«Не забуду и не заменю…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Не забуду и не заменю…»

Они думали, что живут в послевоенном мире, но жили уже в предвоенном. В год шестидесятилетия Бенкендорфа со времён его партизанских будней прошло уже тридцать лет, с приключений в окрестностях Варны — почти пятнадцать, а вот до Крымской войны оставалось чуть более десяти. Противоречия между ведущими европейскими державами накапливались, а «венская система» международных отношений, на которую уповал после Наполеоновских войн император Александр I, была уже не в состоянии поддерживать равновесие интересов. Конфликт, разразившийся войной в 1853 году, зарождался в конце 1830-х — начале 1840-х годов. И хотя термина «информационная война» ещё не существовало, вовсю шло противоборство идей, которое Наполеон некогда назвал «войной перьев». Бенкендорф видел это и обращал внимание Николая I на то, что силы, предубеждённые против России, «стараются вселить к ней общую ненависть народов», которая «не может не ослабить нравственное влияние России в сношениях с другими державами»82.

В это время в ежегодных отчётах Третьего отделения появляется, а затем расширяется раздел «Дела внешние», отражавший стремление «знать и видеть те действия государств иностранных, которые могут или могли иметь влияние на наше». Для сбора информации ведомство Бенкендорфа стремилось «пробегать со вниманием все журналы, вести переписку с агентами, иметь внимательные разговоры и делать подробные расспросы всем иностранцам, прибывающим в наши пределы»83.

Аналитическая работа приводила к неприятным выводам: целясь в «деспотию», «варварство», «застой», западные публицисты попадали в Россию. Они создавали в общественном сознании образ агрессивной державы, обречённой на отставание от Западной Европы, на извечное, обусловленное особенностями самой страны и её народа, противостояние «всему цивилизованному миру».

Сравнительно недавно немецкий исследователь проделал лексический анализ образов российской действительности в немецкой публицистике 1830–1840-х годов. Получилась удручающая картина: «…Для страны — бескрайняя степь, леденящий полярный круг, Сибирь; для подданных — казаки, киргизы, калмыки, башкиры, татары, курносые, узкоглазые азиаты; для династии и царей — Танталов род, смесь рабства и деспотизма, отцеубийца, народоубийца, лицемер, персонифицированное зло; для общественной сферы — варварство, кнут, нагайка, запах сала и дёгтя; для отношений к соседям — дремлющий великан, распластавшийся гигант, чудовище, хищная птица, борьба между светом и тьмой, солнечным пеклом и ледяным холодом»84. С горечью замечал Фёдор Тютчев, что общественное мнение немцев в конце 1830-х годов резко контрастировало с мыслями и чувствами «великого поколения 1813 года»: «Они в продолжение тридцати лет разжигали в себе это чувство враждебности к России, и чем наша политика в отношении к ним была нелепо-великодушнее, тем их не менее нелепая ненависть к нам становилась раздражительнее»85.

Во Франции складывалась похожая картина, вылившаяся в стихи Виктора Гюго:

Россия! Ты молчишь, угрюмая служанка

Санкт-петербургской тьмы, немая каторжанка

Сибирских рудников, засыпанных пургой,

Полярный каземат, империя вампира.

Россия и Сибирь — два лика у кумира:

Одна личина — гнёт, отчаянье — в другой.

В Британии антироссийские настроения подхлёстывались разраставшимся соперничеством империй в Азии, позже названным Р. Киплингом «большой игрой». Солидная британская «Тайме» публиковала нелепые слухи: «Супруга сына и наследника императора Николая (хотя ныне и беременная) решила оставить своего мужа и возвратиться к отцу своему в Дармштадт по причине постоянного грубого обращения, которое она претерпевает. Герцог Лейхтенбергский искренне сожалеет о том, что покинул своё счастливое пребывание в Мюнхене для женитьбы на русской великой княжне и поселился в Петербурге, где уже перенёс много неприятностей от своего тестя-императора. Неблагоприятные сведения, полученные в Мюнхене о дворе петербургском, воспрепятствовали супружеству баварского принца с русскою великою княжною Ольгою…»86

