Коко за работой
Коко за работой
Я расценил это как знак большого доверия и расположения, когда, наконец, однажды после завтрака Коко пригласила меня посмотреть, как она работает.
В трудные годы я чаще виделся с Коко. Она получила из «Аргюса» статью, написанную мной о феноменах, потрясших Моду.
— Это уже не важно, — сказала она мне, — я возьмусь за свою последнюю коллекцию, которая будет синтезом всего, что я сделала.
— Я ношу этот костюм десять лет. Мне нравятся старые ткани, они не изнашиваются.
Она поглаживала шерсть, как могла бы гладить собаку. У меня возникло предчувствие (конечно, ложное), что на сей раз это будет действительно последняя коллекция, что она говорит искренно.
Я видел ее растерянность. Она спросила журналиста из «Умен’с Уэр»:
— Как, по-вашему, это будет хорошая длина?
Казалось, она придает значение его ответу.
«Умен’с Уэр» только что опубликовал рекламную страницу, оплаченную конфекционерами[315], поперек которой было напечатано: «We love Coco»[316], о в слове love было заменено изображением сердца. Жена журналиста обедала на рю Камбон в миниюбке. Сделав героическое усилие, Коко показала ей два ожерелья, какие были на ней:
— Какое вы хотите?
Молодая женщина выбрала более длинное.
Последняя коллекция Шанель. Мне казалось, что я должен быть рядом с Коко (как Жуанвилль со Св. Людовиком![317]). В конце концов, это тоже был своего рода крестовый поход во имя Красоты и Совершенства. «Коллекцию надо найти, — говорила мне Коко. — Я ищу тему. Мы поговорим об этом. Вы поймете, как это происходит. Узнаете много вещей».
Она находилась на рю Камбон. Был субботний день. Она вызвала всех своих служащих.
— Я прихожу всегда, когда прошу их работать. Они знают, что я здесь. Если у них возникают вопросы, они могут прийти ко мне.
Короткое молчание:
— Но никто никогда не приходит. Я остаюсь одна, и это досадно, потому что дело делается за разговором. Что я могу сделать?
Она волновалась, хотя была уверена в себе.
— Чтобы коллекция удалась, надо сохранять спокойствие, когда готовишь ее.
И со вздохом:
— Все устарело.
Что это, начало самокритики?
— Теперь делают только копии, — говорила она. Коко возвращалась к этой теме и позже:
— Надо оставаться собой. Надо сделать что-нибудь очень хорошее. Они хотят все перевернуть вверх дном, но они не знают, что делать. Чтобы изменить моду, недостаточно укоротить юбку.
Она колебалась, искала, говорила сама с собой: «Не думаю, что можно вернуться к длинным платьям (она думала о зимней коллекции). Трудно найти что-то подходящее к сегодняшнему образу жизни. Париж запружен автомобилями; возникают пробки, потому что надо продавать автомобили; узнаешь, что каждое воскресенье погибают сотни людей. Мне страшно. Страшно выходить. Я говорю себе: сиди дома».
Она утверждала, что в больших столицах растет мода у?у?, помимо всего, пользующаяся бесплатной рекламой благодаря певицам и молодым актрисам.
— В былое время эти девицы были бы проститутками, теперь они в привилегированном положении[318].
Ее вновь охватывали сомнения:
— Зачем мне продолжать, если все не ладится?
В ушах у нее большие жемчужины. Она погружалась в мечты, вспоминая путешествие в Калифорнию, ночь в Монтерей. It happened in Monterey[319]. Балкон ее комнаты возвышался над Тихим океаном, освещенным луной. Пел чернокожий. Она сказала: негр.
«Он повторял все время одну и ту же фразу. Я попросила его прийти спеть для меня. Это было восхитительно. На другой день я накупила вещей из экипировки ковбоев, все переделала и заработала состояние».
Итак, она искала новый силуэт для новой женщины.
— До сих пор, — заметил я, — вы не испытывали потребности делать что-то новое.
Она нахмурилась. На что я намекаю? Я настаивал:
— Вы пришли к выводу, что все устарело.
Она уклонилась от ответа:
— Я не могу все делать совсем одна.
На низком столе перед диваном большой стакан воды. Таблетка на блюдечке. Коробочка: «Аромат, освежающий дыхание».
— Они ничего не понимают. У них нет воображения. Я не умею шить, я закалываю.
Руки на поясе. Она их легко раздвигает, обе одновременно.
— Не дать ли немного большую ширину?
Находила ли она свой новый силуэт? Пришло ли вдохновение? Не отвечая на мои вопросы, она показывала свои руки, свои скрюченные пальцы.
