ОПАСНЫЕ СВЯЗИ
ОПАСНЫЕ СВЯЗИ
Служба Осипа в ЧК приносила свои дары. Именно через него Пастернак выхлопотал для своей сестры Жозефины разрешение на выезд в Германию, чем та и воспользовалась, отправившись в Берлин транзитом через Ригу. Вслед за ней, осенью 1921 года, прямиком в Германию отправились и родители Пастернака с его младшей сестрой Лидией. Конечно, «юрисконсульт ГПУ» сам никаких разрешений давать не мог, но эта скромная должность обеспечивала главное: связи. Благодаря им он ее получил, благодаря им же оказывал услуги друзьям. Могущество советской тайной полиции было тогда уже для всех очевидным, тесное знакомство с влиятельными чекистами, а тем более служебная причастность к их среде обеспечивали блага, не доступные простым смертным. В этом вполне понятном желании приблизиться к хозяевам жизни не было никакого фарисейства. И Брики, и Маяковский, и все те, кто входил в их круг, получили от новой власти те возможности для самовыражения, которые они — вполне искренне, между прочим, — считали подлинной свободой. Почему бы в таком случае не сотрудничать с самой мощной организацией, эту власть охраняющей?
Хотелось, конечно, большего. Хотелось приобщиться не только к охранникам, но и к самим охраняемым. Зимой 1921 года в квартире в Водопьяном решили реанимировать увядший петроградский «комфут» — сделать его московским, и уже не на партийной основе. Признав себя «определенным культурно-идеологическим течением», коммунисты-футуристы создали свой комитет под председательством Осипа при секретаре Лиле Брик. Кроме них и Маяковского, туда вошли Мейерхольд, художники Натан Альтман и Давид Штеренберг и другие единомышленники. Всевозможных «комитетов» расплодилось тогда великое множество. Этот отличался лишь тем, что его составили подлинные таланты и что равное место среди них заняла Лиля Брик — человек без какой-либо определенной творческой профессии: не литератор, не художник, не режиссер или артист и, однако же, в этом союзе значивший больше, чем все остальные...
Она, а не кто-то другой, надумала и пробиться в верха. В самые-самые... В апреле «комфуты» отважились сделать Ленину щедрый подарок — новую книгу Маяковского «150 000 000», включавшую поэму с тем же названием. За дарственной надписью «Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом» следовала подпись не только автора, но еще и шести других «комфутов», причем Лиля шла сразу же за Маяковским.
До Ленина книга дошла, и — что совсем поразительно — он ее прочитал. Результатом были несколько ленинских записок наркому просвещения Луначарскому и заместителю наркома Михаилу Покровскому с выговором за поддержку футуризма и за издание поэмы, полученной им в подарок. «Это хулиганский коммунизм. <...> Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность» — так оценил вождь революции коллективный комфутский порыв.
Не похоже, чтобы его инвективы очень уж огорчили «комфутов». Впрочем, может быть, об этих ленинских суждениях они тогда и не знали. Просто вождь им не ответил, но ведь он и в самом деле был перегружен работой, тем более в столь судьбоносный момент: еще не полностью завершилась гражданская война, а изголодавшаяся, измученная страна только-только вступила в нэп...
Ни симпатий Лили к коммунистической верхушке, ни восторга перед чекистской гвардией поколебать ничто не могло. Ее преданность власти осталась все той же. Есть мнение, что свою роль сыграл не только житейский расчет, но и эстетический выбор: революция была частью модерна. Эта общая позиция людей ее круга, причислявших себя к левому искусству, дополнялась тем, что имело касательство лично к ней: женщина до мозга костей, она инстинктивно тяготела к победителям. Не просто к властвующим, а к тем, кто настойчиво боролся за власть и сумел ее захватить.
Как истинная женщина, она ревниво следила за самой знаменитой тогда представительницей прекрасного пола, покорившей Москву, за той, чье имя было у всех на устах. В июле 1921 года из Европы в советскую Россию прибыла прославленная Айседора Дункан, по-своему тоже бросившая вызов классическому искусству. Кремлевская верхушка, прежде всего тог же неугомонный нарком Луначарский, носилась с ней как с писаной торбой.
Айседору поселили в роскошных апартаментах на Пречистенке, где теперь помещается Управление по обслуживанию дипломатического корпуса. О богемных похождениях завсегдатаев этих апартаментов — поэтов Сергея Есенина, Анатолия Мариенгофа, художника Георгия Якулова и других — говорила тогда «вся Москва». Водка на Пречистенке лилась рекой, порой вынуждая гуляк терять человеческий облик.
А в тесных комнатенках Бриков — Маяковского в Водопьяном, уже тогда с чьей-то легкой руки брезгливо прозванных литературным салоном, любое проявление богемности вызывало стойкое отвращение. Алкоголем там тоже не пренебрегали, но пьяных не было никогда: в этом «салоне» жили совсем иными интересами, не видя никакой необходимости растрачивать поэтический талант на загулы и драки.
Ревность Лили к Айседоре была «дважды» естественной: обе не только претендовали на особое место в постреволюционной культуре, но и связали свою судьбу с двумя самыми знаменитыми русскими поэтами, каждый из которых вращался в совершенно различной среде и имел аудиторию, напрочь не совместимую с аудиторией конкурента. Разница состояла еще и в том, что, безоговорочно поддерживая власть и ее носителей, Лиля не теряла голову и руководствовалась точным расчетом, тогда как Айседора полностью находилась во власти романтических иллюзий, внушенных ей богатым воображением.
Случайно встретив во время прогулки одного из представителей советской верхушки, Николая Подвойского (он руководил тогда военной подготовкой гражданского населения), Айседора так отозвалась о нем в одной из своих статей: «Как Прометей, этот человек должен дать людям огонь для их возрождения... Это богоподобный человек, это великая душа, это человек с сердцем Христа, с разумом Ницше, с кругозором человека будущего».
