Глава шестая Все дороги ведут в Рим

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая Все дороги ведут в Рим

Всем своим сердцем Сандро тянулся к новым знакомым, но словно невидимая пружина вновь и вновь отбрасывала его назад. Когда он раскрыл Дантов «Ад» и начал вчитываться в чеканные терцины великого поэта, перед ним почти зримо встали те видения, которые посещали его в детстве, — ужасы, ожидающие грешников после смерти. К этому добавились тревожное положение, в котором оказался его город, и томительное ожидание того, чем же все закончится. Молебны в церквях о спасении от неприятеля. Разговоры о том, что все эти бедствия ниспосланы Богом в наказание за бесчинства, которые творит антихрист Лоренцо. Где он мог найти себе утешение как не в храме? У него было такое убежище от тревог повседневной жизни — соседняя церковь Оньисанти, Всех Святых. Сюда он приходил искать успокоения от обуревавших его трудных мыслей, здесь, как ему казалось, с него спадало бремя забот. Он мог молиться или же просто погрузиться в свои мысли, зная, что никто не будет лезть к нему с какими-либо просьбами и предложениями.

В этой церкви продолжал жить Бог старой суровой Флоренции. Казалось, дух стяжательства не коснулся ее, новые времена и обычаи остановились у ее стен. Оньисанти не могла похвалиться особой роскошью. Все здесь было по-деловому просто. Ни одна из картин, украшавших стены, не привлекла внимания Сандро, а имена их создателей ничего ему не говорили. Странно, что ему никогда не приходило в голову отблагодарить любимую церковь своей работой за тот покой, который она дарила ему. Оньисанти, в свою очередь, тоже ничего не просила у него, хотя его имя и профессия были здесь хорошо известны. Может быть, ей вообще ничего не нужно?

Но его представление о церкви изменилось после того, как однажды приор пригласил его в свою келью. Странная была это беседа: речь шла не о Боге, не о спасении души.

Приор ненавязчиво интересовался тем, чем сейчас занимается Платоновская академия, какие вопросы ее волнуют. Сандро убедился, что дух времени проник и за прочные стены его любимой церкви. Глава ее, однако, был погружен не в философию, а в математику. Математикой во Флоренции увлекались многие; каждый стремился найти в ней доказательство правоты в своем ремесле — архитекторы, золотых дел мастера, даже живописцы. Об этом Сандро знал давно, а вот теперь обнаружил, что и священнослужители ищут в математике подтверждения постулатов веры. Но Боттичелли мало чем мог помочь здесь любезнейшему приору: он не был поклонником каких-либо расчетов в живописи. Он, правда, попытался пересказать приору кое-что из того, что слышал на этот счет в академии, но в конце концов запутался в собственных разъяснениях и махнул рукой. После этого он неоднократно бывал в этой келье, заваленной математическими и философскими фолиантами, но больше они к математике не возвращались — говорили о делах более земных. Во время одной из таких бесед Сандро совершенно неожиданно для самого себя выразил желание написать картину для Оньисанти. Это вышло как-то само собой, и Сандро почему-то вообразил, что такова воля Божья, которую ему надлежит исполнить.

Тему он, естественно, выбрал сам: он напишет блаженного Августина. Почему он так решил, он тоже не смог бы объяснить. Может быть, образ Августина был подсказан ему книгами, собранными в келье приора, а в его воображении Августин был не только отцом церкви, но и ученым, погруженным в раскрытие тайн бытия. Было ясно, что он должен создать образ человека, похожего на тех ученых, среди которых он и сейчас проводил немало времени. Приор согласился с его предложением, но, как и следовало ожидать, стал жаловаться на то, что у церкви мало средств и он вряд ли сможет оплатить работу такого знаменитого мастера, как Боттичелли. Но и на этот счет Сандро уже принял решение: эта фреска — его дар Оньисанти.

Работа на этот раз шла удивительно споро: картон для фрески был готов за несколько дней, хотя ему и пришлось перебрать несколько вариантов. Но в конце концов могучая фигура Августина как-то сама собой легла на бумагу. Лик, будто вылепленный скульптором, высокий лоб мыслителя, зоркие глаза, притаившиеся под густыми старческими бровями. Правая рука прижата к груди, как будто святой стремится удержать биение своего сердца. Такое не раз бывало и с самим Сандро, когда вдруг приходило решение какой-нибудь трудной задачи — «накатывало вдохновение», как говорили его друзья. Тогда сердце вдруг начинало учащенно биться, словно собираясь выскочить из груди. Он запечатлел Августина именно в такой момент озарения истиной, которую он, может быть, стремился постигнуть не один год. Странным в этой картине был фон: множество рукописей с таинственными чертежами, астрономические приборы — обстановка скорее для кабинета ученого, чем для кельи святого. Но приор согласился с таким толкованием, а значит, он мог приступать к работе.

Что касается его друзей, то они были в восторге. Еще бы, ведь в этой работе он запечатлел их всех — мыслителей, ученых, людей, получающих наивысшее удовольствие от книг! Они, конечно, могли с полным основанием сказать: это не Августин, а Платон или Аристотель. Бог с ними, Сандро не намерен был спорить. Если они представляют такими своих любимых учителей, если они считают, что почитаемые ими греки должны выглядеть именно так — это их дело. Он даже был согласен с Пико делла Мирандола, утверждавшим, что его Августин — это человек, приблизившийся к Богу. Вполне возможно и это. Важно то, что Лоренцо и его друзья высоко оценили эту его работу, да и он сам был доволен ею.

