1986. Энтузиазм.
1986. Энтузиазм.
28.02. Иногда доводится лететь пассажиром в собственном самолёте – это когда проверяют второго пилота и командиру нечего делать в кабине, а в салоне есть свободные места. Странно тогда звучит в динамиках голос проводницы: «Командир экипажа – пилот первого класса Ершов Василий Васильевич». Поневоле мороз продирает по коже. Я сижу среди пассажиров, а они и не подозревают, что командир сейчас отдыхает здесь же, и стараются представить себе, какой же добрый молодец «первого класса» сидит за штурвалом. А я думаю: как там Валерий Александрович, справится ли, посадит ли мягко?
Вчера летел в Москву с Рульковым. Он уже не надеялся, что комиссия допустит его к полётам, и рад летать, и с удовольствием сам крутил руками в наборе и на снижении.
В Москве была прекрасная погода, заход давали с прямой, и мы, поборовшись со встречной струёй, вкусно поужинав курицей с бульоном, собирались зайти и сесть с удовольствием.
Немного поспорили, сколько занимать на Ларионово: Кузьма Григорьевич, со свойственной ему осторожностью, рекомендовал 9600, Валера тоже сомневался, а я думал.
Заход «с прямой» в Домодедове – это заход под 90 от Картина, на 137, такая уж там схема. Значит, закон захода под 90 сохраняется: дальность начала снижения в штиль – «полторы высоты». От Ларионова идти 145 км; если над ним высота 10600, полторы высоты – 159 км. 15 км – на встречный ветер, а струя в лоб, на снижении усилится. Решил занимать на Ларионово 10600.
Снижался Рульков, не считая (он уже забыл, как это делается), а сразу с 9000 выпустил интерцепторы… на всякий случай. Я прикидывал, что надо держать вертикальную по 15-16 м/сек; он держал 22. Рано снизились, а струя была аж до 6000 м, путевая скорость упала. Короче, смело можно было снижаться от Ларионова с 11600.
Шасси выпустили рано, а вот эшелон перехода он занимал долго, по 7 м/сек, потом отдал мне управление. Пришлось торопиться. По закону подлости ветер на кругу вместо неустойчивого был явно попутный, до 30 км/час, и я еле успел войти в глиссаду; нас несло, но путевая скорость не падала, пришлось при вертикальной 6 ставить режим 74.
Несло до земли. Над торцом скорость была 280, пахло перелетиком; я прижал нос и замер в ожидании, но машина летела. Видимо, чуть выше выровнял. Штурман диктовал: «Метр, метр…» Чтобы не рисковать, я чуть добрал, самолёт пролетел ещё метров сто и, наконец, сел, вполне мягко, но не на 7.
Рулил по перрону мучительно медленно и долго, помня, что Кузьма Григорьевич не любит скорости. И всё же перед стоянками он разок сказал своё «потише-потише».
Между прочим, в районе севернее Хантов видели НЛО. На четверть неба на северо-западе кривые световые лучи сходились, как полосы на огурце, в точку. Яркая белая точка, белые полосы, пол-огурца на четверти неба, – всё это перемещалось нам навстречу. Жуткая картина в чёрном ночном небе среди звёзд: а вдруг сейчас захватит нас в какую-нибудь магнитную ловушку…
Почти разошлись правыми бортами; НЛО был выше нас – и вдруг четыре точки отделились от центральной и тут же погасли, а четыре кривых луча остались таять в ночной темноте; яркая точка быстро удалялась, уменьшаясь в размерах, и скоро затерялась среди звёзд.
Вот теперь стало всё ясно: старт ракеты; четыре ускорителя отработали и отстрелились, газовые следы светились в лучах зашедшего солнца.
Долго ещё светились длинные кривые полосы, потом потускнели, смешались в одно облачко, поднялись выше и превратились в обыкновенные серебристые облака, которые я много раз наблюдал.
Длинная ночь впереди. Сижу в уголке первого салона, сзади мои пассажиры коротают время в беседах. Солдаты, семья с ребёнком, человек в очках… Семья спит, солдаты играют в дурака; сзади девчата работают на кухне, пахнет вкусным. Шум воздуха за бортом и в коробах вентиляции… И всё это на высоте 11 километров… если только заняли, если не слишком тепло за бортом, а то – на 10100, здесь попутная струя сильнее.
Чего бы мне-то заботиться: мужики сами сообразят, – ан нет, душа – там; кажется, уж я бы выбрал вариант, учёл бы всё: и угол атаки, и температуру, и ветер, и вес, уже бы начал затягивать газы, чтобы привезти хоть тонну экономии домой. Вчера вот старался, выжимал из стотонной машины всё, что только можно выжать, а получилась своя игра: перерасход 170 кг, ну, это не без помощи проверяющего. Хорошая загрузка, хороший рейс, только вот сэкономить бы…
Пилот первого класса… Эта высота добывалась по крупицам.
Помню первые полёты с Федей Мерзляковым летом в грозу, когда от страха замирало сердце, а мы лезли либо вдоль синих облачных гор, либо в дырку между ними, либо в самую пучину, прорываясь из закрывающегося коридора.
Сердце замирало и в белой мгле зимой, когда и сверху снег, и снизу снег, и в стекло снег, и в снегу где-то внизу чуть проглядываются тёмные силуэты деревьев…
Как-то, устав крутить штурвал в снегопаде, под самой кромкой тонких облаков, рискнули, полезли вверх и через пару минут выскочили в яркий сияющий мир, где между синим небом и белой поверхностью облаков – никого, одни мы… Только дрожащая стрелка радиокомпаса связывала нас с родным аэродромом.
И когда командиру понадобилось на минутку покинуть кабину, помню, какое одиночество охватило меня, одиночество, страх и тоска. Слепой кутёнок…
Но я запомнил этот сияющий надоблачный мир, чтобы, оперившись и подготовив себя, вернуться сюда насовсем.
Работал, не терял времени. Летал, закрываясь шторкой, по приборам, летал в дыму лесных пожаров, в дожде и снегопаде, постепенно обретая навык и преодолевая страх. Трезво соображая и контролируя ситуацию, начал рисковать, заходя на минутку-две в слоистую облачность, строго следя, нет ли обледенения. Постепенно научился спокойно летать в облаках, вопреки инструкциям, запрещающим делать это на Ан-2. И вскоре привык к приборному полёту.
