3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Десятого октября 1935 года по рекомендации местного отделения Союза советских писателей Мандельштам был назначен на должность заведующего литературной частью в воронежский Большой советский театр. Появилась перспектива стабильного заработка. «Это был очень тихий и скромный человек, молча он смотрел спектакли и репетиции, – вспоминал актер театра П. Вишняков. – Наверняка у него было свое мнение о спектаклях, и, возможно, он высказывал его директору театра Вольфу или главрежу Энгель—Крону, но никогда труппе. Также никогда не читал он и своих стихов нам, актерам. <…> В своем темном костюмчике со своими неведомыми нам мыслями, Мандельштам был для нас несколько загадочным. <…> Казалось, он боялся расплескать свой внутренний мир».[813]

0 том, какие мысли о местном театре «очень тихий» Мандельштам таил от его актеров, дает неплохое представление отрывок из небольшой Мандельштамовской заметки, посвященный анализу воронежского «Вишневого сада». Скорее всего эта заметка была написана еще до поступления поэта в театр на штатную работу: «Я испугался певицы, игравшей в пьесе главную барыню, и поболтал о том о сем с актером, исполнявшим роль конторщика Епиходова. В нем нельзя было не узнать философа, ищущего места по объявлению в „Петербургском листке“. В то время, как другие актеры всей осанкой своей говорили: „не мне, а имени моему“, – <в то время, как все они двигались, как недостойные иереи,> словно ожидая, что кто—нибудь назовет их „ваше правдоподобие“ и чмокнет в ручку, – один Епиходов знал свое место» (111:415).

Среди черновых бумаг к радиокомпозиции «Молодость Гёте» сохранились также размышления Мандельштама о шекспировской трагедии «Отелло», которые были спровоцированы в первую очередь работой поэта над исправлением для воронежского Большого советского театра и сведением в единый текст двух переводов «Отелло», выполненных А. Л. Соколовским и А. Д. Радловой:

«Отелло никогда никого не убил. В сцене скандала, сколько бы он ни грозил, никто не верит, что он кого—нибудь проткнет шпагой. Он скорее может вылечить рану, быть хирургом, чем убить. Недаром его последние слова – про турка. Это нечто такое, что можно изрыгнуть, только заколов потом самого себя.

Дездемона (Войлошникова) – идеал средневековой женщины, жены. Этот идеал никогда не обрабатывался в литературе. Но он в ней присутствовал. Жена по образу какого—то средневекового Домостроя, лишенного восточной жестокости. Дошекспировский идеал. В шекспир<овское> время женщина уже изменяется под влиянием напора буржуазии. В<ойлошникова> инстинктивно вернула Дездемону средневековью, и в этом ее сила» (111:417–418).

Своеобразным комментарием к этим рассуждениям Мандельштама может послужить рецензия на постановку «Отел—ло» воронежским драмтеатром, написанная Н. Садковым: «Принципиальным является вопрос о переводе, по которому ставится то или иное классическое произведение на нашей сцене. Перевод „Отелло“, сделанный А. Радловой, значительно отличается от прежних переводов, у него много преимуществ перед ними: он не так декламационен, он ближе к разговорному языку, хотя и не утрачивает поэтического звучания стройности стихотворной речи. <…> В. А. Поляков играет Отелло с большим подъемом. Артист увлечен своей новой ролью, в отдельных местах ее он достигает настоящего трагического пафоса. Вот эта продуманность в игре, верный показ перехода от одних чувств к другим, от детской доверчивости до отчаяния и зверского безумия есть у Полякова. Перед нами человек, пораженный страданием. И гнев, и злоба, и мгновенная вспышка доверчивости к той, которая так „обманула“, – все это правдивые человеческие чувства. <…> Роль Дездемоны не удалась ни Войлошнико—вой, ни Мариуц. Лучше все же играет Войлошникова. Она находит порой те подкупающие интонации, которыми пленяет Дездемона, но найдя их, она тотчас же сбивается на совершенно иной лад. <…> Юная Дездемона превращается у Войлошниковой в зрелую женщину, играющую в инфантильность. <…> Много труда в спектакль внесли худ. Стернин и музыкальный руководитель Каминский. Если бы иногда декорации Стернина не были слишком помпезными и громоздкими (пятый акт), декоративное и вещественное оформление спектакля можно было бы назвать целиком удавшимся, но художник, к сожалению, кое—где излишне подзолотил».[814]

