Командировка в прошлое

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Командировка в прошлое

Сегодня 22 июня, для многих поколений день трагический. Уже прошли десятилетия со Дня Победы, а раны души, памяти продолжают отдаваться болью. Еще живы поколения тех, которым память острым когтем вынимает что-то, что хотелось бы спрятать подальше… Но уже третье поколение от времен Войны, как показывают соц-опросы, становится индифферентным к этому дню — постепенно и не все, но память притупляется, замещается книгами, кинофильмами, не всегда правдивыми, не всегда удачными.

За окнами яркий солнечный день, в саду буйно цветет все — от обильной в этом году сирени, поражающей многоцветием кистей, до самых незначительных трав, идущих по разряду сорняков, но таких красивых. Особенно хороши лилии, ирисы. Птицы весело перекликаются в зелени, жужжат огромные меховые шмели. Но дата, число это занозой сидит в памяти.

То, что досталось мне, тогда девчонке, — малость. Но те, кто был чуть постарше, хлебнули по ноздри, Игорь, например. Чудо произошло, остался жив и прожил еще много, нечего грешить, счастливых десятилетий. Но теперь и он далеко… Яркое, сверкающее утро, а вспыхнувшие слезы бегут по щекам, перехватывают горло. Он тут, рядом, не мог уйти далеко. Я говорю с ним, советуюсь, просто молчим вместе, как бывало, глядя на пушистые легкие облака, любуясь изяществом цветов, слушая птиц — продолжаем жить рядом.

Оказывается, что я — из военного поколения. Как-то не задумывалась, понимание пришло не сразу. Разница в годах с Игорем всего-то около восьми лет плюс Фронт, как добавляла я, если речь заходила о возрасте, о наших годах. Оказывается, мне тоже выпало — жить. Уже упоминала выше, что за три дня до 22 июня мы с мамой выехали из Ленинграда в Архангельск, где работал в то время отец. Билеты на поезд в Крым — впервые к морю, взятые на 25 июня, не потребовались, 24-го числа уже стояли у поезда, увозившего папу на фронт. Две шпалы — батальонный комиссар, знает немецкий, а несколько дней назад был штатским, преподавателем вуза. События идут стремительно, страшно, непонятно. Мама рванулась в Ленинград, казавшийся более безопасным, — но туда уже не пустили. А там она бы точно отправила меня со школой в тех трагических поездах, что вывозили детей под Лугу. Вернулись оттуда после бомбежек далеко не все, да и вернулись в лапы блокады.

Архангельск был так далеко от надвигавшегося фронта. В нем было папино жилье в преподавательском общежитии, были даже некоторые теплые вещи — мы приезжали к нему на зимние каникулы, были дрова. У мамы нашлась работа в госпитале, у меня — школа. Город был деревянным — не только дома, заборы, но и тротуары, даже почва — многолетние слои опилок, корья, стружек. И уж если это загоралось!.. Пожары были моим детским ужасом.

Самолет круто ложится на крыло, стремительно приближается земля к иллюминатору, к самому лицу. Скоро посадка. Обычная командировка, 1984 год, и необычное путешествие — в страну моего военного детства, в город Архангельск. Быстро уплывают назад покрытые апрельским снегом перелески, равнины болот или полей под снегом. А вот надвинулась огромная река. Она угадывается и подо льдом по крутым берегам. Посреди ее ледяного безбрежья широкая сероватая лента, битый лед! Ледокольная полынья! Северная Двина! Это ее просторы растворяются в дальнем голубом мареве над весенней розовато тающей снежной бесконечностью. Апрель — весна света. Полынья уплывает под крыло.

Много лет назад в 41 — м тоже была полынья через Двину. По хлипким мосткам над черной парящей водой ее пересекала дорога из города к железнодорожному вокзалу на левом берегу. Оттуда можно было доехать до ближайшей станции, обменять папино довоенное пальто или ботинки на картошку, а повезет — и на муку…

Под крылом, как струны, на солнце натянулись железнодорожные пути. Ого, как густо! А вот мелькнул краешек моста через Двину — на ту сторону, в город. Тогда его не было.