Приглядываясь к мастерам – Русяеву, Строкину, Муратову, учился у них экономному стилю пилотирования, методам руления на колёсах и лыжах, чутью машины, вырабатывал интуицию, завидовал мастерству и плавно наливался уверенностью, что смогу летать не хуже своих учителей, если буду трудиться, трудиться и трудиться над собой.
Так постепенно и набрался опыта, а уж за год работы командиром подготовил себя и в приборных полётах, и в радионавигации, поэтому на Ил-14 пришёл без робости.
Попал сразу в хорошие руки. Старый волк Василий Кириллович Тихонов только и спросил, где я раньше летал. Услышав, что в Енисейске и трассу на Соврудник знаю, отдал мне управление, да так месяца три к штурвалу и не прикасался. Бил я крепкую машину, бил, – и таки руку набил. Спасибо Кириллычу, старому, мудрому учителю моему.
У Тихонова учился спокойствию в полётах, работе ночью, полётам в грозах. Боролся с иллюзиями, когда кажется, что летишь с креном, что сейчас перевернёт… Учился унюхивать эшелон, где меньше трясёт, тщательно изучал метеообстановку по маршруту. Не дёргался в самолётовождении, когда на участке 500 км не меняешь курс – и выходишь в ту точку, куда надо.
У Николая Ш. учился «от противного»: как не надо нервировать экипаж, как не надо горячиться в полётах, как плохо не доверять людям, как мешает неумение распределить обязанности. Это ведь тоже опыт, порой, мучительный.
Юра Коржавин научил снижаться по расчёту: раз убрав газ на снижении, не добавлять его до самой глиссады, до выпуска закрылков. Это мастерство.
С Юрой Веретновым я уже дорабатывал нюансы, необходимые для ввода в строй, и благодарен ему за помощь и прекрасную дружескую атмосферу в экипаже.
Ввод в строй на Диксоне, по Карскому морю, Земле Франца-Иосифа и Новой Земле, над тундрой и побережьем, ночью, в полярном сиянии, – это тоже немалый опыт. Научился садиться в самых сложных условиях, когда только твёрдая рука спасает.
Михаил Фёдорович Киселёв как инструктор дал мне очень много, в частности, умение взлетать и садиться при плохой видимости с максимально допустимым боковым ветром. Снос на посадке достигал иногда 20 градусов, полоса вплывала в поле зрения через боковую форточку, инструктор не давал совать ногу, а мёртво зажимал педали. Так я привык не дёргаться и не бояться бокового ветра, – и на всю жизнь, на всех освоенных типах, я его не боялся. Это бесценный опыт.
На Ил-14 я уже мог чуть объективнее оценивать себя, уже немного стал себя уважать, но требовательность к себе не сбросил. Правда, захотелось, чтобы и со мной считались… молод был и зелен.
Кто же с пилотом в аэрофлоте считается. Мы все опытные, все мастера, – но так и должно быть. И наши отцы-командиры частенько видят в нас оперативные единицы, затычки к производственным дыркам, иногда за текучкой забывая, что каждый из нас есть вместилище коллективного опыта прекрасной и сложной работы, каждый – неповторимая личность. И если нас что и объединяет, так это – наше мастерство и умение, сотканное из сотен и тысяч перекрещивающихся нитей связи старшего с младшим, опытного с начинающим, горячего с холодным, души с душой.
Это был уже не тот слепой кутёнок, хотя до первого класса было ещё ой как далеко. Ещё был только второй класс, ещё многое предстояло изучить, постичь, испытать. Ещё четыре года на Ил-18, на союзных линиях, со сбоями, ошибками, отступлением перед непонятным или непосильным, переосмыслением ценностей, новым разбегом, решением новых задач.
И ещё два года полётов на самом современном лайнере понадобилось, чтобы сказать: вроде бы готов к первому классу.
Это «вроде бы» – труд Репина и Солодуна, Горбатенко и Садыкова, тончайшие нюансы, вокруг которых и сейчас в лётной среде идут споры. Жаль, не довелось пройти школу Петухова, – от него, может быть, взял бы ещё что-нибудь полезное.
Но уже сам – четвёртый год командиром на «Тушке», уже инструкторский штамп стоит. А всё учусь. И не всегда – ой, далеко не всегда ещё я работаю как первоклассный пилот.
Конечно, смешно было бы летать изо дня в день только на 7. Но огрехи бывают разные. К примеру, можно всю жизнь садиться не на 7, а на 5, но не потерять ни одного пневматика, как, например, Красоткин. А я их пока щёлкаю как орехи. Вот поле для доработки!
Так что, командир, пилот первого класса, подтверждай класс каждый рабочий день, в каждом полёте. Трещи извилинами, звени нервами, но держи марку. Чтобы о тебе говорили не «пилот первого класса» (это между нами не принято), а – «классный пилот».
Три часа пролетели незаметно. Скоро снижаться. Пойду в кабину. Валера уходит от меня на ввод в строй; может, это последний полёт вместе. С каким багажом сядет он на левую табуретку, с какими мыслями?
Думаю, он хоть что-то же получил от меня за эти месяцы. И – в добрый час.
Заходил Рульков, подкрадывался издали, заранее снизился, добавил газы… и полтонны экономии, с горем пополам собранной по крохам Валерой, ушло в трубу.
Что Кузьме Григорьевичу до наших проблем – да они для него просто не существуют. Пятнадцать вёрст в горизонтальном полёте – зато надёжно, без спешки, всё успели сделать.
Садился он, для верности, на газу, малый газ поставил перед касанием. Долго полз по перрону…
Однако, несмотря на всё это, в целом за рейс получилось 1200 кг экономии. Кузьма Григорьевич очень удивился: на Москву обычно чуть пережигают. Что ж, верно: с проверяющими нет и речи об экономии, проверено. У них душа не болит, ибо они материально не заинтересованы, а вот мы – весьма. Если дадим хороший удельный расход и производительность выше 100 процентов, получим хорошие премиальные. Я вот – до 60 рублей, это стоимость рейса на Москву.