В театре Мандельштам прижился неплохо. «Числился он заведующим литературной частью, но не имел ни малейшего понятия о том, что нужно делать. В сущности, он просто болтал с актерами, и они его любили»,[815] – свидетельствует Надежда Яковлевна. 17 декабря 1935 года Осип Эмильевич писал угодившему в больницу Рудакову: «Что сказать о себе? Устал очень. Настроение твердое, хорошее. Сдружился с Театром. Кое—что там делаю (не канцелярия)» (IV: 162).

Восемнадцатого декабря Осип Эмильевич получил трехгодичный паспорт. В этот же день он уехал отдыхать в тамбовский санаторий. Из письма Мандельштама жене в Москву (где она находилась с 15 декабря 1935 года по 15 января 1936 года): «Слушай, как я сюда <в Тамбов> ехал: ты на вокзал, я – в театр. Сказал дельную „режиссерскую речь“. Актеры ко мне начали тяготеть. Режиссеры всерьез у меня спрашивали. 2–3 дня держался на посту. Потом расклеился. Произошел обычный старинный „столбняк“ на улице. <…> Дальше я бродил тенью, но вполне благополучно. Дал консультацию в Радиоком<итете> <…> За полчаса до поезда ко мне приехала машина с заместителем директора <театра> и управляющим. Машину они взяли в Н.К.В.Д., и шофер был военный. <…> Живем на высоком берегу реки Цны. Она широка или кажется широкой, как Волга. Переходит в чернильные синие леса. Мягкость и гармония русской зимы доставляют глубокое наслажденье. Очень настоящие места. До центра – 10 м<инут> автобусиком. Каланчи, одичавшие монастыри, толстые женщины с усами» (IV: 163). О самом санатории в новогоднем письме жене от 1 января 1936 года Мандельштам высказался гораздо мрачнее: «Какой—то штрафной батальон» (IV: 168).

Пятого января 1936 года Мандельштам раньше срока вернулся в Воронеж. Здесь его ждали новые неприятности: в отсутствие жильцов хозяева квартиры Пановы заняли их комнату. «Он очень слаб, еле ходит. Затем нервы. Ночует по писателям» (из письма С. Б. Рудакова жене от 12 января 1936 года).[816] В середине января Панов, которого, по—видимому, припугнули в местном НКВД, сам пришел в правление Союза писателей с извинениями и пригласил Осипа Эмильевича и Надежду Яковлевну возвратиться. Мандельштам ответил согласием.

Пятого февраля 1936 года в Воронеж к Мандельштамам приехала долгожданная гостья – Анна Андреевна Ахматова (еще 12 июля 1935 года она писала Мандельштаму: «На днях лягу в больницу на исследование. Если все кончится благополучно – непременно побываю у Вас»[817]). На вокзале Ахматову встречали Надежда Яковлевна и Сергей Рудаков. Из письма Рудакова жене:

«Анна Андреевна – в старом, старом пальто и сама старая. Вид кошмарный. Сажу их на извозчика, сам трамваем. Вхожу: она еще не разделась. О<сип> полупомешался от переживаний.

Она снимает шляпу и преображается… <…> Когда она оживлена, лицо прекрасно и лишено возраста».[818]

Уже через шесть дней – 11 февраля Ахматова уехала в Москву. «У О<сипа> так пусто стало, просто до слез, – жаловался Рудаков жене. – <…> Н<адин> – с похоронно—воспоминательными репликами. Мы с О<сипом> в разных углах комнаты – почему—то злые друг на друга (ревность?!)».[819] Памяткой о пребывании Ахматовой у Мандельштамов стало ее стихотворение «Воронеж», которое завершается такой, долгое время не печатавшейся, строфой:

А в комнате опального поэта

Дежурят страх и Муза в свой черед.

