4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Девятого февраля 1928 года Мандельштам был в гостях у Давида Выгодского, который записал в дневнике: «Вчера вечером Мандельштам. Непереносимый, неприятный, но один из немногих, может быть единственный (еще Андрей Белый) настоящий, с подлинным внутренним пафосом, с подлинной глубиной. Дикий, непокойный. В равном ужасе от того, что знает, и от того, что не дано знать. После него все остальные – такие маленькие, болтливые и низменные».[428]

Четырнадцатого марта, в Госиздате, поэт случайно столкнулся с Корнеем Чуковским, который занес в дневник свои впечатления об этой встрече: «Мандельштам не брит, на подбородке и щеках у него седая щетина. Он говорит натужно, после всяких трех—четырех слов произносит м—м–м—м–м—м и даже эм—эм—эм, – но его слова так находчивы, так своеобразны, так глубоки, что вся его фигура вызвала во мне то благоговейное чувство, какое бывало в детстве по отношению к священнику, выходящему с дарами из „врат“».[429]

Незадолго до этого, 5 марта 1928 года, Мандельштам принял участие в вечере памяти Федора Сологуба, проведенном по инициативе Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей. В дневниковой записи Павла Лукницкого, относящейся к началу марта, рассказано о том, как Мандельштам добивался и добился от устроителей вечера – супругов Замятиных – приглашения в качестве участника Владимира Пяста: «…он стал требовать, чтоб пригласили Пяста. Л. Н. <3амятина> ответила уклончиво. После, провожая Л. Н., я говорил с ней о Пясте, она решила не приглашать его: Пяст декламирует ужасно. <…> О. Мандельштам на следующий день прислал письмо, в котором повторял просьбу пригласить Пяста».[430] В этом письме поэт, в частности, увещевал Замятиных: «Короткая память в отношении к Пясту наш общий грех» (ГУ:97). В результате Пяст был приглашен, но выступить отказался.

Мандельштам далеко не в первый раз заступался за еще менее, чем он сам, приспособленных к жизни людей. В апреле 1922 года, как мы помним, поэт пытался выбить жилье в Москве для Велимира Хлебникова. В течение долгих лет Мандельштам заботливо опекал своего младшего брата Шуру. В случае с Пястом ситуация усугублялась еще и тем, что ему, как и самому Мандельштаму, упорно навязывалось обременительное амплуа поэта—чудака. Причем Пясту было еще труднее, чем Мандельштаму. Если Мандельштама называли полусумасшедшим, Пяста считали сумасшедшим.

В начале 1910–х годов, когда литературные репутации Мандельштама и Пяста сложились еще не окончательно, роль пропагандиста творчества младшего поэта, как и полагается, взял на себя старший, Пяст, – единственный из всех русских символистов, безоговорочно признавший Мандельштамовский талант. Сохранились газетные отчеты и свидетельства современников, с недоумением и возмущением излагающие основные тезисы лекции Пяста «Вне групп», состоявшейся 7 декабря 1913 года. Процитируем здесь фрагмент дневниковой записи малоизвестного стихотворца И. Евдокимова: «Пришел с лекции Пяста… <…> мне положительным кощунством казались чрезмерные похвалы О. Мандельштаму. Пяст упорно противопоставлял А. Блоку Мандельштама, и было видно, что Пяст считает Мандельштама поэтом гораздо крупнейшим, чем А. Блок».[431] И это притом что Пяст был одним из немногих личных друзей Блока.

Много позднее Пяст с любовью изобразит своего друга акмеиста в мемуарной книге «Встречи» (1929), которая будет поднесена Мандельштаму с несколько загадочной дарственной надписью: «Соавтору, Осипу Мандельштаму, от любящего автора»[432] (в книгу «Встречи» было включено множество шуточных Мандельштамовских стихотворений, что, по—видимому, и позволило Пясту назвать его своим соавтором).

В сознании большинства современников—литераторов Мандельштам и Пяст предстали гротескной парой поэтов—чудаков в первые пореволюционные годы, когда нужда и голод обострили до карикатурной плоскости некоторые черты их внешнего облика. «Парному» их портрету в мемуарах способствовало и то обстоятельство, что оба страшной зимой 1920/21 года жили в знаменитом Доме искусств.

