3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Разрыв с Ольгой Ваксель пришелся на середину марта 1925 года. «Весной 1925 года с Мандельштамом случился первый сердечный припадок, началась одышка. Была ли тут виной Ольга Ваксель – не знаю», – вспоминала Н. Я. Мандельштам.[402] 25 марта Осип Эмильевич и тяжело заболевшая Надежда Яковлевна покинули Ленинград и переехали в Детское (Царское) Село в пансион Зайцева, размещавшийся в здании Лицея в Китайской деревне, «…живут в большой, светлой, белой комнате <…> Обстановка – мягкий диван, мягкие кресла, зеркальный шкаф; на широкой постели и на круглом столе, как белые листья, – рукописи О. Э. Я замечаю это, а О. Э. улыбается: „Да, здесь недостаток в плоскостях!..“» (из дневника П. Н. Лукницкого).[403]

Спустя короткое время в этот же пансион приехала подлечиться Анна Ахматова. Из «Второй книги» Н. Я. Мандельштам: «Настоящая дружба началась у нас с Ахматовой на террасе пансиончика, где мы лежали закутанные в меховые полушубки, дыша целебным царскосельским воздухом. Он действительно оказался целебным, раз мы обе выжили. <…> Мандельштам и Пунин пили вино, шутили и непрерывно дразнили нас».[404] «О. Э. каждый день уезжал в Ленинград, пытаясь наладить работу, получить за что—то деньги» (из мемуаров Ахматовой).[405]

В середине апреля в издательстве «Время» вышел «Шум времени» – Мандельштама раздражало и смешило тавтологическое сочетание на обложке книги названия издательства и названия его прозы. Немногочисленные отклики на «Шум времени», появившиеся в советской прессе, были вышиты по уже знакомой нам «брюсовской» канве. С одной стороны: «Скупо выбирая эпитеты – как мастер, – Мандельштам пользуется только полновесными словами»;[406] «Мандельштам оказался прекрасным прозаиком, мастером тонкого, богатого и точного стиля».[407] С другой стороны: «Книга эта является документом мироощущения литературного направления „акмеизма“, автобиографией „акмеизма“»;[408] «…многое в книге Мандельштама не своевременно, не современно – не потому, что говорится в ней о прошлом, а потому, что чувствуется комнатное, кабинетное восприятие жизни».[409] Своей доброжелательностью (как в былые годы – своей язвительностью) на общем фоне выделялся отзыв пушкиниста Николая Лернера: «…его ухо умело прислушаться даже к самому тихому, как в раковине, „шуму времени“, и в относящейся к этой эпохе мемуарной литературе едва ли найдется много таких – интересных и талантливых страниц».[410] Отметим, кстати сказать, недюжинную смелость Мандельштама: безусловно помня о лернеровской рецензии на «Камень», поэт 26 апреля 1925 года вручил своему былому зоилу книжку «Шум времени» и был в итоге вознагражден (разумеется, не за свою смелость, а за качество своей прозы).[411]

Еще более высокую оценку, чем Лернер, произведению Мандельштама дал Борис Пастернак, 16 августа 1925 года писавший автору: «„Шум времени“ доставил мне редкое, давно не испытанное наслажденье. Полный звук этой книжки, нашедшей счастливое выраженье для многих неулови—мостей, и многих таких, что совершенно изгладились из памяти, так приковывал к себе, нес так уверенно и хорошо, что любо было читать и перечитывать ее, где бы и в какой обстановке это ни случилось. Я ее перечел только что, переехав на дачу, в лесу, то есть в условиях, действующих убийственно и разоблачающе на всякое искусство, не в последней степени совершенное. Отчего Вы не пишете большого романа? Вам он уже удался. Надо его только написать. Что мое мненье не одиноко и не оригинально, я знаю по собственному опыту, то есть так же, как я, судят о вашей прозе и другие, между прочим <Сергей> Бобров <…> Слыхал, что Вы в Луге. Как здоровье Надежды Яковлевны?»[412]

Разительно контрастирует с пастернаковскими восторгами гневное суждение Марины Цветаевой, которая 18 марта 1926 года писала из Лондона Д. А. Шаховскому: «Сижу и рву в клоки подлую книгу Мандельштама „Шум времени“».[413] Цветаеву возмутили в первую очередь крымские главы произведения Мандельштама, порочащие, как ей показалось, Белое движение. Но и злая Мандельштамовская ирония по отношению к собственной ранней поре вряд ли пришлась по душе Марине Ивановне, боготворившей свое детство. Сравним прочувствованную фразу из цветаевского письма к Л. О. Пастернаку, отцу поэта, от 5 февраля 1928 года: «Нас с вами роднят наши общие германские корни, где—то глубоко в детстве, „О Tannenbaum, Tannenbaum“[414] – и все отсюда разросшееся»[415] с издевательским Мандельштамовским описанием урока немецкого языка в Тенишевском училище: «На уроках немецкого языка пели под управлением фрейлин: „О Tannenbaum, Tannenbaum!“ Сюда же приносились молочные альпийские ландшафты с дойными коровами и черепицами домиков» (11:368).