В такой фанатичный экстаз, в такой едва ли не пародийный восторг Лиля никогда не впадала, подобные славословия никому не адресовала, ни к чьим стопам не припадала. Чуждая политической экзальтации, она, при всем ее конформизме, обладала той мерой вкуса, которая ни за что не позволила бы ей унизиться до столь смехотворной риторики.
Существовали между ними и другие отличия: Лиля не была столь знаменитой женщиной, как Айседора, и, похоже, отнюдь не стремилась ею стать. Внутренняя свобода, которой она обладала и раньше, теперь как бы получила опору в том общественном климате, который утверждался новой действительностью. Айседора, при всей ее революционности, связала себя в Москве с Сергеем Есениным узами тривиального «буржуазного» брака, тогда как Лиля, даже будучи формальной женой Осипа Брика, никаких уз не признавала и каждый раз считала своим мужем того, кто был ей особо близок в данный момент. Айседора безумно ревновала Есенина к любой юбке, а юбкам в его окружении поистине не было числа. Лиля относилась к таким дежурным «изменам» совершенно спокойно, не испытывая при этом ни злости, ни мук.
Маяковский только что пережил легкий флирт с художницей Елизаветой Лавинской, которая, как и ее муж, художник Антон Лавинский, работала с ним в «Окнах РОСТа», создавая агитплакаты. Антон отбыл в длительную поездку на Кавказ, а вернувшись, обнаружил дома новорожденного мальчика, уже получившего ими Никита. Злые языки утверждали, что мальчик — сын Маяковского. Даже если это не так, какие-то основания для подобной молвы, разумеется были. Но на отношениях между Лилей и Маяковским заурядный адюльтерчик никак не сказался. Никак не сказался — по крайней мере, при жизни Маяковского — и на отношениях между Лилей и четой Лавинских. Все они продолжали дружить «домами» — в полной гармонии с теми идеями любовно-семейной коммуны, которые вошли тогда в моду.
Лилю занимали совсем другие проблемы. Она готовилась к поездке в Ригу — это был ее первый выезд за границу за последние десять лет. Латвия только что обрела независимость, стала «нормальной» европейской державой, приютившей у себя огромное число русских эмигрантов, прежде всего из культурной среды. Там обосновались русские издатели и журналисты. Свободная пресса и не зажатые цензурой книги доставляли соответствующим советским службам много хлопот. Именно Латвия — наиболее близкая, наиболее доступная и сильно русифицированная страна — для многих оказавшихся в советской клетке стала истинным окном в Европу.
...Поездка состоялась в начале октября 1921 года. Многие обстоятельства, связанные с ней, до сих пор окутаны тайной. Несомненно одно: Лиля действительно отправилась в Ригу за. английской визой, чтобы навестить обосновавшуюся в Лондоне мать и восстановить отношения с нею. Советская Россия еще не была тогда признана Англией, ближайшее английское консульство находилось в Риге. Лиля заведомо знала, что и в самом худшем случае ждать визу придется не один день, поэтому попутно она взялась найти там издателя для Маяковского. В условиях нэпа, утверждает один из его биографов, и из-за травли, которой его подвергли, Маяковский искал издателей и признания за рубежом.
Между тем именно в условиях нэпа, когда, как грибы после дождя, вдруг расплодились десятки новых издательств, напечататься стало гораздо легче, чем в пиру жесткой государственной монополии. Никакой травле Маяковского еще не подвергли: секретный отзыв Ленина, высказанный двум членам правительства (он стал достоянием гласности лишь в 1958 году), ничуть не повлиял на популярность Маяковского и на его творческую активность. Известны, по крайней мере, тридцать шесть его авторских вечеров в течение года. Он участвовал в грандиозных поэтических манифестациях, которые проходили в крупнейших аудиториях Москвы и Харькова (тогда столица Украины). «Мистерию-буфф» заново поставили в Москве и других городах, причем всюду она шла при полном аншлаге десятки раз. Пи случаю Третьего конгресса Коминтерна приятельница Маяковского и Лили Рита Райт перевела «Мистерию-буфф» на немецкий язык, и она трижды была исполнена для делегатов и гостей при огромном стечении публики. Несколько странно назвать все это травлей...
Стремление Лили вырваться к матери в Лондон вполне объяснимо. Там к этому времени снова оказалась и Эльза. Она успела провести с Андре год на Таити, написать об этом книгу путевых очерков, вернуться во Францию, развестись с мужем (пока еще фактически, а не юридически), почему-то скрыть этот развод от сестры и осесть на короткое время в Лондоне, чтобы скрасить там материнское одиночество, которым, судя по всему, Елена Юльевна не очень-то тяготилась. Конечно, встретиться с матерью и сестрой в Лондоне было бы для Лили большой удачей. Но, оставшись в Риге на целых четыре месяца, английской визы она так и не дождалась. Зато нашла издателя для Маяковского — тот даже выслал ему в Москву небольшой аванс.
В чем же тогда состоит тайна ее поездки? Приходится поставить вопросы, которые обычно не задают, поскольку они считаются как бы не деликатными. Каким образом, под каким предлогом выехала она за границу? Как любому понятно, без участия «соответствующих» компетентных властей поездка состояться бы не могла, На какие деньги Лиля собиралась жить за границей? Советский рубль все еще представлял собой не более чем клочок бумаги (так называемый «золотой», то есть конвертируемый, червонец ввели годом позже), обменять его на валюту можно было только по специальному распоряжению или кремлевских, или лубянских властей. Даже в самом лучшем случае обмену подлежала лишь крайне ничтожная, едва ли не символическая, сумма. Но никаких денежных затруднений в Риге Лиля, видимо, не имела. И не только потому, что провернула выгодное «дельце», продав за хорошие деньги рижскому филателисту все еще считавшиеся экзотикой советские почтовые марки. И не только потому, что, как писала она Маяковскому, рижане давали ей деньги в долг.
