бориса Шрагина — в защиту правды о Маяковском вызвала гнев у кремлевских товарищей. Не помогло даже заступничество главного редактора «Проблем...» Алексея Румянцева — члена ЦК, академика. Леонида Пажитнова сняли с работы и отозвали в Москву. Эта победа возбудила у воронцовской команды еще больший азарт. Хищники почувствовали запах крови.
О том, что придавало нападкам на Лилю особую эмоциональную силу, догадаться было несложно. Однако внешне, даже в закрытой переписке, до поры до времени эти тайные пружины не просматривались. Но вскоре они стали явными. В письмах и докладных записках на самый верх появились важные уточняющие детали: фамилия Брик (достаточно очевидная, надо сказать, по своим корням) то и дело стала писаться через дефис: Брик-Каган. Выражения типа «разные брики, бурлюки, наперные и им подобные» все чаще стали появляться в «деловой» переписке. При издании произведений Маяковского исчезали посвящения Лиле. На многократно публиковавшихся ранее фотоснимках, где Маяковский и Лиля были вместе, теперь стали оставлять его одного: целенаправленная ретушь достигла высокого мастерства.
Роман Якобсон, один из самых близких Маяковскому людей, свидетельствовал: «Маяковский мне говорил несколько раз, по разным поводам, что ничто его не приводит в такое состояние возмущения, как юдофобство». Но кто считался со свидетельством «пристрастного» Якобсона, да и с мнением самого Маяковского. Великий пролетарский поэт даже посмертно имел право возмущаться лишь тем, чем возмущались Суслов и его подчиненные, и, напротив, выражать полное согласие с тем, что и как считали они.
В 1964 году Союз писателей снова пригласил Арагонов в Москву, но поездка все никак не могла состояться. Для почетных гостей, как обычно, был заготовлен номер в гостинице «Метрополь», но Арагон настаивал на «Украине», которая расположена в двух шагах от квартиры Лили. Эльза вот уже три года страдала жестоким артритом, после неудачно завершившейся операции она еле ходила, так что вопрос о том, где жить, зависел на этот раз не от комфорта гостиницы, а от ее расположения. Но речь, видимо, шла не об удобстве гостей (в конце концов, хотят жить в худших условиях — это их дело}, а об удобстве тех, кто должен был за ними присматривать. Вероятней всего, техника в «Метрополе» была более высокого качества и всю многократно отработанную надежную процедуру слежки менять не хотелось. Союз писателей уперся: только «Метрополь», и ничего больше! Уперлись и Арагоны: или «Украина», или приезд отменяется.
Вопрос государственной важности — в какой гостинице остановятся два писателя — пришлось обсуждать на самом-самом верху. В обсуждении приняли участие как минимум дьа члена президиума ЦК (оно заменяло тогда политбюро) — Суслов и Фурцева, три секретаря ЦК — Андропов, Ильичев и Шелепин, а более мелким товарищам просто не было числа. Наконец, в «Украине» что-то, видимо, сделали, справились с техникой, всю агентуру расставили по местам, отрепетировали. Только тогда на «заселение» Арагонов в этом второклассном отеле было дано «добро». 21 декабря они приехали поездом в Москву, 24-го встречали с Лилей Рождество.
И опять было много гостей, и много вкусной еды, и много шампанского, а настроение от этого лучше не становилось. Только что «скинули» Хрущева — было вполне очевидно, что наступает пора «закручивания гаек». Новогодняя ночь тоже прошла без особого вдохновения, хотя Лиля сделала все, чтобы гости чувствовали себя весело и свободно. 7 января, в православное Рождество, Арагону вручали диплом почетного доктора филологии в Московском университете. Лиля хлопала вместе со всеми, вручила ему цветы, но в душе никакого праздника не было: ни Арагоны, ни Лиля не скрывали этого друг от друга.
В те самые декабрьские дни 1964 года неутомимая Людмила, почувствовав, что наступило ее время и надо использовать свой шанс, перешла в наступление, руководствуясь знаменитой строкой партийного гимна: «Это есть наш последний и решительный бой». По согласованию с Воронцовым она потребовала от Суслова (потребовала — не попросила!) закрыть музей-квартиру Маяковского в Гендриковом переулке: «К дому, где сейчас находится музей Маяковского, поэт имел малое отношение, — утверждала она в своем очередном письме, отличавшемся исключительной резкостью тона. — <Это> квартира, которая числилась за Маяковским и которую он содержал за свой счет, как и ее жильцов: О. М. Брика и Л. Ю. Брик. Брат там имел лишь одну маленькую комнату, где иногда ночевал в последние четыре года. Обстановка этой квартиры, как известно мне самой и многим друзьям, была очень нездоровой...»
