Глава восемнадцатая Раздор в русском стане

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восемнадцатая

Раздор в русском стане

Избранные места из переписки

Все бы было хорошо, «если бы между нами существовало единство…». Так писал генерал Армфельд из Смоленска. Он хорошо знал Барклая, был дружен и с Багратионом (вероятно, еще со времен Русско-шведской войны). Армфельд, как и некоторые другие, пытался (или только изображал, что пытается) сделать так, чтобы между главнокомандующими «царила какая-нибудь гармония», но ее, увы, не было.

Истоки взаимного непонимания генералов Барклая и Багратиона не имели давней истории и не уходили корнями глубоко в их служебные и личные отношения. Известно, что Багратион отдавал должное мужеству Барклая, отступавшего в 1807 году под его командой к Прейсиш-Эйлау и тяжело раненного в ходе сражения за город. «Суворовский авангардный генерал князь Багратион, — писал Ф. Булгарин, — после Пултуска и Прейсиш-Эйлау питал высокое уважение к Барклаю де Толли и относился к нему с высочайшей похвалой»1. Конфликт возник и обострился во время драматического отступления русских армий от границы летом 1812 года, когда между главнокомандующими двух русских армий разгорелась письменная перепалка. Багратион был убежден, что против него действуют основные силы французов, а Барклай отступает, медлит с решающей битвой и в результате 2-й армии приходится так туго2. Мы уже говорили, что обвинения Багратиона были неосновательны — против Барклая в тот момент действовала основная группировка Великой армии во главе с самим Наполеоном, и отступление 1-й армии было таким же вынужденным, как и отход 2-й армии под натиском корпусов Даву и Жерома. Но и Барклай был несправедлив к Багратиону, когда излишне критично оценивал его действия. Тому пришлось выводить армию почти из окружения, в то время как 1-я армия спокойно уходила от противника, проявлявшего странную медлительность. Профессионалы это поняли сразу. Тормасов писал Багратиону 30 июня: «Из недействия неприятеля противу 1-й армии заключаю, что теперь все его старание состоит, чтоб отделить вас от соединения»3. Так оно и было — целью «охоты» Наполеона в первые дни войны была армия Багратиона. Противостояние главнокомандующих началось с того момента, когда Багратион не пошел на Вилейки, а потом отказался двигаться на Минск, после чего начал отступление на юг, к Бобруйску. В письме 8 июля к Александру 1 военный министр не скрыл своего раздражения действиями Багратиона: «Донося Вашему императорскому величеству обо всем вышеизложенном (речь шла о подходе 1-й армии к Витебску и «открытии близкой коммуникации» с Могилевом. — Е. А.), осмеливаюсь еще присовокупить, что получено мною отношение князя Багратиона». К своему рапорту он приложил письмо Багратиона, в котором тот жаловался на пассивность 1-й армии, тогда как 2-я армия вынуждена испытывать натиск превосходящих сил противника. Барклай так комментирует обвинения Багратиона: «Исчисление неприятельских сил, противу 1-й армии сосредоточенных, основано было не на одних мнимых известиях, но на самом действии, ибо 1-я армия имела неприятеля всегда в виду своем и на каждом шаге с ним сражалась. Авангард же 2-й армии нигде с ним не встретился и исчислить можно, что та малая часть неприятеля, которая заняла Борисов, в ту же минуту могла быть опрокинута авангардом 2-й армии, ежели б она взяла направление свое из Несвижа не на Бобруйск, а на Игумен»4.

Этот упрек, заочно брошенный Багратиону, тоже кажется несправедливым. Во-первых, приказа о движении на Игумен Багратион никогда не получал, а во-вторых, то, что авангард 1-й армии ни разу не столкнулся с пытавшимся его опередить противником, являлось не недостатком, а достижением ее главнокомандующего. Наконец, в-третьих, пройти из Несвижа на Игумен Багратиону было попросту невозможно из-за отсутствия дорог и множества болот на этом пути. Этот вопрос — судя по переписке со штабом 2-й армии — даже не обсуждался, и в этом смысле Барклай наговаривал на коллегу.

