Рождение Свана

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рождение Свана

Около 1911 года, считая себя близким к окончанию своего великого труда, Марсель Пруст должен был с тревогой задуматься — а найдет ли он издателя? Его отношения с газетами и журналами никогда не были особенно благополучными. Повредив себе репутацией богатого любителя, вызвавшей недоверие как профессионалов, так и «чистых», он лишь благодаря дружбе с Кальметом смог преодолеть порог «Фигаро». В «Тан» отвергли две его статьи. Его эссе о Рескине долго пылилось в столе директора «Ревю де Пари» [203] Гандеракса, «учтивого человека, — писал он Жану-Луи Водуайе, — разрывавшегося между дружбой, которую питал к моей особе, и отвращением, которое вызывали у него мои писания. В конце концов он отверг их по долгу совести. Однако тем временем Рескин умер, и рукопись, «омерзительная в плане литературном», была признана «восхитительной благодаря своей актуальности». Поскольку никакого другого критика, согласившегося писать о Рескине, под рукой не нашлось, Гандеракс, оказавшись перед дилеммой: оставить свой журнал без некролога, посвященного этому великому человеку, «или опубликовать то, — пишет Пруст, — что стало потом моим предисловием к «Амьенской Библии», все же предпочел первое бедствие. А довод, который он степенно, грустно и сердечно привел в оправдание своего отказа от всех моих сочинений, состоит в том, что «ему было недосуг переделать их и переписать…»

Пруст госпоже Строс:

«Ничего не скажу против господина Гандеракса, обладающего огромными достоинствами, он действительно человек незаурядный, каких встречаешь все реже и реже, и кого я предпочитаю нынешним. Но почему он так пишет? Зачем, сказав «1871 год», обязательно добавлять «гнуснейший из всех»? Зачем сразу же определять Париж как «великий город», Делоне как «маститого художника», зачем волнение должно быть непременно «сдержанным», добродетель «утешительной», а траур «строгим», включая тысячу прочих милых вещиц, которые я сейчас не упомню? И Бог бы с ним, с самим Гандераксом, если бы, правя других, он не верил, что оказывает услугу французскому языку. Он это сам говорит в вашей статье: «Небольшие заметки на полях, которые я делаю во славу и в защиту французского языка…» Во славу — нет. В защиту — тоже. Единственные, кто по-настоящему защищают французский язык (как армию во время дела Дрейфуса), это те, кто не дают ему покоя…»[204]

Но если у Марселя Пруста возникали затруднения даже с публикацией нескольких очерков и эссе, то насколько же сложнее было бы ему издать большое произведение, которое только в первоначальной версии предполагало от двенадцати до пятнадцати сотен страниц согласно принятому типографскому стандарту. Пруст хотел представить его публике все сразу, чтобы дать впечатление о едином целом, а также потому, что лишь конец (называвшийся отныне «Обретенное Время») позволял постичь всю строгость его построения. Но при моде на короткие романы какой же издатель взялся бы за столь рискованное дело?

Пруст сперва будет надеяться, что Кальмет, друг Фаскеля, убедит того издать «В поисках утраченного времени». Начались переговоры, на первых порах, казалось, успешно. Фас-кель говорил о трех томах, выходящих с интервалом в шесть месяцев; Пруст соглашался, хотя и с сожалением, поскольку «не имел никакой уверенности дожить до завтра» и предполагал три заглавия: «В сторону Свана» (или, быть может, «Потерянное Время»); «У Германтов»; «Обретенное Время». Луи де Роберу, романисту, которого он ценил, и который оказался одним из немногих, признавших в «Забавах и днях» больше, чем просто талант, Пруст писал:

«Как вы, быть может, знаете, я с тех самых пор, как заболел, работал над большим произведением, которое сам называю романом, потому что оно лишено случайностей, свойственных мемуарам (в нем нет другого случайного, кроме того, что должно представлять часть случайного в жизни), и имеет очень строгое построение, хотя и не очевидное из-за своей сложности. Я не способен определить его жанр. Действие некоторых частей происходит в деревне, действие других — в одних кругах, а действие других — в других; некоторые части семейные, и много ужасного неприличия. Кальмет, которому эта книга посвящена, обещал издать ее у Фаскеля, и мы оба больше к этому не возвращались, потому что договорились (договорились мы с Кальметом, а говорил ли он предварительно с Фаскелем — не знаю). Только случилось вот что: мой роман так объемен (хотя, по-моему, очень сжат), что потянет на три тома по четыреста страниц, или лучше на два по пятьсот и семьсот. Мне сказали (не Кальмет, которого я еще не видел), что бесполезно упрашивать Фаскеля выпустить одно произведение в двух-трех томах, что он навяжет мне разные названия для каждого тома и интервал между их выходом в свет. Это меня сильно удручает, но мне говорят, что в другом месте было бы то же самое. С другой стороны, я болен, очень болен, и, следовательно, тороплюсь опубликоваться, а у Фаскеля то преимущество… что он возьмется за издание книги (надеюсь!) сразу же. Но мне говорят также, что он строго изучает рукописи и требует вносить поправки, дабы ничто не мешало действию. Вы, имеющий такой большой опыт во всем этом (сам-то я опубликовал всего лишь одну иллюстрированную книгу у Кальмана-Леви, издателя, для которого мое нынешнее сочинение слишком непристойно), и автор стольких переводов в «Меркюр»,[205] что вы мне посоветуете? Полагаете ли вы, что, если Кальмет отнесет мою книгу к Фаскелю, тот выпустит ее такой, какая она есть, не касаясь всех ее лирических подробностей? (я бы смирился с разбивкой произведения на две части, но, поскольку сюжет разворачивается очень медленно, было бы огромное преимущество в том, чтобы первый роман насчитывал семьсот-шестьсот страниц, как очень сжатые страницы «Воспитания»…» [206]

А этот патетичный постскриптум?

«Не слишком судите по себе, хотя вы сами написали восхитительную книгу, которая не является романом. Вы уже были известны. Я же отношусь к очень немногочисленным писателям. И по большей части совершенно неизвестен. Когда читатели, что случается редко, пишут мне в «Фигаро» после какой-нибудь статьи, то письма направляют Марселю Прево,[207] потому что моя фамилия кажется им всего лишь опечаткой…»

Но Кальмет (и Пруст, всегда страшившийся возможного недоразумения или размолвки, анализировал каждое слово и каждую мысль, пытаясь догадаться о причине этого охлаждения), Кальмет проявил мало усердия, а Фаскель мало энтузиазма. Что таилось за их медлительностью? Не сердился ли Фаскель за что-нибудь на Кальмета, и не оказался ли Пруст всего лишь искупительной жертвой? Сам он подозревал именно это. Жан Кокто написал Эдмону Ростану, преуспевающему автору, который, издаваясь у Фаскеля, имел на него большое влияние. Ростан, великодушный собрат, вмешался. Фаскель не отверг книгу, но, как и опасался Пруст, потребовал правки. Это было сделано ради того, чтобы припугнуть и поставить на место автора, который в течение шести лет «правил» свой роман.

Тем временем Пруст сделал несколько робких шагов в сторону НРФ («Нувель ревю франсез»), который считал своим подлинным духовным пристанищем. Он давно знал Гастона Галимара и передал ему многие тетради рукописи. На следующее заседание совета НРФ Галимар принес книгу Пруста. Но посвящение Кальмету не понравилось, особенно той требовательной группе, которая ратовала за чистоту литературы. В ее глазах Пруст был светский щеголь, а его рукопись, едва раскрытая и перелистанная, «попахивала герцогинями».

Пруст в НРФ: «Я бы хотел… сообщить, что есть шокирующего во втором томе, чтобы вам не пришлось, сочтя это непригодным для печати, читать весь первый том. В конце первого тома (в третьей части) вы обнаружите некоего господина де Флерюса (или де Гюре, я много раз менял имена), которого смутно подозревают в том, что он любовник госпожи Сван. Однако, как и в жизни, где репутации часто обманчивы и требуется немало времени, чтобы узнать людей, лишь во втором томе выяснится, что этот пожилой господин вовсе не любовник госпожи Сван, но педераст. Этот характер я считаю довольно новым — педераст мужественный, одержимый мужественностью, который ненавидит женственных молодых людей, а по правде сказать, ненавидит всех молодых людей вообще, подобно тому, как встречаются женоненавистники, много страдавшие из-за женщин. Этот персонаж довольно сильно распылен по самым разным частям, чтобы том отнюдь не напоминал специальную монографию, такую как «Люсьен» Бине-Вальмера, например… К тому же нет никакого грубого подхода к теме. И, наконец, вы можете быть уверены, что во всем произведении преобладает метафизическая и нравственная точка зрения. В итоге этот пожилой господин соблазняет привратника и содержит пианиста. Я предпочитаю заранее предупредить вас обо всем, что могло бы вас обескуражить…»