Почувствовав, что держит Бога за бороду, Людмила в приказном тоне ПОРУЧАЛА Суслову (именно так!) открыть музей в доме в Лубянском проезде (для этого надо было всего-то переселить в новые квартиры 87 жильцов — цена, непосильная для городского бюджета) и создать «общественный совет» музея, точный состав которого Людмила перечислила в своем письме. Ясное дело, туда входили она сама и неизменные Воронцов с Колосковым. Директивно наглый тон письма почему-то Суслова не возмутил. Напротив, он наложил на нем привычную резолюцию: «Прошу рассмотреть» и переправил письмо в министерство культуры. Для министра сусловское «прошу рассмотреть» означало: «приказываю исполнить». Но предоставление квартир не входило в функцию министерства, такой вопрос был правомочен решить только хозяин Москвы Виктор Гришин, тоже член политбюро.
По давним традициям партийной бюрократии, для «рассмотрения» требовалось время, а инициативной группе не терпелось решить вопрос как можно скорее. Чтобы подтолкнуть к более активным действиям не столько Суслова, сколько множество других начальников, от которых это тоже зависело, к переписке подключился и «работник партаппарата» Алексей Колосков. Он вообще не выбирал выражений. Называя Осипа вульгаризатором и невеждой, скептиком и бездельником, а Лилю — проповедницей разврата, он все внимание сосредоточил на ней, высмеивая ее как «фиктивную любовь» Маяковского.
«В последние годы жизни, — сообщал Колосков своему адресату, все тому же товарищу Суслову, — Маяковский любил Т. Яковлеву, а Л. Ю. Брик в течение своей жизни имела трех официальных мужей — О. М. Брика, В. М. Примакова и В. А. Катаняна». Он пытался ему втолковать, «какая гнусная обстановка окружала Маяковского и что эту обстановку создавали именно они <Осип и Лиля>, живущие за счет средств и славы Маяковского и цепко державшие его в своих руках». «Закабаленный Бриками», «презираемый и третируемый ими», пленник «в логове Бриков» — таким представал Маяковский в этом письме.
Не в силах остановиться, весь во власти совершенно апокалиптических видений, Колосков рассказывал о страданиях Маяковского в этом «логове» и «вертепе»: «Передо мной встает страшная картина преследований и травли, которым неотступно и неустанно подвергали великого поэта революции его враги, многие из которых, как ни странно на первый взгляд, принадлежали к друзьям Л. Ю. и О. М. Брик. Передо мной раскрывается отвратительная картина быта, которым окружили Маяковского Л. Ю. и О. М. Брик, которые имели каждый множество любовников и любовниц и вместе с тем крепко держали возле себя Маяковского, жили в свое удовольствие за его счет, тогда как, по циничному признанию Л. Ю. Брик <...>, Маяковский сам себе штопал носки, пришивал пуговицы, а по утрам заготовлял себе бутерброды».
Вывод из нарисованного Колосковым кошмара был таким: «...упразднить нынешний музей <то есть музей-квартиру в Гендриковом переулке, открытый только благодаря стараниям Лили после сталинской резолюции>, существование которого есть кощунство над памятью великого поэта». Явно поощряемые влиятельными кремлевскими чиновниками, Воронцов и Колосков поспешили выйти со своими обвинениями и в открытую печать, опубликовав в «Известиях» крикливую статью такого же содержания. Снова в центре статьи была Лиля, и снова ей бросались обвинения в пагубном воздействии на судьбу и творчество Маяковского.
Письма Людмилы и Колоскова, как и газетная статья, были объединены в общем «досье» и представлены Суслову на рассмотрение с анонимной за-миской: «Музей Маяковского в Москве <...> расположен в помещении, где жили Брики, Осип и Лиля, сыгравшие крайне вредную роль в судьбе Маяковского и в его преждевременном уходе из жизни». В анониме легко угадываются почерк и стиль Воронцова — помощника Суслова. Да и кто бы еще мог сопроводить обращения к нему отдельной запиской, даже не подписавшись?