Он чувствовал, что создал нечто неповторимое. Такой мощи в изображении человека пока еще никто не достигал. Его Августин — это действительно подтверждение слов того же Пико в его «Речи о достоинстве человека»: «Творец, поместивший человека в центр мироздания, сказал ему: „Мы не определили тебе ни места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанности ты имел по собственному желанию. Природа всего остального вынуждена подчиняться созданным нами законам, они заданы навечно. Ты же не ограничен никакими запретами, мы определили тебя во власть твоей собственной разумной воли, и ты определишь свой образ по своему разумению, во власть которого я тебя предоставляю. Ты свободен. Тебе даны права самому творить себя“». Значительно позже Микеланджело напишет в Сикстинской капелле своих пророков, в которых будет много от Августина Сандро. Но, конечно, нашлись и завистники — как же без этого? Они нашли в его картине массу погрешностей. Пропорции не выдержаны: если Августин вздумает подняться, он прошибет потолок. А плечи — почему они так неестественно вывернуты вперед?

Но, в конце концов, кто дал право этим живописцам судить его? Разве они равны умом Платону и мудрецам Библии? Одни из них, как Уччелло, спятили, стремясь постигнуть тайны перспективы, другие дрожат от боязни нарушить изобретенные ими же самими пропорции, третьи же, как Гирландайо, полагают, что нужно писать все так, как в действительности, прилежно копируя чуть ли не каждый уродливый прыщ. Его же, несмотря на всю его известность и славу, до сих пор считают недоучкой. Но он прекрасно знает законы перспективы и пропорции, он умеет писать пейзажи, а если захочет, то создаст безупречно правильную композицию. Ну как они все не могут понять, что он все время в поиске своего, в погоне за собственной красотой — «по образу и подобию своему». Но спорить, похоже, напрасно.

Работа над «Святым Августином» захватила все его помыслы, и он был рад, что у него появился благовидный предлог отказываться от других заказов, ибо он не хотел, чтобы его внимание рассеивалось на что-то незначительное. Это был своего рода обет, который он возложил на самого себя. Он не мог объяснить, почему его душа не лежала к прославлению подвига Лоренцо, хотя он искренне восторгался им и, как многие во Флоренции, был уверен в том, что именно тайная и опасная миссия правителя спасла город от неслыханных бедствий. Но пересилить себя он не мог. Он просто не знал, как он может воспеть Лоренцо, какая аллегория придется по сердцу Великолепному и его ученым друзьям. Минерва, она же Паллада, обуздывающая Кентавра — Мудрость, сковывающая буйство разнузданной Силы — так советовал ему Полициано. Но одно дело идея, другое — ее воплощение. Ему нужно время, чтобы все это хорошенько переварить, представить себе то, чего никогда не существовало. Его, к счастью, не торопили: в конце концов, он сам должен знать, как угодить своему покровителю!

Гораздо сложнее обстояло дело с Лоренцо ди Пьерфранческо, которому позарез нужна была еще одна картина для украшения его виллы. Он настаивал, чтобы ее написал именно Сандро, как будто в городе не было других не менее достойных живописцев. Конечно, написать обнаженную Венеру могли бы и другие, но это была бы не работа Боттичелли! Однако именно этот заказ Сандро не хотел выполнять, несмотря на все уважение к кузену Великолепного. Во всяком случае, у него были большие сомнения, стоит ли тешить дьявола и ставить под угрозу свою душу. Достаточно того, что он написал «Весну». А здесь — святой Августин и обнаженная Венера, сочетание немыслимое для любого верующего! Но вот фреска закончена, отговорок больше нет, и Сандро погрузился в тягостное уныние, ибо как ни отказывайся, а просьбу Лоренцо придется выполнить: он упрям и своего добьется.

Лето выдалось на редкость тягостное. Многодневные дожди сменялись ненадолго ослепительно солнечными просветами, и тогда вся Флоренция будто погружалась в чан с прокисшими кожами. Прохладные ветры с гор не могли пробиться сквозь густое дурно пахнущее марево, нависшее над долиной Арно. Все валилось из рук — людей охватывала сонная одурь, беседы, столь любезные горожанам, не клеились, ибо ни у кого не было охоты вступать в длительные разговоры. Да и вести снова были плохие: Венеция с благословения папы вторглась в Феррару, а в Милане власть захватил брат покойного Галеаццо Лодовико Сфорца, свергнув регентшу Бону Савойскую. Было пока неясно, что в связи со всем этим ожидает Флоренцию. Однако даже эти события мало кого интересовали. Площади, где обычно собирались любители новостей, были малолюдны даже по вечерам. Кто мог, постарался перебраться на склоны холмов в свои виллы.

В мастерской Сандро наступило затишье, и не потому, что не поступали заказы. Их было хоть отбавляй, но ни к одному не лежала душа. Ученики слонялись из угла в угол. Мастер по целым дням не появлялся у мольберта. Шутки, которыми дом на виа Нуова к неудовольствию Мариано успел прославиться по всей Флоренции, как-то сами собой поутихли. Сам хозяин дома сникал на глазах: все меньше он вникал в домашние дела, переложив их на плечи Джованни. Лишь иногда в нем оживал прежний деятельный дух ремесленника, и тогда медленное шарканье ног в комнатах и на лестнице оповещало домочадцев, что предстоит очередная буря. Старцу не нравилось все и вся: беспорядок в доме, бездельники-ученики, сыновья, предающиеся, по его мнению, лени, соседи и друзья, редко посещающие его. Особенно он был недоволен Сандро. Роясь на правах родителя в его книгах, рукописях и набросках, в беспорядке сваленных на столах, Мариано приходил к горькому выводу, что общение с Медичи и их философами окончательно погубило сына.