— Видите, распухли все суставы.
Она считала:
— Один, два, три… семь, восемь, девять.
Она перебирала концами пальцев, как прядильщица над прялкой.
— Я оберегаю подушечки пальцев, мне их достаточно для работы. Я была очень ловкая, могла делать руками все, что хотела.
Она показала маленький бумажник с позолоченным медальоном, воспроизводившим знак зодиака:
— Мастер должен был сделать для меня целую сотню таких к Рождеству. Я их не получила. Ничего невозможно добиться. Между тем их так легко сделать. Все это покрывается тонким слоем золота с помощью кисточки.
Она показывала, как это делается.
— Я изобрела много вещей.
Я находил ее патетичной, ее, раздираемую между прошлым, когда ей все удавалось, и этой готовящейся коллекцией, этой новой женщиной, которую надо было найти. Могла ли она порвать с «Шанель»? Сделать туалеты, которые сама не надела бы? Играть в чужую игру?
— То, что они делают, я сделала бы лучше их.
Она смотрела на позолоченный бумажник, дула на него и протирала полой юбки. Потом:
— Надо изменить силуэт. Не хочу больше, чтобы он был прямой и плоский. Мода — это иллюзия, что родилась новая женщина, соответствующая своей эпохе.
Она смотрела на меня, как робкая кандидатка на соискание степени бакалавра смотрит на грозного экзаменатора. Пыталась прочесть что-то на моем лице, прежде чем ответить на вопросы, которые сама себе задавала.
— Я слишком много раздумываю, — призналась она.
Она плохо спала. Просыпалась с образом этого платья, которое должно произвести революцию, платья, которое упорно искала.
— Оно мне уже кажется устарелым. Мода — это ведь все же не длина юбки? Не могу же я делать такие юбки?
Рука на животе:
— Юбки-пояса!
Фабриканты показывали ей восхитительные ткани.
— Они изготовляют их для меня, потому что я умею их подать. Эти прекрасные ткани сделаны для буржуазок, у которых есть деньги и класс. Для молоденьких надо придумать что-то менее дорогое.
Она не скрывала своей растерянности:
— Какая неразбериха — эта мода у?у?!
Вдохновение?
— Не следует забегать вперед, иначе сделаешь вещи, которые очень быстро устареют.
Не переставая думать о своей коллекции, она обращалась к десятку побочных сюжетов. Отпуск, все хотят получить его в августе, как раз тогда, когда Дому нужно, чтобы все были на месте. А Насер?[320]
— Четвертая мировая война уже началась, не так ли?
А оперетта «Коко»? Какой-то хроникер написал, что пятидесятичетырехлетняя Розалинд Рассел сыграет восьмидесятичетырехлетнюю Мадемуазель Шанель.
— Мне все равно, — возмущалась Коко, — могут говорить, что мне и сто лет. Но как приятно этой даме (Розалинд Рассел) прочесть: чтобы сыграть меня, восьмидесятичетырехлетнюю, взяли ее, которой всего пятьдесят четыре.
За этим следовало сетование:
— Вся пресса против меня.
После чего она возвращалась к тому единственному, что ее по-настоящему занимало:
— Эта длина (мини)! Мне сказали, что с ней покончено?
Она взывала ко мне уже не как к экзаменатору, готовившемуся задать трудный вопрос, но как к самому Господу Богу, способному покончить с мини на любом основании.
— Это уже не имеет успеха, не правда ли?
О нет, их видишь все больше и больше.
— Скоро женщины будут выходить нагишом.
Она горько смеялась:
— Вы сразу же узнаете, на ком остановить свой выбор. Какой эгсбиционизм. Готовы на что угодно, чтобы поразить трех-четырех человек.
И заключила ухмыляясь:
— Мужчины получают женщин, которых сами заслуживают.
Она жонглировала цифрами:
— Коллекция обходится в триста пятьдесят миллионов. Когда вот такая вещь (она показала на костюм, который был на ней), сшитая только из холста, спускается из ателье еще до примерки, она стоит уже около двухсот тысяч франков. (Она всегда называла старые франки[321].) Я могла бы показать вам костюм, который заставляла переделывать тридцать пять раз.
— Не это ли и есть настоящий люкс? Носить одежду, не выходящую из моды?
Она показала мне свою фотографию военных лет:
— Ее можно принять за сегодняшнюю, — говорила она. — Я иначе причесываюсь, но жакет могла бы носить и сейчас. Одна клиентка-северянка принесла мне костюм, полученный в наследство от тетки. Он сшит до войны. Его можно носить и сейчас. Сегодня (она пожимала плечами) надо потрясти! Вот и показывают пупок. Профессия, ремесло погибли.