Провожая Лилю на вокзале в начале октября, Маяковский встретился с одним пассажиром, следовавшим в Ригу тем же поездом. И даже в том же вагоне. Это был Лев Эльберт, Маяковскому вроде бы уже известный. Впоследствии этот «меланхолический человек, медлительный и невозмутимый» (так опишет его Василий Абгарович Катанян) войдет в биографию Маяковского под прозвищем Сноб «за манеру цедить слова». По общепринятой версии, он работал в Главном политическом управлении наркомата путей сообщения (Главполитпуть) и заказывал Маяковскому агитплакаты для своего ведомства (такие плакаты действительно существуют). На перроне Маяковский узнал, что его бывший «работодатель» неожиданно стал дипломатом, работает в наркоминделе и направляется в Ригу по служебным делам.
Эту версию теперь приходится пересмотреть. «Виновником» пересмотра является журналист Валентин Скорятин, который ввел в оборот очень большое количество новых, дотоле никому не известных архивных документов, побудивших иными глазами увидеть многие страницы биографий главных героев этой книги. К сожалению, его упорный и плодотворный поиск был продиктован стремлением во что бы то ни стало найти доказательства в подтверждение априорной версии о том, что Маяковского убили советские спецслужбы. Но ошибочность (или пусть лишь сомнительность) поставленной журналистом цели не лишает ценности те находки, которые сделаны им в ходе своих архивных раскопок. Они существуют сами по себе как объективная реальность, отвечая на одни загадочные вопросы и порождая много других, не менее загадочных.
В архиве Моссовета (почему-то именно там! Никогда не знаешь, в каком именно советском архиве вдруг наткнешься на что-то важное...) Скорятин нашел послужной список Эльберта, написанный им собственноручно. Из него с совершенной очевидностью вытекает, что Эльберт никогда не служил в Главполитпути, а в те годы, когда он якобы заказывал Маяковскому агитплакаты, вообще был далеко от Москвы, находясь на довольно высокой (по провинциальным меркам) милицейской и военной работе в Белоруссии и на Урале. И лишь в 1921 году — непосредственно перед поездкой в Ригу— сделал внезапный карьерный скачок, став особоуполномоченным иностранного отдела ВЧК... Отдел этот создан в последних числах 1920 года с одной исключительно целью: развернуть шпионскую работу и «профессионально» заниматься международным террором, уничтожая за границей неугодных режиму лиц. Естественно, человек, избравший для Себя это поприще, не мог назвать свое истинное место работы и свою должность — дипломатия в таких случаях служила (и служит) лучшим прикрытием.
«У меня складывается <...> впечатление, — подводил итог этой части своих раскопок Валентин Скорятин, — что Л. Эльберт и Л. Брик тогда отправились в Ригу для выполнения обычного задания ГПУ». Обычными он называет «чекистские операции, направленные на Западную Европу». Для такого вывода сам Скорятин не привел никаких оснований.
Какое шпионское задание могла получить Лиля? Скорее всего, Лубянка просто использовала ее желание добиваться в Риге английской визы, чтобы попутно извлечь из этого выгоду и для себя: мать Лили была родом из Риги, там оставались жить ближайшие родственники (в том числе родная тетя) и знакомые Лили. Они, разумеется, могли способствовать чекисту Эльберту в установлении нужных связей, а возможно, и организации явок для будущих операций. Действовал примитивный закон истинно советского «рынка»: мы — вам (загранпаспорт и визу в Латвию), вы — нам (небольшую услугу). Как это часто бывало, «верные люди», к каковым несомненно относилась и Лиля, сами ничего конкретного не делая и ни во что не вникая, просто помогали славным чекистам во всевозможных операциях. И тем самым работали на ГПУ, не работая в нем...
У «дипломата» Эльберта была еще одна особенность: он беспрерывно «челночил» из Риги в Москву и обратно, служа мостиком связи между Лилей и Маяковским и, естественно, таким образом все больше сближаясь с поэтом, что могло ему пригодиться в дальнейшем. Вероятно, именно он привозил Лиле в Ригу деньги («Спасибо тебе за денежки на духи» — из ее письма Маяковскому). Обменять в Москве рубли на валюту мог только человек со «специальными» связями, а по почте такие переводы за границу из советской России вообще тогда были невозможны. Тот же Эльберт (кто же еще?) обеспечил курьерскую связь с помощью дипломатической почты. Лиля настаивала («Только что приехал из Москвы курьер. Я потрясена тем, что не было письма для меня!!») и сама охотно пользовалась этим способом связи, а Маяковский не захотел («Курьерам письма приходится сдавать распечатанными, поэтому ужасно неприятно, чтоб посторонние читали что-нибудь нежное»).
Из Москвы письма шли по почте или со случайной оказией в рижский отель «Бель Вю», где Лиля остановилась. У тети, у друзей жить не пожелала, значит, средства это ей позволяли. «Без денег оказаться не могу, так как все предлагают в долг сколько угодно», — сообщала она Маяковскому и Брику. Да и Елена Юльевна, работая в Лондоне, явно не бедствовала, ее, пусть небольшие, денежные переводы в Ригу тоже были для дочери очень кстати.