Он пытался прочитать диалоги Платона и ничего в них не понял, а «Пир», который не раз упоминал Сандро в его присутствии, привел добродетельного старца в ужас — его ум ухватил лишь то, что там воспевается любовь мужчины к мужчине. Не хватало еще, чтобы в его доме завелись содомиты! В этом году он только раз выходил в город, поскольку считал святой обязанностью домовладельца лично присутствовать при внесении записи в кадастр. Он долго и нудно рассказывал писарю, что Господь наделил его сыновьями, которых он вынужден стыдиться, ибо они позорят его честное имя ремесленника. Его сетования походили на желание, чтобы горестная судьба отца нашла отражение в толстенной книге, хранящейся вечно. Чиновник поддакивал, ибо не для кого не было секретом, что Сандро мастак на самые скабрезные шутки, что он изучил Платонов «Пир» от доски до доски и что его мастерскую давно прозвали «академией лодырей». Как и старый Филипепи, писарь был уверен, что ссылки на какое-то там вдохновение и «поцелуи муз» — жалкие оправдания никчемных бездельников. Однако, зная о покровительстве Медичи, он предпочел придержать язык и руки и внес в кадастр запись, что Сандро ди Мариано проживает с отцом, «является живописцем и работает на дому, когда захочет».

В представлении большинства горожан живопись все еще оставалась ремеслом, чем-то сродни выделке кож или ткачеству. Недаром все потешались над Уччелло, помешавшимся на перспективе. Чего здесь мудрить: если ты мастер, то достаточно взять кисть в руку, чтобы написать картину. Кожевнику ни к чему философия, ткачу нет пользы от знания греческого языка, а солдат не будет ломать голову над правилами пропорций и стихосложением. Но в последнее время во Флоренции все смешалось, оттого и не стало порядка. Похоже, никто не занимался тем, что было предначертано ему судьбой и заветами предков.

Все стали мудрствовать, ломать старое, изобретать новое. Все оказалось не так, все нужно переделать. Тот же Сандро — те, кто его знал, поражались, как легко и быстро он всего достиг. При этом он не успокоился. Ему мало того, что несмотря на ворчание завистников он признан первым живописцем Флоренции, что при желании он может писать так же, как другие художники, а может быть, и гораздо лучше, ибо для него не существовало тайн пропорций, перспективы, пейзажа и прочего, чем хвалились его коллеги. Но ему нужно было большее — он стремился познать нечто, лежащее по ту сторону человеческих эмоций и разума. «Ищущий ум», — говорили о нем друзья. Блажь и леность — таково было мнение клиентов, отчаявшихся получить заказанное в обозримые сроки или получавших совсем не то, что им хотелось.

Сколько христианских душ растлили философы и поэты, на беду Флоренции собранные Медичи! Сколько жертв было принесено возрожденным ими идолам! Сандро был не первой и не последней. Увлечение Платоном совлекло его с пути истинной веры, утверждали многие, ведь преклонение перед язычниками никогда не доводит до добра. Что бы там ни говорили, а «Пир» Платона — сочинение мерзкое и богопротивное, подталкивающее к греху и оправдывающее его.

Сандро ищет красоты? Тогда ему надо бы избрать, по крайней мере, других наставников, а не этого урода Фичино. Что он там толкует о красоте земной и небесной? Что значат его утверждения, что Господь вначале создал душу мира, а затем его тело, которое всего лишь ее «украшение»? В каком сочинении отцов церкви и нынешних мудрецов-теологов можно найти учение о земной Венере, сотворенной из материи, и о ее небесной тезке, созданной духом?

Те, кто подозревал Сандро в приверженности к неоплатонизму, были правы лишь отчасти: вряд ли он постиг все тонкости рассуждений Платона и Фичино об «организованном космосе», об идеях и их отражении в материальном мире, вряд ли он владел в совершенстве учением об Эроте, порождающем любовь, движущую и совершенствующую космос. Он знал достаточно для того, чтобы поддерживать беседы с мудрецами на вилле Кареджи, но не более того. Его ум по-настоящему занимало разве что учение о красоте, изложенное в комментариях Марсилио к «Пиру». Согласно утверждению Фичино, взятому у Платона, все вещи и явления тройственны. Красота, к которой стремится все сущее, суть гармония: в душе — это сочетание всех добродетелей, в телах — красок и линий, в звуках — созвучие многих голосов. Таким образом, учил Фичино, она тройственна — это красота душ, тел и голосов. Красота душ постигается умом, красота тел воспринимается зрением, красота голосов — слухом. Истинное наслаждение ею возможно только при наличии всех элементов. Осязание, равно как и вкус, не относятся к ним и, стало быть, принадлежат к категории грубых чувств, порождающих пороки, зависть, распутство и прочие гнусности.

Учение Фичино обладало многими гранями, и те, кто интересовался им, обязательно находили нечто созвучное их душам. Говорили, что даже теологи, несмотря на их неприязнь к флорентийскому мудрецу, нет-нет да и черпали у него идеи для своих трудов и проповедей. Обращались к нему и те из живописцев, которые стремились не только передать мир, но и познать его. С понятием красоты, введенном Марсилио, Сандро был согласен. Сложность состояла в том, что живопись оказывалась несостоятельной для ее отражения: безусловно, гармония звуков оказывалась за ее пределами, следовательно, отсутствовал один из трех обязательных элементов. Красоту души, видимо, было возможно изобразить, в этом он был уверен, но пока не знал, как это сделать.