Ее сетования принимают другое направление:
— Все же какая потеря престижа для Франции. Журналы убили моду. Забывают, что сорок пять тысяч портных живут ею. Политика этой страны стала безрассудной. Делают бомбы! Вы думаете, это остановит китайцев? Ах! Женщинам хочется развлекаться. Из-за пилюль у них нет детей, и все они будут работать, стуча каблуками.
А вдохновение? Модель, которая должна быть непременно найдена, чтобы обновить облик женщины? Определить новый стиль? Я постоянно возвращаюсь к этому.
— Мне не помогают. Ни у кого нет воображения.
Но приняла бы она что-нибудь, кроме собственных идей? А они не приходили. Вернее, возвращались все те же.
— Я им говорю: надо добиться совершенства. Что другое вы можете предложить? Ничего. Вы ведь ничего никогда не изобрели, даже подпушки. Всё всегда шло от меня. У меня два костюма, и при этом я всегда хорошо одета. Это и есть Шанель.
Дело было почти заслушано.
— Я раба своего стиля.
Она еще боролась; битва чести, чтобы убедить себя: стоит ей захотеть… Она узнала, что Карден укоротил юбки.
— Тем лучше. Будут смеяться. Я видела дылду, показывающую ноги до сих пор (очень высоко). Не уродливые. Никудышные. Я думала, моя девочка, тебе повезет, если найдешь дурака, который на тебе женится! Если бы у меня была дочь, я бы ей разрешила показывать колени, только если бы они были очень красивы.
Я робко пытался ей объяснить, что мода, которую она называет у?у?, как раз та, какую ввело первое поколение девушек, одевающихся, не спрашивая мнения своих матерей, и, сверх того, стремящихся выразить свою независимость. Она настаивала на своем:
— Из ста женщин лишь у одной красивые колени.
И тут же исправляла процент:
— Я слишком щедра. В Америке под чулки кладут пластмассовые колени. Скоро все будет из пластика. Ничего не видела уродливее этих коротких платьев. Женщины со слезами будут просить, чтобы им дали немного больше материи.
Она нагромождала все это, как мешки с песком на берегу реки в половодье, боясь наводнения плохого вкуса.
— Если бы я не взяла некоторые обязательства, то закрыла бы Дом и ушла. Но так как я всегда иду до конца в своих начинаниях…
Вздох, пожатие плечами:
— Мне наплевать на то, что скажут, я сделаю все, что в моих силах.
Настал июль. Коллекция успешно продвигалась, классическая, архи-Шанель.
— Каждый раз, когда я хочу сделать что-нибудь другое, спрашиваю себя: а ты бы надела это? Нет, я не могу ничего носить, кроме Шанель.
Она взвешивала, рассчитывала, чем рискует.
— У Моды дела идут плохо. Ателье закрываются. Дом Шанель в порядке, но все же мы отказываемся от заказов меньше, чем обычно. Молине[322] спросил меня, как ему быть.
Я посоветовала ему выпускать готовое платье.
— Что вы хотите, мой дорогой (сказала она ему), это случилось не только с вами. Вас находят устаревшим, и все кончено.
Вас находят… Это относилось не только к Молине. Она сражалась со временем, как гладиатор со смертью. Она тянула красный и синий шнуры, окаймлявшие ее костюм:
— Мой стиль — это кант, и я еще добавлю его, потому что это и есть Шанель. И не откажусь от того, что оказало влияние на девяносто процентов конфекции.
Атмосфера в Доме становилась мрачной.
— Когда около пяти часов Мадемуазель спускается, начинается паника, — доверилась мне одна из старших мастериц.
Для нее, для ее коллег 5 часов — это конец дня. Они хотели бы уйти домой. Коко же вставала из-за стола, кончая свои монологи. «Почему она не может работать нормально?» — спрашивали ее сотрудники и сотрудницы. Они устанавливали смены:
— Ты остаешься сегодня вечером? Удачи.
— Кажется, она улыбается?
Она говорила мне:
«Я наняла нового портного. Сказала ему: сделайте что-нибудь, чтобы показать мне, что вы умеете. Оставила его в покое. Он всюду нашил карманы и разные штуки. В этом была даже какая-то искорка оригинальности. Но не было главного. Я сказала ему: друг мой, у нас есть руки. Надо дать возможность двигать ими. Он не понимал. Модельеры делают платья, в которых нельзя двигаться. И спокойно объясняют, что платья и не предназначены для этого. Мне становится страшно, когда я слышу такие вещи. Что произойдет, когда никто не будет думать, как я? Я говорила об этом моим девушкам (ее манекенщицам):
— Я скоро умру. Я учу вас очень важным вещам. Не будьте дурами!»