Вопреки необоснованным подозрениям того же Скорятина, Лиля на самом деле стремилась добиться английской визы. Ничего не получалось, скорее всего, потому, что английские власти ставили перед собой те же вопросы, которые сейчас ставим и мы: чем объяснить то особое положение, в котором оказалась «просительница» и которое столь разительно отличалось от положения других совграждан ? На какие средства она собиралась в Англии жить, а если средства такие есть, то как ею добыты? Оказалось, что существует единственный способ получить визу — придать поездке служебный характер. Если бы Лубянка отправляла Лилю с каким-то своим заданием, создать такую легенду и найти подходящую «крышу» не представляло никакого труда.
Спохватилась, притом с опозданием, сама Лиля: «Волосик, милый, — писала она Маяковскому уже 18 октября, — попробуй взять для меня командировку в Лондон у Анатол<ия> Вас<ильевича>. Здесь они <то есть советское полпредство, которое, стало быть, ее опекало, конечно, с чьей-то подачи !> не имеют права давать: она должна идти из Москвы».
Маяковский кинулся исполнять поручение — без результата! Анатолий Васильевич, то есть нарком Луначарский, сослался на занятость. «И вообще, я думаю, — сообщал Маяковский, — он ничего бы не сделал для меня. Кроме этого с его командировкой была бы снова канитель на недели и едва ли бы она дала результат». Через профсоюз работников искусств Маяковский поднял на ноги наркомат внешней торговли, чтобы отправить «художницу Брик осмотреть в Лондоне кустарную выставку», — затея была настолько шита белыми нитками, что из нее ничего не вышло. Маяковский был прав, сообщая твоему «Лилятику», что он сделал все, «что может сделать человек». Спецслужбы могли бы сделать куда как больше. Но они не сделали ничего.
«Любимый мой Щеник! — писала Лиля Маяковскому в конце октября. Не прошло и месяца, как они расстались. — Не плачь из-за меня! Я тебя ужасно крепко и навсегда люблю! Приеду непременно! Приехала бы сейчас, если бы пе было стыдно. Жди меня!
Не изменяй!!!
Я ужасно боюсь этого. Я верна тебе АБСОЛЮТНО. Знакомых у меня теперь много. Есть даже поклонники, но мне никто, нисколько не нравится. Все они по сравнению с тобой — дураки и уроды! Вообще ты мой любимый Щен, чего уж там! Каждый вечер целую твой переносик! <...> Тоскую по тебе постоянно. <...> Целую тебя с головы до лап. <...> Твоя, твоя, твоя Лиля».
Стыдно ей могло быть разве что за самоуверенность: она не сомневалась, отправляясь в Ригу, что английская виза достанется ей без особого труда. Письмо ее, похожее по лексике и по способу выражения чувств на все другие, отправлявшиеся в Москву чуть ли не каждый день, отражают отнюдь не вымышленную тревогу. За характерной для обоих корреспондентов любовной риторикой скрывается все еще подлинный страх потерять Маяковского. «Не забывай меня, Щеник, — взывала она в другом письме, — и помни о том, что я тебя просила. Подожди меня, пожалуйста!» Просила она его, конечно, лишь об одном: остаться ей верным. «Не изменяй!» — этот возглас повторяется почти во всех ее письмах, в том числе и в тех, что незапечатанными возил дипкурьер. «...Помни ежесекундно, — отвечал ей Маяковский, — что я расставил лапы, стою на вокзале и жду тебя, как только ты приедешь, возьму тебя на лапы и буду носить две недели не опуская на пол».
Никакого сомнения в искренности его клятв у Лили, видимо, не было, но не было и уверенности в том, что он устоит от проходных романов и увлечений. Пример Елизаветы Лавинской, ей, конечно, известный, мог быть повторен с другими. Возможно, поэтому Лиля клялась в своей АБСОЛЮТНОЙ верности. Вообще-то это было ей совершенно несвойственно, взывать к целомудрию она всегда считала пережитком мещанства, и, однако же, чутье подсказало ей, что на этот раз такая исповедь будет вполне уместна. И даже необходима.
Слух о том, что в Риге у нее «роман с одним советским дипломатом», дошел до Москвы. Не мог не дойти. Именно потому, что был он несправедлив, Лиля поспешила его опровергнуть. Похоже, никакого романа с Эльбертом у нее действительно не было — его имитация защищала агента Лубянки вместе со своей спутницей совсем от иных подозрений. Их «любовные» рижские встречи служили банальной ширмой для сугубо деловых отношений. Опровергнуть молву Лиля могла лишь в письмах, которые возил дипкурьер, но вовсе не в тех, что опускались в почтовый ящик и, стало быть, подвергались полицейской перлюстрации. Отсюда и клятвенные заверения в верности, и маниакальная потребность использовать для связи лишь наркоминдельский канал: боязни того, что «посторонние» прочитают «что-нибудь нежное», у нее, разумеется, не было. Маяковский должен был знать, что она ему АБСОЛЮТНО верна, а латвийская контрразведка — нечто «прямо наоборот».
Ни английскую, ни транзитную германскую визу Лиле так и не выдали. Надежды, видимо, не лишали — об этом свидетельствуют ее письма в Москву, — но тянули время. Промаявшись в Риге четыре месяца и успев сделать множество полезных дел (договорилась об издании книг Маяковского, о его будущих поэтических выступлениях, получила и отправила с оказией в Москву не только его гонорары, но и посылки с продуктами, с одеждой...), несолоно хлебавши, Лиля вернулась в Москву. Но в том, что все равно доберется до Лондона, уже не сомневалась, появились признаки, что визы она получит — надо лишь запастись терпением.