Андре Жид раскрыл рукопись наугад и наткнулся на фразу, где Рассказчик описывает свою тетю Леонию, «тянущую к моим губам свой скорбный лоб, бледный и увядший… где позвонки проступали, словно иглы тернового венца или бусины четок». Позвонки, проступающие на лбу… Жид дал неблагоприятный отзыв.[208]

Едва прервались переговоры с НРФ, как случилось «гнусное событие»:

Пруст госпоже Строс: «Уже из-за того лишь факта, что я порвал с другой стороной, мне пришлось смириться с поправками, о которых просил меня Фаскель. Однако позавчера я получил от него письмо, в котором он ясно и недвусмысленно говорит мне, что не может взяться за издание этого сочинения (все пересыпано комплиментами, но итог явно отрицательный, так что нечего к этому возвращаться; впрочем, он отослал обратно мою рукопись)… Увы! Я думаю, что был прав, когда предположил, что Кальмет не заручился никаким обещанием от Фаскеля, и что имено поэтому он меня с самого начала избегал. В любом случае это теперь уже неважно, и придется начинать все заново в новом месте, что весьма досадно. Не думайте больше об этом, мы с вами снова поговорим, когда я пришлю вам готовую книгу, пусть даже мне самому придется стать владельцем типографии, чтобы выпустить ее в свет. — Знаете, я хотел бы преподнести маленький сувенир Кальмету (который все же был очене мил, но не понял, что вообще ничего не сделать было бы лучше, чем сделать наполовину). Есть ли у вас представление о чем-нибудь таком, что ему пригодилось бы? Может, колода карт? (Кошелек? Портсигар? Но курит ли он? Колода для бриджа?) Поскольку я в нем больше не нуждаюсь, то сделать ему подарок сейчас не будет бестактностью. Но я разорен, так что не хотел бы тратить на это больше полутора тысяч франков. Однако, если это доставит ему удовольствие, хоть и обойдется вдвое дороже, я пойду на это с радостью…»

Госпожа Строс высказалась за портсигар. Марсель заказал его у Тиффани, из черного муара, с бриллиантовым вензелем: «Это чрезвычайно просто, очень красиво и стоит чуть меньше четырех сотен франков…» Но все в этой авантюре оборачивалось плохо; он принес свой подарок в редакцию «Фигаро» как раз накануне того дня, когда Конгресс[209] должен был избирать нового президента Республики и голова Кальмета была занята только этим.

Пруст госпоже Строс:

«Он меня даже не поблагодарил, так что не знаю, видел ли он меня вообще. Я принес его завернутым, он сделал какой-то рассеянный жест, и я положил его на стол. Сказал ему, что, дескать, это такая безделица, что даже не осмеливаюсь и т. д. Я это сказал, думая, что как раз наоборот, он увидит, какая это ценная вещь, и это добавит к моей щедрости благородство пренебрежения ею. Он же мне заявил: «Надеюсь, это будет Пуанкаре». Я ответил: «Тем хуже» и посмотрел на свой сверток. Его взгляд проследовал за моим, но, наткнувшись на пакет, движимый какой-то центробежной силой, тотчас же от него отвернулся и сосредоточился на чем-то другом. Последовала минута молчания, затем он сообщил мне: «Однако, возможно, это будет Деша-нель». Затем мы поговорили о Паме, и, видя, что он не вспоминает ни о Фаскеле, ни о портсигаре, я поднялся и ушел с убеждением, что завтра получу записку: «Дорогой Друг, ведь это же сущее сокровище», но никакой записки ни завтра, ни в другой день так и не получил…»

Когда Фаскель и НРФ вышли из игры, обескураженный Пруст смирился с тем, что свою книгу ему придется опубликовать за счет автора:

«Я не только оплачу все издержки, но хочу даже, несмотря на это, посулить издателю участие в доходах, если таковые будут, не из щедрости, а лишь бы заинтересовать его в успехе книги…»[210] Во всей его переписке того времени чувствуется озабоченность — как трудностями, с которыми столкнулся великий писатель, пытаясь напечатать свой шедевр, так и желанием привлечь к нему не только друзей, прочитавших «Забавы и дни», но и просто «садящихся в поезд людей, которые читают в вагоне».

