ПРЕДИСЛОВИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРЕДИСЛОВИЕ

Памяти мамы, Клары Мухаметовны Лекмановой

Вспомним два поэтических высказывания Осипа Мандельштама «о времени и о себе»:

Нет, никогда, ничей я не был современник,

Мне не с руки почет такой.

О, как противен мне какой—то соименник —

То был не я, то был другой.

(«Нет, никогда, ничей я не был современник…»)

Такими строками поэт начал одно из своих стихотворений 1924 года. Спустя семь лет, в 1931 году он дезавуировал собственные слова:

Пора вам знать: я тоже современник,

Я человек эпохи Москвошвея,

Смотрите, как на мне топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века оторвать,

Ручаюсь вам – себе свернете шею!

(«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…»)

Противоречие между этими двумя заявлениями кажется разительным, а потому – требующим объяснения.

Необходимо, конечно, учесть, что в первом стихотворении, скорее всего, подразумевается «современник» из дореволюционного прошлого, а во втором – утверждается Мандельштамовская единосущность с советским настоящим.

Можно сослаться и на суждение Анны Андреевны Ахматовой, которая по сходному поводу признавалась Павлу Лукницкому, что «никак не может понять в Осипе одной характерной черты»: «Мандельштам восстает прежде всего на самого себя, на то, что он сам делал, и больше всех. <…> Трудно будет его биографу разобраться во всем этом, если он не будет знать этого его свойства – с чистейшим благородством восстать на то, чем он сам занимался или что было его идеей».[16] Впрочем, ахматовское наблюдение нам поможет мало – ведь она и сама констатировала, что в данном случае понять логику Мандельштама «никак не может».

Пожалуй, наиболее правдоподобное объяснение обозначенного противоречия приходит со стороны биографии поэта. В течение всей своей жизни Мандельштам настойчиво искал близости с современностью и современниками, точнее будет сказать, – настойчиво искал понимания у современности и современников (отсюда: «Пора вам знать: я тоже современник…»). «Разночинская традиция Мандельштама не допускала мысли, что один поручик идет в ногу, а вся рота – не в ногу».[17]

Однако разночинское стремление «быть как все» сочеталось в Мандельштаме с обостренным ощущением собственной особости, непохожести на других людей (отсюда: «Нет, никогда, ничей я не был современник…»). И от этого ощущения поэт отказываться тоже не собирался. «Осип Эмильевич всегда оставался самим собой, его бескомпромиссность была абсолютной», – вспоминала хорошо знавшая Мандельштама в последние годы его жизни Наталья Евгеньевна Штемпель.[18]

Иногда верх в Мандельштаме брало желание «побыть и поиграть с людьми» («Взять за руку кого—нибудь: – будь ласков, – // Сказать ему, – нам по пути с тобой…»). Иногда побеждало стремление обособиться от людей, подчеркнуть свое отщепенство («Живу один – спокоен и утешен»).

Но чаще всего недоверие к современникам и желание найти с ними общий язык каким—то образом уживались в Мандельштаме и в его стихах, начиная уже с самой ранней юности поэта:

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

(«Из омута злого и вязкого…», 1910)

Стремление поэта «идти в ногу со всей ротой», разумеется, бросалось в глаза не так ярко, как его желание во что бы то ни стало отстоять собственную самобытность. Поэтому в воспоминаниях, дневниках и письмах современников Мандельштам часто предстает нелепым чудаком, этаким Паганелем от поэзии, не имеющим понятия о самых элементарных законах и правилах человеческого общежития. «Рассеянный и бессонный стихотворец Осип Мандельштам будил знакомых и после трех ночи. Это было очень мило и оригинально, и его поклонники, проснувшись, вставали, будили служанку и приказывали ставить самовар. Казалось, быть пиру во время чумы» (М. Лопатто);[19] «Вбегал Мандельштам и, не здороваясь, искал „мецената“, который бы заплатил за его извозчика. Потом бросался в кресло, требовал коньяку в свой чай, чтобы согреться, и тут же опрокидывал чашку на ковер или письменный стол» (Г. Иванов);[20] «Осип Эмильевич „уминал“ буханку черного хлеба без единого глотка воды, и… грыз, точно белка, колотый сахар. Но такие громадные куски, с которыми бы никакая белка не справилась» (Рюрик Ивнев);[21] «Дервиш с гранитных набережных холодного Санкт—Петербурга» (Э. Миндлин);[22] «Мандельштам истерически любил сладкое. Живя в очень трудных условиях, без сапог, в холоде, он умудрялся оставаться избалованным. Его какая—то женская распущенность и птичье легкомыслие были не лишены системы. У него настоящая повадка художника, а художник и лжет для того, чтобы быть свободным в единственном своем деле, он как обезьяна, которая, по словам индусов, не разговаривает, чтобы ее не заставили работать» (В. Шкловский);[23] «Производил он впечатление человека страшно слабого, худенького, а на голове, вместо волос, рос рыжеватый цыплячий пух» (А. Седых);[24] «На допросе Осип Эмильевич прервал следователя: „Скажите лучше, невинных вы выпускаете или нет?..“» (И. Эренбург);[25] «Всю силу его необыкновенной несопряженности ни с каким бытом я особенно ощутил летом 1922 года» (Н. Чуковский);[26] «Крайне самолюбивый, подозрительный, он проявлял иногда неприятную заносчивость, проистекавшую, очевидно, из „неприкаянности“» (Н. Смирнов)…[27]