Ее возвращению предшествовало короткое письмо Маяковского: «Приезжай, целую! Дорогой мой и милый! Люблю тебя и обожаю! Весь твой Щенок». В Москве Лилю ждали не только «милые зверики» — так она обращалась к Маяковскому и Брику, — но и новая поэма «Люблю», написанная в ее отсутствие одним из этих «звериков» и посвященная, естественно, ей же. «Пришла, — говорится в поэме, — деловито, / за рыком, / за ростом, / взглянув, / разглядела просто мальчика. / Взяла, отобрала сердце / и просто / пошла играть — как девочка мячиком». Игра эта «мальчика» отнюдь не обидела, она его восхитила: «От радости себя не помня, скакал, / индейцем свадебным прыгал, / так было весело, / было легко мне...» Скакал и сейчас, когда после столь долгой разлуки вернулась любимая, и между ними опять воцарились мир и согласие, создававшие иллюзию семейного дома.
Ничуть не меньшую радость доставила нежданная высочайшая похвала, сразу же ставшая достоянием гласности. Выступая на съезде металлистов, Ленин, отметив, что не является поклонником поэтического таланта Маяковского, счел нужным поддержать его сатирическое стихотворение «Прозаседавшиеся» — о вошедшей в советское повседневье заседательской суете и демагогической болтовне — непременных спутниках махрового бюрократизма. Эту сатиру и одобрил Ленин «с точки зрения политической и административной». Напечатанный в газете, «го одобрительный отзыв сулил благосклонное отношение властей не только к поэзии Маяковского, но II лично к нему. А значит, и к его близким...
Надежда не была иллюзорной. В апреле Лиля снова отправилась в Ригу уже за готовыми визами: Английской и немецкой. Вслед за нею— 2 мая— в Ригу поехал и Маяковский. Это была его первая заграничная поездка. Подготовленные ею его выступления сорвались— их запретил столичный префект, был конфискован и тираж выпущенной издательством «Арбайтерхайм» поэмы «Люблю», весьма далекой от политики. Дело было, видимо, не в содержании, а в личности авторш и его подруги. Единственное, что удалось,— выступить в том же издательстве, без предварительного оповещения в прессе, с чтением поэмы «150 000 000». Совместное пребывание Лили и Маяковского в полюбившемся ей отеле «Бель Вю» длилось всего девять дней. 13 мая они оба вернулись в Москву.
Визы на въезд были действительны несколько месяцев, поэтому теперь, став их обладательницей, Лиля особенно в путь не спешила. Было решено большую часть лета провести в Подмосковье, на даче, все в том же поселке Пушкино, и лишь потом отправиться в Лондон: тоска по матери, как видно, была не столь уж безумной. Возможно, были какие-то другие причины, побуждавшие ее отложить давно ожидаемую поездку.
В квартиру в Водопьяном снова зачастили друзья. Среди «новеньких» оказался милый, застенчивый человек совсем из другой среды, которого завсегдатаи дома сразу же стали ласково называть «Яня». Яня Агранов (его подлинное имя Яков Саулович Сорендзон) уже тогда занимал очень высокое место в советской государственной иерархии. Несмотря на свои 29 лет, он имел богатую биографию, Побывал в эсеровской партии, потом примкнул к большевикам. Работал секретарем «большого» (то есть в полном составе) и «малого» Совнаркома. «Малый» включал в себя лишь узкий круг особо важных наркомов, фактически и вершивших от имени правительства все важнейшие дела. Работал, стало быть, в повседневном общении с Лениным. И — что окажется потом гораздо важнее — со Сталиным, который тоже входил в состав «малого» Совнаркома, Познакомились они и сблизились еще в сибирской-ссылке— до определенного времени это было самым надежным гарантом успешной карьеры.
Никто точно не знает, когда, где, каким образом произошло знакомство Агранова с кругом Маяковского — Брик. Кто первым и при каких обстоятельствах пожал благородную руку этого высокопоставленного советского деятеля? Кто пригласил его в дом? С мая 1919 года секретарь Совнаркома непостижимым образом сочетал эту, поглощавшую без остатка все время, работу с другой должностью, еще более трудоемкой. Вторая его должность называлась так: особоуполномоченный ВЧК. Именно в этом качестве он вел как следователь множество громких политических дел, одно из которых с большим успехом окончил совсем недавно— весной 1921 года:< дело о мифическом «петроградском заговоре», по которому был расстрелян Николай Гумилев. А в 1922-м, на квартире в Водопьяном, с легкой руки Агранова бывшей жене Гумилева Анне Ахматовой и Осипу Мандельштаму впервые была выдана кличка/ ставшая для них зловещим клеймом: «внутренние «мигранты».
Со слов видного в ту пору партийного деятеля, Федора Раскольникова, его жена Муза писала впоследствии в своих мемуарах: «В ГПУ, затем в НКВД <Агранову> был подлинен отдел, занимающийся надзором за интеллигенцией. <...> Характерная черта эпохи: все знали, что «Янечка» наблюдает за политическими настроениями писателей». Знали об этом, конечно, и в Водопьяном. Что привело его в «салон» Бриков? Потребность наблюдать за писателями, чья лояльность режиму (если точнее: безграничная преданность режиму) не вызывала ни малейших сомнений? Или что-то еще, тогда более важное?
Во всяком случае, по не совсем понятным причинам отъезд Лили в Англию задержался на три месяца. Не менее загадочно и другое: для этой поездки ей потребовался почему-то новый заграничный паспорт. Соответствующее досье Валентин Скорятин обнаружил в архиве консульского управления наркоминдела. Эту находку следует считать сенсационной.
Речь идет о поистине ошеломительной записи, сделанной чиновником наркоминдела в «выездном деле» Лили, — такие досье заводились на каждого, кто подавал заявление о выезде за границу и кому выдавался заграничный паспорт. Заявление подано, сказано там, 24 июля (1922 года), паспорт выдан 31 июля, Хорошо и достоверно известно, что «обычным» гражданам с такой скоростью паспорта не выдавались и не выдаются. Объяснение этому феномену содержится в другой записи, сделанной в том же досье. В графе «Перечень представленных документов» написано: «Удостоверение> ГПУ от 19/VII № 15073». И ничего больше! В графе «Резолюция коллегии НКИД» ссылки на какую-либо резолюцию нет вообще— при наличии «удостоверения ГПУ» надобности в ней, естественно, не было...