Настал момент, когда она мне сказала:
— Останьтесь с нами сегодня вечером, увидите, как мы работаем.
На ней был бежевый костюм.
— Я в дорожном костюме, — объясняла она, — потому что не могу надеть ничего другого. У меня есть только бежевые туфли.
Как только она села в большом парадном салоне, молодой человек с намеком на усики на верхней губе опустился на корточки у ее ног и стал открывать картонные коробки. Он принес синие туфли, которые Коко отказывалась примерить:
— Какой ужас! Уродливые, тяжелые. Возьмите мои старые туфли и сделайте такие же.
— Хорошо, Мадемуазель.
— Сюда прикрепите это, потом…
— Хорошо, Мадемуазель.
«Да, Мадемуазель, хорошо, Мадемуазель», ничего другого я не слышал весь этот длинный рабочий вечер. Закройщики, старшие мастерицы: «Да, Мадемуазель, хорошо, Мадемуазель». Один из закройщиков, с которым она очень резко обошлась, слегка восстал. Экзекуция последовала немедленно:
— Вы приготовились к примерке в ателье, а не для меня. Смотрите: это идет отсюда. Здесь у вас мешок. Если бы вы сделали так…
Ее худые руки потянули материю вверх. Она затрещала, разорвалась. Ее руки соединили концы один с другим, прошлись по верху, как по платку, который надо сложить, разгладили.
Она пригоняла костюм на манекенщице, которая не шевелилась. Глаза устремлены в пространство. Девушка напоминала лошадь, которую подковывают. Иногда улыбка скользила по лицу, как лучик света по воде в пасмурную погоду.
На полу рулоны ткани. Ожерелья висели на спинке стула — как лапша, которую сушила моя тетя Мари в воскресенье утром перед конфирмационным обедом. Ленты, шнуры, тесьма, перья, пуговицы, булавки, все это под рукой у Коко. Ей все показывают, вплоть до чулок:
— Ваша горничная сказала, что эти чулки после стирки делаются красными, Мадемуазель. Не будем их больше покупать.
Коко на редкость спокойна, говорит ровным голосом, без раздражения — видимого.
— Когда нервничаю, я не спускаюсь, — говорила она. — Помешала бы им работать.
Она хорошо ладит с одним закройщиком, улыбающимся, сговорчивым, умеющим ее развеселить.
Когда его первая модель появилась на подиуме, он бросился к ногам Коко:
— Я вижу! Слишком длинно!
— Так вы боитесь меня? — спросила она смеясь.
Она сделала знак манекенщице подойти к ней.
Не вставая, разрывает швы. Этот звук: кррр! кррр!
— Джерси очень трудно в работе, плохая ткань. Я это знаю, можете мне поверить. Я начинала с джерси.
Когда она переставила опушку, удлинила, укоротила, поправила плечо, она послала манекенщицу на подиум у выхода из кабины:
— Именно здесь клиенты увидят платье.
Снова, принимаясь за «окаянного» закройщика:
— Зачем вы взяли перкалин? Пустая трата времени! Я пригласила экспертов, чтобы узнать, почему все обходится так дорого. Хоть я и без них знаю: потому что вы приносите не готовые к примерке вещи. И то же самое вы делаете с клиентками. Вы кладете перкалин, когда нужна плотная шелковая ткань. И было бы достаточно трех примерок вместо пяти.
Она провела рукой по груди манекенщицы:
— Эта модель должна быть плоской. Смотрите! У нее нет груди, а кажется, что есть!
Взгляд манекенщицы вибрирует ускользает. Слышит ли она? Говорят о ее груди. У нее нет груди? Что она об этом думает? Кажется, ничего. Я, конечно, ошибаюсь. Она должна злиться: несчастная старуха, у меня нет груди, занялась бы лучше своей, что касается моей, то я знаю мужчин, которые ее ценят такой, какая она есть… и т. д.
— Не выношу, когда видно бедро, — сказала Коко.
— И посмотрите, жакет сзади вздернут.
Она медленно скользила руками по ягодицам манекенщицы:
— Надо, чтобы здесь падало.
Она берет сантиметр, проверяет ширину пластрона: около пятнадцати, не ровно пятнадцать.
— Надо добавить материю. Но вы не сможете, потому что тут ничего нет.
— Есть, — протестует портной, — вот здесь!