И всё же все усилия экипажа могут пойти насмарку: сэкономь ты хоть сто тонн, а один пустой рейс – производительность к чёрту, и рявкнулись премиальные.
Что может сделать экипаж, если в Алма-Ату мы везём 80 человек? Встать на улице и зазывать народ? А премиальные напрямую зависят от этого. Значит, несправедливо это. А ведь экипаж за месяц сэкономил несколько тонн топлива, путём всяческих ухищрений и опыта отвоевал его у слепой стихии, – несмотря на встречные ветра, высокие температуры, невыгодные эшелоны, обход гроз, большие взлётные веса. Экипаж творил, старался, работал с наивысшей отдачей – более полной, чем запланировано. Но… 80 пассажиров, слепая случайность, сводят на нет все старания. Чем мы виноваты?
7.03. Слетали на три дня в Ростов. Куча народу на тренажёр; ну, отлетали все.
Я не люблю ростовский тренажёр, раздолбанный весь. И на этот раз не работал триммер руля высоты слева, – а пилотируешь же, в основном, этой кнопкой; ну, справились. Ничего особенного, кроме, разве, связи с бортинженером: как её не было, так и нет. Тут ещё СПУ плохое, еле слышно, но главное, каждый работает сам по себе, у каждого своих забот полно. На этом лайнере на случай пожара все надежды – на личные качества бортинженера, а командиру со вторым и штурманом лишь бы справиться с пилотированием и заходом.
С нами летел и Рульков – проверять, уже на ввод в строй, Валеру Кабанова.
Помня о рулении, я полз как можно осторожнее. Машина попалась опять по закону подлости: 124-я, кривая и ограниченная.
В Челябинске заходили с прямой; я снижался по пределам, Рульков ворчал. Закрыл меня шторкой. Система уводила вправо, и когда шторка открылась, мне пришлось одновременно доворачивать влево на ось полосы и чуть убрать режим, чтобы не росла скорость.
Кузьма Григорьевич вдруг, в процессе доворота, даже в конце его, когда я уже создал перед торцом обратный крен, чтобы по своему обыкновению точно поймать ось, – так вот он вдруг скомандовал: «Хватит!»
Хватит – чего? Я не стал спорить, да и некогда было уже, а понял так, что крен пора убирать: мол, торец уже близко. Ну что ж, получился подвод к полосе под углом 1-2 градуса, как рекомендует, вернее, разрешает троечникам, наше РЛЭ.
Выровнял – и с обливающимся кровью сердцем, видя, что ось полосы подходит слева спереди и уходит вправо назад, и что уже ничего не сделаешь, а если добирать ещё чуть, то сядешь уже за осью, ближе к левой обочине, а центр тяжести машины уходит, уходит за обочину по вектору скорости, и надо досаживать силой, пока не подошёл к самой левой обочине, зацепиться за бетон, благо, сухой! – видя всё это, я всё же выждал секундочку, подхватил мягко у самой земли, зацепился где-то на четверти ширины полосы, развернул рулём нос, опустил ногу и тут же стал выводить параллельно оси.
Посадка получилась мягкая… но какой дурак рекомендует так садиться? А если бы боковой ветерок, а если бы коэффициент меньше 0,5, да видимость похуже, – неизвестно, чем бы всё это кончилось. Я так садиться не умею, не приучен.
Выяснилось, что Рулькову показалось, что я сильно убираю режим. У него богатый опыт грубых посадок (чаще – с проверяемыми); он сам-то страхуется по-стариковски: газ убирает практически на метре, а не на 5 метрах, как положено. А тут я раз убрал, да ещё, потом ещё раз (машина-то с ограничениями, боюсь превысить скорость), – вот он и сказал: хватит, мол, убирать газ. А я понял, что это он о крене.
Нет, и ещё раз нет: никаких подходов под углом. Ты пилот – умей вывести машину на ось хоть перед торцом, хоть на высоте метр, – но креном в полградуса убери снос. А одноразовый доворот с выходом на ось под углом разрушает всю посадку. Лучше уйти на второй круг.
В Ростове тоже был заход с прямой и сплошной встречный ветер – струя с 10000 до 6000. Поэтому я решил начать снижаться попозже. Рульков стал спорить, а потом решил мне показать. Стал сам снижаться, с уговором, что отдаст мне управление на 4500.
Не можешь – не берись. Я же рассчитываю на себя, я тренирован на снижение по пределам. Да и тут у меня был запас 10 км – на проверяющего. Но тот, как назло, сначала не спешил, несмотря на то, что я вроде как про себя, но громко, вёл расчёт вертикальной. Съел он мой запас, но ещё можно было поправить. Я стал ворчать: «снижаться надо». Он ползёт. Пересёк 4500, не отдаёт штурвал, лезет ниже. Выпустил бы хоть интерцепторы – так нет: на 3000 гасит скорость с 575 до 500 в горизонтальном полёте без интерцепторов. Ещё минута…
Короче, на 2100 стало ясно, что мы опаздываем на 5-7 км. Пошла спешка; когда вышли на связь с кругом, установили давление аэродрома (как на грех, 764 мм, и высота ещё выросла на 50 метров), включили командные стрелки, – стало видно, что глиссада уже далеко внизу.
Вот тут Кузьма Григорьевич и отдал мне управление. То ли решил угнать меня для науки на второй круг, то ли проверить, справлюсь ли, то ли просто шмыгнул в кусты.
Пришлось приложить всё умение, реакцию и изворотливость. Мгновенно ощетинил машину – всем, чем можно, ухудшил аэродинамическое качество: шасси, закрылки 28, закрылки 45… Посыпались вниз быстрее. Еле успели с ограниченной механизацией: она же требует более долгого гашения скорости, а значит, выпускать её приходится позже.
На 600 м догнали глиссаду, стабилизировали режим, вертикальную и включили автоматический заход, как и предполагалось заранее.
Система уводила вправо, я отключил САУ на ВПР, находясь в створе правой обочины. Ну, уж тут-то я сумел показать, как выходят на ось. Сел хорошо.