И как давно это было! И как это близко — военное детство! Детская память оставила все таким ярким, четким, до мелочей — рукой достать, потрогать, окликнуть!

Ловить головастиков в пруду, заросшем тиной, травами, — что может быть интереснее? Головастики — уже почти лягушата, с лапками, — в бутылке их можно рассмотреть. После чинных тротуаров Литейного проспекта, ленинградских девочек и мальчиков из школы на Кирочной так хорошо летом с архангельскими новыми приятелями. Можно забраться в самую заброшенную часть институтского городка. Двора, как в Ленинграде, — нет, а есть — простор. Сараи, заборы, канавы, а дальше страшноватые огромностью Мхи — болота без конца и края. А всего три дня назад Ленинград, вокзал, впереди лето, каникулы. И вот оно — жаркое лето, травы, как в джунглях, стрекозы, головастики… Что там кричит Вовка? Зовет? Голос у него какой-то… случилось что-то?

В длинном коридоре, куда выходит десятка два дверей и топки печек, где при желании можно кататься на детском велосипеде, толпятся люди, к чему-то прислушиваются, тихо переговариваются. Слова «Молотов», «война, «бомбили»… Что-то непонятное. А случилось страшное — война! Весь день — «взрослые» разговоры, куда детям «вход воспрещен». Ясно и то, что надо немедленно возвращаться в Ленинград. Мама взволнованно объясняет это отцу. Значит не будет моря, не будет Крыма…

Первая учебная тревога, осень 41-го. Ленинградскую девочку сирена врасплох не застала: в ленинградских школах еще с финской кампании все — от первого до последнего класса знали, что, как только звучит сигнал тревоги, надо уйти в подворотню или в парадное каменного дома. И без всякого испуга девочка вошла в кирпичное здание института, которое было по дороге к дому. Испуг, да еще какой, был у мамы — ребенок еще такой маленький, только что перешел в третий класс, это же еще детсад!

Отец на вокзале такой незнакомый, в жесткой шинели с вишневыми прямоугольничками на воротничке. Глаза его уже не здесь, где-то далеко. Несколько дней — и все помчалось как-то круто, тревожно, страшно. Самыми страшными потом стали слова «отступление», «войска оставили», «окружение». И пустые черные дырки железного почтового ящика на дверях. Бесполезно засовывать палец в дырки, авось письмо прислонилось к задней стенке и поэтому не светится в дырочках.

А у отца были и отступления, и окружения, и Смоленск, и Вязьма. В письмах, которые приходили так редко, он был телеграфно краток. А на случайном фото величиной со спичечный коробок — такой непохожиЙ. Иногда приходили открытки со смешными картинками — про глупых фрицев, про умных партизан. Шла зима 41-го. Однажды ко дню моего рождения пришла открытка, где были стихи и портрет партизанки Тани — Зои Космодемьянской. И это был наказ отца: тебе 1 О лет — и имя обязывает. Думай сама! Мама хранила все письма с фронта. Целую сумку от противогаза. Храню и я. До сих пор.

Быстро надвигалась первая военная осень, и поплыли по Двине пароходы, отвозя весь этот «детский сад», школьную малышню в пионерлагеря, подальше от города, где не ровен час… Да так и спокойнее, уж очень быстро менялась граница фронта — к востоку, к востоку…

Деревня Орлецы — это порядок обстоятельных изб на угоре — высоком речном берегу. Избы старинные, суровые на вид. Дерево стен, кровель, заборов будто покрыто серебром — от дождей древесина как бы седеет, серебрится с годами. В избах темные образа, сундуки, окованные жестью с «морозом», резные старинные, забавно расписанные доски, к ним привязывают пучок пушистой шерсти, и бабушка вертит палочку с грузиком — сучит бесконечную нить. В сенях — бочки для грибов, в каждую меня можно упрятать с головой. На берегу реки, под горой, у самой воды баньки, топятся по-черному, городским и не снилась новизна и прелесть такого мытья, с паром от каменки! Вспоминается и городская баня военных времен, где вместе с билетом вручали и маленький кубик хозяйственного мыла.