Удостоверение выдано за пять дней до подачи заявления в наркоминдел, и в этом, возможно, уже содержится объяснение: скорее всего, это удостоверение не столько отражало реальную действительность, сколько создавало «правовую» базу для получения заграничного паспорта. Сомнительно, чтобы Лиля была штатным сотрудником, находившимся на официальной службе в ГПУ и пользовавшимся правом на получение служебного удостоверения. Но от этой почти несомненной фальсификации ситуация не становится менее загадочной, — напротив, порождает много новых, не разгаданных до сих пои загадок.
Значит, такая фальсификация была кому-то нужна, значит, кто-то мог позволить себе на нее пойти. Этот «кто-то», как каждому ясно, должен был занимать в чекистском ведомстве очень высокое место (уж наверно, не меньшее, чем то, которое занимал Агранов), чтобы задумать и осуществить такой маскарад. А если все это не было маскарадом? Если Лиля действительно служила (кем?!) на Лубянке? Даже в этом случае представить свое удостоверение в ДРУГОЕ ведомство как единственное основание для получения заграничного паспорта она могла лишь по указанию или хотя бы с согласия высокого начальства все тех же спецслужб. Таким образом, круг замкнулся.
Мы вступаем здесь в самую темную, в самую таинственную полосу жизни всех «сторон» пресловутого «треугольника». Каким образом и когда именно ближайшими их друзьями стали лубянские бонзы? Что именно сблизило их? Что побудило ближайших соратников «железного Феликса» столь плотно войти в круг литераторов, озабоченных всего лишь созданием «революционной поэзии»? И вроде бы ничем больше...
Потребность оградить Лилю от всяческих подозрений побуждает тех, кто писал о ней, считать Маяковского, а не ее «первоисточником» этих странных связей. Что ж, возможно и это. Почему же о столь важном знакомстве нет в гигантской литературе о поэте никакой информации? Где и как произошла эта первая встреча, так и оставшаяся секретной? В биографии Маяковского прослежен каждый день, если не каждый час, и никакого упоминания о ТАКОМ знакомстве в летописях его жизни найти невозможно. Агранов и другие его коллеги, о которых речь впереди, вдруг, как бог из машины, возникают в бриковском доме и становятся друзьями всех его завсегдатаев. И эти никого не удивляет, словно появление в доме столь чуждых Маяковскому людей совершенно естественно и ни в каких пояснениях не нуждается. Тогда, может быть, вовсе не он ввел их в бриковский дом, а кто-то другой, в чьей биографии каждый день и час просто еще не прослежен? И не Агранов ли устроил Осипа Брика на работу в ЧК?
Нельзя, разумеется, путать эпохи, перенося сегодняшнее отношение к лубянским монстрам на то отношение, которое они вызывали тогда. Тем более в кругу людей, романтически боготворивших «карающий меч революции». Литературный критик Бенедикт Сарнов в своих мемуарных заметках воспроизводит такой эпизод. Дело происходит в семидесятых годах. Мемуарист гостит у Лили в тот момент, когда другой гость приносит ходивший тогда по рукам «самиздатовский» рассказ Солженицина «Правая кисть» — о перетрудившемся на своей работе чекистском палаче. «Я <вслух>, — рассказывает Сарнов, — дочитал рассказ до конца. Слушатели подавленно молчали. Первой подала голос Лиля Юрьевна. Тяжело вздохнув, она сказала: «Боже мой! А ведь для нас тогда чекисты были — святые люди!»
И это, конечно, сущая правда. Именно так и от носились к чекистам в ту пору люди ТОГО — бриковского, а не какого-то другого — круга. Общаясь с чекистами, дружа с ними, выполняя их «скромные» просьбы, они поступали по совести, а не вопреки ей. С полной и искренней убежденностью полагали, что делают правое дело. Извиняет их это или не извиняет — вопрос другой. Важно понять, какие чувства ими тогда руководили. Тогда — не потом...
В начале августа 1922 года Лиля наконец-то двинулась в путь. Задержавшись на несколько дней в Берлине, 18 августа она продолжил его в Лондон. Несколько дней провела с матерью наедине. Устав ее ждать, Эльза вернулась в Париж, но, получив известие о приезде Лили, поспешила на встречу с ней. Только теперь Лиля узнала о переменах в семейной жизни сестры. О том, как встретились Лиля и Елена Юльевна, ничего не известно. И Лиля и Эльза в своих мемуарных записках обходят этот вопрос стороной. Потому, скорее всего, что трещина склеивалась с трудом, напряжение не проходило. Что могло изменить позицию матери? Образ жизни дочери, полностью ей чуждый, не только не стал иным, но лишь приобрел эпатирующую публичность. Имени Маяковского она по-прежнему не могла слышать, но и прессой, и молвой Лиля была с ним связана неразрывно. Мать принимала эту реальность, но смириться с нею не могла. Разведенная Эльза тоже не оправдала надежд— ни у одной из дочерей нормальной семьи не сложилось.
Маяковский и Осип оставались в Москве, приводя почти все время на даче. По соседству жила молодая красавица Тамара Каширина, студентка театральной школы и начинающая актриса, работавшая с Мейерхольдом. Вскоре в нее влюбится Исаак Бабель, и она родит ему сына. Еще позже она станет женой другого писателя — Всеволода Иванова — и останется верной этому чувству на многие десятилетия: до самого конца.