На разборе Рульков стал меня пороть. Сам же так вот снижался, сам размазал заход, сам подсунул мне подлянку, – и я же ещё и виноват. Я промолчал: мы на этот случай учёные. Ты начальник, я дурак. А он ещё долго разглагольствовал о том, что вот он бы вообще за 210 начал снижение, не спеша… зачем это надо… рисковать… спешка… запас…
Не можешь – не берись. Не тянешь – уйди. Или уж не мешай. Я борюсь за экономию, как требует время: это наша интенсификация, это наши тощие резервы. Ведь летели против струи – а сэкономили полторы тонны.
Назад он летел сам, я сзади наблюдал. Заход в Челябинске с обратным курсом, ветер не очень сильный, путевая 950. С 11100 снижаться можно за 140 км. Это 10 минут; чтобы на траверз занять 1000 м, надо снижаться по 16 м/сек. Сначала по 17; с 9500 до 9000 – по 10; потом с интерцепторами, но применять их только при необходимости, из расчёта: за 100 км – 9000 м, за 80 – 7000, за 50 – 4000; короче, в цифрах – «то на то», но километров должно оставаться на 10 больше. Тогда за 40 будет 3000, здесь погасим скорость, при этом потеряем запас 10 км и дальше снижаться будем «то на то»: за 20 – 2000, за 10 – 1000, это уже траверз; к 3-му развороту 600, к 4-му 400, шасси, закрылки 28, режим 82, 4-й разворот на скорости 300. Всё.
Они начали снижение за 165, а к 30 км у них было 3000; дальше – всё шло, как и по моему расчёту, и все унюхали. По-моему, там Валера считал и подсказывал. Где они сумели потерять 25 км, я не заметил, но уж я бы не растерял. А это же – минута сорок полёта, с расходом, на три тонны в час большим, чем на малом газе. Это 85 кг топлива. И ещё минуту снижались с 800 м до 400 на режиме 65. Короче, полбочки керосина – десять вёдер – в трубу. Я зримо ощущаю эти вёдра, мне их жалко.
Вылить бы этот керосин в бадью, поджечь и долго стоять, смотреть на огонь. Может, тогда как-то прочувствуется. А мы за тот месяц сэкономили семь тонн. Целый бензовоз спасли от бессмысленного сожжения.
Можно оправдать всё, в том числе, и топливо, выброшенное в трубу. Но как больно было бы видеть это тому, кто это топливо выгнал из нефти, кто эту нефть вёз, кто её качал, кто бурил, кто этот бур делал, – видеть, как сталинский сокол весь этот труд выкинул в трубу. Хотя, чуть пошевелись, – и спас бы труд людской.
А сколько же у нас этого труда по всей стране пропивается, прожирается, просыпается, проё…ся. Когда же у людей заболит сердце за свой труд и за труд ближнего своего? Мы все связаны, и труд наш общий, – а не жалеем. Свой непосредственный труд – не жалко. Гони покойницкие тапочки миллионами пар – прямо на свалку, издавай нечитаемые книги миллионными тиражами – туда же, шей неносимые балахоны – на ветошь, учи детей – прямо в тюрьму, лечи людей – прямиком в могилу! До чего так можно дойти?
От Челябинска летел Валера, а я наблюдал за работой моего экипажа. И удивлялся: как всё отлажено, вышколено, отполировано. Это же не за станком, не у печи, не на сцене, не на дороге, не в поле, не в кабинете. Здесь всё меняется, всё зыбко, неверно, подвижно… Качает, трясёт, бросает, леденеет, шумит, дрожит, орёт над ухом, давит перепонки, режет глаза. А люди работают – чётко, слаженно, помогая друг другу, опираясь друг на друга, доверяя, ожидая понимания, касаясь плечом. Счёт на секунды, команды с полуслова, оценка с полувзгляда, своё дело делай, друга контролируй, а он контролирует тебя, вовремя подскажет, а ты поправишь другого, и всё это – одно наше дело, в котором не может быть ошибки. Экипаж работает. А клин сужается, сжимает и концентрирует дело: чаще и суше команды, мельче движения, громче голос, металл твердеет… Последний миг, последний дюйм, ожидание точки… Есть! И снова: чётко, быстро, громко, шустро… медленнее, тише, спокойнее, плавнее, – и из точки разворачивается лента финиша.
Принято как-то говорить: жизнь на взлёте, ослепительный взлёт, взлёт мысли… А мне больше по душе посадка. И в жизни-то нелегко: после ослепительного взлёта – да вернуться на грешную землю, не опалив перьев; а у нас это – постоянно, и у нас это – искусство. Ведь можно взлететь, воспарить… и не вернуться. А нас с пассажирами ждут на земле.
13.03. Прошёл съезд, вызвавший так много интереса, надежд и ожиданий. Надо полагать, дан импульс, и теперь следует ожидать всеобщего движения. С самой верхней трибуны во всеуслышание заявлено о том, о чём все шептались. Кажется, всему передовому – зелёный свет. Но…
На зелёный свет этот всё же не все торопятся. В основном, импульс получили всё те же штатные говорильщики. Витийствуют о вреде говорильни, но сами разглагольствуют много. А реальная жизнь течёт себе медленным, вязким лавовым потоком, и не подступишься, с какой же стороны начать.
Такого человека, чтоб не слушал, не читал материалы съезда, наверное, нет, а если и есть, то это закоснелые в равнодушии единицы – против миллионов.
Да, всё понятно, всё правда, всё так. Да, перелом. Да, нельзя жить по-старому. Ясно. Понятно. Согласны. Все согласны: надо что-то – да всё! – менять в нашем Отечестве. Мы, советские люди, душой болеем за нашу Родину, за нечто общее, символическое, олицетворяющее…
Но того, что Родина – это мы, люди, что без нас Родина – просто кусок планеты, – вот этого мы никак не хотим понять.
Должен прийти дядя: Горбачёв, Сталин, царь. Чтоб скомандовал. Чтоб пнул того, кто ниже, а дальше – эффект домино, цепная реакция. Но должен пнуть царь, авторитет.