Вдоль берега широченной тут реки часто видно удивительное шествие: мужик с кудлатой разбойничьей бородой, за ним — жена, за ней — мал мала меньше, как «дедка за репку» — тянут сети, неторопливо, обстоятельно. Самое интересное — смотреть, как выбирают рыбу из невода. С берега иногда слышится тоскливый, как будто бьющийся в берегах голос: «Пе-ре-во-зу!..» А потом махонькая лодочка мошкой качается на серой воде. Кругом леса — и на том, и на этом берегу, страшные рассказы про медведей. Городская ребятня ходит смотреть на сивого мерина Декадника, на крупе которого на боках по пять могучих царапин, говорят — медведь «приласкал» коня. На противоположном берегу реки — биржа леса. Бревна лежат так, что, когда их надо спустить к воде, они самокатом, с великим грохотом сыплются к кажущемуся игрушечным пароходику. Мы научились уже и гудки различать — кто «наверх» поплыл, кто «вниз». Осень со снегом уже близка, холодает. Хочется домой. Да и тоскливо становится от случайных разговоров взрослых о том, что кончается мешок пшена и воз черных сушеных куропаток, что выделил небогатый колхоз лагерю. Собираем грибы, но это малое подспорье. Дома лучше!.. Что там? Радио в деревне нет, керосин экономят. В память о той осени — очки по сей день, пыталась читать при луне.

Возвращение в город было тревожным, многое в нем стало непонятным, особенно очереди — «отоваривать карточки». Продукты стали проблемой

Дома появился кем-то подаренный маме настольный календарь: грубо вырезанная фанерная рамка, крашенная рыжей половой краской, в ней картинка — мальчик-пограничник в тулупе радостно улыбается и три окошечка-прорези: дата, год, месяц. И с 41-го можно провернуть до 46-го! Этот год казался несбыточным, недостижимым, фантастически далеким. Наступит ли, когда?

Новая школа, новая учительница — третий класс. Анна Кузьминична — кругленькая бабушка с узелочком седых волос на затылке, шаль с кистями на зябких плечах. С ней интересно. Стайкой провожаем ее до деревянного домика, в котором она живет неподалеку от школы. Дома она показывает иногда интересные книги…

А сейчас мне вспоминаются ленинградские учителя в школе, где работала мама, где училась я — на Кирочной… По телевидению несколько лет назад показывали многосерийный фильм «Неизвестная война». Нельзя было пропустить ни одной серии, тем более о Ленинграде!.. Знакомые улицы, блокадная хроника, школа в подвале, бомбоубежище… Ой, господи! Это же она! Классный руководитель соседнего класса, мамина коллега по школе, учившая ее искусству педагогики. Она — из семьи Бенуа, учительствовала в этой же школе, еще гимназии. Всегда приветливая, старинный пучок прически на макушке, длинное платье, пенсне. И вот ее последние уроки — в бомбоубежище как назидание в будущее. Лицо светлое, вдохновенное!

Сами того не замечая, мы берем у своих учителей что-то важное, без названия. Не знания из учебника, а какой-то задел духовный. Это если повезет с учителями. Многих ли мы запоминаем? Двух-трех. Но этих помним всю жизнь.

Третий класс — это еще такие маленькие дети, третий класс — это уже такие большие дети. Нас никто не агитировал, никто ничего не объяснял. Мы только несколько раз рассматривали книги в домике учительницы, разговаривали о войне, о родных на фронте. Но всю тяжелую зиму 1941/42 года, а потом и следующие зимы мы шли — каждый день после школы, иначе и быть не могло — шли по адресам красноармейских семей. Кололи тяжелые чурки дров, величиной иногда с самого малорослого из нас, таскали воду из-под обледенелых колонок, помогали кому-то убрать снег, в доме навести порядок, кому-то починить забор, лесенку, все, что требовалось по немудрящему тогдашнему хозяйству солдаток. Нам не было еще десяти, но мы делали дело! Глядя на старших, нельзя было быть маленькими.