В целом, однако, эмигрантская критика приняла мандельштамовскую прозу доброжелательно. О чем сам поэт с некоторыми ироническими преувеличениями сообщал в письме жене от 11 ноября 1925 года: «Сейчас был у Пуниных. Там живет старушка (Ахматова. – О. Л.); лежала она на диване веселая, но простуженная. Встретила меня «сплетнями»: 1) Г. Иванов пишет в парижских газетах «страшные пашквили» про нее и про меня (речь идет о серии очерков Иванова «Китайские тени». – О. Л.), «Шум времени» – вызвал «бурю» восторгов и энтузиазмов в зарубежной печати, с чем можно нас поздравить» (IV:48).

Процитированное письмо было отправлено в Ялту, куда Надежда Яковлевна уехала 1 октября 1925 года. Еще 24 апреля супруги вернулись из Детского Села в Ленинград. Во второй половине мая Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна ненадолго съездили в Киев. Здесь поэта поразили спектакли Государственного еврейского театра и игра в этих спектаклях гениального Соломона Михоэлса: «Михоэльс – вершина национального еврейского дендизма» (11:448). В июне Мандельштамы жили в пансионате в Луге, а затем – снова в Детском Селе. В сентябре врачи обнаружили у Надежды Яковлевны туберкулез мезентериальных желез и порекомендовали ей срочно сменить климат.

Мандельштам писал жене почти ежедневно. В этих письмах – сочетание трогательной, лепечущей нежности («Люблю тебя, Надичка, целую лобиньку и губы»; IV:45) с подробными отчетами о деловых успехах и неудачах («В газете мне обещали завтра выписать 60 р.»; V:45) – чтобы обеспечить лечение Надежды Яковлевны, Мандельштам работал не покладая рук. «Пансион на одного стоил сто пятьдесят, а на двоих – двести пятьдесят рублей. Приходилось в день переводить чуть ли не половину печатного листа, – за лист платили рублей тридцать. <…> Мандельштам так закабалил себя работой, что даже передохнуть не мог. При этом каждый перевод выдирался ногтями» (из воспоминаний Н. Я. Мандельштам).[416]

Едва ли не в каждом письме Мандельштама к жене этого и более позднего периода встречаются неброские, но отчетливые свидетельства постоянной памяти поэта о своем христианстве. Из письма от 14 октября 1925 года: «Господь с тобой, Надинька» (IV:45); из письма от 15 октября 1925 года: «Господь с тобой, Надичка» (IV:46); из письма, отправленного в начале ноября 1925 года: «Храни тебя бог, солнышко мое» (IV:48); из письма от 11 ноября 1925 года: «Господь с тобой, родная!» (IV:49); из письма от 9—10 февраля 1926 года: «Только успею сказать – спаси, Господи, Надиньку – и засну» (IV:59); из письма от 19 февраля 1926 года: «На ночь говорю: спаси, Господи, Надиньку!» (IV:66) и т. д. Многие ли современники Мандельштама в это время так завершали свои письма?

По всей видимости, проблема выбора конфессии к этому времени уже не стояла перед Мандельштамом. Он исповедовал не православие, не католичество, не протестантизм, а всеобъемлющее христианство «под покровом смиренных житейских форм» (как пишет С. С. Аверинцев о ранней Ахматовой).[417] Пять лет спустя, в январе 1931 года, «бытовое» христианство Мандельштама выльется в пронзительное трехстишие—молитву:

Помоги, Господь, эту ночь прожить,

Я за жизнь боюсь – за твою рабу…

В Петербурге жить – словно спать в гробу.

В середине ноября 1925 года Мандельштам уехал к Надежде Яковлевне в Ялту. В Ленинград он вернулся в начале февраля 1926 года, задержавшись на один день в Москве. Из письма к Н. Я. Мандельштам от 2 февраля: «…в Москве меня заговорил Пастернак, и я опоздал на поезд. Вещи мои уехали в 9 ч. 30 м., а я, послав телеграмму в Клин, напутствуемый <братом> Шурой, выехал следующим в 11 ч.» (IV: 54).

В феврале 1926 года книгу стихов Мандельштама попытались включить в план Госиздата Илья Груздев и Константин Федин, которому незадолго до этого был вручен экземпляр «Шума времени» со следующим, впервые публикуемым нами инскриптом: «Константину Федину дружески. О. Мандельштам. 13.04.1925» (этот экземпляр ныне хранится в саратовском Литературном музее). Но, увы, из затеи двух бывших Серапионовых братьев ничего не вышло.