После долгих проволочек, вызванных отнюдь не борьбой в верхах, а обычной бюрократической канителью, секретариат ЦК принял наконец 24 октября 1967 года постановление, на котором стоит гриф: «Совершенно секретно». «Признать целесообразным», было сказано в постановлении, перевод музея Маяковского из Гендрикова переулка в дом в Лубянском проезде (проезд носил теперь имя летчика Серова), «где поэт жил с 1919 по 1930 г. и где им созданы все основные произведения». Ложь этой «констатации» никого, разумеется, не тревожила: перед кем должен был оправдываться секретариат ЦК, кому доказывать свою правоту? Главное было сделано: созданный усилиями Лили мемориал Маяковского, воспроизводивший подлинную картину его жизни такой, какая она была, перестал существовать. Перестал ради одной-единственной цели: вытравить из биографии поэта Лилю и Осипа Брик.
Шлюзы открылись — хлынула вода. Для потока грязи и поношений больше не существовало никаких преград. Торжествуя победу, при поддержке Воронцова (то есть, иначе сказать, самого Суслова), Людмила и Колосков выпустили сборник воспоминаний о Маяковском его «родных и друзей», где друзьям-то как раз и не нашлось никакого места. Кроме перепечатанных из различных газет и журналов официально-мемуарных статей, составители опубликовали фрагмент из рукописи художницы Елизаветы Лавинской — той самой, которая «подозревается», будто она (а может быть, и не будто...) является матерью сына Маяковского — Никиты. Ее чувства к Лиле нетрудно понять — их-то и обнажила она с предельной откровенностью, будучи тяжко больной, в своем манускрипте, созданном в 1948 году и попавшем в руки воронцовско-колосковскои компании.
Об остроте чувств мемуаристки свидетельствуют следующие пассажи из этого манускрипта: «В памяти запечатлелась фигура великого поэта, его беспомощно опущенные руки. Рядом визгливый крик Лили Юрьевны, ироническая улыбка Осипа Максимовича и мрачная тень фанатичного догматика с лицом иезуита— Сергея Третьякова»... Или такой: «Лиля Юрьевна принимала на крыше солнечные ванны и одновременно гостей. <...> Не знаю почему, но я почувствовала тогда себя невыносимо скверно. Слезы Лили Юрьевны, ее злое лицо, дергающиеся губы <....>. От этого нового, бриковского быта несло патологией». Зато «от Людмилы Владимировны веяло каким-то внутренним, физическим здоровьем <....>. С ней так легко было дышать после этого балкона с возлежавшей голой Лилей, исходящей злостью и слезами из-за страха упустить Маяковского».
Под стать оценкам были и «факты». О Маяковском мемуаристка почему-то слышала от Лили одни только гнусности. В силу непонятных причин Лиля избрала Лавинскую своей конфиденткой и говорила ей о поэте: «Какая разница между Володей и извозчиком? Один управляет лошадью, другой — рифмой». Таков уровень этих «воспоминаний», которые призваны были низвергнуть Лилю руками людей вроде бы из ее же «крута».
В апреле 1968 года, незадолго до отлета в Париж, я встретил Бориса Слуцкого возле писательской поликлиники и пошел его проводить. Был непривычно теплый для весенней Москвы солнечный день, и Слуцкий тяготился своим хоть и распахнутым, но не по сезону пальто. Он был молчалив, говорил главным образом я, а он изредка вставлял какие-то слова для поддержания разговора. Жена его, Таня, тяжко болела, надежды фактически не было никакой (Лиля не один раз устраивала ей для лечения поездки в Париж). Я знал это и даже что-то спросил про ее здоровье, но от ответа на этот невыносимый для него вопрос Борис уклонился.
В основном говорили о том, что творилось тогда в Чехословакии, Вдохновленный последней речью Дубчека, которую мне удалось, продравшись сквозь вой глушилок, услышать по радио «Свобода», я почему-то был полон наивного оптимизма, но умудренный житейским опытом Слуцкий коротко и решительно, не вдаваясь ни в какие объяснения, охладил мой пыл: «Кончится катастрофой».
Уже прощаясь, он вдруг вроде бы невпопад сказал: «Вчера был у Лили Юрьевны. Затравят ее. Надо что-то делать». Всей подоплеки — той, что рассказана выше, — я тогда, конечно, не знал, а Борис не стал вдаваться в подробности, только спросил: «Писать в ЦК? Или совсем бесполезно, ты как думаешь?» Я не мог дать никакого совета хотя бы потому, что не владел информацией. Совета, по-моему, он и не ждал. Скорее всего, этот вопрос был обращен не ко мне, а к себе самому. И вероятно, он еще долго — себе же — задавал его, потому что, как мы знаем теперь, лишь в конце июня написал самому Брежневу, дабы, сказано в письме, «привлечь <...> внимание к некоторым обстоятельствам литератур ной жизни».