Ходить в госпиталь было страшновато: пугающие запахи, повергающие в трепет повязки, костыли. Там жило что-то ужасное, недоступное еще нашему пониманию взрослое страдание. Мы даже не думали, как нужны были в этих палатах, коридорах наши неумелые, смешные «концерты». Но нас встречали и провожали веселые или грустные, теплые глаза. Бурные аплодисменты были убедительны. Это можно понять только сейчас — мы были теплыми воспоминаниями о своих детях, о таком недавнем для многих раненых детстве.

Знаете ли, какая это роскошь — огромная оленья шкура с мехом толщиной с детскую ладонь ребром, это ковер, на котором могут усесться сразу шесть человек! Серебристая, теплая, расстелена она на полу, прямо перед печкой, где жарко бегают золотые змейки, извиваются драконы, рушатся в языках огня замки… Это минуты тихого отдыха усталых людей, когда можно молча, что так неестественно для детей, смотреть на живой огонь. В маленьком чистом домике с гераньками на окнах, с веником в сенях оббивать снег с валенок, с ведром воды со льдинками у дверей живет одна из девочек из нашего класса. У нее наш штаб. Мы — тимуровцы. Я — капитан. Отряд у нас большой, но по вечерам собираемся небольшой группой, той, с которой все началось. Усталость поработавшего человека, это надо узнать каждому и пораньше.

На завтрак в школе дают полшаньги — это очень вкусно, она мягкая, с рубчиком по краю. Или полпирожка с солью, иногда с чем-то хвойным — оранжевым, горьковатым и без названия, а то и просто тоненькую половиночку от буханочного ломтика черного хлеба. До сих пор не понимаю, как мы — дети, не сговариваясь, собирали иногда эти кусочки и несли в ту семью, где знали, что хуже — некуда. У некоторых ребят начиналась цинга, у меня — тоже. Стакан спасительной клюквы на базаре стоил бешеных денег, не говоря уже о других продуктах.

Номы оставались детьми, и в этом было наше счастье. Устраивали таинственные игры на обширной свалке металлолома на песках вдоль берега Двины, там, где сейчас причалы нового речного порта. И чего-чего только там не находили, даже пистолет старинный, гнутый, как у пиратов. Мальчишки собирались отнести его в музей. Куда он делся?.. То бежали за свинарники, что на краю города, — там привезли мелкую репу и турнепс. Как не утащить несколько сладких репок, выбрав из кучи ботвы! Самые интересные игры были на берегу — в дебрях лесных бирж, плотов, бонов. Там мы даже выследили «шпиона»: некто сидел, спрятавшись за бревнами, и, глядя на другую, вокзальную сторону реки, что-то писал в маленький блокнот. Милиционера мы нашли минут через двадцать, он нам только и сказал: «А теперь кыш отсюда!» — и медленно пошел к человеку за бревнами… Может быть, человек стихи писал… Но была война, и мы были начеку!

А времена приближались совсем крутые. Для начала в городе вдруг появились странные группы бог знает во что одетых людей, которые были веселы и гомонили на непонятном языке. Среди них было много негров — для нас это было событием! По улицам ходили моряки с кораблей, пришедших в Архангельск с грузами из-за океана, а те, кто был одет совсем невероятно, оказались спасенными с потопленных кораблей. По карточкам отоваривали фасоль — американскую милость, затхлую, но съедобную. С тех пор не люблю фасоль. Зазвучало даже забытое слово «шоколад». Потом появился лярд — американский жир в банках, колбаса — тоже в банках. «Второй фронт» — шутили невесело взрослые. Но лярд — это так вкусно!

С кораблями к двинским берегам пришла и большая беда.

В августе 42-го над Архангельском была такая огромная луна, такие теплые стояли вечера! К соседке после госпиталя приехал муж. В синий вечеру крыльца собрались женщины посудачить, порасспросить про фронт. В небе заурчали самолеты, и в темном небе вдруг расцвели искрящиеся хвостатые кометы и медленно полетели к земле. Красиво!. И только фронтовик Водовозов хрипловато вдруг выдавил — «Бабы, помолчи!» — все замерли. Шумно вздохнув, как перед прыжком в атаку, жутко тихо сказал: «Самолеты не наши! Немецкие!» — И как бы приняв на себя командование, помянув без стеснения Бога и его родительницу, скомандовал: «А ну, бабы, хватай ребят. Живо в щели! Не мешкай!»