При отступлении от Могилева Багратиону доставили от Барклая копию донесения главнокомандующего 1-й армией царю от 9 июля. Это произошло не по ошибке — Барклай сознательно послал документ Багратиону. В донесении государю он отвечал на претензии Багратиона, которые тот высказал в своем посланном ранее (вероятно, из-под Бобруйска) рапорте Александру. Главнокомандующий 2-й армией писал, что отказ Барклая от наступления ставит его, Багратиона, в отчаянное положение. Александр же, получив этот рапорт Багратиона, не нашел ничего лучшего, как переслать копию Барклаю. Вообще-то поступок императора был верным способом окончательно поссорить двух полководцев. Известно, что царь так вел себя не раз. А. А. Щербинин пишет, что вскоре после Тарутинского сражения «Кутузов получил от государя письмо, которое послано было Беннигсеном (начальником Главного штаба. — Е. А.) Его величеству. В этом письме заключался донос на Кутузова о том, что будто бы он “оставляет армию в бездействии и лишь предается неге, держа при себе молодую женщину в одежде казака”. Беннигсен ошибался — женщин было две. Кутузов тотчас по получении этого письма велел Беннигсену оставить армию»5.

Но на этот раз ссоры не произошло, так как Барклай счел уместным познакомить Багратиона со своим ответом царю на его жалобу. Оправдывая свои действия, он писал: «После всего этого оставляю вам самим рассуждать, не должен ли я быть оскорблен суждением вашим насчет 1-й армии в рапорте вашем, к государю изъясненном. Вот причина моего рапорта к государю, который я в копии к вам препровождаю»6. Тем самым он вышел к Багратиону с открытым забралом, предложил, во имя интересов дела, которое требует «истинного согласия», отойти от «личных неудовольствий». По-видимому, этот поступок Барклая подкупил Багратиона, который, ко всему прочему, чувствовал свою вину за «невзятие» Могилева. Из Чирикова (на полпути от Быхова до Мстиславля) он отвечал Барклаю сердечным письмом, в котором сообщал, что воспринял претензии Барклая «с душевным соболезнованием» и что если «ваше высокопревосходительство обеспокоены чем-либо на мой счет, и что я слишком несчастлив, если можно о мне думать, что в настоящем положении нашего отечества (к коему душа моя полна благодарности и истинной любви) я в состоянии буду позволить себе какие-либо личности (то есть личные выпады. — Е. А.), которых, по истине, не имею. Вся цель моих желаний есть одна и та же, которая водит и чувства ваши: я живу и дышу взаимным желанием низложить врага. Прошу вас, дайте мне только случай удостоверить вас, что славу вашу я считаю славой России и славой моей. Верьте, милостивый государь, что выражения сии суть выражения души, преданной отечеству, всемилостивейшему нашему государю и вас истинно почитающей».

При этом Багратион пытается все-таки объяснить Барклаю свои прежние претензии к нему, указывает на те отчаянные обстоятельства, в которых оказалась 2-я армия во время отступления от Николаева: «Крайность положения вверенных мне войск, преследуемых и отовсюду имевших преграждаемый путь, была поводом смелости сказать государю императору мои мысли, заключавшиеся в том, что я признавал (наступательное. — Е. А.) движение Первой армии необходимым. Изъясняя мысли мои, я считал, что в званиях наших не только прилична, но даже необходима откровенность, не имея ни малейшее в виду лица вашего»7. Впрочем, справедливости ради, напомним, что свое мнение о действиях главнокомандующего 1-й армией Багратион с откровенностью высказал в письме к царю все же за спиной Барклая.