При созерцании картин некоторых старых мастеров, в большинстве случаев всеми забытых, он видел: в них напрочь отсутствуют перспектива и пропорции, но тем не менее они чем-то притягивают к себе. Быть может, это и есть красота души, те самые Платоновы «идеи» вещей, зыбкие, колеблющиеся, едва улавливаемые избранными, как слабые тени на белой стене? Он встречал в жизни людей, которых с полным правом можно было назвать безобразными — взять того же Лоренцо или самого Фичино. Будучи взяты такими, каковы они есть, они внушили бы поклоннику красоты только отвращение. Но что же тогда влечет к ним, что делает безобразное великолепным? У академиков с виллы Кареджи противоречия разрешаются просто: это отражение упорядоченного мира, космоса, представляющего совокупность форм и идей, где зовущая их сила — любовь — влечет все к красоте и соединяет прекрасное с безобразным.

Он пытался подражать старым мастерам, их манере изображать святых и младенца Христа, но так и не достиг обаяния, излучаемого фигурами с древних досок. Более того, его небожителей злопыхатели обзывали увальнями из Фьезоле или тупицами из Сиены, а младенцев — подкидышами из сточной канавы. Как знать, возможно, они и были правы — святости в них было мало. Говорят, что глаза — «зеркало души», но и здесь он ничего не добился: глаза на его картинах были самыми обыкновенными, ничего не говорящими разуму, постигающему, по словам Фичино, красоту души. Этой красоты он не увидел и тогда махнул рукой и стал рисовать их полузакрытыми. Краски? Линии? В этом у него что-то было. Он заметил: ни один самый искусный компаньон, копируя его Мадонн, не мог передать нежности, присущей его картинам. А сколько граверов потерпело неудачу, перенося его рисунки на доски! Самые простые, казалось бы, линии на оттисках безнадежно теряли легкость. Можно было признать, что ему дан талант, этот дар Божий, и поставить на этом точку. Но его «ищущий ум» никак не мог успокоиться. Ему хотелось получить ответ на вопрос: почему так происходит, почему у одних получается, а у других нет?

Вскоре после выхода «Божественной комедии» с его рисунками Боттичелли получил предложение миланского герцога приехать к нему для выполнения нескольких живописных работ. Не только Милан, но и некоторые другие города воспылали желанием заполучить первого художника Флоренции для своих нужд. Ему буквально навязывали заказы, соблазняли переездом, сулили наивыгоднейшие условия. Но уехать из родимого города? На такой поступок Сандро могли подвигнуть только из ряда вон выходящие причины: деньги его не манили, жажды приключений он никогда не испытывал.

Однако именно сейчас такие причины вдруг нашлись. Обстоятельства оказались сильнее его желаний. Когда от имени Лоренцо ему сообщили, что ему предстоит отправиться в Рим, причем обязательно, он весьма удивился, и первым его побуждением было ответить решительным отказом. Пусть туда отправляются те, кто полагает, что, не изучив досконально римские руины, нельзя стать ни живописцем, ни архитектором. Как будто во Флоренции и ее окрестностях этих развалин не хватает! Но ему убедительно разъяснили, что властям нет дела до того, будет ли он совершенствовать свое знание древностей — он обязан отправиться в Рим ради высших интересов республики и самого Великолепного. Сложились благоприятные условия, чтобы примириться с папой, и было бы глупостью не воспользоваться ими.

Положение Сикста действительно было не из завидных. Число его противников увеличивалось с каждым днем. Неаполитанский король зарился на его владения, а германский император Фридрих III Габсбург даже грозил лишить его святого престола. Эти угрозы не были пустыми словами, ибо, как стало известно, императору удалось подкупами и посулами умножить число недовольных кардиналов, готовых насолить понтифику. Ко всему прочему папа снова нуждался в деньгах, и прихоти его многочисленных родственников, наводнивших Рим, все больше увеличивались по мере того, как слабели жизненные силы самого Сикста. В самом Вечном городе росло недовольство простого люда, разоренного податями и вконец обнищавшего.

Лоренцо мог бы присоединиться к противникам Сикста. Но по трезвом размышлении делать этого не стал, так как это грозило втянуть республику в новые осложнения. Сначала он внимательно следил за происходящим, а тем временем папа не скупился на жесты примирения. В его письмах Лоренцо перестал быть «сыном порока» и превратился в «дорогого друга» и «любезного сына». Великолепный будто не замечал всей фальши подобных заверений и шел навстречу Сиксту там, где это не возлагало на него существенных обязательств. Но когда понтифик попросил его о займе, он решил действовать по-банкирски: прозрачно намекнул папе, что его сын Джованни, хоть и не вышел еще из детского возраста, весьма религиозен и посему заслуживает кардинальской шапки. Сикст намека «не понял» — ограничился тем, что отпустил семейству Медичи грехи и прислал ему свое благословение.

Лоренцо проглотил обиду — он готов был и подождать. Поэтому когда Сикст обратился к городским властям Флоренции с просьбой прислать в Рим лучших живописцев для росписи сооруженной им капеллы, то Великолепный посоветовал согласиться. Эта капелла была любимым детищем папы, она строилась архитектором Джованни Дольчи почти десять лет, и деньги для нее всегда находились. Так уж повелось в Риме: одни папы возводили в память о себе арки и гробницы, другие — капеллы и целые церкви. В папском послании упоминалось имя Боттичелли как единственного флорентийского живописца, способного возглавить работы в капелле. Он должен был подобрать художников по своему разумению и привезти их в Рим, и отказаться у него не было возможности.

Несмотря на то что работа над фресками в Сикстинской капелле могла принести немало дохода, желающих ехать в Рим нашлось мало — ведь отбирать нужно было из лучших. Одни были заняты, а другие сомневались, что папа достойно оплатит их труд. Хотя он и слыл щедрым меценатом, его своенравие могло как озолотить, так и оставить с носом. На памяти флорентийцев была история о том, как Сикст приказал заплатить лишь за богатый переплет, в который были заключены переводы Аристотеля, подаренные ему неким ученым мужем. Папу не тронуло то, что переводчик трудился над ними всю жизнь. Наконец артель составилась: в нее вошли Доменико Гирландайо, Козимо Росселли и сам Боттичелли, с ними должны были отправиться в Рим подмастерья и ученики. Сандро хотел, чтобы его сопровождал Филиппино Липпи, но тот наотрез отказался.