Тамара познакомилась с Лилей перед тем. как та отбыла за границу. Отбыла, наказав Тамаре «следить» за Маяковским «Следила» не столько она за ним, сколько он за ней. Ухаживал настойчиво, но не навязчиво. Катал на лодке по пруду, брал с собою в театр. Такого флирта Лиля никогда не боялась. Считала его нормальным и даже желанным. Тамара и Лиля станут друзьями, и дружбу эту ничто омрачить не сможет.
Перед тем как отправиться в Лондон, Лиля сумела достать немецкую визу для Маяковского и для Осипа. Самым распространенным мотивом для едущих за границу был в те годы мотив «лечебный». Все знали, что с медициной в советской России дела обстоят неважно, и те, кто был у властей на хорошем счету, отправлялись лечиться за границу. Чаще за государственный счет, иногда и за свой. Просьба о визе «для лечения» почти всегда удовлетворялась— особенно немцами.
По легенде, Маяковский и Брик выезжали на лечение в Баварию, в курортный городок Бад-Киссинген. Это не помешало Маяковскому перед отъездом публично заявить на своем вечере в Большом зале Московской консерватории: «Я уезжаю в Европу, как хозяин, посмотреть и проверить западное искусство». И еще: «Я еду удивлять». Не очень-то похоже на больного, нуждающегося в немецких водах...
Ни в какой Киссинген два друга, разумеется, не поехали. С остановками в Петрограде, потом в Таллине они пароходом добрались до Германии и встретились с Лилей в берлинском «Курфюрстепотеле», который стал с тех пор постоянной их резиденцией при наездах в германскую столицу. Лиля была не одна — с ней приехала Эльза. После четырехлетней разлуки все четверо наконец-то «воссоединились».
Радость встречи омрачали годы, их разделившие, с неизбежностью повлиявшие на характер каждого. «С Володей мы не поладили с самого начала, — вспоминала впоследствии Эльза, — чуждались друг друга, не разговаривали». Эльзу будто бы раздражала его страсть к картежной игре. Но причиной было что-то другое, чему вряд ли легко подобрать точное объяснение. Лиля хорошо понимала чувства сестры и реакцию Маяковского. Оттого и мирила их скорее для вида: она совсем не боялась того что Эльза вдруг «уведет» Маяковского за собой. Былое прошло — с обеих сторон, — и возврата к прошлому быть уже не могло,..
Все дни проводили в гостинице и в одном из любимых тогда русской эмиграцией «Романишес кафе». Обедали и ужинали в самом дорогом ресторане «Хорхер» — в деньгах они не нуждались и жили па широкую ногу. Лилю раздражало, что Маяковский, найдя случайного партнера, целые часы проводил в гостиничном номере за карточной игрой. И все равно у него оставалось время для встреч с «русским Берлином».
В Берлине собралась очень большая часть русской культурной элиты, причем вовсе не только противники большевиков и «великого Октября». С Есениным и Айседорой «зверики» и «лисики» разминулись — те уже отбыли за океан, да и вряд ли этим компаниям, чуждым друг другу, захотелось бы встретиться. Но приехал Роман Якобсон. Виктор Шкловский, бежавший минувшей весной из России по льду Финского залива, тоже обосновался в Берлине и встречался с «Бриками» почти каждый день.
Осип тешил друзей кровавыми байками из жизни ЧК, утверждая, что был лично свидетелем тому, о чем рассказывал. А рассказывал он о пытках, об иезуитстве мастеров сыска и следствия, о нечеловеческих муках бесчисленных жертв. «В этом учреждении, — говорил Осип, — человек теряет всякую сентиментальность». Признавался, что и сам ее потерял. «Работа в Чека, — констатировал Якобсон, — очень его испортила, он стал производить отталкивающее впечатление». Осип все еще продолжал служить в ГПУ, хотя только что был «вычищен» из компартии как сын купца. Время, когда изгнание из партии ставило полностью крест на судьбе, еще не настало. Даже помехой для поездки за границу оно. как видим, не оказалось. Если лишившегося партбилета сына купца продолжали держать на чекистской службе, значит, в этом качестве он все еще был кому-то нужен.
Времена вообще были пока что достаточно вольными. Маяковский осмелился, никого не спросясь, из Берлина поехать в Париж. Подбили его на поездку Сергей Дягилев и Сергей Прокофьев, с которыми он встретился несколько раз в Берлине. Пошел во французское консульство за визой и, как ни странно, ее получил: помог Дягилев, у которого были большие связи. Лиля почему-то с ним в Париж не поехала. Не потому ли, что не имела инструкций?
Неделя, впервые проведенная в Париже, навсегда влюбила его в этот город. Но тоска по советской «буче», «боевой и кипучей», гнала его назад, в Москву. Почтительно обращаясь в стихах на «вы» к Эйфелевой башне, он приглашал ее: «Идемте! / К нам! / К нам, в СССР! / Идемте к нам — / я / вам достану визу». Слово «виза» уже тогда преследовало всех «советских», как заноза в мозгу. Несмотря на его призывы, Эйфелева башня осталась все-таки в Париже, Маяковский же вернулся в Берлин и с удивлением узнал, что Лиля и Осип, не дождавшись его, хотя он отсутствовал только неделю, уже отбыли домой. В Берлине у него оставались незавершенные издательские дела, он вернулся в Москву лишь 13 декабря.
Не дав себе покоя ни на день, Маяковский сразу же окунулся в бурную общественную жизнь. С интервалом в нисколько дней дважды выступил в Политехническом. Первая лекция называлась «Что делает Берлин?». Вторая— «Что делает Париж?». Одновременно очерки о парижских впечатлениях стали печататься в самой популярной ежедневной газете «Известия» — они имели шумный успех. Лиля присутствовала на первом его выступлении. Пробилась в Политехнический с величайшим трудом: молодежь, которой не досталось билетов, штурмовала зал, заняв все проходы, лестницы и саму эстраду.