Однако самой мощной «идейной бомбой», разорвавшейся в мае 1843 года, стала публикация во Франции сочинения маркиза Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году». Поражающая сила взрыва была такова, что целиком на русском языке книга появилась более чем полтора века спустя!87 Западные исследователи в XX веке отмечали, что хотя книга Кюстина посвящена николаевской России, она удивительным образом может быть в той же степени применена к России эпохи Сталина и Брежнева88. Вовсе не недостатки «феодально-крепостнической системы» выводит де Кюстин на её страницах: «Прощение было бы опасным уроком для столь чёрствого в глубине души народа, как русский. Правитель опускается до уровня своих дикарей-подданных; он так же бессердечен, как они, он смело превращает их в скотов, чтобы привязать к себе: народ и властитель состязаются в обмане, предрассудках и бесчеловечности. Отвратительное сочетание варварства и малодушия, обоюдная жестокость, взаимная ложь — всё это составляет жизнь чудовища, гниющего тела, в чьих жилах течёт не кровь, а яд — вот истинная сущность деспотизма»89.

Служба Бенкендорфа сработала чётко: едва Кюстин приступил к написанию скандальной книги, Третье отделение было предупреждено о её предполагаемой антироссийской направленности90. Когда же сочинение, наконец, вышло, его отправили в Петербург ближайшим пароходом из Гавра. И хотя всего за полгода до этого Бенкендорф писал графу Уварову, что «при свободном книгопечатании во Франции русское правительство не может оскорбляться частными неприязненными отзывами французских писателей»91, именно по его настоянию в России на книгу Кюстина было наложено «строжайшее запрещение»92. (Однако это не помешало её популярности: в течение месяца-другого «весь аристократический круг её прочёл, а кто не прочёл, не сознается в том из тона»93.) «Опасное сочинение» уподобляли «факелу, способному разжечь войну между нами и Европой», поэтому для борьбы с его воздействием на Запад был создан целый негласный комитет. В него вошли высшие сановники империи: министр иностранных дел К. В. Нессельроде, министр просвещения С. С. Уваров, министр государственных имуществ П. Д. Киселёв, управляющий Вторым отделением императорской канцелярии Д. Н. Блудов и, конечно, А. X. Бенкендорф, которому и довелось координировать ведение полемики с разошедшимся по всей Европе сочинением.

Окунувшись в эти заботы, Бенкендорф пришёл к выводу о необходимости «продолжать опровержение книг и статей против России, печатаемых за границею», — однако «не по влиянию правительства». Куда лучше было бы, считал он, чтобы «литераторы… сами по себе следили за подобными статьями и опровергали оные. Приискивать же таких писателей и иметь их под своим влиянием неприлично достоинству нашего правительства, которое, тем не менее, всегда с благодарностью обратит внимание на писателей, трудящихся по собственной воле в пользу оного, но не может и не должно вмешиваться в это дело, дабы не показать, что правительство имеет надобность в защитниках». Такая форма «вмешательства», как подкуп журналов и газет «для помещения в оных нам угодных статей», по мнению Бенкендорфа, не согласовывалась «с достоинством и всегдашним благородством нашего правительства»94. Однако тем публицистам, которые были готовы выступить с критикой Кюстина, ведомство Бенкендорфа всё же оказывало посильную помощь. Во Франции агент Я. Н. Толстой пристраивал в печать брошюру, вышедшую из-под пера сотрудника Министерства иностранных дел К. К. Лабенского, выискивал французских авторов, возмущённых книгой Кюстина, да и сам анонимно выступил с двумя сочинениями, направленными против «диатриб антирусской прессы»95.

В Германии у Бенкендорфа также был надёжный человек — барон Карл Швейцер. Однако при всём его мастерстве в добывании информации барон оказался посредственным агентом влияния. Зато с предложениями проплатить свои публикации в немецкой прессе к Бенкендорфу обратился видный представитель «торгового» периода русской литературы, Н. И. Греч, путешествовавший тогда с семьёй по Европе (заодно он просил возместить значительную долю своих издержек на путешествие). Бенкендорф, отказав в материальной помощи, идею вести полемику одобрил, что, однако, не пошло на пользу: тщеславный Греч в одной из статей в немецкой прессе похвастался, что ему «сверху» поручено составить опровержение на сочинение маркиза, что он уже приступил к этому труду и получает необходимые материалы из официальных источников. Получалось, что оспаривание личного мнения французского путешественника заказано и оплачено правительством России. Бенкендорф был возмущён: «До чего доводит самолюбие и хвастливость лиц, которые по своему быту в обществе обязаны были бы все свои поступки окружать приличною осторожностью!» Он просил Дубельта передать Гречу, чтобы тот поступал «как хочет и как знает», а с самим шефом жандармов переписку на эту тему прекратил96.