Она, очень сухо:
— Нет, ее здесь нет.
Приходит Беттина[323], которую я не сразу узнал, так она загорела. Она примеряет платье из органди для приема у барона Реде:
— Самое главное произвести впечатление в момент появления на балу, — объясняет Коко. — Я хочу, чтобы вы выглядели как серьезная молодая девушка, тогда как другие придут в мини-юбках или в чем-то, что волочится по полу.
Она добавила оборку из органди на плечах и голубую ленту на платье. Примеряют украшения — бриллианты, жемчуга.
— Нужно, чтобы поняли, что драгоценности — это орнамент, а не состояние, которое носят с собой.
— Особенно в наши дни, — замечает Беттина.
— Всегда, — говорит Коко.
Какая погода в Сен-Тропезе, откуда вернулась Беттина?
— Плохая.
— Тем лучше, — говорит Коко. — С тех пор как все эти люди показываются на пляжах, Франции капут.
— Обожаю пустые пляжи, когда там никого нет, — сказала Беттина.
— Приходите еще раз завтра, — говорит ей Коко.
Снова за работу.
— Поднимите волосы, — говорит Коко одной из манекенщиц.
Она смотрит на меня вопросительно:
— Зачем они закрывают лицо волосами? Лицо — это так красиво.
Манекенщице:
— Вы очень красивы, когда лицо открыто, лоб, нос, подбородок.
Улыбка манекенщицы: спасибо, Мадемуазель и… говори себе, говори…
Как орденскую ленту рыцарского достоинства, Коко носила подвешенные на шее ножницы.
В 1964 году на экспозиции в Лувре по поводу двухсотлетия Хрустального завода Баккара[324] (по настоянию своего адвоката Ренэ де Шамбрана) она согласилась декорировать большой кубок. У нее была страсть к хрусталю. Мотивом она выбрала свои ножницы. Ее восхитила гравировка, которая воспроизвела ее рисунок.
— На пригласительном билете, — говорила она Ренэ де Шамбрану, — следует отметить, что мое единственное искусство состоит в том, чтобы с помощью этих ножниц резать, упрощать, в то время как другие все усложняют.
Она рассказывала об этом кубке, когда в последний раз завтракала с Ренэ де Шамбраном.
— Мне бы хотелось еще раз его увидеть, — сказала она ему.
Он тотчас же попросил привезти его из музея Баккара и назначил свидание с Коко. Оно должно было состояться на другой день, или через день после ее смерти.
Я закрываю глаза. Передо мной возникает образ Коко, каким он остался в моей памяти: Коко закалывает платье. Иногда вскрикивает: «Эй! Что такое?». Она показывает руку с булавкой, вонзившейся в палец.
— Это часто случается. Я не чувствую ничего, пока не затронута кость.
Она берет великолепную подкладку для пальто.
— Я хочу сделать яркую, сверкающую коллекцию. Другие злоупотребляют черным. Страна не заслуживает того, чтобы ее заставляли носить траур.
Расстегнув жакет своего костюма:
— Понюхайте, это мои новые духи. Теперь не умеют делать духи… ничего не умеют.
Часы шли. Приближалась ночь. Она перекусила, выпила красное вино. Она говорила:
— Коллекция имеет первостепенную важность, потому что это будущее…
Ей было тогда восемьдесят лет. Оставалось несколько недель до ее дня рождения. Не могло быть и речи о том, чтобы ее поздравить.
Она не знала большего счастья, чем работа.
Она говорила:
«Люди вам рассказывают о своем маленьком счастье, но какой ужас! Маленькое счастье, маленькое несчастье. Когда кто-нибудь из моих манекенщиц говорит о своих маленьких несчастьях, я отвечаю ей: «Бедная моя девочка, дорогая моя, я желаю тебе большого несчастья, это тебе принесет большую пользу, потому что ты не знаешь, что такое несчастье».
Она не добавляла: следовательно, ты не знаешь и что такое счастье, но это подразумевалось само собой. Если бы я ее прервал, она не услышала бы моих вопросов. К тому же она должна была сама задавать их себе во время бессонных ночей. Вот почему она, которая так нуждалась во сне, боялась ложиться в постель. Еще одну минуту, господин палач. Она говорила, говорила. Страх молчания, объясняла она, страх застенчивых. Нет. Когда она говорила, она существовала, такая, какой сама себя создала.
Во сне, в безмолвии, она становилась другой, той, какую не переставала заживо хоронить, той, которая бродила ночами, которая, без сомнения, приходила к ней во время бессонницы и вздыхала о простом утраченном счастье.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.