Так, коллективными усилиями нескольких поколений мемуаристов была создана мифологизированная биография мифического Осипа Мандельштама, которая пополняется еще и посейчас.

Немало сил на развенчание такой биографии в свое время положила вдова поэта – Надежда Яковлевна Мандельштам. В одном из писем она дала жесткую суммирующую оценку большинству воспоминаний о своем муже: «О. М. был не по плечу современникам: свободный человек свободной мысли в наш трудный век. Они и старались подвести его под свои заранее готовые понятия о „поэте“. Нельзя забывать кто были его современники и что они наделали».[28] Мемуары самой Надежды Мандельштам, как и Анны Ахматовой, создавались с полемическим намерением дезавуировать ходячие легенды о поэте. «Теперь мы все должны написать о нем свои воспоминания, – в 1956 году наставляла Ахматова Эмму Герштейн. – А то, знаете, какие польются рассказы: „хохолок… маленького роста… суетливый… скандалист…“ Она имела в виду издавна бытующие в литературной среде анекдоты о Мандельштаме».[29] «Остановите „мемуары“», – в черновиках к «Египетской марке» провидчески упрашивал современников сам поэт (111:574).

И все же опорные эпизоды мифического жизнеописания Мандельштама не следует всегда и полностью игнорировать, как это делали Надежда Яковлевна и Анна Андреевна: ведь некоторые из них совпадают с фактами реальной Мандельштамовской биографии.

Только два примера из множества напрашивающихся. Первый пример: разоблачая мемуары Николая Чуковского, которые, в целом, действительно грешат неточностями и передержками, Надежда Яковлевна с возмущением пересказывает включенный в них эпизод: «Николай Чуковский… <…> пишет, например, что О. М. был похож на Пушкина и знал это, и пришел одетый Пушкиным на костюмированный вечер. На Пушкина он похож не был, имени Пушкина всуе не упоминал и в Пушкина не рядился».[30]

Все дело, однако, в том, что эпизод, запечатленный Н. Чуковским, встречается и в других воспоминаниях, в частности, в мемуарах Д. Слепян, которой мы не имеем оснований не доверять: «Вспоминаю, как среди костюмированных появился Осип Мандельштам, одетый „под Пушкина“: в цветном фраке с жабо, в парике с баками и в цилиндре. Он был тогда <…> очень популярен, и в тот вечер в одной из переполненных гостиных я увидела Мандельштама, который, стоя на мраморном подоконнике громадного зеркального окна, выходившего на классическую петербургскую площадь, в белую ночь читал свои стихи. Свет был полупригашен, портьеры раздвинуты, и вся его фигура в этом маскарадном костюме на этом фоне, как на гравюре, осталась незабываемой, вероятно, для всех, кто при этом присутствовал».[31]

Понятно, почему портрет Мандельштама в роли Пушкина не мог радовать Надежду Яковлевну – подобное переодевание было очень к лицу герою мифа о чудаке—поэте. Но поскольку такое событие действительно имело место, приходится признать, что мифический Мандельштам все же чем—то напоминал своего реального прототипа.

Сохранилось, впрочем, еще одно описание костюмированного вечера в бывшем Зубовском особняке на Исаакиевской площади, принадлежащее жене известного художника, Людмиле Миклашевской. Вот оно: «Мандельштам спокойно и важно вошел в зал во фраке. Крахмальная манишка подпирала его острый подбородок, черные волосы встрепаны, на щеках бачки. Не знаю, кого он хотел изобразить – Онегина? Но, увы, ничего, кроме слишком широкого для него фрака, он, видимо, раздобыть не мог, на ногах его были защитного цвета обмотки и грубые солдатские башмаки, но гордое и даже надменное выражение лица не покидало его».[32]

Если поверить Миклашевской, выйдет, что Мандельштам переоделся вовсе не в Пушкина, а в Евгения Онегина, персонажа своих давних и известных многим присутствовавшим «Петербургских строф» (1913):

Тяжка обуза северного сноба —

Онегина старинная тоска;

На площади Сената – вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка.