Из ответа Барклая видно, что объяснения Багратиона не убедили его. «Николаевскую историю» отступления уже отодвинула новая «Могилевская история» нового отступления 2-й армии, очень досадная для Барклая. Это отступление поставило 1-ю армию почти в отчаянное положение. В письме Багратиону Барклай писал, что отход 2-й армии из-под Могилева сорвал его планы дать Наполеону решающую битву под Витебском и вынудил поспешно и с очень большим риском отступать к Смоленску. При этом Барклай даже обвинил Багратиона в непатриотизме. 18 июля из Мстиславля Багратион отвечал Барклаю на его выпад: «Крайне мне прискорбно видеть из отношения вашего, что вы сомневаетесь в приверженности моей к отечеству. Дела мои ясно доказывают тому противное, ибо, несмотря на препятствия к соединению, происходящие из положений обеих армий и вашему высокопревосходительству довольно известные, достиг я, наконец, предназначенной мне цели. 25 дней форсированных маршей, четыре дела довольно кровопролитные и, наконец, недвижимость маршала Даву могут оправдать действия мои пред целым светом. Ныне я по крайней мере доволен тем, что со вчерашнего дня ничто не может препятствовать прибытию моему в Смоленск»8.

Но и это объяснение не убедило Барклая. Каждый из командующих смотрел на ситуацию со своей колокольни и проблем другого понимать не хотел. Барклай был явно раздражен, при этом (как уже сказано выше) в действиях под Витебском сам допустил ошибки и пытался отчасти свалить вину на Багратиона, который якобы бросил 1-ю армию на произвол судьбы и ушел в Смоленск.

Багратион отвечал, почти дословно повторяя то, что писал 18 июня: «Не скрою от вас, сколь чувствительно мне было видеть ваше сумнение в моей приверженности к отечеству, и того более сколь прискорбна была та мысль, что Первая армия может быть жертвою неприятеля, быв оставлена своими товарищами». Обвинение, брошенное Барклаем, оскорбило Багратиона — еще бы! Упреки как в нелюбви к отечеству, так и в том, что называлось шкурничеством, были для него оскорбительны. В ответ Багратион сам стал упрекать главнокомандующего 1-й армией в излишне поспешном оставлении Витебска, что, по его мнению, французам «открыло дорогу к столице», то есть к Петербургу9. Вместо примирения ссора вспыхнула вновь…

У них тоже была своя враждующая пара. Поразительное совпадение — в наступающей французской армии среди высших командиров кипели очень похожие страсти. После Смоленска маршал Даву (кстати, чем-то похожий на Барклая) вступил в конфликт с горячим, несдержанным Неаполитанским королем Мюратом, которому он, Даву, был подчинен как главнокомандующему авангардом. В жизни и на войне они были антиподами: «железный маршал» Даву — спокойный, уверенный, хладнокровный, довольно мрачный, лишенный позерства и самовлюбленности, не выносил Мюрата, который как раз отличался позерством и экстравагантным поведением, безумной и даже бездумной смелостью, любовью к риску. Известно, что Мюрат, одетый в необыкновенно яркие одежды и экзотические головные уборы (за что получил кличку «императорский петух с плюмажем»), устраивал перед наступающим авангардом своеобразные театрализованные представления. Он любил гарцевать на горячем коне вблизи казачьих цепей, бравируя своей удалью и бесстрашием. Даву был обижен тем, что его, заслуженного воина, подчинили этому вертопраху. Как писал Сегюр, «оба полководца, одинаково гордые, ровесники и боевые товарищи, взаимно наблюдавшие возвышение друг друга, были уже испорчены привычкой повиноваться только одному великому человеку и совсем не годились для того, чтобы повиноваться друг другу». Оба часто устраивали друг другу скандалы, причем в самых неожиданных местах. Однажды они так яростно поссорились на глазах противника, в присутствии своих штабов, что эта ссора чуть не закончилась дуэлью. В другой раз они сцепились на приеме у императора. Мюрат упрекал Даву за медлительность, чрезмерную осторожность и вообще хватался за саблю, желая вызвать Даву на дуэль. Со своей стороны, Даву обвинял Мюрата в безрассудной горячности, в том, что он бесполезно тратит силы и жизнь солдат, и наконец заявил: пусть Мюрат гробит свою кавалерию — это его личное дело, но он, Даву, не даст Мюрату так же уничтожить подвластную ему пехоту. Наполеон хладнокровно слушал ссору маршалов. Как писал Сегюр, император «приписывал эту вражду их усердию, зная, что слава — самая ревнивая из страстей». Ему нравилась пылкость Мюрата, жаждавшего сражения. Этого сражения он и сам хотел, но одновременно он понимал и сомнения методичного Даву, заботившегося о сохранении войск1". Жаль, что у нас Александр не был настоящим полководцем. Он бы сумел, подобно Наполеону, использовать для победы и хладнокровие Барклая, и горячность Багратиона. Ведь Мюрат и Даву в конечном счете работали в одной упряжке, а не тянули в разные стороны, как наши военачальники.