По совету Луи де Робера, опасавшегося, что, выпустив книгу за собственный счет, Марсель сам отнесет себя к разряду любителей, он отправил свою рукопись также Олендорфу, которому Луи де Робер со своей стороны написал, что речь идет не о дилетанте, но о писателе высокого класса. Две недели спустя Луи де Робер получил ответ господина Эмбло, директора издательского дома Олендорфа: «Дорогой друг, я, быть может, глуп, как пробка, но не могу уразуметь, зачем какой-то господин изводит тридцать страниц на описание того, как ворочается с боку на бок в своей постели, прежде чем заснуть. Напрасно я хватался руками за голову…» На этот раз Пруст был глубоко и с полным основанием обижен:

«Я нахожу письмо господина Эмбло (которое отсылаю, приложив к своему) совершенно глупым. Я и в самом деле пытался окутать свою первую главу (предполагаю, что именно об этом ему угодно говорить, так как, признаюсь, не узнал себя) впечатлениями полусна, значение которых станет полным лишь позже, но в чем я, действительно, зашел дальше, чем моя прозорливость, увы, посредственная, это позволила. Разумеется, целью в данном случае было вовсе не описание того, как кто-то ворочается в постели, на что в самом деле требуется меньше страниц — здесь это всего лишь средство анализа. Фаскель не придерживался этого мнения, поскольку в письме, уничтожение которого я могу только оплакивать, писал:

«Какая жалость, что вы не хотите сделать из одной-единственной главы об этом болезненном детстве целый том; она крайне любопытна и замечательна!» Очевидно, та часть, где имеется столько непристойностей, больше насыщена движением. Но, без сомнения, господин Эмбло до нее не добрался. Увы! Многие читатели будут так же суровы, как и он. Но читали ли эти люди по-настоящему Барреса? Сомневаюсь. А Метерлинка? Если бы господину Эмбло отправить, скрыв имя автора, «Вдохновенный холм» одного и «Смерть» другого, думаю, он «подсократил» бы их так, что от них мало что осталось бы, так что напрасно он «хватался руками за голову»…»

Но очень скоро Пруст снова обрел безмятежность художника, который знает, что его творение прекрасно: «Ну и что с того? Скажите же себе, что подобное случается со всяким. Я видел статьи Франса, уже знаменитого к тому времени, и чей ясный гений, казалось, безразлично улыбался любому читателю — они были отвергнуты в «Тан» как неудобочитаемые, и заменены в последний момент невесть чем; а в «Ревю де де монд» его роман «Таис» нашли столь плохо написанным, что, испросив разрешение прервать публикацию, заявили, что в любом случае не смогли бы оставить его на обычном месте романа с продолжением. Те же самые издания сегодня оспаривают друг у друга его прозу, которая в точности такая же, как и прежде, и, уверяю вас, даже сам он не предполагает, будто это из-за того, что стал писать талантливей…»

После нового провала Пруст уже без колебаний решил печататься за счет автора. Его друг Рене Блюм, брат Леона, приятный человек с висячими белокурыми усами, обладавший вкусом и природной добротой (Марсель познакомился с ним около 1900 года у Антуана и Эмманюеля Бибеско), хорошо знал Бернара Грассе, издателя нового, без больших капиталов, но молодого, умного и одержимого самой благородной страстью к своему ремеслу, который примерно в то же время открыл Жироду. Пруст попросил Блюма выступить посредником и действовать быстро: «Я давно работаю над этой книгой; я вложил в нее лучшее из моей мысли; теперь она требует гробницы, которая заполнится раньше, чем моя… Не говорите мне: «Но, дорогой друг, Грассе будет рад издать ее за ваш счет…» Я очень болен, я нуждаюсь в уверенности и отдыхе…» Рене Блюм тотчас же приступил к делу, и в феврале 1913 года рукопись была передана Бернару Грассе. Будучи хозяином своих решений, поскольку полностью покрывал все издержки, Пруст пожелал опубликовать первый том в шестьсот страниц без абзацев даже для диалогов: «В непрерывный текст входит больше слов…», — говорил он. Луи де Роберу удалось убедить его ограничить первый том пятьюстами страницами и согласиться на несколько редких абзацев. Почитателям шедевра его название кажется таким естественным, так крепко укоренившимся в их вселенной, что им трудно представить себе, после скольких долгих обсуждений оно было выбрано.