Между тем новые стихи у Мандельштама по—прежнему не писались, и это выбивало поэта из колеи. «Больше всего на свете <Мандельштам> боялся собственной немоты, называя ее удушьем. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие—то нелепые причины для объяснения этого бедствия», – свидетельствует Анна Ахматова.[418]

Мечущимся по Ленинграду в поисках заработка вспоминают Мандельштама мемуаристы. Осип Эмильевич «ходит без запонок, манжеты завернуты вокруг рук, и весь в пуху» – таким в письме Надежде Яковлевне от 10 марта 1926 года изобразила Мандельштама Анна Хазина (IV77). Тем не менее поэт пытался держаться бодро, как и полагалось взрослому мужчине – кормильцу семьи: «…я, дета, весело шагаю в папиной еврейской шубе и Шуриной ушанке. Свою кепку в дороге потерял. Привык к зиме. В трамвае читаю горлинские (то есть – врученные для перевода или рецензии Александром Николаевичем Горлиным. – О. Л.) французские книжки» (из письма жене от 9—10 февраля 1926 года; IV: 59). «Ты не поверишь: ни следа от невроза <сердца>. На 6–й этаж поднимаюсь не замечая – мурлыкая» (из письма к ней же от 18 февраля 1926 года; IV:64).

За 1926 год Мандельштам написал 18 внутренних рецензий на иностранные книги; его переводы были опубликованы в десяти сборниках прозы и стихов, изданных в Москве, Киеве, Ленинграде. Вышли две Мандельштамовские книжечки стихов для детей: «Кухня» и «Шары».

Жил Мандельштам у брата Евгения на 8–й линии Васильевского острова. В конце марта он уехал в Киев, где на короткое время воссоединился с Надеждой Яковлевной. «Стоят каштаны в свечках – розово—желтых, хлопушках—султанах. Молодые дамы в контрабандных шелковых жакетах. Погромный пух в нервическом майском воздухе. Глазастые большеротые дети. Уличный сапожник работает под липами жизнерадостно и ритмично» – такой увидел Осип Эмильевич столицу Украины в 1926 году (11:434).

В начале апреля поэт вернулся в Ленинград, но уже через полмесяца он отправился к Надежде Яковлевне в Ялту, «…за многие годы это был первый месяц, когда мы с Надей действительно отдохнули, позабыв все <…> У меня сейчас короткая остановка: оазис, а дальше опять будет трудно», – прозорливо писал Мандельштам отцу (IV:81).

С июня по середину сентября 1926 года Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна жили в Детском Селе, где снимали меблированные комнаты. По соседству с ними поселился Бенедикт Лившиц с женой и сыном. «В эту осень в Царское Село… потянулись петербуржцы и особенно писатели, – 15 октября 1926 года сообщал Р. В. Разумник Андрею Белому. – Сологуб уехал, но в его комнатах теперь живет Ахматова… <…> в лицее живет (заходил возобновить знакомство) Мандельштам, по—прежнему считающий себя первым поэтом современности».[419] «В комнатах абсолютно не было никакой мебели и зияли дыры прогнивших полов», – вспоминала жилище Мандельштамов Ахматова.[420] В середине сентября Надежда Яковлевна уехала в Коктебель.

Следующий, 1927 год был отмечен спорадическими попытками Мандельштама преодолеть творческий кризис.

Первым шагом на этом пути должно было стать подведение предварительных итогов: с трудом отрывая время от бесчисленных переводов и рецензий, Осип Эмильевич начал готовить к печати сразу три авторские книги – стихов, прозы, а также критических статей и заметок. Необходимо отметить, что к составлению собственных книг отечественные поэты, начиная, по крайней мере, с Брюсова, относились чрезвычайно ответственно. Сначала поэт—автор создавал кипу стихотворений или статей, не задумываясь еще о внутренней логике, их объединяющей. Затем автор уступал место вдумчивому поэту—составителю, в чью задачу входило превратить кипу в книгу: определенным образом располагая стихотворения или заметки, подчеркнуть их единство и отбросить тексты, «выпадающие из основной связи» (из предисловия Мандельштама к книге «О поэзии»; 11:496). Так интуитивный акт творения подкреплялся рациональным анализом собственного творчества. «Сальери достоин уважения и горячей любви. Не его вина, что он слышал музыку алгебры так же сильно, как живую гармонию» (из статьи Мандельштама «О природе слова»; 1:231).