Кабы знал, то не ругался бы

Не углубляясь в тонкости спора Барклая и Багратиона, отметим, что у каждого из спорящих была своя правда. Барклаю, отступавшему перед лицом самого Наполеона и его «созвездия маршалов» (Мюрат, Ней, Евгений Богарне и др.), казалось, что Багратион напрасно теряет время, возится с одним Даву, почему-то не идет в Вилейки, не берет Минск, застрял под Могилевом. В чем же дело? Он требует от Багратиона напора и решительности, в своих же действиях тщательно выверяет каждый шаг, поступает в высшей степени осторожно и расчетливо. Так, он не ввязался в сражение при Свенцянах, а начал отступать к Дрисскому лагерю, объясняя это тем, что войска его армии «производили свое отступление для избежания частичных сражений», и обещал действовать «смотря по обстоятельствам наступательно»11. Осторожно вел он армию и дальше после Дрисского лагеря.

Между тем Багратион действовал в том же ключе, что и Барклай. С одной стороны, он пишет всем о необходимости срочного наступления 1-й армии, в письме Ермолову даже весьма легкомысленно призывает боевых товарищей: «Наступайте! Ей-Богу, шапками их закидаем!» Он считал, что Барклай по непонятной причине тянет с наступлением против заведомо слабого противника, хотя, по его мнению, положение 1-й армии значительно лучше, чем его, Багратиона («…Стыдно, имевши в заду укрепленный лагерь, фланги свободные, а против вас слабые корпуса. Надобно атаковать!»)12. Но с другой стороны, сам Багратион при своем отступлении осторожничает, как лис, ведет себя подобно Барклаю — расчетливо и предусмотрительно. Так, 6 июля 1812 года он приказывал генералу А. А. Карпову, шедшему в арьергарде отступающей 2-й армии: «Удерживая стремление неприятеля, не вдавайтесь в дела, которые бы не были верны»1.

Кто из них больше прав? Положа руку на сердце не могу встать ни на чью сторону. Но все-таки отмечу, что Багратион был прав, когда утверждал, что совместные действия его армии с 1-й армией возможны только в том случае, если Барклай будет наступать («Писал я, слезно просил: наступайте, я помогу. Нет! Куда вы бежите… Зачем побежали, где я вас найду… Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать и бить фланг и тыл какой-то неприятельский», — из уже цитированного письма Ермолову)14. Действительно, в утвержденных довоенных диспозициях совместные действия двух армий предусматривались только в режиме наступления, но не отступления.