«С развязной грубостью, — писал Слуцкий, — в манере детективного бульварного романа, Воронцов и Колосков пытаются доказать, что ближайшие друзья Маяковского — Асеев, Третьяков, Осип Брик, Кирсанов активно участвовали в травле, подготовившей самоубийство поэта. В том же уничижительном духе трактуются многие выдающиеся деятели советской культуры, например Илья Оренбург». Но «главная задача этих выступлении, — подчеркивал Слуцкий, — опорочить Лилю Юрьевну Брик, самого близкого Маяковскому человека, которую он любил всю жизнь и о которой писал всю жизнь». Письмо завершалось короткой фразой: «Прошу Вашего вмешательства» и информацией о том, что автор письма— член КПСС с 1943 года (вступил в партию на фронте) и имеет партийный билет номер 4610778.
До адресата письмо, разумеется, не дошло, его отфильтровали в подотделе писем общего отдела ЦК, снабдив пометкой двух партчиновников: «Тов. Слуцкому сообщено, что редакциям газет и журналов предоставлено право самим решать вопрос о целесообразности публикаций тех или иных статей, не имеющих официального характера». Инцидент был исчерпан. «Или совсем бесполезно?» — вопрос этот и был ответом. Слуцкий, конечно, сам хорошо знал заранее судьбу своего обращения на высочайшее имя, но позволить себе промолчать просто не мог.
Что же это за сочинения «в манере детективного бульварного романа», которые заставили Слуцкого переломить самого себя и все-таки обратиться за помощью к «уважаемому Леониду Ильичу»? Что побудило писать в ЦК по тому же поводу — и с тем же, разумеется, результатом — поэта Семена Кирсанова и критика Зиновия Паперного? Даже Константин Симонов, с его положением, именем и связями, даже он не смог пробить своим «открытым письмам» дорогу ни на страницы газет, ни к какому-либо высокому партийному чину, несмотря на неоднократные просьбы.
Волна протестов явилась следствием даже не столько известинской статьи, сколько публикации в трех номерах журнала «Огонек» (его возглавлял один из самых бездарных и самых злобных советских литературных бонз, Анатолий Софронов) новых статей Воронцова и Колоскова «Любовь поэта» и «Трагедия поэта», где почти в тех же выражениях, что и в секретной переписке, обливалась помоями Лиля и придавался зловещий, едва ли не криминальный характер ее отношениям с Маяковским. Из этих статей явственно вытекало, что не кто иной, как она, вместе с Аграновым и всем их «сионистским логовом», явилась виновницей гибели Маяковского, который любил по-настоящему вовсе не лицо сомнительного происхождения, сомнительных корней, сомнительного поведения — Лилю Брик, а только чистую и благородную русскую девушку Татьяну Яковлеву, с которой имел намерение создать прочную и здоровую советскую семью. За то и был «устранен»...
Времена, казалось бы, изменились, ни лубянская камера, ни ГУЛАГ Лиле уже не грозили, но почему-то этот удар судьбы она переживала мучительней, чем все предыдущие. И даже не искала спасения в алкоголе. Тот факт, что мысль о самоубийстве у нее реально существовала, подтверждается хотя бы тем, что именно в это время она составила завещание — не юридическое, со всеми формальностями, заверенное у нотариуса, — а скорее моральное, эмоциональное, человеческое, такое же — по стилю и духу, — какое оставил в своем блокноте Маяковский, загодя готовясь к смертельному выстрелу. Ни о том, что такое завещание есть, ни тем более о его содержании тогда никто не знал: его нашли лишь после того, как Лили не стало.
Вообще вторично пережить то, что однажды было уже пережито, с чем уже удалось справиться, преодолеть, возвратиться к жизни, — пережить это вторично гораздо труднее, чем в первый раз. Особенно после того, как жестокая несправедливость по отношению к убиенным была вроде бы восстановлена и правда восторжествовала. Теперь взялись за нее — не косвенно, а впрямую, — возведя обвинение, чудовищнее которого она не могла и придумать.