А если пнёт рядом стоящий товарищ, ткнёт носом, выйдет из ряда, то это – человеку больше всех надо, и по инерции все воспротивятся. И впереди стоящие косточки домино – начальство – не пожалуют, что вылез вперёд, что шевелишь, когда так удобно всё устроено… в грязноватом халате, у печки, и дровишки вроде ещё есть…
Ведь перелом предполагает действие вместо застойного уюта.
Вот мы все сидим и ждём команды сверху. Мы её выполним со всем солдафонским рвением. А если ещё и суть дела растолкуют – то и со всей сознательностью. Мы приучены исполнять. Мы – Аэрофлот, дисциплина, возведённая в абсолют.
Но что-то на нашем Олимпе не шевелятся. Да и как ещё командовать, что ещё зажать, какие гайки ещё затянуть, – и так уже всё затянуто-перетянуто. Иной методы у нас нет.
А партия рассчитывает на сознательность и инициативу народа. А большой аэрофлотский отряд партийцев зажат в тиски дисциплины, застоя и инерции, связан бюрократическими методами управления.
Позавчера был разбор эскадрильи. Присутствовали почти все. Были и Медведев, и секретарь партбюро отряда. На разборе всплыла мутная пена наших неувязок, несуразиц, головотяпства, – целый букет. Каждый что-то предлагает, но… всё это должно решаться наверху и спускаться сверху.
И командир лётного отряда нам в ответ говорит: я понимаю, к кому же вам обращаться, как не ко мне… но я бессилен. Я сам только что с совещания на самом высоком уровне, где командиры отрядов высыпали руководству МГА и МАПа целый ворох этих же неувязок. И ни на одно предложение ответа нет, а только: рассмотрим, согласуем, доведём, когда надо будет. А на вопрос: как же всё-таки летать? – общий смех.
Так что, ребята, всё взвалено на командира корабля: случись что – сам выкручивайся. Победителя не судят, а побеждённому вдуют по самую защёлку.
Все зажались и молчат. Ну, чего добьёшься своей инициативой? Ты начальник – я дурак. Всё осталось по-прежнему… но к чему тогда был этот съезд?
Разбор заканчивался. И вот, в такой остановке, надо было ещё организовать партсобрание по приёму человека в партию. И ещё мне предстояло провести в этот же день занятия в сети партийной учёбы по изучению материалов съезда. И ещё надо всем получить зарплату: человек с деньгами сидит среди нас и потихоньку выдаёт в перерывах деньги. И ещё срочно приказано всем переписать варианты индивидуальных заданий по подготовке к полётам в предстоящий весенне-летний период.
Какая там общественная активность. Тут варианты пишут, тут за деньгами очередь (ну, этих рассадили по местам, по одному подкрадываются к кассиру, получают). А тут ещё и принимают в партию человека: собрался вводиться командиром. Хором заорали: да знаем его, всё, кончай говорильню, мы – за! Тут же, мимоходом, поздравили, и он побежал за зарплатой – очередь подошла.
Кто получил деньги и переписал задание, рвутся домой и подходят ко мне с просьбой, чтобы не тянул говорильню, кончал скорее.
Секретарь парткома тут же сидит, наблюдает.
Ну что мне говорить, в такой вот обстановке, с такими настроениями людей, с такими порядками в Аэрофлоте? Медведев с секретарём ушли, аудитория явно не настроена слушать, я ору с трибуны. Пытался было подойти неформально, зацепил наши проблемы. Но все только скептически улыбались. Ну, рассказал им сказочку о сумском методе. Но с большим успехом я бы повествовал о нём папуасам с островов Фиджи.
Тут взвился Д., личность всем известная. Опытнейший пилот, орденоносец, энергичный, неравнодушный, с холерическим темпераментом, умеющий и очень любящий сказать, сующий всюду свой нос, вечно ищущий приключений и находящий в них приложение своей энергии. Вечный борец, причём, борец-одиночка. Фигурально выражаясь – физкультурник, накачивающий мышцы для себя, в вечной борьбе с пружинами и противовесами тренажёра. Он борется с бардаком в аэрофлоте неистово и безрезультатно, видя противника вблизи, но совершенно не замечая общих условий. Идеалист, пытающийся увлечь всех порывом, борением и битьём головой о стену. Десятки, сотни его рапортов не изменили ни на йоту ничего. Писал в газеты, добивался приёма у высоких лиц, доказывал, убеждал; ему вежливо, с трудом сдерживая начальственный позыв дать борцу хорошего пинка под зад, обещали разобраться в деле, другой раз не стоящем выеденного яйца…
Но совесть его чиста. Он – действует, а мы все занимаем позицию сторонних наблюдателей надоевшего аттракциона. Его кредо: если все мы будем строго исполнять… требовать…
Если бы мы все были, как Д., многое бы могло измениться. Особенно, если бы такие люди могли как-то сохраниться в министерстве. Но там-то уж подобным борцам дают пинка без раздумий.
Однако битьё головой и отсутствие конечного результата выработали в нём и язвительный скептицизм в отношении наших потенциальных болотных возможностей; очень поднаторел он и в демагогии.
И он взвился и тут же меня срезал. Спросил: сколько лично я написал рапортов? Ни одного? То-то же! Всё это – одна говорильня! А вот если бы все мы, да завалили рапортами… и пошло-поехало.
Я обозлился. Аудиторию у нас не соберёшь, кроме как в день разбора, и это предопределяет неуспех партучёбы. И вообще её неуспех предопределён был ещё до рождения. С настроением, как бы скорей смыться, народ не расшевелить. И я бросил упрёк всем, что такие вот мы коммунисты, что не можем собраться как организация, обсудить и принять коллективное решение, и добиваться как организация, а не как Д. – одиночка, хотя он-то уж самый что ни на есть убеждённый большевик.
В конце концов, бастовать, так бастовать, – но организованно и имея реальную, исполнимую цель. Тогда это будет борьба, а не говорильня.
Кто в министерстве видел рапорты Д.? Что изменилось? Так вот, если мы хотим, чтобы что-то изменилось, надо начинать с партсобрания. И хорошо его подготовить, и всем, каждому, подготовиться. А потом будоражить парторганизацию отряда. Рапорта же попадут на стол к тому же Медведеву, ну, может, в управление, – и под сукно.