Но уже при неизбежном, вынужденном отступлении 1-й армии настойчивые призывы Багратиона двигаться вперед, наступать, «закидать шапками» французские «слабые корпуса» (и это про корпуса Старой и Новой гвардии Наполеона, а также корпуса Нея, Мюрата, Евгения и др. — основу Великой армии!) были беспочвенны, утопичны, а затем даже в некотором смысле выродились в средство борьбы с Барклаем за первенство в армии. Несомненно, Багратион, в отличие от Барклая, был искренне убежден — по своему характеру, навыкам, имиджу ученика Суворова — в необходимости исключительно наступательной стратегии. Конечно, было ясно, что только наступление приносит победу. И Суворов, и Наполеон это наглядно показали. При этом Багратион в письмах Ермолову, Аракчееву, Ростопчину, Барклаю, без передышки призывая наступать, не увязывал наступательную стратегию с возможными трагическими последствиями подобных действий обеих русских армий. А ведь такое неподготовленное наступление или сражение в первые дни и недели войны наверняка привело бы к неминуемому поражению русских армий. Так считали и современники событий, и историки.

Отчасти эти призывы Багратиона были следствием его слабой информированности о силах противника. Очень странно, что Барклай и Главный штаб 1-й армии держали руководство 2-й армии в неведении о том, какие силы действуют против них самих. Иначе, узнав о двукратном превосходстве Великой армии над 1-й Западной армией, Багратион, возможно, перестал бы корить Барклая за грех отступления. Из письма начальника Главного штата 2-й армии Сен-При брату Луи от 3 июля видно, что и этот опытный штабист разделял заблуждение Багратиона о силах, действовавших против 1-й армии, минимум вдвое их преуменьшая и одновременно вдвое же преувеличивая силы, действовавшие против его 2-й армии: «…нам ли делать диверсии в помощь Первой армии с 40 тысячами человек против 120 тысяч, или Первая армия должна нас выручать, имея 120 тысяч человек против, самое большее, 100 тысяч плохих войск». Отсюда и неисполнимые требования к Барклаю наступать: «Лишь одно наступательное движение Первой армии может привести к поражению всех корпусов неприятельской армии, а ее нынешняя бездеятельность послужит причиной не только гибели нашей армии и армии Тормасова, но также и ее самой: окруженная с флангов, она будет вынуждена отступить от своего укрепленного лагеря к Пскову — и все без единого выстрела»15. Увы! Теперь-то мы знаем, что у 1-й армии, как и у 2-й, не было никакого другого варианта, кроме отступления…

Важен тут и психологический момент. Ведь принятие окончательных решений об общем наступлении как до Смоленска, так и особенно после Смоленска, а значит, и ответственность за них, лежали не на Багратионе, а на Барклае. П. X. Граббе верно заметил по этому поводу: «Багратион, облегченный от ответственности, говорил только о решительном сражении. Теперь можно утвердительно сказать, что оно имело бы самые гибельные последствия»16. Уход Багратиона из-под Николаева и Могилева хорошо показывал, что как только ответственность за принятие окончательного решения ложилась на него самого, Багратион поразительно менялся: от его шапкозакидательства не оставалось и следа. Как в горячке боя, так и в свой Главной квартире, над картой, за чтением донесений подчиненных, во время допросов пленных, он умел обуздывать свой нрав, горячий темперамент, мыслил строго и логично. Для спасения армии, во имя рационального, продуманного ведения войны, сопряженного пусть и с малоприятным для каждого полководца отступлением, он мог нарушить «суворовские наступательные принципы», которые исповедовал, и пренебречь даже высочайшими предписаниями, что и произошло под Николаевом, а потом под Могилевом. Я убежден, что если бы Багратион был назначен главнокомандующим всеми армиями, он бы продолжил, подобно Кутузову, отступление, может быть и до Бородина, дал бы там сражение (иного выхода не было) и, возможно, даже сдал бы Москву, руководствуясь идеями сохранения армии. Не с эмоциональной, а с рациональной, профессиональной точки зрения у него, как и у Кутузова, такому решению не нашлось бы альтернативы.