Пруст Луи де Роберу: «Я бы хотел совсем простое заглавие, совсем неброское. Общее название вы знаете: «В поисках утраченного времени». Нет ли у вас возражений против «Шарля Свана» для первого двойного тома (если Грассе согласится на два тома в одном футляре)? Но если выйдет один-единственный том в пятьсот страниц, меня это название не устраивает, потому что последнего портрета Свана там не будет и, таким образом, моя книга не выполнит обещание, данное заглавием. Может, вы предпочитаете «Пока не занялся день»? (я нет). Мне пришлось отказаться от «Перебоев чувства» (первоначальное заглавие), от «Заколотых голубок», от «Прерывистого прошлого», от «Вечного поклонения», от «Седьмого неба», от «Под сенью девушек-цветов», от названий, которые, впрочем, станут главами третьего тома. Я, кажется, говорил вам, что «В сторону Свана» появилось из-за двух «сторон», что были в Комбре. Вы же знаете, как говорят в деревне: «Пойдем в сторону господина Ростана?..»

P. S. Может, вы предпочитаете в качестве заглавия «Сады в чашке чая» или «Век имен» для первого? «Век слов» для второго? «Век вещей» для третьего? Сам бы я предпочел «Шарль Сван», но с указанием, что это не весь Сван: «Первые наброски Шарля Свана».

Наконец, 12 ноября 1913 года «Тан» в большой статье Эли-Жозефа Буа объявила о назначенном на завтра выходе в свет «Поисков утраченного времени» у Грассе. Этой редкой привилегии добилась Мари Шейкевич, давняя подруга Пруста, которая была очень близка с Адриеном Эбраром, директором «Тан». Буа нашел писателя лежащим «в комнате с вечно закрытыми ставнями». Пруст сказал ему, что сожалеет о разбивке произведения на части: «Не издают одну книгу многими томами. Я как человек, владеющий слишком большим для современной квартиры ковром, которому пришлось его разрезать…» (Этот прустовский образ явно происходит с бульвара Осман.) После чего объяснил, что его книга представляет собой развернутое во времени психологическое эссе, где ощущение истекшего времени дадут, изменяясь сами персонажи: «Моя книга, быть может, станет опытом серии романов о Бессознательном, я бы ничуть не постыдился сказать бергсоновских романов, если бы так считал, но это было бы неточно».

Хотя и выразив в интервью для «Тан» свою признательность Кальмету, которому «Сван» посвящен, Марсель, с отцовской тревогой следивший за рождением собственного детища, должен был с грустью признать, что «Фигаро», дружественная газета, приложила мало стараний на пользу его роману. Марсель Пруст Роберу Дрейфусу: «Я вовсе не стремлюсь к тому, чтобы обо мне говорили, я далек от этого. Но это произведение по-настоящему значительно… Если вам удастся добиться отзыва, я бы хотел, чтобы там не фигурировали эпитеты «утонченный», «изысканный», равно как и упоминание о «Забавах и днях». Это сильное произведение, на что притязает по крайней мере…» Сильное произведение… Вернее не скажешь, однако немногие читатели, даже среди расположенных к нему, смогли тогда увидеть это.

«Фигаро» с лихвой искупила свой грех замалчивания. Она опубликовала не только отзыв Робера Дрейфуса и критическую статью Франсиса Шевасю, но также напечатала на первой полосе большой очерк Люсьена Доде, который проявил «возвышенное благородство», и написал статью, которую Пруст был бы не прочь написать сам. Правда, с присущим семье Доде знанием деревни и цветов он замечал автору, что 1) цыпленка не едят в тот же день, как зарежут; 2) вербена и гелиотроп не цветут одновременно с боярышником. Марсель пытался оправдаться, описывая свои добросовестные изыскания во «Флоре» Гастона Бонье, где, по его словам, уже выяснил, что не следовало помещать в живые изгороди Комбре в одном месяце цветущие боярышник и шиповник.

Марсель Пруст Люсьену Доде:

«Мой дорогой малыш, я проснулся почти умирающим и услышал ваш зов из «Фигаро», словно мертвецы на том Страшном Суде, который вы некогда представляли; и я восстал с одра своего подобно мертвецам на портале Нотр-Дам, разбуженным архангелом…»

Тем временем Жак-Эмиль Бланш, другой архангел, вострубил в «Эко де Пари», Морис Ростан — в «Комедиа», Суде — в «Тан». «Суде первым отметил то, что несколько лет спустя станет своего рода открытием», — говорит Леон Пьер-Кен. На самом деле статью Суде заказал Эбрар, его директор, и опять по настоянию Мари Шейкевич. Критики получили свой шанс.