Во дворе около дома второе лето оплывали и заливались водой убежища — щели, траншеи с накатом, выкопанные еще осенью 41-го. Вода стояла прямо под сиденьями лавок, местами обвалившихся. После объявления тревоги сюда набилось народу! Вот уже несколько часов скорчившись сидят люди в щелях, стоят в воде. Гарь, дым стелются по земле. Иногда воздух сотрясает дальний взрыв, и тогда все гадают, куда упала фугаска. А когда возникает тонкий свист, нарастая прямо над головой, а потом переходит в гнусный вой бомбы, все сжимается и смолкает, под ложечкой становится странно пусто.

И вот — взрыв. Мы живы, только осыпается земля из-под досок обшивки стен. Горят соседние дома, горят огромные по площади свинарники, видимо принятые с воздуха за склады. Мечутся с визгом, мелькая обгорелыми боками, свиньи. Солдаты растаскивают бревна. У входа в щель остановился солдат, распрямился, утер с лица копоть. «Ну, бабоньки, загорись этот дом — живыми не уйдете, имейте в виду!» Это наш-то дом! А вокруг все горит, трещит. Шум как от большого дождя. А воды-то как раз и нету. Не работают системы, как сказал солдат. Огонь воет! А кругом — одно дерево.

Кто-то кого-то зовет бежать на Мхи, там болота, там безопаснее. Мама не выдерживает, хватает меня за руку, мы выскакиваем наверх. Но за углом дома все небо вспыхивает фейерверком невиданных цветных пунктиров — с земли наверх, сверху вниз! Вся чернота ночи иссечена! Тяну маму назад: «Туда нельзя!» Почему-то мама подчиняется мне, и мы снова в щели, в воде. И так много часов. Как позднее оказалось, на Мхах по толпам людей поливали с воздуха пулеметы.

С рассветом, когда схлынули волны первого налета на город, после тяжелой дремоты скорчившись у стойки щели, наконец вылезаем наружу Утро потрясло тишиной и картиной разрушения. Прямо перед окнами, в которых частично уцелели стекла, простиралось огромное горелое пространство. В ясное небо струились синие дымы. Торчали печные трубы, огромные головни балок, стен. Красные языки огня долизывали остатки деревяшек. В гигантском догорающем кострище вдруг где-то обрушивалась головня и сноп искр взлетал с синими дымами вверх. Картина так ужаснула и потрясла, что много дней я не могла смотреть в окно, а выходя из дома, в страхе отворачивалась от оскаленных черных труб, головней. После первого налета мы с ребятами с интересом рассматривали треугольные прорези дыр в брусчатых стенах домов — следы осколков, залетевших в квартиры. Зияли воронки, куда-то ехали таинственные грузовики, крытые брезентом. Мальчишки сказали, что из-под брезента видели свесившуюся руку.

А потом были еще налеты. Ночами что-то горело, взрывалось. Прорывался, приходил очередной караван — снова бомбили город. Прятались уже не в щели, а в подвале старинного кирпичного дома.

И, как прошлую осень, снова поползли пароходы с детьми — вверх по Двине. Село Денисовка — родина Ломоносова. В сентябре еще тепло. Сотни детей в полях за трактором собирают колоски. Мешки колосков. Зерно не должно пропасть. А в лесу можно вволю поесть сладчайшей черемухи, крупной, как виноград, черной смородины, в полях полакомиться сладким турнепсом, похрустеть клубнями картошки. В Денисовке было интересно, но пришлось плыть в позднюю осень дальше, в Усть-Ваиньгу. Там с первым снежком и начали заниматься — в тесноте местной школы и в каких-то приспособленных помещениях. Вспоминая о летнем хрустком и сочном турнепсе, ели мучную затируху, соревнуясь в поисках жировых кружочков в супе: «У меня — три! А у меня — пять!» Пили травяной чай из гигантского двухметрового медного самовара с многочисленными медалями — и все с усатыми императорами! По реке пошло сало — круглые льдины с обтесанными краями, того и гляди, могла встать река внизу, у города.