Вторым Мандельштамовским шагом на пути возвращения к своему подлинному призванию стала работа над повестью «Египетская марка». Спасаясь от поэтического «удушья», он попробовал сублимировать поэтическую энергию в энергию прозы. 21 апреля 1927 года Мандельштам заключил с издательством «Прибой» договор на издание романа «Похождения Валентина Гаркова» – будущей «Египетской марки».

«Египетскую марку» он писал летом 1927 года в Детском Селе. Закончил свою повесть Мандельштам в феврале 1928 года. Призывы к кропотливому «сращиванию» и «склеиванью», характерные для большинства Мандельштамовских текстов начала 1920–х годов, в «Египетской марке» были окончательно потеснены утверждениями о плодотворности хаоса и отрывочности: «Я не боюсь бессвязности и разрывов» (11:482). Сам поэт, в ответ на сетования Эммы Герштейн, признавшейся, что она не понимает «Египетской марки», ответил «очень добродушно:

– Я мыслю опущенными звеньями…».[421]

Несколько неожиданным, но почти идеальным комментарием к Мандельштамовской формуле, а следовательно, к «Египетской марке» в целом, может послужить следующий фрагмент рецензии Валерия Брюсова на блоковскую «Нечаянную радость»: «А. Блоку нравилось вынимать из цепи несколько звеньев и давать изумленным читателям отдельные разрозненные части целого. До той минуты, пока усиленным вниманием читателю не удавалось восстановить пропущенные части и договорить за автора утаенные им слова, – такие стихотворения сохраняли в себе прелесть чего—то странного».[422]

Неодобрительно коривший Андрея Белого отсутствием фабулы в 1922 году, автор «Египетской марки» возвел бесфа—бульность в принцип. В заметке «Выпад» (1923) Мандельштам саркастически сравнивал «поэтический глаз академика Овсянико—Куликовского» с глазом рыбы, который воспринимает все предметы «в невероятно искаженном виде» (11:411). В «Египетской марке» он сам готов глядеть на мир подобным образом: «Птичье око, налитое кровью, тоже видит по—своему мир» (11:489).

Герой повести – Парнок, это, по формуле М. Л. Гаспарова, «как бы сам Мандельштам, из которого вынуто только самое главное – творчество».[423] Страх поэтической немоты преодолевался в «Египетской марке» через создание шаржированного двойника автора, лишенного дара слова. Страх общей бесфабульности жизни преодолевался созданием бесфабульного произведения. «Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуэнцного бреда», – писал Мандельштам в «Египетской марке» (11:493). И еще: «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него» (11:481).[424]

Первая публикация «Египетской марки» состоялась в майском номере журнала «Звезда» за 1928 год. «…он трижды брал обратно рукопись, чтобы внести новые и новые исправления», – вспоминал член редколлегии «Звезды» Вениамин Каверин.[425]

Вряд ли Мандельштам мог бы надеяться на выпуск сразу трех своих книг в советских издательствах, если бы не чувствительная поддержка видного партийного деятеля Николая Ивановича Бухарина, неизменно благосклонного к поэту. По остроумному замечанию М. Л. Гаспарова, «Бухарин при Мандельштаме и Пастернаке – это какой—то благодетельный брат—Евграф русской литературы, стилистически отличный от доброго барина Луначарского».[426] «Евграфом», напомним, звали загадочного и в трудную минуту всегда приходящего на помощь брата пастернаковского Юрия Живаго.

Десятого августа 1927 года Бухарин – видимо, по просьбе самого Мандельштама – обратился к председателю правления Госиздата Арташесу Халатову: «Вы, вероятно, знаете поэта О. Э. Мандельштама, одного из крупнейших наших художников пера. Ему не дают издаваться в Гизе. Между тем, по моему глубокому убеждению, это неправильно. Правда, он отнюдь не „массовый“ поэт. Но у него есть – и должно быть – свое значительное место в нашей литературе. Я это письмо пишу Вам privati, т. к. думаю, что Вы поймете мои намерения ets. Очень просил бы Вас или переговорить „пару минут“ с О. Э. Мандельштамом или как—либо иначе оказать ему Ваше просвещенное содействие. Ваш Н. Бухарин».[427] Вскоре после этого письма, 18 августа 1927 года, Мандельштам заключил с Ленинградским отделением Госиздата договор на издание своей итоговой книги «Стихотворения» («Собрание стихотворений»). Договор с издательством «Academia» на публикацию третьей в этом урожайном году авторской книги – сборника статей «О поэзии» – был подписан еще в феврале 1927 года.

Гонорар за готовившиеся издания позволил Осипу Эмильевичу и Надежде Яковлевне в октябре съездить в Сухум, Армавир и Ялту (сюда Мандельштамы прибыли в конце ноября). В Детское Село они вернулись в декабре 1927 года.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.