Поиски знающего и умелого автора, готового использовать интерес Западной Европы к сочинению Кюстина для исправления невыгодного для России общественного мнения, вывели Бенкендорфа на Фёдора Ивановича Тютчева. Тот обладал большим дипломатическим опытом, причём приобрёл его именно в Германии.

Впервые они встретились 15 августа 1843 года в Петергофе. Бенкендорф с неподдельным вниманием выслушал соображения по поводу смягчения сложившейся ситуации и создания положительного образа России в Европе. Это был готовый, продуманный проект: Тютчев, настоящий русский европеец, становился посредником между российским обществом и германской прессой, в которой царило, как он считал, «пламенное, слепое, неистовое, враждебное настроение» по отношению к России. Греч за свой патриотизм просил денег (якобы для газетчиков), Тютчев же знал, что сама германская пресса «охотно вошла бы в сношения с нами; она это много раз предлагала и даже сулила денег тем, кто станет писать для неё о России». Недавнего дипломата возмущало, что Министерство иностранных дел «кобенилось, с презрением отвергло предложение, говоря, что ему дела нет до того, что говорят или пишут немецкие журналы о России»97. Такова была позиция министра Нессельроде, который был убеждён, что «неприлично достоинству великого государства входить в борьбу с прессой»98. Бенкендорф же считал, что задача государства более тонкая: не нанимать литераторов из клана «чего изволите», но помогать представителям общества самим отстаивать интересы России, вступая в дискуссии в прессе.

В середине 1843 года Тютчев не был поклонником Бенкендорфа. Он долго жил за границей, и доходившие до него сведения изображали высшую полицию империи отнюдь не в лучшем виде. Вот почему накануне первой встречи поэт испытывал некоторое предубеждение по отношению к главе Третьего отделения. Он сам признавался: «Бенкендорф — один из самых влиятельных людей в империи, по роду своей деятельности обладающий почти такой же абсолютной властью, как и сам государь. Это и я знал о нём, и, конечно, это не могло расположить меня в его пользу». Однако первая же встреча с графом развеяла опасения: «Тем более отрадно было убедиться, что он в то же самое время безусловно честен и добр»99.

Александр Христофорович заслужил симпатии поэтадипломата не только личным обаянием, но и деятельным участием в реализации предложенного проекта. Граф пообещал, что будет отстаивать его перед государем. Действительно, буквально на следующий день после свидания с Тютчевым глава высшей полиции встретился с Николаем I и «довёл до его сведения» обсуждавшиеся идеи. Им было уделено даже больше внимания, чем Тютчев «смел надеяться». Бенкендорф позже сообщил Тютчеву, что его мысли «были приняты довольно благосклонно и есть повод надеяться, что им будет дан ход».

На этом общение не закончилось. Александр Христофорович с «любезной настойчивостью» пригласил поэта посетить Фалль, чтобы там продолжить беседы о затеваемом предприятии. Отклонить такое предложение Тютчев счёл невежливым и вскоре оказался на борту парохода «Богатырь», менее чем за сутки домчавшего Бенкендорфа и его спутников к готической усадьбе в окрестностях Ревеля. Тютчев стал одним из знаменитых гостей «замка», оставил самые лестные отзывы и о нём, и о его хозяине, удивившем любезностью и предупредительностью: «Немного я видал людей, которые мне с первого взгляда казались так симпатичны, как граф Бенкендорф, и я чрезвычайно польщён тем приёмом, какой он мне оказал… Всё это в соединении с его добрым нравом произвело то, что… прощаясь, мы расставались как добрые знакомые». Но особенно приятно было Тютчеву то внимание, которое Бенкендорф оказал его проекту.

В Фалле было дано окончательное, хотя и «молчаливое» благословение первых шагов по реализации задуманного. Более того, Бенкендорф предложил Тютчеву не только привлекать благожелательно настроенных к России немецких публицистов, но и писать самому100.