На причале свистит ветер. Кто мог, набились в сторожку перевозчика, там буржуйка, натопленная до красноты. Пароходов ждали долго, тепло сморило. Открыв глаза, первое, что увидела — по ватнику хозяина сторожки ползли вши… Но выходить на ветер не хотелось. Добравшись, наконец, домой, остановилась в коридоре, поставив сумку. Маме сказала: «Можно, я тут разденусь, а ты одежку в комнату не неси…» мы были уже взрослые, нам было уже по одиннадцать лет! Память до сих пор хранит прикосновение к голове густого гребня и звук падающих на газету вшей…

И снова школа. И снова мы идем по адресам красноармейских семей. Нас там ждут с почтением и любовью.

От тех зим в руках и ногах осталось ощущение пронзающего холода, от которого сводит пальцы. А в них такой ценный груз — судок с обедом из столовой. УДП — усиленное дополнительное питание: крапивные щи и каша. «Умрешь днем позже» — УДП. Везти судочки надо издали. Трамвай скулит промороженными составами, громыхает железами, его продувает насквозь, а теплые вещи на мне из «подручных материалов». Все теплое осталось в Ленинграде. Зимой по карточкам дали отрез байки цвета хаки, получился сарафан, служивший не один год. Но цвет хаки мне был неприятен многие годы после войны.

В 42-м от отца передали посылочку с фронта: мыло, одеколон, пачечка печенья, пахнувшего мылом. Это были бесценные дары по тем временам. Самым большим лакомством в это время оказались мандариновые корочки, обнаруженные в шкафу. Довоенные, насушенные мамой для печений, наливок. Корочки выдавались мамой по лепестку в день — к чаю, который заваривали из сухого шиповника, в изобилии растущего дичком всюду.

Самолет наконец приземлился. Раньше об аэропорте в Архангельске и не слыхивали. Встречают коллеги. Дороги — асфальт! Разбросанные строения городских окраин. Сутолока промплощадок, труб — лежащих, стоящих. Колдобины на дорогах — это уже знакомое. Смотри-ка, какие улицы отстроили. Вот! Это уже знакомое с детства — обелиск, полярник с оленем, театр. Завтра же, в первую свободную минуту побегу смотреть. Через сорок с лишним лет. Есть на что!

А что это за погром у вас в городе? Тут — снесли, там — снесли, отличный был домик! А Поморскую как разорили! Что? Это к 400-летию города подготовка? А жаль, такие домики старинные были, славные. Универмаг на Поморской во время войны был чуть ли не самым крупным модерновым зданием, с огромными по тем временам витринами. Помню, под Новый 42-й год в нем без карточек продавались канцтовары и какие-то елочные игрушки. До сих пор храню три из них — серебряные стекляшки: шишечка, кувшинчик и грибок. Дочка и внуки знают: это особенные, «военные», из 42-го года!

Интересуюсь у архитектора — когда дома на Поморской сносили, рынок ломали, наверно, археологи поработали — старый ведь центр, есть что поискать с петровских времен, если мы, детишки, монеты находили и даже пистоль? Как, не работали археологи? Так-то мы относимся к истории. Жаль, а хотелось бы и заповедные зоны в городе иметь, купеческие дома оставить. Новая застройка? Проспект Энгельса? Не хуже и не лучше, чем у других, уж вы извините. А вот индивидуальное лицо потеряно. Судя по гравюрам, был когда-то град со своим узнаваемым лицом, своеобразный был город. Что вы говорите? В одну пятидесятую макет сделали? Центральной части? Непременно посмотрю, уж на это время выкрою.