Все они не особенно рвались в Рим, а тут их настроение окончательно испортило известие о том, что, оказывается, Сикст обратился не только к флорентийцам, но и ко многим другим живописцам, и что Пьетро Перуджино уже согласился на его предложение. Вместе с ним в Рим отправились Лука Синьорелли и дон Бартоломео, аббат Сан-Клементе. Папа навязывал им состязание, а они-то вообразили, что лучше их нет в Италии! Особенно их не прельщала встреча с Перуджино. Его флорентийские художники знали: в свое время он учился у них и поклялся, что всех их превзойдет в мастерстве. Но Лоренцо мало интересовали их переживания — он всячески торопил их с поездкой, не желая сердить папу.

Тем не менее под различными предлогами они тянули с отъездом как только могли. Но приближалась осень, когда больше нельзя было откладывать это неизбежное путешествие: в ненастье карабкаться по горным дорогам — удовольствие не из приятных. В путь тронулись большим караваном; мало того, что их сопровождали ученики и нанятые подмастерья, им пришлось везти с собой различные принадлежности, ибо было бы слишком легкомысленно уповать на щедрость папы — вдруг возьмет да и не оплатит им кисти и краски. К ним присоединилось еще много желающих без дополнительных расходов попасть в Рим: городские власти наняли для них стражу, которая защитила бы их от разбойников, кишевших, если верить рассказам бывалых людей, в окрестностях Вечного города.

Стояли чудесные солнечные дни, и они двигались ни шатко ни валко, без особой спешки, обмениваясь соображениями о живописи вообще и о заказе, который им предстояло выполнить. Замысел папы до них был уже доведен: он желал, чтобы фрески свидетельствовали о вневременном характере христианства и символизировали преемственность Ветхого и Нового Заветов, для чего необходимо было сопоставить созвучные сцены из них. Конечно, никто из них не был столь силен в теологии, чтобы самостоятельно решить эту задачу. Среди флорентийских богословов по этому вопросу тоже не было единого мнения. Так что оставалось лишь гадать, что может потребовать от них Сикст. Но в конце концов, они всего лишь ремесленники, а не богословы!

Нравы действительно изменились: еще совсем недавно, приступая к такому богоугодному заказу, живописец провел бы некоторое время в посте и молитвах, чтобы работа ему удалась, всячески избегал бы греховных мыслей — а Сандро думал о Платоне, о незаконченной «Палладе», об Эроте, порождающем красоту, и бог весть о чем еще. Видимо, напрасно Мариано, провожая сына к святым местам, надеялся, что это вынужденное паломничество вернет его на путь истинный. Впрочем, тревога по поводу возможной Божьей кары теперь все чаще посещала Сандро. Она усилилась после того, как он убедился, что не справляется с иллюстрациями к поэме Данте. Нет, не ворчанье отца было тому причиной — что-то неуловимо, но настойчиво менялось во всей атмосфере города. Это «что-то» походило на страх ребенка, совершившего проступок и боящегося, что все откроется и он будет наказан.

Давно было подмечено, что большинство флорентийцев по натуре своей суеверны и придают слишком большое значение разным приметам, предсказаниям и предчувствиям. Сандро не был исключением: в том, что он не смог проникнуть в Дантов «Рай», он видел несомненный знак Господней немилости, требующей покаяния. Чего только не придет в голову на постоялом дворе под мерный шум осеннего дождя!

Хмарь октябрьского вечера, когда их караван вступил в Вечный город, возможно, была причиной того, что ими овладело предчувствие предстоящих неурядиц. Они и начались на следующий день. Несмотря на то что в течение всего лета папа Сикст подгонял Синьорию требованиями прислать наконец живописцев, теперь им было велено ждать. Секретарь папы объяснил задержку разногласием по поводу фресок, над которыми предстояло работать: их темы пока не были окончательно определены. Сикст знал, насколько флорентийские живописцы поднаторели во включении в свои картины различных намеков и символов, прославляющих их покровителей или уничтожающих обидчиков. Доверия к ним у него не было, и теперь каждый библейский эпизод подвергался тщательному изучению: не может ли он быть истолкован как порицание папских деяний и не очернит ли его память? Сикст должен предстать перед потомками как блюститель божественных заповедей, милосердный и мудрый правитель.

Конечно, об этом им не было сказано, и по мере того как ожидание затягивалось, они проникались убеждением, что истинная цель папы заключается в примерном их наказании за столь неспешное выполнение его просьбы. Может быть, поэтому Рим показался им недружелюбным и неприветливым, и они содрогались от мысли, что им предстоит, чего доброго, провести здесь несколько лет. Естественно, город, который они увидели, ни капельки не походил на резиденцию великих императоров, описание которой они встречали в трудах древних авторов. До недавнего времени во Флоренции увлекались историей республиканского Рима, сурового и благородного, теперь же вошла в моду история Рима императорского, полного пышности и разврата. Но и от него сохранились лишь жалкие развалины.