Раздражение, которое она испытала, без помощи Маяковского прорываясь через толпу, имело свои последствия. Неожиданно она стала прерывать его обидными (ей казалось, что справедливыми) репликами. Восторженные мальчики и девочки, до отказа заполнившие зал, тщетно пытались ее остановить. Сразу же после второго выступления в Политехническом (27 декабря), на которое она не пошла, между «Кисой» и «Щеником» наступил внезапный и бурный разрыв. Попытку его объяснить Лиля сделала позже в своих воспоминаниях: «Маяковский < рассказывал о своих впечатлениях> с чужих слов. <...> Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий. Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли — к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-оде-ты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет».
Даже при беглом взгляде на эти воспоминания нельзя не заметить, что они лишены какой-либо логики. Почему публичные выступления поэта, его рассказы о заграничных впечатлениях означают, что «мы тонем в быту», что «мы на дне»? С чего она взяла, что у Маяковского не было своих впечатлений, что он рассказывал только «с чужих слов»? Даже если что-то узнал от других — все равно ведь там же, в Берлине.,, Всего за одну парижскую неделю он успел встретиться со множеством людей (в том числе с Жаном Кокто, Игорем Стравинским, Пабло Пикассо, Фернаном Леже, Жоржем Браком, Робером и Соней Делоне), посетить палачу депутатов, аэродром Бурже, «Осенний салон», побывать в художественных галереях и в трех театрах. И это все — рассказ «с чужих слов»?!
Маяковского можно было бы упрекнуть разве что за слишком плоскую, прямолинейно агитпроповскую оценку русской эмиграции. Но это было тогда вполне в духе времени и никак не могло вызвать протеста у Лили. И тем не менее она потребовала расстаться на два месяца. Почему именно на два? Срок, скорее всего, выбран случайно: так решила Лиля, и это, стало быть, обсуждению не подлежит...
«Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу, — признавался в своем отчаянном письме к ней Маяковский. Он написал его на следующий день после разрыва. Написал, не уединившись в комнате в Лубянском проезде, а в кафе, чтобы плакать на людях, не стыдясь своих слез. — Теперь я чувствую, что меня совсем оторвали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. <..,> Как любил я тебя семь лет назад, так люблю и сию секунду. Что б ты ни захотела, что б ты ни велела, я сделаю сейчас же, сделаю с восторгом».
Значительную часть этого письма Лиля впоследствии опубликует в своих воспоминаниях — только расставит знаки препинания, которыми Маяковский пренебрегал. Зачем она его опубликовала? Трудно представить себе более рабское, более униженное письмо, никакой провинностью с его стороны — об этом можно сегодня сказать совершенно определенно — не вызванное, И за что он в том же письме несколько раз просит у Лили прощения? «Я не вымогаю прощения»,.. «Я не в состоянии ни писать, ни просить тебя простить меня за все»... «Если ты хочешь попробовать последнее, ты простишь, ты ответишь»...
В чем он провинился? Какой тяжкий— притом им осознанный — грех заставляет его ползать на коленях в надежде на милосердие? Любовь, разумеется, не унижает, объяснение в любви — тем более. В каком-то смысле любовь — это всегда зависимость от любимого. И однако же... «Никто из достоевских персонажей не впадал в подобное рабство» — так прокомментировал это письмо один современный поэт, и был безусловно прав.
Что же на самом деле побудило Лилю столь жестоким образом взять для их совместной любви долгий «тайм-аут» и понудить Маяковского искренне считать, что в разрыве повинен он сам, а отнюдь не она?
Летом 1922 года, незадолго до отъезда в Германию, в полюбившемся Брикам и Маяковскому подмосковном поселке Пушкино Лиля познакомилась еще с одним дачником, который принадлежал тогда к высокочтимому ею кругу ответственных работников, то есть к партийной верхушке. Маяковский встретился с ним впервые еще годом раньше в Москве, так что на летней террасе за рюмкой водки и чашкой чаю оказались люди, вовсе не понаслышке знавшие друг о друге.
Этим человеком был Александр Михайлович Краснощеков, уроженец ныне печально знаменитого украинского Чернобыля. Различные советские источники сообщают, что его подлинное имя Абрам Моисеевич Тобинсон. Архивы Киевского охранного отделения царских времен сообщают другое имя: Фроим-Юдка Мовшев Краснощек. Никто не знает, какое из них сочиненное. Но это, пожалуй, не так уж важно.
Множественность имен характерна для тех, кто в дореволюционной России занимался подпольной деятельностью. Краснощеков ею и занимался, причем, как у многих деятелей подполья, в его биографии множество провалов и темных мест. По официальной биографии он уже в 1902 году, двадцати двух лет от роду, уехал из России и обосновался в США, вернувшись на родину через Дальний Восток лишь в июне 1917 года. По данным же главного жандармского управления царской России, 27 марта 1907 года он задержан в Брянске по обвинению в убийстве ротмистра Аргамакова. Каких только загадок не задают нам секретные архивы!..
Есть, однако, факты несомненные. В 1912 году Краснощеков окончил юридический и экономический факультеты Чикагского университета. После свержения монархии в Россию возвратился человек, не сменивший свои убеждения, но получивший блестящее образование и освоивший несколько важных профессий. Ему пришлось пробыть какое-то время в колчаковской тюрьме, прежде чем выйти на волю и проводить «линию партии» на Дальнем Востоке. Судьбе было угодно сделать его премьер-министром и министром иностранных дел марионеточной Дальневосточной республики, придуманной Лениным для отвода глаз и создания фикции «независимости» удаленных от Москвы территорий.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.