Но публику этот архангельский трубный глас оставил совершенно безучастной. Друзья с основанием твердили слово «гений». Читатели были глухи: «Это, — говорили они, — лишь мнение нескольких светских людей о другом светском человеке». Те, кто знал автора в лицо, читая эти хвалебные статьи, говорили: «Марсель Пруст? Малыш Марсель из Рица?» и пожимали плечами. Анатоль Франс, получивший «Свана» со следующей дарственной надписью: «Первому учителю, величайшему, любимейшему», признался, что не смог его осилить, и впоследствии сказал госпоже Альфонс Доде, любившей эту книгу, когда она заговорила с ним об авторе: «Я был с ним знаком и написал предисловие к одному из его первых сочинений. К несчастью, он, кажется, стал неврастеником до крайней степени: даже не встает с постели. Ставни у него закрыты весь день и вечно горит электричество. Я ничего не понимаю в его книге. Хотя он был приятен и полон остроумия. Обладал очень острой наблюдательностью. К сожалению, вскоре я перестал видеться с ним…»[211]

«Что касается Робера де Монтескью, — пишет госпожа де Клермон-Тонер, — то ничто не подвигло его выйти из трансцендентальной и покровительственной роли, которую он раз и навсегда присвоил себе в отношении Марселя…» Не знаю, — говорил он, — проявит ли когда-нибудь этот неисправимый молодой человек свою меру в каком-либо произведении — следуя выражению, которым злоупотребляют; хотя, признаюсь, не верю, потому что его мера как раз в том и состоит, чтобы не иметь ее. Он написал какую-то запутанную, нескончаемую книгу, для которой нашел сначала милое заглавие «В поисках утраченного времени», но потом заменил другим, дурным и сумасбродным… Ему принадлежит самая характерная из фраз, сказанных обо мне современниками. Вот она: «Вы реете над враждебностью, словно чайка над бурей, и будете страдать, лишившись этого восходящего потока…» В глазах Монтескью Пруст существовал лишь благодаря похвалам, которые расточал ему.

После выхода «Свана» у автора появилось ощущение провала: «Слово «триумфатор» заставляет меня горько усмехаться (благодарение Богу, мое горе не подавляет надежду). Если бы вы меня увидели, то поняли бы, что я вовсе не похож на торжествующего человека». Некоторые похвалы друзей, которым он посылал «Свана» — увы! — доказывали, что те его не читали. Марсель Пруст госпоже Гастон де Канаве: «Благодарю вас за то, что вы говорите о моей книге. У меня столько неприятностей с тех пор, как я ее написал, и я так мало о ней думаю, что совершенно ее забыл, так что, видимо, ошибаюсь, полагая, что нигде не говорил там о «горечи и разочаровании первого причастия», ни даже вообще о первом причастии. Но думаю все же, что, скорее, это вы что-то напутали. В любом случае, felix culpa,[212] как говорил Ренан, поскольку это подарило мне воспоминание о вашем собственном первом причастии, в котором для меня заключено столько поэзии! Еще раз благодарю вас за ваш милый ответ, поспешность которого усугубляет его приятность. Если вы не сочтете меня слишком педантом, то римляне говорили: Qui cito dat bis dat — кто дает быстро, дает дважды…»[213]

Но партия, думал он, еще не сыграна. В июне 1914 года он объявил госпоже Строс («любезно» пожелавшей вновь увидеть персонажей, к которым проявляла тем больше любопытства, что уже знала от Марселя о той роли, которую сыграет в продолжении книги) о первых оттисках у Грассе: «Не позволяйте обескуражить себя; я полагаю, что некоторые части с мучениями и влюбленностью не слишком вас разочаруют. Там есть разрыв, а также сцена, где одна и та же женщина увидена глазами двух разных мужчин, из которых один любит ее, а другой не любит, и где, кажется, есть немного боли и человечности. Но я стыжусь говорить о себе подобным образом…»