Сандро пытался понять, что же влекло сюда зодчих, если от прежнего Рима остались жалкие воспоминания. Многое было снесено по приказу самого Сикста: как-то он возгорелся мыслью построить новый Рим, достойный его «блестящего» правления. Кое-что он сделал: через Тибр перекинули новый мост, проложили водопровод, соорудили несколько роскошных зданий. Однако деньги иссякли и пыл быстро угас. О грандиозных замыслах теперь напоминали снесенные по повелению Сикста кварталы, кое-как застроенные жалкими лачугами. Сандро, приехавший из города, мощеные улицы и площади которого воспевались в стихах и прозе, поражался неухоженности этого загаженного кладбища былого величия, где улицы служили свалками нечистот, а на месте площадей раскинулись болота, источающие смрад.

Мало приятного было в прогулках по этому городу, особенно в трущобах, где даже днем можно было лишиться не только кошелька, но и жизни. Сандро удовлетворился тем, что осмотрел бывший Форум, побывал у арки Константина и у Колизея. Здесь шла совсем другая жизнь, чем та, о которой он читал: у мавзолея Августа резвились козы, у подножия Пантеона ютились кабачки и захудалые лавчонки, а на месте Сената вольготно расположился рынок, где торговали скотом. И все эти убогие остатки продолжали крушить время и человек. О булле папы Евгения IV, который за десять лет до рождения Сандро бежал из Рима и прожил во Флоренции достаточно долго, чтобы, проникшись ее духом, осознать ценность древних памятников, постарались забыть — в отчаянии он уподоблял римлян вандалам и призывал их беречь наследие предков. Но у жителей Вечного города, как справедливо утверждают во Флоренции, действительно в головах мякина, а не мозги: они по-прежнему крушат древние стены, добывая камни для построек, а еще сохранившиеся мраморные плиты и статуи жгут на известь.

Много несуразного довелось увидеть флорентийцам, пока Сикст не призвал их к себе. Отдав святому отцу положенные почести, живописцы стали ждать распоряжений. Папа долго молчал, будто размышляя над тем, что ему предстоит сказать. Его бесцветные цепкие глаза перебегали с одного художника на другого, словно выбирая кандидата для принесения в жертву. Если бы не этот взгляд, было бы трудно увидеть в этом старце коварного и хитрого политика, стремящегося навязать всем свою волю и жестоко карающего ослушников. Стоя на пороге небесного суда, он не переставал заниматься делами земными — плел интриги, натравливал одного государя на другого, подвергал отлучению от церкви людей и целые города.

Теперь, завершая свой жизненный путь, он хотел, чтобы все это стерлось в памяти потомков: он должен предстать перед ними как покровитель искусств, как зодчий возрождающегося Рима, как попечитель бедных и обиженных. Сикстина должна постоянно напоминать об этом. Ради сооружения такого памятника он даже пригласил мастеров из города, к которому питал неугасимую вражду. Они стояли перед ним, и он подозревал их, посланников столь же хитрого и коварного, как он сам, Лоренцо, в безбожии и коварных замыслах. За такими нужен глаз да глаз, им нельзя позволять никакой отсебятины.

Большую часть беседы Сикст потратил на то, чтобы вдолбить в головы этих приверженцев богопротивных учений мысль о сопоставимости сюжетов и эпизодов Ветхого и Нового Заветов и только под занавес коснулся главного: посетитель, созерцающий фрески, должен проникнуться верой в то, что он, Сикст IV, был избранником Божьим, призванным блюсти заповеди Господа, отстаивать их чистоту, являть пример христианского милосердия. Благословив художников на сей труд, папа удалился в свои покои. Темы фресок сообщил его секретарь. Недоставало лишь двух или трех, которые им обещали назвать некоторое время спустя — видимо, папа оставлял их для своих будущих деяний.

Было бы больше пользы, если бы Сикст мог разъяснить им, как в столь разношерстной артели живописцев, каждый из которых обладал собственным стилем, добиться единства изобразительной манеры. Если он думал, что они будут ломать себе голову над сопоставлением библейских сюжетов, то он заблуждался. Спорить пришлось уже о том, кто будет руководить всей работой, а тут еще нужно было угодить вкусам святого отца, который навряд ли потерпит какие-либо новшества. Мякинноголовые римляне, как они успели подметить, пока еще не доросли до флорентийских высот в понимании живописи. Когда все это наконец утрясли, а Сандро, — так уж получилось само собой, — оказался руководителем работ, возникла новая трудность: каждая фреска, по желанию Сикста, должна была представлять собой целое повествование, а не какой-то отдельный эпизод. Во Флоренции к такой манере прибегали редко: не только потому, что требовалось слишком много усилий, чтобы добиться единой композиции, но и потому, что о какой-либо перспективе, пропорциях и прочем здесь не могло быть и речи. Но воля заказчика — закон.

Не было ни одного картона, который бы удался с первого раза. Одни отвергались самими художниками, другие не устраивали папу и его советников. Вот это нужно выбросить, а это подправить, потому что это можно понять как намек на то-то и то-то — будто лет эдак через двадцать кто-то вспомнит все тонкости Сикстовой биографии!

На долю Сандро досталось три фрески: «Жизнь Моисея», «Исцеление прокаженного» и третья, тему которой папа еще не назвал. Уловить связь между доставшимися на его долю фресками Сандро сумел без труда — что бы там ни говорили о Липпи, но в теологии он худо-бедно разбирался, и кроме искусства живописи его ученик уяснил многое к ней не относящееся, в том числе и то, что вдалбливал им Сикст: жизнь Моисея — это прообраз жизни Христа. Переклички между двумя фресками Сандро добился тем, что в обоих случаях прервал повествование эпизодами, рассказывающими о начале подвижнической деятельности главных персонажей Библии. Моисей, пройдя невзгоды и скитания, описанные в начальных главах «Исхода», выводит евреев из Египта и получает от Бога скрижали с десятью заповедями, Христос в «Жертве», преодолев искушение дьявола, в сопровождении ангелов возвращается в Иерусалим и исцеляет прокаженного, приступая к проповеди своего учения.