К вечеру прошел дождь, солнце клонится за Двину, отражаясь на льду реки, на его стеклянистом насте, вот-вот спрячется в наползающую на него серьезную тучу. Трамвай довез до улицы Урицкого, как и в давние времена — трамвайное кольцо. Грустно, что вдоль берега снесли столько старинных домиков. Проезжая, посмотрела на АЛТИ — здание Лесотехнической академии, так страшно горевшее в дни войны в бомбежку, когда там был госпиталь. Здание стало как-то меньше, короче, но так же торжественно смотрит бронзовый Ломоносов в задвинские дали. Трамвай остановился на кольце. Прямо передо мной моя старая кирпичная школа. Вросла в землю, маленькая, а когда-то в ней укрывались от бомбежек, это был бастион. Кругом теснятся типовые пятиэтажки, «стекляшки» типовых магазинчиков. А вот и знакомые строения. Сорок лет, а как все, оказывается, помнится.

Оградуу тогдашнего педагогического института сняли. Кусочек институтского парка жив, жив и пруд, где ловили в 41-м головастиков. Парк открылся прямо на проспект. Асфальт! А то были тротуары — мостки из досок: на один конец встанешь, другим и по лбу можно было схлопотать. А под мостками — канавы, комарам раздолье было. Дорожка знакомо ведет вокруг здания института. Жив ли дом, уцелевший в первую бомбежку? Рядом, где были свинарники, — насыпь, грохочут поезда. Железнодорожный мост через Двину вышел прямо по тем памятным территориям.

Оглядываясь назад в детство, в юность, в зрелые годы, понимаешь, какая скудная была жизнь, даже при сравнительно устроенном по тем временам житье. Особенно после войны. Но из тех лет тянет каким-то людским теплом, чем-то трогающим душу, и это несмотря на то, что над теми годами висит мрак войны, многих захлестнувший намертво. Как люди все это выдерживали, те же военные годы. Где были силы? Бомбежки, карточки на хлеб и прочее, талончики «на жиры» по пять граммов, одежка, сооруженная из старья… А лица женщин, получивших лихую весть… оттуда.

Сегодняшнее поколение 20—40-летних имеют совсем другую начинку. Случись что-то крутое, перегрызут друг друга, задавят. Истинно русских добрых душ, сопереживающих, сочувствующих, найдется так мало. Старики или родившиеся задолго до войны, выжившие после нее, те, кто несет особый российский, в чем-то еще советский заряд, уходят. И какие силы их держали? И я была среди них, варилась в тех днях. И с изумлением вспоминаю о тех днях, довоенных, послевоенных. Для психиатров, психологов, социологов — все это еще непрочитанная книга, необъясненная суть человека. Но во все времена человек живет, выживает, радуется жизни, эмоциям, свету… и хочет лучшего для неизбежного во все времена потомства.

В определенном возрасте почти каждому человеку хочется почему-то заглянуть в свое прошлое, пройти по местам вчерашней жизни, посмотреть на людей, если они еще живы, перебрать, наконец, домашний архив… Что это? Недостаток эмоций в настоящей жизни? Нет! Скорее, в который раз желание сверить себя со временем, несущим тебя на хребте волны. А может быть, ты так и остался там, в далеком прошлом, — и ни с места? Может быть, с удовлетворением увидишь, что шагнул широко вперед и состоялся таким, каким и задумывал себя, каким видел свое будущее. Этот взгляд в прошлое позволяет оценить наконец и масштабы прошлых событий, увидеть их настоящую цену. Что-то забылось, что-то быльем поросло, что-то оказалось чрезвычайно важным, и оценить это можно только сейчас! Вот так же и Игорь оценивал свое прошлое, когда мы ездили по местам его Войны.