С появлением первого тома Грассе при поддержке Луи де Робера стал хлопотать о Гонкуровской премии для «Свана». Дружба с Леоном Доде делала их замысел не столь уж химеричным, и Пруст тотчас же ухватился за эту надежду, потому что страстно желал приобрести многочисленных читателей. Тщеславие? Можно ли всерьез обвинять в этом человека, который так долго терпел одиночество и безвестность? Нет, естественная тревога писателя, знающего цену тому, что он посеял, и который делает все, что в его силах, чтобы уберечь пока еще хрупкое растение. Опасаясь, как бы премия не миновала его из-за того, что он считался богатым, или, по меньшей мере, весьма обеспеченным человеком, он всем и каждому писал, что разорен. «Вы, быть может, заметите мне, что это ничуть не меняет дела, поскольку я, несмотря ни на что, из богатой семьи, немало вращался в свете и даже без денег выгляжу богачом…» Действительно, в ходе предварительных обсуждений о нем едва упомянули, и Гонкуровскую премию за 1913 год он не получил.

Другие голоса в его поддержку, гораздо более ценные, придут к нему из НРФ. Эта группа, уважения которой он жаждал так же сильно, как некогда внимания юных девушек из Бальбека, из-за литературного пуританства отнеслась к нему при первом знакомстве высокомерно. Правобережный роман,[214] как его назвал Фернандес, вызвал недоверие у этого левобережного издательства. Тем не менее, после публикации Галимар и Ривьер дали книгу Анри Геону, чтобы тот сделал аннотацию для «Нувель ревю франсез». Геона роман «воодушевил», и он пылко высказал это Ривьеру. Тот привлек внимание Жида, который при первом чтении лишь перелистал рукопись, и добился от него, чтобы теперь он прочел всю вещь целиком. Покоренный Жид написал Прусту со всей свойственной ему искренностью:

«Вот уже несколько дней я не выпускаю вашу книгу из рук; я насыщаюсь ею с наслаждением; я утопаю в ней. Увы! Зачем надо было, чтобы моя любовь сопровождалась такой болью?., отказ от этой книги останется самой значительной ошибкой НРФ (ибо я и сам в ней повинен) и одним из самых горьких сожалений моей жизни… Я чувствую, что испытываю и к ней, и к вам своего рода нежность, восхищение и особое расположение…»[215]

Пруст ответил:

«Мой дорогой Жид, я по собственному опыту знаю, что испытать некоторые радости можно только при условии, что лишишься других, меньшего достоинства… Без отказа, без повторных отказов НРФ я не получил бы вашего письма… Радость получить (его) бесконечно превосходит ту, которую мне доставило бы опубликование в НРФ». Но и это, последнее удовлетворение было ему теперь даровано. Совет НРФ «единогласно и с энтузиазмом» высказался за издание двух остальных томов. Пруст Жиду: «Вы же знаете, именно этой чести я больше всего добивался… но, хотя мой (договор) дает мне полную свободу, не думаю, чтобы я воспользовался ею, так как опасаюсь оказаться неучтивым по отношению к Грассе…»

В номерах «Нувель ревю франсез» за июнь и июль 1914 года были опубликованы большие отрывки из «Германтов» (на самом деле вошедшие потом в переработанном виде в «Под сенью девушек в цвету»). Галимар настойчиво возобновил свои предложения опубликовать и эту книгу, и все последующие; Фаскель проявил раскаяние; Грассе, которому Пруст, смирившись с тем, что покажется неучтивым, сообщил о своем намерении перейти к Галимару, был искренне огорчен. Таким образом, автора, отвергнутого столькими издательствами, теперь оспаривали друг у друга все. В августе 1914 года разразилась война, среди прочих последствий вызвавшая временное закрытие дома Грассе. Пруст воспользовался этим предлогом, чтобы вновь обрести свободу. Разве не надлежит ему, говорил он Грассе, оберегать свое детище? Марсель Пруст Бернару Грассе: «На вашем небосводе моя книга — всего лишь песчинка. Я не знаю, достаточно ли проживу, чтобы увидеть ее наконец вышедшей в свет, и вполне понятно, что, повинуясь инстинкту насекомого, чьи дни сочтены, я тороплюсь обезопасить то, что сам породил, и что останется жить вместо меня…» Грассе весьма великодушно уступил, и «Сван» переселился к Галимару. Что касается продолжения «Поисков утраченного времени», то война задержала его появление на пять лет. Это дало ему возможность плодиться дальше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.