Было уговорено потратить наступающую зиму на проведение тщательной подготовки, использовать необходимых союзников и в Европе, и в России, а весной встретиться для «решительных соглашений»101.

Пример воздействия Тютчева на общественное мнение Европы сохранился в дневниковых записях заметных фигур немецкой общественной жизни. Видный историк и публицист Я. Фалльмайер, например, упоминал партикулярные встречи с Тютчевым за чаем, «продолжительный секретный разговор» и последовавшие «формальные предложения защищать пером [русское] дело на Западе, то есть выдвигать правильную постановку восточного вопроса в противовес Западу, как и до сих пор, не насилуя своего убеждения». Тютчев всячески подчёркивал серьёзность предложения, ибо главный организатор всего дела — Бенкендорф, и именно он «решит в следующем году дальнейшее»102.

Весной 1844 года Тютчев начал публикацию собственных политических статей, настолько тонких и продуманных, что даже далёкий от симпатий к официальной политике Иван Аксаков заметил, что это была защита именно России, а не николаевской системы: «Нельзя не признать, что… впервые раздался в Европе твёрдый и мужественный голос русского общественного мнения. Никто никогда из частных лиц России ещё не осмеливался говорить прямо с Европою таким тоном, с таким достоинством и свободой»103.

Удивительным образом публикации Тютчева заслужили не только похвалы Ивана Аксакова, но и одобрение от таких разных по политическим убеждениям людей, как император Николай I («нашёл в них свои мысли»), аристократы М. Ю. Виельгорский и JI. А. Нарышкин, видные либералы П. А. Вяземский и А. И. Тургенев («очень умно и хорошо писаны»). Благословлённое Бенкендорфом направление деятельности сделало Тютчева, ещё недавно «задвинутого», заметной фигурой политической жизни. Осенью 1844 года он возвратился в Россию и стал «львом сезона» (так назвал его старинный знакомец Вяземский). Как писал И. С. Аксаков, «он сразу занял в обществе то особенное, видное положение, которое удерживал потом до самой своей кончины и на которое давали ему право его образованность, его ум и таланты. Пред ним открылись настежь все двери — и дворцов, и аристократических салонов, и скромных литературных гостиных: все… желали залучить к себе этого русского выходца из Европы, этого приятного собеседника, привлекавшего к себе общее внимание оригинальною грациею всего своего внешнего и духовного существа, самостоятельностью своей мысли, сверкающею остротою своих импровизированных речей»104.

Как же такой взлёт оказался возможным? Ведь за год с небольшим до того, летом 1843 года, Тютчев, отец пятерых детей, приехал в Россию поправлять сильно пошатнувшиеся дела: он нажил крупные неприятности по службе, его исключили из списка чиновников Министерства иностранных дел, лишили звания камергера — и вдруг…

Его доброго ангела звали Амалией. Она приходилась кузиной русской императрице Александре Фёдоровне и носила титулы графини Лерхенфельд, потом баронессы Крюденер, потом графини Адлерберг. Ей Тютчев посвятил свои первое и последнее стихотворения о любви. Знаменитое «Я встретил вас — и всё былое…» седовласый камергер написал в 1873 году, уже чувствуя приближение смерти. К тому времени прошло полвека после их первых баварских встреч, графиня Адлерберг приехала навестить его, и он признался в письме дочери: «…В её лице прошлое лучших моих лет явилось дать мне прощальный поцелуй».

Некогда «младая фея» была влюблена в Тютчева, а он даже сватался к ней. Но девушку выдали замуж не за молодого «неперспективного» дипломата, а за первого секретаря русского посольства, солидного барона Крюденера; старше жены на 22 года, он был нелюбим ею. Столкнувшись с миром расчёта, баронесса Крюденер быстро научилась жить по его правилам. Через несколько лет она уже вращалась в центре светской жизни Петербурга, сам император Николай уделял баронессе особое внимание, Гейне и Пушкин восхищались её красотой.

Похоже, что только Фёдор Иванович остался единственной бескорыстной привязанностью Амалии — причём на десятилетия! После брака с Крюденером она вышла замуж за Адлерберга, кокетничала с императором Николаем (сожалея, что в своих ухаживаниях за дамами государь «никогда не доводит дело до конечного результата»105) и многими сановниками империи — и при этом, как могла, помогала Тютчеву (благодаря ей в пушкинском «Современнике» появились стихи молодого поэта).