Так и мое детство в военные годы — тогда все было вне обсуждений, иначе быть не могло. Наш вклад во «взрослое» дело был прост и ясен, как дыхание. Но только из сорокалетнего далека можно удивляться силе духа, убежденности, что ли, ответственности детей, которые без понуканий, внушений, едва прожив десять лет, стояли рядом со взрослыми, делали нужное дело. Никто нас не призывал, не агитировал, не читал политинформаций, но мы знали — это касалось и нас! Мы не читали газет, радио было не в каждом домике, в кино попадали не часто, но больше всего нам нравились «Боевые киносборники». В нас это было «от корня», вроде бы само собой. Способны сегодняшние десятилетние принимать решения, действовать, подчиняться необходимости? Наверно, многие могут, но эта гигантская сила начинающегося человека чаще всего спит, действует лишь небольшой ее пласт — учеба. Развлечения — и все! Почему? Почему нужны экстремальные условия, чтобы все проявилось? Или мы просто не доверяем детям, ждем, когда можно будет с них спрашивать? Время может и проскочить. Когда уже и не спросишь, не отложится нужный пласт в сознании. Так-то!

Немногоо другом, о памяти. Когда мы с Игорем и дочкой ездили по его фронтовым местам, дочка с огромным интересом участвовала во всех его встречах с однополчанами, лазила по окопам бывших передовых, где воевал папа. Его рассказы были для нее огромным событием, оценить которое мы даже сразу не смогли. Дочка очень сожалела, что в свое время дедушка, тоже ветеран войны, не рассказывал о тех годах, о 41 — м, о боевых своих орденах — за что их получил. Тогда еще стеснялись «хвастаться», как казалось ветеранам. А сейчас уже его не расспросить…

А ниточка тянется из истории. Но во всех ли семьях знают о дедах, о прадедах. Горький вкус истории может передаваться только от живых к живым. А их все меньше… Книги? Кино? Лучше один раз услышать, увидеть ветерана!

Тропинка вывела за угол института. Дом — стоит! Врос в землю, покосился, маленький стал. Какая-то контора в нем. Входить не надо. Прах трогать не пристало, прах времени! А посмотреть можно. Заглянуть в щелочку, в далекое детство. Дом когда-то назывался «двухсоткой» — на двести студентов общежитие, а жили преподаватели. Была и «семисотка» — двухэтажное, деревянное — «под» конструктивизм, с затейливой планировкой. Где оно? Срыли? Сгорело? По нему прошла железная дорога с моста.

Хорошо, что весной вечера уже светлые. Вперед — по уличкам, переулкам. Вот еще одна памятная школа — там был госпиталь, там давали концерты раненым. А там еще одна школа, куда развели «мальчиков» и «девочек». Но и там, и там в школах учили кидать гранаты, разбирать трехлинейку, делать перевязки… Это в четвертом-то классе.

Дела служебные, командировочные, срочные, и все-таки бегом в дом культуры, где выставлен тот самый макет города XIX века — один к пятидесяти. Макет — в цветах и красках. Бог мой, красота-то какая. Колокольни, купола, монастырь какой необычный, а подворье у речного вокзала!.. Неужели это его остатки на площади? У причалов на набережной стоит «Святой Фока», рядом — плавучий кран, паровой, судя по трубе. И набережная с ряжами. В окошках домиков занавески, в комнаты заглянуть можно. А вот подошел и автор этого произведения, иначе не назовешь. Инженер, ветеран войны. Пенсионер. Увлекся. Огромный труд — материалы архивов, старинные открытки, переписка, отыскание старожилов. И т. п.

— Как же вы восстанавливали масштаб зданий, улиц, а тем более цвет застройки, куполов?

— Да вот архивы, старые открытки. Остатки цвета — при ремонтах. Осталось кое-что от XIX века.

— А церкви, купола?

— Открытки, архивы, книги…

Макет занимает огромную площадь — в длину метров двадцать, до полутора метров в ширину и две береговые улицы в глубину от реки. Площади, причалы, скверы, кабаки, фонари — все есть. А хорош был портовый город. Веселый, сказочный по силуэту, куполам, колокольням. А уж колоколами гудел, видно, знатно!

— «Святой Фока» откуда?

Оказывается, именно тут он швартовался перед полярным плаванием. Плавучий кран пригнали сюда англичане перед Первой мировой. Кран до сих пор работает в порту!

— Помогают вам, например, школьники?

— Сначала все сам, а теперь помощников много… Да как не помогать, год юбилейный, шутка ли, 400 лет городу исполняется!

В историю нужно заглядывать, и почаще. В свою ли, города ли, государства.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.