И закончил занятия.
Вчера слетали в Норильск. Машина снова с ограничениями – моя крестница, 134-я. Но я как-то плюнул на всё и слетал спокойно, и без особого чувства ответственности, как-то расслабленно. Летели визуально, по Енисею, кругом полно рек, озёр; не дай бог что, есть где сесть на вынужденную хоть с закрытыми глазами. И на посадку заходил спокойно, изредка поглядывая на скорость; она сильно и не гуляла. Сел отлично.
Назад летел Лёша Бабаев, он вернулся ко мне. Валера Кабанов уже сидит на левом кресле, отрезанный ломоть. А Лёша давно не летал, месяца два; пришлось вмешаться по тангажу на взлёте (после перерыва обычное дело – трудно соотнести с непривычки вес, температуру, тангаж и вертикальную), а особенно – на снижении и посадке.
Видимость давали полторы версты, сцепление 0,4, но я не взял управление. Хотя давать посадку второму пилоту запрещается при видимости менее 2000 и сцеплении хуже 0,5. Это они так в министерстве решили.
Но если не давать в сложных условиях – как научишь второго пилота? Да и Лёша пролетал 25 лет, для него это тьфу, справится.
Диспетчер круга «помог» нам. Я, помня о комплексности захода, запросил боковое удаление, и он дал нам три километра, а по данным Жени было пять; мы чуть подождали и стали выполнять четвёртый разворот. Видим, рано. Вышли на связь с посадкой: диспетчер посадки дал боковое два, радиальное десять. Прав оказался Женя, а не диспетчер круга. Пришлось срочно и энергично довернуть, одновременно довыпуская закрылки; короче, за 6,5 км мы вышли на курс-глиссаду.
С двух километров стала тёмным пятном просматриваться полоса; с километра стало видно, что автометла промела снег не по оси, а чуть левее, и Лёша, молодец, сумел с высоты 30 метров чуть довернуть и над торцом выйти на ось; был риск, что правые колёса пройдут по снегу, но они шли как раз по кромке относительно сухого бетона. Выровнял он низковато, но машина замерла; я убрал чуть позже РУДы, и Лёша притёр её как пушинку.
На последнем разборе Булах дал указание: занимать эшелон перехода не ближе, чем за 30 км до аэродрома, согласно руководящим документам. Это перерасход бочки горючего, а то и больше; ну, с проверяющим-то не сэкономишь, а сами мы – с усами.
Тем не менее, на Норильск вчера пережгли 200 кг. Спалили мы их на полосе в Норильске: грели двигатели согласно последнему указанию ГУЭРАТ, где сказано, что греть положено при температуре -20; а было -36. Загрузки было много, лезли вверх по потолкам, но машина дубовая: при -70 за бортом угол атаки был 4,5, требовалось расхода 6 тонн в час, не менее.
А в общем, в норму уложились. Цена деления топливомера 1 тонна, мы пишем с точностью до 500 кг, и 200 кг – мелкие издержки, не учтёшь.
На днях был я в райкоме на семинаре пропагандистов – первом после съезда. После хорошей лекции о перспективах развития района на пятилетку, прочитанной первым секретарём, на трибуну взгромоздился идеолог, начальник Дома политпросвещения, штатный говорильщик («рот вытер – рабочее место убрано»).
Час он бомбил нас однообразными, без выражения, круглыми словами, вылетавшими из его рта, как клубочки дыма из ровно тарахтящей трубы работяги-дизеля: пук-пук-пук-пук-пук…. Работяга – это точно: к середине речи (без бумажки!) у него на губах появилась аж пена, застывавшая в углах рта; нам в первых рядах было неприятно.
Та же говорильня о говорильне. О повороте к делу, об идеологической грамотности, о необходимости изучать, изучать, изучать историю партии, в частности, материалы 2-го, 6-го, 8-го, 10-го, 12-14-15-16 и 18-го съездов… Столько работы вам предстоит…
Народ загудел. Ну и изучай, трудяга, раз ты идеолог, но нам-то надо не в историю лезть, а народ настраивать на конкретные дела. Началась вроде как дискуссия, где идеолог ярко блеснул демагогическим мастерством: он ткнул нас носом в устав и другие документы и выкрутился.
Уходили мы, тысяча человек, и вслух плевались. Это если мы, пропагандисты, разочарованы, то как же воспримет это народ? Да народу сейчас просто опасно навязывать говорильню: он только душу распахнул… а уж захлопнет – тогда всё.
А он нам: 8 занятий по 2 часа, это только по политическому докладу… А у меня возможность – три занятия в месяц, по часу. Между раздачей зарплаты и разбором.
Нет, не согласен я. Любое занятие сейчас – делу во вред.
14.03. Резерв – лучшее время для писанины. Правда, у нас есть дело: индивидуальные задания к ВЛП, но это всё успеем.
На разборе встал 2-й пилот Старостин и предложил: предполётную информацию по действиям экипажа в особых случаях на взлёте проводить неформально. А то в некоторых экипажах отделываются вызубренными общими фразами. Надо привязывать всё к конкретным условиям.
Его поддержали. Действительно, иной раз, допустим, при пожаре, выгоднее заходить не стандартным разворотом, а по малой коробочке, особенно если ветер сильный. Некоторые ратуют за такой метод из опасения, что диспетчер не успеет переключить старт и систему на обратный курс, а заходить с обратным курсом без контроля, да в сложняке, да в экстремальной ситуации, – можно и не справиться.
Так ведь было с Ту-134 в Горьком: при заходе с горящим двигателем стандартным разворотом не учли высоту и ветер, проскочили; пришлось уходить на второй круг на одном двигателе и строить заход с курсом взлёта, и хорошо, что потушили пожар.
Я в своём экипаже стараюсь привязать ситуацию к обстоятельствам. Оговариваю, куда отворачивать, учитывая препятствия, на какой скорости, с каким креном, какую высоту занимать; подчёркиваю, что делать это будет второй пилот, а я – контролировать действия бортинженера и общую ситуацию.