…Какое отношение к этой истории имел Бенкендорф? Примерно с зимы 1838 года Амалия Крюденер сблизилась с ним и стала его последней настоящей любовью. Чувство настолько захватило графа, что он не видел (или не хотел видеть) ни прагматизма своей возлюбленной, ни осуждения их романа высшим светом.

Когда попавший в трудное положение Тютчев в 1843 году приехал в Россию, Амалия устроила его’ первую встречу с Бенкендорфом в своём доме — точнее, в доме барона Крюденера. Она же, видимо, подтолкнула графа к идее пригласить Тютчева в поездку в Фалль. Конечно, остальное зависело от Бенкендорфа; но как ещё он мог встретить, испытать в беседе и оценить мысли заехавшего в Петербург бывшего дипломата, одного из многих? В этой истории государственные интересы, как это часто бывает, переплелись с личными.

Хотя со дня женитьбы даже намёки на увлечения и романы напрочь исчезли из записок нашего героя, сами увлечения никуда не делись. «Я был 40 лет коротко знаком с Александром Христофоровичем, и сношения наши были всегда самые дружеские», — записал в дневнике А. Я. Булгаков и, защитившись таким образом от обвинений в предвзятости, отметил: «Отличительная черта Бенкендорфа была волокитство. Он был ужасно падок к женщинам… любимая его мысль, любимый разговор и любимое дело были у него женщины»; впрочем, добавлял почт-директор, «это грех, который простить можно»106.

Амалия Крюденер была признанной красавицей. Приметливый женский глаз великой княжны Ольги Николаевны оставил её портрет того времени:

«Она была красива, цветущим лицом и постановкой головы напоминала великую княгиню Елену, а правильностью черт — Мама, родственное сходство было несомненным… Без её согласия её выдали замуж за старого и неприятного ей человека. Она хотела вознаградить себя за это и окружила себя блестящим обществом, в котором играла первую роль и могла повелевать. У неё и в самом деле были манеры и повадки настоящей гранддамы. Дома у неё всё было в прекрасном состоянии; уже по утрам она появлялась в элегантном туалете, всегда занятая вышиванием для алтарей или же каким-нибудь шитьём для бедных. Она была замечательной чтицей. Если её голос вначале и звучал несколько крикливо, то потом она захватывала своей передачей»107.

А. О. Смирнова-Россет соглашалась: «Она была блистательно хороша», добавляя: «..Но не весела»108; язвительный князь Вяземский прибавил к этому мнению долю иронии: «Мюнхенская красавица Крюднерша… очень мила, жива и красива, но что-то слишком белокура лицом, духом, разговором и кокетством; всё это молочного цвета и вкуса…»

Рядом с такой баварской «молочной красавицей» Бенкендорф в свои шестьдесят выглядел, если верить цензору Никитенко, как «почтенного вида старик, с лицом важным и печальным»109. О его увлечении Крюднершей знали и друзья, и высокопоставленные сослуживцы, и царская семья, и общество… Знали и осуждали. «У него всегда было по нескольку гласных любовниц, — замечал барон Модест Корф, — но ни к которой страсть его не доходила до такого исступления»110.

«Деловые качества Бенкендорфа страдали от влияния, которое оказывала на него Амели Крюднер, — вспоминала дочь императора Ольга Николаевна. — Как во всех запоздалых увлечениях, было и в этом много трагического. Она пользовалась им холодно, расчётливо: распоряжалась его особой, его деньгами, его связями, где и как только ей это казалось выгодным, — а он и не замечал этого. …Странная женщина! Под добродушной внешностью, прелестной, часто забавной натурой, скрывалась хитрость самого высокого порядка. <…> Папа думал вначале, что мы приобрели в ней искреннего друга, но Мама скоро раскусила её. Её прямой ум натолкнулся на непроницаемость этой особы, и она всегда опасалась её. <…> Когда её отношения с Бенкендорфом стали очевидными… Папа попробовал удалить её, не вызывая особенного внимания общества»111.