Важным моментом в борьбе за власть в армии, которую начал после Смоленска Багратион, было и то, что он глубже, чем Барклай, был «вмонтирован» в армейский и политический контекст, был более чуток к настроениям в армии и вообще к общественным веяниям. И это обостряло его ощущения. Более того, по мере возникновения своеобразного генеральского заговора против Барклая он получал явные свидетельства того, что выражает мнение всей армии. В этот момент проблему отступления Багратион рассматривал широко, не ограничиваясь чисто военным аспектом, как это делал Барклай.

Нужно отметить, что Багратион и раньше стремился играть не только военную, но и политическую роль, давал советы царю и министрам по вопросам, явно выходящим за круг его компетенций как командующего одной из армий. В событиях войны 1812 года, в оглашенном царем августовском манифесте к нации Багратион отчетливо почувствовал важный политический подтекст. Ведь никто до него так ясно и четко не выразил то, что потом стало аксиомой: в письме Аракчееву 7 августа (задолго до возникновения партизанских отрядов и массового сопротивления крестьян завоевателям) Багратион писал, что «ежели уж так пошло — надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная и надо поддержать честь свою и всю славу манифеста и приказов данных. Надо командовать одному…»". Написанное им очень важно — в национальной войне должен быть один вождь. И на месте этого вождя Багратион видел себя: заслуженного, опытного, отважного, уважаемого полководца, русского по духу и характеру. И все это писалось в состоянии ссоры, личного соперничества с Барклаем, в обстановке отступления.

Впрочем, кажется, что и в более спокойной обстановке эти два выдающихся человека никогда бы не ужились. Конечно, нужно учитывать и темперамент каждого из них. Горячему, порой несдержанному Багратиону противостоял хладнокровный с виду Барклай, о котором знавший его Я. И. Сангнен писал, что это был «в совершенном смысле слова старинного покроя честный немец, не возвышенного образования, но с чистым рассудком»18. Такие несхожие по темпераменту, они как будто олицетворяли разные черты, которые должны быть присущи одному — но великому — полководцу: «Барклай превосходствовал военной образованностью и познаниями, Багратион же — старшинством и чрезвычайною в военном искусстве опытностию, доказанною уже со времен Суворова, коего он был любимым учеником» 1. Другой мемуарист был так же точен: Барклай «своею личностию невыгодно действовал на других. Скромный, молчаливый, лишенный дара слова и в русской войне с нерусским именем, осужденный с главною армиею на отступление, и вторую (армию. — Е. Л.) к тому же побудившее, отступление тогда еще немногими оцененное, он для примирения с собою необходимо должен был иметь важный успех, которого не было; князь же Багратион, с орлиною наружностию, с метким в душу солдата словом, веселым видом, с готовою уже славою, присутствием своим воспламенял войска»20.

Немирные отношения двух главнокомандующих беспокоили людей, бывших в курсе армейских дел. Ф. Ростопчин, хорошо знавший о трениях между обоими полководцами, в письме Багратиону от 6 августа призывал к единству с Барклаем: «Что сделано, тому так и быть! Да не шалите вы вперед и не выкиньте такой штуки, как в старину князь Трубецкой и Пожарский: один смотрел, как другого били. Подумайте, что здесь дело не в том: бить неприятеля, писать реляции и привешивать кресты! Вам слава бессмертная! Спасение отечества, избавление Европы, гибель злодея рода человеческого…» Ростопчин вспоминает здесь эпизод из истории освобождения Москвы во времена Смуты, когда в ходе боев с поляками один из начальников ополчения князь Д. Т. Трубецкой со своими казаками не пришел на помощь ополчению князя Д. М. Пожарского. А 12 августа Ростопчин обвинил обоих главнокомандующих в оставлении Смоленска: «Город (Москва — Е. А.) дивился очень бездействию наших войск против нуждающегося неприятеля. Но лучше бы ничего еще не делать, чем, выиграв баталию, предать Смоленск злодею. Я не скрою от вас, что все сие приписывают несогласию двух начальников и зависти ко взаимным успехам, а так как общество в мнениях своих меры не знает, то и уверило само себя, что Барклай — изменник»21.