Кто же она, Лиля Брик, по новой версии, утвержденной на самом верху? Оказывается, не любовь поэта, не его муза, не та, которая сделала все возможное и невозможное, чтобы он занял место, ему подобающее, в обществе, в умах, в истории, а — его убийца! Не только в метафорическом, но едва ли и не в буквальном смысле. Дьяволица, вложившая в руки ему револьвер и понудившая нажать курок. А то и того хуже: участница заговора, итогом которого явилось его убийство, то есть событие, подлежащее рассмотрению не литераторами, а юристами.
Такой теперь представала она, и против этого обвинения ничего не могла возразить, ибо не только она сама — ни один защитник ее нигде не получил трибуну, чтобы вымолвить хотя бы слово. Жизнь между тем шла к закату, сил становилось все меньше, и не было больше надежды на то, что она дождется того времени, когда обвинители будут посрамлены, а их тайные цели раскрыты.
Но сознание правоты и исчезнувший страх оказались сильнее физической немощи. Чего она, собственно, могла бояться? Клеветы? Но те, кого она уважала и чтила, были с нею, до остальных же ей вовсе не было дела. В семьдесят семь лет начинаешь по-другому смотреть на многое и жизненные ценности предстают в ином свете.
В самый разгар воронцовско-колосковской травли гонениям— иначе и по другому поводу— подверглись и Плисецкая с Щедриным. Балет «Кармен-сюита», созданный композитором по мотивам Бизе специально для Майи, был на грани запрета за «эротическую хореографию». Вся сталинская рать в музыке присоединилась к хору хулителей. Композитора и балерину поддержал Шостакович. Наряду с другими деятелями культуры, вставшими на защиту искусства от малограмотных администраторов и злопыхателей, оказались Лиля и Катанян. Порочный принцип «защити сначала себя, а потом защищая других» был им совершенно чужд. Как и чуждо уныние, отравляющее настроение близким.
Лиля по-прежнему принимала гостей — теперь нередко на даче, а не в городе, благо рядом жили или часто приезжали из Москвы милые ее сердцу люди. Была, как всегда, жадна до стихов — новых и талантливых. Из современных поэтов выделяла Слуцкого, Вознесенского, ленинградца Соснору.
Однажды, по счастливому случаю, Соснора оказался в Москве, когда на даче (общей с Ивановыми) отмечали день рождения Вячеслава Всеволодовича Иванова (больше известен по сохранившемуся с детства имени Кома) — лингвиста, переводчика, эссеиста. Пришел гостивший тогда в Москве Роман Якобсон со своей польской женой Кристиной Поморской. Лиля привела Соснору — он читал свои стихи. А Кома читал стихи Иосифа Бродского — они были тогда для многих новинкой. Поэт все еще отбывал ссылку на Севере как «тунеядец», до его всемирной славы оставались годы. Но собравшимся официального признания было не нужно: в стихах здесь разбирались все до единого. «Поэзию не задушили — так, по воспоминаниям присутствовавших, отреагировала Лиля на прочитанные Комой стихи. — И не задушат». Сознание этого тоже придавало ей силу.
Июнь 1968 года. Париж. Запись беседы с Эльзой Триоле.
«Мы слишком долго молчали, когда в Советском Союзе происходило нечто несусветное, а если говорили, то тщательно выбирали выражения, например, по делу Синявского и Даниэля два года назад. Боялись за Лилю, боялись за оставшихся там друзей, И не хотели порочить Советский Союз, потому что мы не попутчики, мы настоящие друзья. По убеждению... Но— все, хватит! Эта разнузданная война против старой, больной, совершенно беззащитной женщины — кто мог себе это позволить? Зачем? Своей клеветой они же не Лилю унижают, они Володю превращают в ничтожество, которым якобы можно было помыкать и вертеть как угодно. Но разве можно помыкать талантом? Это же чушь собачья, но они этого просто не понимают. Володя гений, осознававший свой гений, а Колосков выставил его каким-то жалким хлюпиком, подкаблучником, которого окрутила злая ведьма.
Но и это еще было бы полбеды. Статьи в «Огоньке» откровенно антисемитские, кому-то не терпится вернуться к делам «космополитов» и «убийц в белых халатах». Лиля только повод, причина гораздо глубже. Симонов считает, чти антисемитская кампания будет разворачиваться и дальше. Он не понимает, кому и зачем это сейчас, нужно, но считает, что положение очень серьезное. Они выбрали Лилю как удобную мишень, но этим лишь показали ее значительность. Кто ничего собой не представляет, тот не может служить мишенью. Мы с Арагоном решили, что будем публиковать протест. И спрашивать разрешения ни у кого не намерены, потому что борьба с антисемитизмом — это дело каждого порядочного человека, каждого, кто не утратил чести, так что никакого дозволения для этого не требуется».