На решение императора повлияли известия о «католических интригах» госпожи Крюденер: пошли толки о том, что Бенкендорф под её влиянием принял католичество. «Здесь я узнал, что Бенкендорф] более года уже был католиком, и угадал то, чево вы мне сказать не хотели (о влиянии Криднер)», — писал А. И. Тургенев И. С. Гагарину 28 октября 1844 года112. Прямых доказательств этому до сих пор не найдено; более того, на полях «Записок» Модеста Корфа рядом с пересказом такого слуха стоит пометка императора: «Всё это преувеличено до крайности и злостная клевета»113. К тому же точно известно, что до последнего дня жизни Бенкендорф оставался патроном лютеранской общины святой Екатерины в Петербурге, а хоронили его по протестантскому обряду.

Император Николай, поначалу сам увлёкшийся красавицей Амалией, вскоре говорил о ней с неудовольствием, «жаловался на её неблагодарность и ненавистное чувство к России». Не прошла незамеченной и её «жадность к деньгам непомерная»114. Осыпая Крюднершу бесчисленными и дорогими подарками, Бенкендорф к тому же платил по её многотысячным счетам, о чём в обществе знали от дорогой столичной модистки Сихлер. Это делалось «перед глазами всей публики, не говоря уже о муже, для дамы, пользовавшейся и продолжающей пользоваться особенным расположением нашего двора»115.

Та поездка в Фалль осенью 1843 года, которая стала поворотным моментом в судьбе Тютчева и была срежиссирована Амалией, переполнила чашу терпения императора. Внешние приличия были соблюдены — Амалия гостила у Бенкендорфа вместе с мужем, однако сразу после её отъезда из Фалля император начал действовать. А. Я. Булгаков записал: «Барон Крюднер был назначен министром нашим в Стокгольм для того только (как думали все), чтобы удалить сирену из Петербурга, дать некоторое успокоение душе и телу Бенкендорфа и более свободы заниматься делами», ибо «душевные и телесные силы его были уже совершенно истощены»116.

Действительно, Александр Христофорович быстро сдавал. М. А. Корф постоянно фиксирует в своём подробном дневнике за 1843 год, как «плошает всё более и более здоровье графа Бенкендорфа», как «его пользуют теперь аллопаты вместе с гомеопатами… первые утверждают, что если он и не умрёт именно от этой болезни, то она есть, однако, начало окончательного разрушения»117.

Подчиняясь воле царя, Крюденер уехал, а вот Крюднерша… осталась в Петербурге, сославшись на то, что «доктора запретили ей следовать за её мужем, утверждая, что стокгольмский климат вреден для её здоровья». Подробности добавляет Ольга Николаевна: «В день, назначенный для отъезда, она захворала корью, требовавшей шестинедельного карантина. Конечным эффектом этой кори был Николай Адлерберг… Нике Адлерберг, отец, взял ребёнка к себе, воспитал его и дал своё имя, но правда, только после того, как Амалия стала его женой»118. Таким образом, Амалия, не прекращая использовать старого и больного Бенкендорфа, ещё подкрутила сюжет своей жизни. Она положила глаз на перспективного молодого человека, 24-летнего сына крупного николаевского сановника (отец тоже пробовал ухаживать за Крюднершей), — и добилась успеха, хотя была старше будущего супруга на 11 лет. (Официально брак будет оформлен после смерти Крюденера, в 1855 году, и принесёт Амалии стабильное положение и возможность блистать в свете в качестве супруги генерал-губернатора Великого княжества Финляндского. Она — теперь уже не Крюднерша, а графиня Адлерберг — проживёт долгую жизнь. В 76 лет, «несмотря на очки и табакерку», Амалия будет «всё ещё хороша собой, весела, спокойна и всеми уважаема» и получит «то, что она всегда хотела, — большую роль в Гельсингфорсе»119.)

А Бенкендорфа, судя по всему, похождения возлюбленной не особо беспокоили. Он словно бросил вызов возрасту и недугам — ему хотелось как прежде, в молодости, пользоваться успехом у дам. Так как его жена, Елизавета Андреевна, подолгу жила в Париже у старшей дочери, Александр Христофорович параллельно с Крюднершей увлёкся актрисой Нимфодорой Семёновой-второй, восхищавшей некогда Петербург «более ещё красотою, нежели талантом». Гостьи попеременно приезжали «наведаться о здоровье графа», и во время их визитов к Бенкендорфу прислуге было «запрещено входить с докладом о ком и о чём бы то ни было». После таких посещений больной впадал «в совершенное расслабление», и вскоре мчались посыльные за всеми врачами, пользовавшими престарелого ловеласа120. В дневнике Корфа 5 декабря 1843 года появляется запись: «Бенкендорфу всё хуже и хуже: он теперь решительно уже слёг в постель. Государь навещает его очень часто, а вчера была у него и императрица»121.