Приведем здесь «парный» шаржированный портрет Мандельштама и Пяста, набросанный в беллетризированных воспоминаниях Э. Ф. Голлербаха (торжественная неторопливость одного поэта и суетливость другого лишь подчеркивают общую для обоих «сумасшедшинку»): «Вот чинно хлебает суп, опустив глаза, прямой и торжественный Мандельштам. Можно подумать, что он вкушает не чечевичную похлебку, а божественный нектар. Иногда он приходит в пальто, в меховой шапке с наушниками, подсаживается, не снимая шапки, к знакомому, и сразу начинает читать стихи. <…> Поодаль, у окна, жадно и сосредоточенно ест Пяст. Он совсем пригнулся к тарелке, вытянул шею и, прижав вилкой один конец селедки, обгладывает ее с другого конца».[433]

Еще более выразительный пример подобного портретирования представляет собой фрагмент из «Книги воспоминаний» М. Л. Слонимского. Рассказ о Мандельштаме – жильце Дома искусств как—то почти неуследимо для автора и читателя перетекает здесь в изображение Пяста:

«…на следующий день он <Мандельштам>, не поспав, мчался по лестнице, торопясь на курсы Балтфлота, читать матросам лекцию. Дом искусств вообще днем пустел – обитатели расходились по работам и по службам.

О том, что поэзия вернулась со служб домой, оповещал обычно громкий, моделирующий голос Пяста: «Грозою дышащий июль!..» С этой же фразы начиналось также и утро, она разносилась, как звон будильника».[434]

Абзацем ниже, перескочив через портрет чудака—Пяста, рассказ Слонимского о чудаке—Мандельштаме продолжается: «Из всех жильцов Дома искусств Мандельштам был самый беспомощный и самый внебытовой».[435]

«Парный» портрет, подчеркивающий «надмирность» двух поэтов, дан также в мемуарах Ирины Одоевцевой, падкой на сентиментальные обобщающие характеристики.

Но и в портретах, запечатлевших поэтов «поодиночке», легко обнаружить черты сходства. «Из—под тулупа видны брюки, известные всему Петербургу под именем „пястов“», – изображал чудака—Пяста Ходасевич.[436] А вот деталь внешнего облика Мандельштама, подмеченная Лидией Гинзбург: «Что касается штанов, слишком коротких, из тонкой коричневой ткани в полоску, то таких штанов не бывает. Эту штуку жене выдали на платье».[437]

Вот эпизод, зафиксированный в дневнике К. И. Чуковского: «Пристал ко мне полуголодный Пяст. Я повел его в ресторан и угостил обедом».[438] А вот снова – из мемуаров Ходасевича, только на этот раз о Мандельштаме: «Зато в часы обеда и ужина появлялся он то там, то здесь, заводил интереснейшие беседы и, усыпив внимание хозяина, вдруг объявлял: ну, а теперь будем ужинать».[439]

Примеры можно продолжить, но и приведенных достаточно, чтобы убедиться: Мандельштам имел все основания видеть в Пясте собрата по несчастью. Неудивительно поэтому, что автор «Египетской марки» принял деятельное участие в судьбе старшего товарища. (Пяст, кстати сказать, стал одним из прототипов Парнока; другим прототипом героя «Египетской марки» послужил поэт и теоретик танца Валентин Парнах.)

Впрочем, шестерых членов правления «Общества взаимного кредита» и бывшего ответственного работника Николаевского, в апреле 1928 года приговоренных большевиками к расстрелу, Мандельштам лично не знал совсем. Тем не менее он принял живейшее участие в их спасении. 18 мая поэт послал Бухарину экземпляр своей только что вышедшей книги «Стихотворения» с надписью примерно такого содержания: «В этой книге все протестует против того, что вы хотите сделать».

Спустя непродолжительное время автор «Стихотворений» получил от Бухарина телеграмму с сообщением о смягчении приговора.

Последняя вышедшая при жизни книга Мандельштама упоминается в псевдомемуарном стихотворении Арсения Тарковского «Поэт»:[440]

Эту книгу мне когда—то

В коридоре Госиздата

Подарил один поэт;

Книга порвана, измята,

И в живых поэта нет.

Говорили, что в обличье

У поэта нечто птичье

И египетское есть;

Было нищее величье

И задерганная честь.

Как боялся он пространства

Коридоров! постоянства

Кредиторов, он, как дар,

В диком приступе жеманства

Принимал свой гонорар.

Так елозит по экрану

С реверансами, как спьяну,

Старый клоун в котелке.

И, как трезвый, прячет рану

Под жилеткой из пике.

Оперенный рифмой парной.

Кончен подвиг календарный. —

Добрый путь тебе, прощай!

Здравствуй, праздник гонорарный,

Черный белый каравай!

Гнутым словом забавлялся,

Птичьим клювом улыбался,

Встречных с лету брал в зажим,

Одиночества боялся

И стихи читал чужим.

Так и надо жить поэту.

Я и сам сную по свету,

Одиночества боюсь.

В сотый раз за книгу эту

В одиночестве берусь.

Там в стихах пейзажей мало.

Только бестолочь вокзала

И театра кутерьма,

Только люди как попало,

Рынок, очередь, тюрьма.

Жизнь, должно быть, наболтала,

Наплела судьба сама.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.