Но всё это – самодеятельность. Надо сесть компетентным людям, взять схемы аэродромов, учесть препятствия, ветер (слабый, сильный, боковой), жару и холод, – и разработать краткие рекомендации: на какой минимальной высоте начинать отворот, в какую сторону, в какой конфигурации, какие параметры выдерживать (радиус, удаления, высоты), чтобы за минимальное время выполнить манёвр захода.
Если у нас будут такие схемы, то во время предполётной подготовки командир и второй пилот не будут слоняться по штурманской, пока штурман считает бортжурнал, а разберут схему и выберут оптимальный вариант.
Это дело методического кабинета, которого у нас нет. Но этим делом можно и нужно заниматься на пресловутых занятиях к ВЛП.
И, во всяком случае, основные действия все мы должны знать чётко, даже если меняются члены экипажа, то есть, должна быть разработана технология действий. К примеру: пилотирует только второй пилот, учитывая, что вертикальная скорость всегда маленькая, что самолёт с каждой секундой уходит от спасительной полосы, что при слабом ветре отворот нужно производить обязательно подальше, за торцом полосы, а при сильном – сразу спаренный в район траверза БПРМ и на траверзе – опять спаренный, с одновременным выпуском шасси и снижением до 60 м на ближний привод. А командир контролирует действия бортинженера, и тут главное – не торопиться. Штурман должен чётко давать курсы, контролировать крены и радиусы, боковое удаление, помогать вписаться в створ, контролировать скорости, помнить о ветре… хватает дел.
Два слова об этом я сказал штурману эскадрильи, подбросил идею, пусть думает. Да и сам потихоньку займусь этим в рейсах. Практически на всех наших равнинных аэродромах эти действия одинаковы, но надо уточнить с препятствиями. И посчитать время с учётом ветра.
День прошёл. Между разговорами успел я написать индивидуальное задание. Через час будем собираться домой.
Вспоминаю годы, проведённые в училище, и едва прорезается в памяти, как же начал впервые летать. Помню, готовился к этому серьёзно, продумывал, представлял движения рычагами, а на самоподготовке дождавшись, когда ребята уйдут из класса, садился в кресло макета кабины, ставил ноги на педали, брал тяжёлую, шероховатую ручку, клал левую руку на РУД и отрабатывал, как мне казалось, необходимую последовательность действий на фигурах пилотажа.
Не знаю, может, что-то это мне и дало, но столкнувшись в первых полётах с реальными движениями и порциями рулей, с их пропорциональностью и тяжестью, я поразился, что в жизни всё по-иному. А ведь имел уже к тому времени какой-то опыт полётов на планере.
Но первых своих полётов я почти не запомнил. Самый первый: рокот, потом гул, почти визг мотора, толчки колёс о кочки, ощущение того, как могучая сила буквально за шиворот тащит машину, подбрасывает, цепляет за землю, снова подбрасывает… какие-то команды в шлемофоне, потом один визг бешено вращающегося винта, и, наконец, дошла команда: «Исправляй крены!»
Заход на посадку, угловые знаки, едва различимые на выбитом-перевыбитом лётном поле, посадочное «Т» с фигуркой финишёра, набегание ставшей вдруг близкой земли, какой-то «метр, метр», чего-то «добирай, добирай» – и снова толчки, прыжки, нос вниз, палка крутится перед носом… Запах полыни и сгоревшего бензина, жара и потрескивание утихшего, остывающего двигателя… И снова в полёт, и ещё, и так – каждый день и через день, и желание, желание познать, постичь, научиться…
Потом как-то же научился, летал, по-мальчишечьи стараясь, наслаждаясь самим процессом обладания. Пассажиром летать не любил: тошнило, внимание сосредоточивалось внутри себя, взмокали ладони, становилось жарко… Правда, не блевал ни разу, стерпел; но и дальше в полётах – лишь бросишь дело, подступает тошнота. И по сей день не могу летать пассажиром на Ан-2, да и на других самолётах не очень приятно. Только за штурвалом в небе я чувствую себя хорошо.
С Федей Мерзляковым первый год летал, так чуть только отвлекусь на оформление задания, начинает мутить; прошу штурвал. Загоню все триммеры в разные стороны и борюсь с органами управления, пока не пройдёт слабость. Зато крутить штурвал мог часами без отдыха.
Да, космонавта бы из меня не получилось. Но зато я хорошо понимаю ощущения пассажиров…
И то хорошо: девятнадцатый год доходит, держусь в авиации, и не на худом счету, а даже, отбросив ложную скромность, достаточно умело работаю.
Музыкальность тоже, видимо, сыграла какую-то роль. Есть ведь много людей, умеющих играть на инструментах. Но их два типа. Один – колхозный тракторист, выучивший «Подгорну» и «Барыню» на гармошке и, корявыми пальцами, уверенно, раз и навсегда, надёжно бацающий нехитрую мелодию. Его долго учили, добросовестно, и он вызубрил.
Второй тип – весь на нюансах, прислушивается, ищет пути слияния с инструментом, развивает слух и мышление, пытается что-то выразить, раскрывается.
Первый тип использует гармонь как средство. Второй – как часть себя. Он наслаждается процессом творчества.
Я сам научился играть на многих инструментах, только на кларнете научили в духовом оркестре, а то всё – самоучка. Дилетант, конечно, но инструмент стараюсь чувствовать.
Так и самолёт, и велосипед, и автомобиль, и пароход, – всё надо чувствовать. Но самолёт – моя профессия, уж где-где, а здесь я не дилетант. И почти уверен: тот тракторист и на тракторе «бацает», а уж если бог дал ему душу и слух, то и на гармони, и на тракторе он работает с душой и взаимопроникновением. И трактор, и гармонь обогащают, если есть душа; они важны и как самоцель, и как средство наслаждения, и как средство самоутверждения, и творчества, и роста над собой. Но главное – для людей!
От музыки и планеризма, кроме пользы, появился и недостаток: мелкие движения. На Ан-2 это сначала даже вроде как пригодилось: быстрая реакция на мелкие возмущения и отклонения. Хорошо, Ан-2 ещё не так инертен. Но на солидной технике это пошло уже во вред.