Основная цель достигнута, но вот как удовлетворить желание Сикста увековечить в этих фрагментах собственную персону? В «Жертве прокаженного» это сделано в лоб: в центре фрески помещен госпиталь Святого Духа, построенный папой для бедняков. В «Жизни» таких прямых намеков нет, но коли речь зашла бы об этом, Сандро всегда мог указать на сцену ухода евреев из Египта. Разве святой отец не заявлял о том, что он приведет жителей Италии в обетованную землю? Возразить здесь было нечего даже самым придирчивым папским советникам.

За все это время Сикст ни разу не посетил капеллу. Складывалось впечатление, что он потерял к ней всякий интерес, и Сандро опасался, что ему придется до бесконечности ждать, когда же папа соблаговолит назвать тему третьей фрески, которой было отведено место напротив «Передачи ключей от храма апостолу Петру». Трудно было придумать, какой эпизод из жизни Моисея Сикст найдет созвучным этой теме. Все шло к тому, что надежде Сандро вернуться во Флоренцию к новому году, то есть в начале марта, вряд ли суждено осуществиться.

Затягивающееся пребывание в Риме начинало тяготить не только его. Сплотившаяся было артель живописцев стала рассыпаться, часть подмастерьев их покинула. Ко всему прочему Сикст, опять испытывавший нехватку денег, задержал обусловленные платежи, и уже в силу этого им приходилось подрабатывать на стороне. Перуджино, который должен был писать «Передачу ключей», видя, что противоположная стена остается девственно голой, не прикасался к кистям. Он согласился приехать в Рим в надежде хорошо заработать, пропадал целыми днями в городе в поисках долгожданных заказов и, похоже, набрал их больше, чем мог написать.

Да и Сандро, которого считали бессребреником, не отставал от других. Откровенно говоря, он и в Риме не отказался от беспечного образа жизни, который вел в родном городе. Кутила, как говорят во Флоренции, всегда найдет деньги на выпивку. Если Сикст не платит, то к его услугам богатые земляки, но рано или поздно взятые у них долги приходится возвращать. За неимением денег расплачиваться приходилось картинами. Один купец, видевший во Флоренции его «Поклонение волхвов», пожелал иметь точно такое же. Ему пришлось уступить — слишком велик был долг. Конечно, не стоило большого труда восстановить по памяти столь поразившее купчину «Поклонение», но то ли из упрямства, то ли от скуки Сандро решил поэкспериментировать: избрал необычную композицию — окружность. Волхвы и их свиты, стекая с холмов, напоминающих те, что окружают Флоренцию, образуют как бы круг, который на переднем плане размыкается, открывая вид на полуразрушенное строение, где ютится Святое семейство.

Отступив от желания заказчика получить то, что он видел, в остальном Сандро постарался избежать риска. Почти каждый флорентиец считает себя знатоком живописи, знает, что такое перспектива и пропорции, что, по мнению большинства художников, красиво, а что нет. Поэтому на большие новшества он не решился, даже пейзаж выписал тщательнее, чем делал это обычно. Его кредитор остался доволен и долг простил. На этом Сандро успокоился и от дальнейших заказов отказался.

Ему пришлось, правда, написать несколько портретов, но на них ушло не так уж много времени. По-видимому, слух о мастерстве Сандро и в этом роде живописи дошел до Сикста, и нежданно-негаданно ему сообщили о желании папы, чтобы над фресками он нарисовал нескольких его предшественников. Работа не столь уж сложная, если модель сидит напротив тебя, или же существуют мало-мальски сносные ее изображения. Некоторые портреты, правда, нашлись, остальные пришлось разыскивать по библиотекам, а то и писать просто по наитию. Во всем, однако, есть свои плюсы: просматривая рукописи в Ватикане и в собраниях римских любителей древностей, Сандро обнаружил много такого, что привело бы в восторг его ученых друзей во Флоренции, а кроме того понял, что все обвинения их в поклонении язычеству, исходящие из Рима, есть ложь и фарисейство, ибо сами папы и кардиналы усердно собирали древние рукописи и в домах у них можно было увидеть отнюдь не только изображения святых.

Многое из того, что рассказывали во Флоренции посетившие Рим, оказалось правдой. Казалось, не было такого порока, который бы не свил сейчас гнезда в Вечном городе, куда стремились толпы паломников, чтобы очиститься от грехов и начать праведную жизнь. Одних только шлюх тут было раз в десять больше, чем в его родном городе. Нечего было ждать, как наивно надеялся Мариано, что тут можно обрести какое-то просветление. Особенно диким казалось то, что порочной жизни предавались те, кто должен был нести спасение другим.

Злотворное дыхание нового Вавилона отравляло их артель — вдруг ни с того ни с сего вспыхивали ссоры, никто не спрашивал совета у товарищей. Во многом здесь был виноват Сикст, пообещавший увеличить плату вдвое тому живописцу, чьи фрески он сочтет лучшими. Это сразу же породило подозрительность и зависть. Ко всему прочему, содержание по-прежнему выплачивалось им нерегулярно. Мастера еще кое-как подрабатывали, но некоторые подмастерья, плюнув на посулы щедрого вознаграждения в будущем, украдкой бежали из Рима. Флорентийцы пока держались, хотя некоторые из них с радостью отряхнули бы римскую пыль со своих ног, если бы не боязнь нанести своим непослушанием вред республике и Лоренцо.