И ночь идет,

Которая не ведает рассвета.

Тринадцатого марта 1936 года Мандельштамы переехали на новую квартиру – со всеми удобствами, в центре Воронежа. Сюда на майские праздники к ним приехала Эмма Григорьевна Герштейн: «На второй день Осип Эмильевич почувствовал себя плохо. Я была с ним у дежурного врача в поликлинике обкома. <…> Осип Эмильевич был в сильном беспокойстве. Он рвался… куда—нибудь…»[820]

Здоровье поэта все ухудшалось. 27 мая консилиум врачей в поликлинике № 1 признал Мандельштама нетрудоспособным и направил его в комиссию по инвалидности для определения степени потери трудоспособности. 18 июня поэта осмотрел врач—кардиолог, сообщивший, что «сердце 75–лет<него>, но жить еще можно» (свидетельство С. Рудакова).[821] В этот же день Мандельштамы и Рудаков слушали по радио передачу о смерти Горького. «Для него Горький (как вообще настоящий писатель) вне вопроса о том, „хорошо ли“ писал, – отмечал Рудаков, – Горький – это Горький».[822] Тем не менее о Чехове и Бунине Осип Эмильевич всегда высказывался негативно, как и Ахматова.

В середине июня Мандельштаму было прислано сообщение об увольнении его из театра с 1 августа (скоро в работе поэту отказал и Радиокомитет). 20 июня Осип Эмильевич вместе с Надеждой Яковлевной отправился отдыхать в Задонск, на дачу. Оплатить отдых Мандельштамы смогли благодаря материальной поддержке Ахматовой, Пастернака и Евгения Хазина. Беллетрист Юрий Слезкин, также проводивший лето в Задонске, внес в свой дневник запись о встрече с Мандельштамом: «Он совсем седой, страдает сердцем, выслан в Воронеж и решил провести лето в Задонске. Я повел его смотреть комнаты. Но он ходить не может – боится припадка, не отпускает от себя ни на шаг жену, говорит сбивчиво».[823] В начале июля 1936 года проститься к Мандельштамам в Задонск приезжал Сергей Рудаков. «Прощанье более чем трогательное» (из письма Рудакова жене от 8 июля 1936 года).[824]

Осенью 1936 года по стране прокатилась новая волна репрессий. Ее вибрации немедленно дали о себе знать и в провинциальном Воронеже. «С осени <19>36 г. мое положение в Воронеже резко изменилось в худшую сторону, – жаловался Мандельштам неизвестному нам адресату. – Вот точная характеристика этого положения: независимо от того, здоров я или болен, никакой, абсолютно никакой работы в Воронеже получить я не могу. В равной мере никакой, абсолютно никакой работы в Воронеже не может получить и моя жена, проживающая вместе со мной» (IV: 179).

Одиннадцатого сентября на собрании воронежских писателей, посвященном вопросам борьбы с классовыми врагами на литературном фронте, имя Мандельштама поминалось не однажды. Из покаянных мемуаров Ольги Кретовой:

«Состоялось позорное собрание, где мы, „братья—писатели“, отлучали, отторгали Мандельштама от литературы, отмежевывались от него и иже с ним, подвергали остракизму. Одни делали это убежденно, со всею страстью своего темперамента, другие – через горечь и боль.

Мандельштам осунулся, стал сплошным комком нервов, страдал одышкой.

Жена, Надежда Яковлевна, приходила с заявлениями о материальной помощи. Я, заместитель секретаря Союза писателей, накладывала резолюции: «Отказать», «Воздержаться»».[825]

В начале сентября в гости к Мандельштамам впервые пришла Наталья Евгеньевна Штемпель.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.