Но нет, боевой генерал не собирался сдаваться! 13 декабря он явился посреди заседания Государственного совета бодрым, весёлым, чем вызвал заметное оживление среди присутствовавших. Более того, вечером Бенкендорф, к всеобщему удивлению, приехал насладиться итальянской оперой. «Живуч!» — записал в дневнике не жаловавший графа Модест Корф122.

Напряжения сил Бенкендорфу хватило на то, чтобы пережить необычно суровую, вьюжную зиму. А весной 1844 года стало ясно, что последняя надежда поправить здоровье — это поездка в Европу, на воды (несколько лет назад граф с помощью именно этого средства вернулся к государственной деятельности). Было решено ехать в модный тогда Карлсбад (ныне Карловы Вары в Чехии). Александр Христофорович сдал дела Орлову, формально — временно, но скорее всего догадываясь, что навсегда.

Спутницей Бенкендорфа в этом путешествии, несмотря на осуждение света, стала Амалия. Если, рассудил свет, с её стороны это и была страсть, то страсть к деньгам: стало известно, что графу «государь в щедрости своей пожаловал на эту поездку 500 000 рублей серебром», но почти всю сумму Бенкендорфу пришлось потратить на улаживание финансовых дел (в том числе и долгов Крюднерши), так что он повёз с собой не более сотой части пожалованных денег123.

Бенкендорф приехал на воды 9 июня. А. Я. Булгаков записал в дневнике: «Новосильцов П. П., видавший гр. Бенкендорфа в Карлсбаде, сказывал, что он походит более на мертвеца, нежели на живого человека. Целительные источники могут излечивать некоторые болезни, но не могут возобновить жизненную силу там, где она безвозвратно потеряна»124.

В один из дождливых летних дней на водах появились Воронцовы125. Михаилу Семёновичу вскоре предстояло новое блистательное поприще — на Кавказе, где положение в 1844 году стало критическим. Старые боевые товарищи попрощались, понимая, что больше не встретятся.

Специально для того, чтобы увидеть своего «доброго начальника», в Карлсбад выбрался А. Ф. Львов: «Я нашёл его в положении весьма тяжёлом; воды на него не действовали, он едва ходил… Как он мне обрадовался, с каким искренним удовольствием рассказывал обо всём, что слышал обо мне в Дрездене»126. В начале осени Львов приехал в Реймс к прибытию парохода, на котором Бенкендорф возвращался в Россию. Но увидеться им уже не довелось: пароход шёл не останавливаясь, — Бенкендорф спешил в Фалль, чтобы там умереть. Рядом с графом была его старшая дочь, графиня Аппони: она провожала отца до Амстердама — города, напоминавшего о триумфе тридцатилетней давности… Дальше Бенкендорфа сопровождал племянник, Константин Константинович.

Одиннадцатого сентября 1844 года, когда до Ревеля оставалось около двух сотен миль и на горизонте показались тёмные полосы побережья Моонзундских островов, Бенкендорф понял, что до дома ему добраться живым не суждено. Он позвал Константина и взял с него обещание «испросить прощения у жены своей во всех нанесённых ей огорчениях и просить её, в знак примирения и прощения, снять с его руки кольцо и носить на себе, что и было… исполнено». Последние слова Александра Христофоровича были загадочными для присутствующих. Граф произнёс по-немецки: «Dort oben auf dem Berge» («Там наверху, на горе». — Д. О.).

А Елизавета Андреевна высматривала корабль с высокой фалльской башни. Через подзорную трубу она увидела, что «Геркулес» прошёл мимо, в Ревель. Там в Домском соборе, под укреплённым на одной из колонн родовым гербом Бенкендорфов127 гроб с телом графа простоял ночь. Горели две сальные свечи, и два жандарма несли почётный караул.