Статьи, о которых говорила Эльза, были, видимо, уже готовы, хотя бы вчерне, потому что вскоре первая из серии публикаций — ответ на черносотенные огоньковские пасквили — появилась в редактировавшемся Арагоном еженедельнике «Летр франсез», Тон этих статей был все-таки чуть мягче и чуть спокойнее, чем возмущенный монолог Эльзы перед московским гостем. Но это было нормально. Письменная речь, тем более обретшая печатную форму, должна быть более сдержанной и более осторожной, чем устная, — у себя дома, без всяких внутренних тормозов.
Эльза напомнила в своих публикациях, что Маяковский сам выбирал себе друзей, что свое окружение. где ему было легко и творчески интересно, он никогда не менял, что наивным простаком он никогда не был и окрутить себя не позволял никому. А любить не того, кого посмертно ему повелели, а того, кого ему хочется, он вправе, как и любой человек, и никакие антисемиты, как бы они ни старались. отменить это право не в состоянии. Подписи Арагона под этими статьями не было, но она стояла под всем изданием в целом.
Результат не заставил себя ждать. Этим было доказано, что травля Лили и вся кампания, затеянная Воронцовым - Колосковым — Софроновым, в которых Людмила нашла вожделенную опору, — не самодеятельность «отдельных» антисемитов, а дело рук самого большого партийного начальства. Меры были избраны жесточайшие. Распространение еженедельника «Летр франсез» в Москве было тотчас запрещено (до запрета этот литературный еженедельник, отнесенный к числу «прогрессивных», продавался во многих газетных киосках Москвы, Ленинграда и других больших городов). На 1969 год в Советском Союзе у газеты вдруг не осталось ни одного подписчика. Права выписать ее были лишены даже главная библиотека страны и научно-исследовательские центры, имевшие так называемый спецхран.
Точно такие же меры были приняты по московской указке во всех странах «народной демократии». Это была совершенно откровенная, ничем не закамуфлированная месть: и в Москве, и в Париже хорошо понимали, что без финансовой поддержки из-за «железного занавеса» долго выдержать газета не сможет. Однако же она стойко держалась почти четыре года, мучительно пытаясь выжить. И в 1972 году перестала существовать: Суслов и его компании своего добились.
Конечно, не только Лиля была тому причиной. Вторжение советских танков в Чехословакию заставило вздрогнуть (увы, ненадолго) даже самых верных из верных. Глава французской компартии Вальдек Роше и тот отважился выразить свое недовольство. «Братские» партии, вечно верные «прогрессивные» западные интеллигенты — тем более. Об Арагонах нечего и говорить. Они опасались, что их позиция отразится на положении Лили. Опасались не зря. Но Лиля нашла способ им сообщить, чтобы поступали так, как считают нужным: положение заложницы тяготило и унижало ее, а сдержанность Арагонов все равно никому на пользу не шла.
Несмотря на последствия публикации статей Эльзы для газеты и лично для Арагонов (ни о каких поездках в Москву, разумеется, уже не могло быть и речи), от Лили, по крайней мере внешне, воронцовская команда отстала. Добившись главного — закрытия музея в Гендриковом, — они затаились и приступили к перегруппировке сил. Лиля, пусть только на время, могла вздохнуть свободно.
Но горечь не покидала ее. Она усугублялась тем, что близкие друзья перестали приезжать в Москву. Так получилось, что Романа Якобсона вторжение советских танков застало в Праге: он участвовал в проходившем там Международном конгрессе славистов. Это было для него таким потрясением, что уже намеченную поездку в Советский Союз он отменил и не приезжал после этого еще десять лет. Так же поступили многие другие близкие Лиле люди: в противном случае им предстояло либо фарисействовать, либо открыто высказать то, что они думали. По разным причинам и для разных людей было неприемлемо ни то ни другое. Те, кому была дорога Лиля, боялись, в частности, за ее судьбу. Женщина, которой исполнилось уже семьдесят восемь лет и которая не занималась никакой политической деятельностью, по-прежнему не чувствовала себя в безопасности. И расплачивалась все за то же: за то, что была Лилей Брик.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.