Пожалуй, только это удерживало их в Риме, ибо надежды на баснословное вознаграждение, обещанное им вначале, с каждым днем таяли как дым. Ни для кого не было секретом, что папская казна пуста. Ни с чем вернулись из Германии посланцы Сикста, которые должны были собрать деньги на поход против турок. Никто им не поверил: таких поборов было уже множество, но все средства словно проваливались в бездонную бочку. Была еще надежда на Испанию, где «католические монархи» Фердинанд и Изабелла усилили преследование еретиков и мавров, но от их конфискованного имущества Риму перепали лишь жалкие крохи. Можно было, конечно, найти немало еретиков и в самой Италии, но те из них, кто был побогаче, пользовались покровительством сильных правителей, с которыми, как убедился Сикст, тягаться не стоит. Он разрешил своим прелатам за известную мзду содержать публичные дома якобы для обслуживания паломников, но что это за доходы — так, капля в море! Займы же стали давать неохотно; тот же Лоренцо медлит, ставит условия. В довершение всего почти прекратился подвоз продовольствия из окрестностей, где свирепствовали разбойники. Цены взлетели на головокружительную высоту, а простой люд начал голодать. У дворцов папских племянников стали собираться беснующиеся толпы, угрожая поджечь их и выкурить из Рима жадную свору родственников Сикста. И все больше усиливались слухи о планах всяческих супостатов собрать собор и сместить папу. Чтобы предотвратить это, тоже нужны были деньги.

Потеряв надежду на то, что они возвратятся из Рима сказочно богатыми, живописцы перестали работать с прежним пылом. Те, кто до сих пор еще не нашел работу на стороне, поспешили сделать это. Перуджино, написав «Рождество», «Рождение Моисея» и «Успение», забросил «Передачу ключей» — он трудился теперь в нескольких церквях сразу. Гирландайо пропадал у флорентийского купца Франческо Торнабуони, у которого от родов умерла жена, и он решил увековечить ее память, попросив Доменико расписать всю стену в церкви Минервы над ее гробницей. Росселли тоже подвизался на стороне, а что касается фресок, то здесь у него было особое мнение: чего ради стараться, лезть из кожи вон, нужно лишь подобрать краски поярче да подцветить написанное позолотой, с Сикста этого будет довольно. Какой там вкус у бывшего рыбака? Руководить артелью, распадавшейся на глазах, становилось невмоготу.

Новый год, который Сандро по флорентийскому календарю отмечал 25 марта, он встретил в долгах и прескверном настроении. Как раз накануне из Флоренции дошло известие, что в феврале умер старый Мариано Филипепи. Имевшиеся у него средства он разделил поровну между тремя сыновьями, а дом завещал Джованни, как старшему, с условием, что за Сандро останется мастерская. Смерть отца была весомым предлогом, чтобы добиться от папы разрешения вернуться во Флоренцию, а там и уговорить Лоренцо, чтобы тот освободил его от ставшей невыносимой миссии.

В голову Сандро закрадывалось подозрение, что Сикст медлит с выбором темы для третьей фрески не только для того, чтобы оттянуть время расплаты с живописцами, но и для того, чтобы как можно дольше задержать его в Риме. Но беда одна не приходит. Пока он раздумывал над тем, как ему поступить, из Флоренции поступила новая весть: в марте скончалась Лукреция Торнабуони, мать Лоренцо. Тот, кто знал Великолепного так, как Сандро, мог предположить, что потребуется много времени, пока правитель оправится от этой потери. Досаждать ему до этого какими-либо просьбами было бесполезно, особенно такими, которые могли нарушить что-либо в созданной им системе политического равновесия. Зачем ему осложнять отношения с Сикстом из-за какого-то Боттичелли? Сомневаться в том, что скорбь Лоренцо была глубокой, не приходилось: было только два человека, которых он любил безмерно и которым доверял безусловно — брат Джулиано и мать. Теперь он потерял обоих, и Сандро приходилось ждать.

Однако дело решилось быстрее, чем он предполагал. Ему приказали явиться к папе. Сикст принял его в библиотеке, и он поразился, как изменился первосвященник с их первой встречи. Он еще больше постарел и обрюзг; казалось, любое движение причиняет ему боль. Это было заметно, когда он взял со столика, стоявшего рядом, тяжелую Библию в золоченом переплете. Потом раскрыл ее там, где она была заложена вышитой бархатной закладкой, и с явным трудом начал читать:

«И отошли они со всех сторон от жилища Корея, Дафана и Авирона; а Дафан и Авирон вышли и стояли у дверей шатров своих с женами своими и сыновьями своими и с малыми детьми своими. И сказал Моисей: из сего узнаете, что Господь послал меня делать все дела сии, а не по своему произволу я делаю сие: если они умрут, как умирают все люди, и постигнет их такое наказание, какое постигает всех людей: то не Господь послал меня; а если Господь сотворит необычайное, и земля разверзет уста свои и поглотит их и все, что у них, и они живые сойдут в преисподнюю, то знайте, что люди сии презрели Господа. Лишь только сказал он слова сии, расселась земля под ними; и разверзла земля уста свои, и поглотила их и домы их, и всех людей Коревых и все имущество. И сошли они со всем, что принадлежало им, живые в преисподнюю, и покрыла их земля, и погибли они из среды общества. И все Израильтяне, которые были вокруг них, побежали при их вопле, дабы, говорили они, и нас не поглотила земля. И вышел огонь от Господа и пожрал тех двести пятьдесят мужей, которые принесли курение».

Объяснений не требовалось, Сандро и без них понял, что это — сюжет его третьей фрески. Была ли здесь перекличка с жизнью Моисея и Христа, он не брался судить. Но сопоставление этой темы с «Передачей ключей» Перуджино явно предупреждало всех недругов Сикста: «Господь вручил мне ключи от своего храма, и не вам судить меня, в противном случае и вас постигнет кара небесная, как род Корея».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.