Наутро гроб доставили в Фалль. Последний обряд происходил в одной из оранжерей — лютеранской церкви в усадьбе не было. Пастору была передана высочайшая воля Николая I: упомянуть в надгробном слове, каким роковым считает для себя государь 1844 год, унёсший у него дочь и друга128. Сам император написал в Польшу наместнику И. Ф. Паскевичу: «Тяжёлый сей год лишил меня… моего верного Бенкендорфа, которого службу и дружбу 19 лет безотлучно при мне не забуду и не заменю. Все об нём жалеют»129. Бюсты Бенкендорфа в рабочих кабинетах Зимнего дворца и петергофского Коттеджа стали молчаливым напоминанием Николаю о долгой «службе и дружбе» графа.

…Елизавета Андреевна объяснила смысл последней фразы Александра Христофоровича: он просил похоронить его в том спокойном и отдалённом уголке усадебного парка, который давно был избран супругами для родового погоста. Там пока стояла только часовня в память родителей Бенкендорфа; могила самого графа была первой.

В 1857 году рядом с могильной плитой Александра Христофоровича легла плита Елизаветы Андреевны; в 1880-м рядом обрела вечный покой их дочь Мария Александровна Волконская, в 1896-м — её супруг, светлейший князь Григорий Петрович Волконский. В 1897 году неподалёку была похоронена внучка А. X. Бенкендорфа Елизавета Григорьевна, в 1909-м — её муж, сын декабриста Волконского Михаил Сергеевич; наконец, последним, в 1921-м, — внучатый племянник Бенкендорфа, Павел Константинович. Часовня и семь уцелевших, хотя и повреждённых, плит сохранились до наших дней и составляют семейное кладбище Бенкендорфов-Волконских.

…«Могилы расположены на уступе полугоры; вниз спускается зелёный, с двух сторон обрамлённый луг, за лугом внизу, далеко впереди, опять лес, за лесом море; сзади, на горе, наверху, огромный деревянный крест, который виден с моря»130.

Александр Христофорович должен был стать историей — а стал мифом. В большинстве учебников и исторических монографий, в работах литературоведов и уж тем более в художественных произведениях под этикеткой «граф Бенкендорф» действовал — и даже пел басом — некий вольно трактуемый художественный образ, в создание которого внесли лепту весьма авторитетные исследователи прошлого века. Осторожное, но выразительное тыняновское «остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга» («Смерть Вазир-Мухтара») со временем дополнилось обидным «цензурная сверхнянька Пушкина» (С. Я. Штрайх), ритуальным «жестокий, невежественный и бездарный генерал» академика Н. М. Дружинина, модернистским «булгаковская воландовская „осетрина второй, третьей и даже последней свежести“» Н. Я. Эйдельмана131. Некий поэт даже назвал графа «предберией»132.

«Один умный человек сказал, что Ермолов, в понятиях русских, не человек, а популяризованная идея», — отмечал в своих воспоминаниях М. А. Корф133. Это высказывание в полной мере можно отнести к Бенкендорфу. Да и неудивительно — за полтора века не было предпринято ни одной попытки серьёзного жизнеописания этого выдающегося деятеля, а значительная часть его мемуаров заросла архивной пылью. Эта несправедливость подтолкнула автора к изучению реальной биографии Александра Христофоровича. Так появилась эта книга, цель которой — не переиначить миф с чёрного на белый, а собрать воедино факты и свидетельства, дающие более или менее прочные основания для суждений и выводов. Ибо, как написал когда-то латышский поэт Имант Зиедонис:

Все мы бутылки, и банки, и афишные тумбы.

Всех оклеивают и будут оклеивать.

Это — обычай. Это необходимость.

И всё же я говорю о диалектически неизбежной необходимости — необходимости сдирать!

Автору хотелось бы поблагодарить многих людей, чья помощь способствовала созданию этой книги. Особую признательность я выражаю А. Н. Боханову, убедившему меня серьёзно заняться биографией Александра Христофоровича, О. Ю. Захаровой, обратившей внимание на значимость в его жизни фигуры М. Ю. Воронцова, Дэвиду Схиммельпеннинку ван дер Ойе, предоставившему уникальную информацию о периоде биографии Бенкендорфа, связанном с освобождением Голландии. Большое спасибо моим учителям В. Ф. Антонову и Н. М. Пирумовой, делившимся со мной секретами исследовательского ремесла, и моей жене Наташе, без всесторонней помощи которой эта книга никогда не увидела бы свет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.