И тогда нужно будет признать, что вдова поэта все же была права и Мандельштам «в Пушкина не рядился».

Второй пример – может быть, еще более выразительный, хотя столь же спорный. Читатель мемуаров Надежды Яковлевны наверняка помнит мастерскую сценку, изображающую престарелого Валерия Брюсова, который не желает благодарить американскую благотворительную организацию (АРА), в голодные советские годы снабжавшую продуктовыми посылками отечественных ученых и деятелей культуры: «Брюсов счел унижением национального, что ли, или своего брюсовского достоинства поблагодарить Ара за банку бледно—белого жира и мешочек муки. В очереди сдержанно сердились за задержку и повторяли, что Ара вовсе не обязана нас подкармливать и что от благодарности язык не отсохнет. Мандельштаму почему—то понравилось упрямство Брюсова, по—моему, бессмысленное. Он любил строптивых людей и с любопытством следил за спором».[33]

Весь фокус состоит в том, что в книге Михаила Пришвина «Сопка Маира», вышедшей при жизни Мандельштама, «бессмысленный» бунт против АРА приписан… самому Мандельштаму: «…он опять ставит принципиальный вопрос: Америка выдает помощь писателям, но требует подписи: „благодарю“ – не обидно ли так получить помощь русскому поэту? не поднять ли этот вопрос в Союзе писателей?»[34] Кто в данном случае слукавил: Пришвин, сочинивший очередной анекдот о чудаке—Мандельштаме, или вдова поэта, решившая столь хитроумным способом предохранить поэта от пришвинской насмешки? Вопрос остается открытым.

«Однажды в разговоре со мной <Ю. Н.> Тынянов совершенно серьезно советовал такие—то события в жизни Мандельштама „сделать литературными фактами“, а другие игнорировать», – иронизировала в своей «Второй книге» Надежда Яковлевна.[35] Как видим, эта ирония не помешала Мандельштамовской вдове в ряде случаев последовать тыняновскому совету. Что уж тут говорить о других современниках поэта?

Так что каждый конкретный штрих из воспоминаний о Мандельштаме требует к себе особого отношения. Свою главную задачу мы как раз и видели в том, чтобы по возможности вылущить события биографии поэта из той эмоционально—оценочной или установочной шелухи, в которую их обычно облекали авторы мемуаров.

Все мемуарные свидетельства о Мандельштаме по возможности пропускались нами через фильтры предварительной проверки бесспорными фактами. И зачастую эта проверка сводила их информативную ценность почти к нулю. Только один пример из множества напрашивающихся. Жена стихотворца Д. Петровского, Мария Гонта, в очерке «Из воспоминаний о Пастернаке» сначала датирует свою встречу с «респектабельным и важным» Мандельштамом «зимой 1925 года».[36] Потом сообщается, что поэт читал собравшимся стихи, и мемуаристке особенно запали в душу строки:

И отвечал мне заплакавший Тассо,

Я к величаньям еще не привык:

Только стихов виноградное мясо

Мне освежило случайно язык.[37]

А далее рассказывается, как «вдруг выяснилось, что бездомный Мандельштам, с трудом дотягивавший от аванса до аванса, недавно получил небольшую, уютную квартиру в Ленинграде».[38] Получается, что зимой 1925 года Мандельштам читал слушателям свое стихотворение «Батюшков» 1932 года, причем строка «И отвечал мне оплакавший Тасса» комически преобразилась у него в «И отвечал мне заплакавший Тассо». «Уютную» же, пусть и «небольшую» квартиру в Ленинграде поэт отродясь не получал, вероятно, подразумевается кооперативная двухкомнатная квартира в Москве, в которую Мандельштамы переехали в октябре 1933 года.[39]

Отдельной строкой следует отметить Мандельштамовское свойство «во всем видеть фабулу, фабульность своей судьбы» (свидетельство Сергея Рудакова).[40] «Думаю о своей судьбе, отнятой, как сказал Мандельштам обо всех нас», – цитировал Николай Пунин характерную Мандельштамовскую формулу в одном из писем 1929 года.[41] Даже «смерть <любо—го> художника» автор «Камня» предлагал «рассматривать как последнее заключительное звено» в «цепи его творческих достижений» (1:201).

Конечно, основным источником при написании этой книги послужили для нас произведения Мандельштама. Чьи загадочные, почти сюрреалистические «Стихи о неизвестном солдате» (1937) завершаются удивительно ясными строками, показывающими поэта рядом со своими современниками и вместе с тем – обособленно от них:

Напрягаются кровью аорты,

И звучит по рядам шепотком:

– Я рожден в девяносто четвертом…

– Я рожден в девяносто втором…

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья, с гурьбой и гуртом

Я шепчу обескровленным ртом:

– Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году, и столетья

Окружают меня огнем.[42]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.