Те, первые полёты были ещё на нервах, как у начинающего велосипедиста, а на лайнерах волей-неволей пришлось загонять нервы внутрь, и я долго искоренял в себе стремление дёргаться на каждый крен. В основном, это удалось, но на посадке в сложных условиях, особенно на выравнивании, там, где клин сходится в точку, – мельчу штурвалом. Здесь реакция нужна мгновенная, особенно в болтанку, тем более, на самолёте с опущенными вниз крыльями, – недолго ведь и зацепить бетон. Некоторые и цепляли. Но зато посадок с креном, на одну ногу, у меня практически нет.
Достигается это большим и занудным трудом и борьбой, самоанализом, ночными раздумьями, отвлечением части внимания на постоянную борьбу с пороком на самых ответственных этапах полёта.
Есть люди, которые на это все плюют и летают на уровне, на котором остановилась их работа над собой. Так я, допустим, остановился в игре на фортепиано: могу аккомпанировать любую песню на слух, лишь бы раз услышал, – пусть просто аккордами – этого достаточно в компании; и хватит. В сорок лет поздновато тратить время на дальнейшее освоение сложного инструмента, требующего и в молодом возрасте усиленных занятий, часами. А есть же ещё аккордеон, баян, гитара…
Но то – баловство, отдушина, а это – профессия. Тут моё самолюбие не позволяет останавливаться.
Но так же не бывает, чтобы из полёта в полёт всё росла и росла требовательность к себе (а паче – к другим). Как, допустим, при пересечении трасс: надо скомандовать экипажу усилить осмотрительность; при следующем – ещё усилить, а пересечений десятки. И что – до бесконечности усиливать? Так, другой раз, и расслабишься в полёте, в меру, конечно, чтобы не сказалось на уровне безопасности. Пилотируешь на старом багаже, на подкорке, на рефлексах. Вот тогда видно результаты: что вдолбил, то и выявляется. И душа заодно отходит. А в следующем полёте – извините, опять муштра, отработка нюансов и борьба с кривой ли, косой ли, горбатой, – и чёрт их знает какой ещё машиной.
И шутки ради, после очередного пересечения трасс я громко командую экипажу: «Ослабить осмотрительность!» До прежнего уровня, естественно.
Педантизм хоть внешне и противен, но он гораздо лучше нашей расейской расхлябанности. А мне ещё и везло на учителей-педантов. Правда, в свете последних моих подвигов… мало они меня пороли.
Кстати, в отряде об алмаатинском моем случае сложилось мнение простое: на рулении болтали о постороннем, о бабах там, прозевали препятствие, прозевали команду. И мои жалкие, эфемерные, трепетно-нервные аргументы отнюдь не перевесят свинцовой гири солдафонски-прямого (как у всех в жизни: кто ж без греха?) общественного мнения.
Так же и по Сочи. Но там я уже и не оправдывался, а просто и по-солдафонски объяснил, чтобы без кривотолков: да, плюхнул ногу, сорвал пневматики. И мнение тут простое: это тебе не с трибуны выступать; припекло чуть – а кишка-то тонка оказалась. Ну да с кем не бывает.
И это надо переморгать, потому что среди нас и нет святых, со всеми хоть что-нибудь, а случалось, и все через позор прошли, и летают себе.
Только ох как нелегко это: переморгать.
18.03. Удивительное безделье. Я им упиваюсь, напитываюсь. Безделье и бездумье, масса свободного времени, дышится спокойно. Это почти тот же отпуск, но, между делом, вернее, между отдыхом, дают чуть подлетнуть, и финансовая сторона не страдает. Обстановка в семье доброжелательная, уют и покой, желание приласкать всех и подурачиться. Вот так бы и всегда.
Но есть и боязнь: а не сачок ли я обыкновенный, не пропитываюсь ли ленью?
Конечно, деятельным меня отнюдь не назовёшь. А сейчас – особенно: иду ли в гараж – сижу там бездумно, переставляя с места на место предметы; дома ли – лежу, читаю что попало; на даче – тоже сижу у камина, а если что и делаю – так монотонную, бездумную работу, вроде прекладывания досок или отбрасывания снега с дорожек.
Ощущение человека, выздоравливающего после долгой болезни. Что за усталость такая? Хочется только отдыхать. А ведь от этого сидения я жирею. Конечно, стараюсь хоть через день, но проходить свои 5-6 км, хоть немного двигаться. Жду наступления тепла, чтобы ездить на дачу работать.
В горле комок давит нерегулярно. Но эта нерегулярность даёт повод считать, что это просто невроз, что и немудрено. Как намечалось, нервная система близка к срыву.
Это состояние было у меня два года назад, и его заметила и дала прогноз на будущее наша преподаватель психологии на инструкторских курсах.
Психология, в том популярном виде, в каком её там нам преподносили, мне понравилась. Попутно над нами как всегда проводилась научно-исследовательская работа, всяческие тестирования… и вот тут-то выяснилось интересное.
Во-первых, для меня эти тесты не новость: двадцать лет назад, когда авиационная психология пускала у нас лишь робкие ростки, я, будучи курсантом-третьекурсником, участвовал в подобных экспериментах. Определялись лётные способности, предрасположенность к работе пилотом, и я был очень заинтересован в результатах опытов.
Результаты тех давних тестов были и закономерны, и ошеломляющи: я занял одно из первых мест в училище по всем параметрам. Закономерность просматривалась в том, что по уровню интеллектуального развития я опережал большинство сверстников, что определённо отражалось на Доске почёта: без труда, играючи, я был абсолютным, круглым отличником. А оказаться в первых рядах и по психофизилогическим показателям – не ожидал. Но оказалось, что множество показателей профессиональных особенностей организма у меня на самом высоком уровне, получалось, что я рождён летать!
Я это трезво оценивал и понимал, что моя задача теперь – набить руку и набраться опыта полётов. Но чего я очень боялся в себе – это того, что мне не хватает элементарной смелости, активности, уверенности в принятии решения, а этот недостаток, при всех плюсах, мог свести на нет все мои способности. Нужен был лётный опыт, привычка, практика.