Обеспокоен ссорой главнокомандующих был и Александр I. В конце июля он послал Багратиону рескрипт, в котором выражал уверенность, что «вы в настоящее, столь важное… время, отстраните все личные побуждения и, имев единственным предметом пользу и славу России, вы будете к сей цели действовать единодушно и с непрерывным согласием, чем приобретете новое право к моей признательности»22. Такой же рескрипт был послан и Барклаю, который после этого написал примирительное письмо Багратиону. Об этом письме Багратион сообщал Аракчееву 26 июля: «Он сам опомнился и писал простить его в том. Я простил и с ним обошелся не так, как старший, но так, как подкомандующий».

Самому же Барклаю Багратион отвечал со свойственной ему пылкостью: «На почтенное письмо ваше имею честь ответствовать, что я всему вашему желанию охотно рад был всегда вас любить и почитать и к вам был расположен как самый ближний, но теперь более меня убедили вашим письмом и более меня к себе привязали. Следовательно, не токмо между нами попрошу самую тесную дружбу, и тогда нас никто не победит. Будьте ко мне откровенны и справедливы, и тогда вы найдете во мне совершенного вам друга и помощника. Сие вам говорю правду, и поверьте, никому я льстить не умею. Нужды в том не имею, а говорю точно вам для блага общего, посылаю графа Сент-Приеста (Сен-При. — Е. А.), дабы узнагь точное ваше намерение… Итак, позвольте мне оставаться навсегда вашим верным и покорным слугою»23.

Очень важной и символичной стала встреча двух главнокомандующих в Смоленске. Барклай, первым прибывший в город, писал Багратиону: «Мне бы весьма приятно было, если бы ваша светлость прежде приехала в Смоленск, нежели придет армия, дабы могли мы сделать план будущим нашим операциям»24. И Багратион, опередив свою подходившую к городу армию, в окружении свиты штабных и генералов направился к Главной квартире Барклая. Тот не стал дожидаться его приезда, а надел парадный мундир и вышел навстречу коллеге-сопернику. Держа шляпу в руке, он поклонился Багратиону и сказал, что сам только что собрался с визитом к нему. Такая учтивость произвела весьма благоприятное впечатление на самолюбивого Багратиона. Поэтому дальнейший разговор о первенстве протекал мирно. «Оба, один другому, предоставлял честь первенства, — писал Жиркевич, — но князь Багратион настоял сам, подчинил себя младшему, утверждая, что тот как военный министр более облечен доверием государя»25, как и было на самом деле.

Однако мир между главнокомандующими продолжался недолго, и с началом наступления от Смоленска на Поречье и Рудню, как уже сказано выше, его нарушил Багратион. Недовольный топтанием армии под Смоленском, он стал выражать свое несогласие с Барклаем публично. В сущности, Багратион вернулся к позиции, которой держался и во время отступления в июне — июле 1812 года. Он вновь стал упрекать Барклая в неумении вести боевые действия. «Дух опасного раздора, — как вспоминал П. X. Граббе, — поселился между главными квартирами»26.

Командовать должен один

Итак, проблема взаимоотношений Барклая и Багратиона заключалась и в разнице их понимания того, как надо воевать, и в начавшейся на этой основе упорной (в основном негласной, подковерной) борьбе за первенство. В том, что такая борьба — в ущерб делу — началась, полностью виноват император Александр I, который, отъезжая из армии, официально не назначил единого главнокомандующего и обрек Багратиона и Барклая на неизбежное соперничество, что в условиях военных действий было недопустимо. Ведь формально, по закону, оба военачальника оставались равными по статусу, кто бы из них ни признавал первенство другого. Барклай по-прежнему официально оставался главнокомандующим только одной из четырех тогдашних русских армий. И его приказы, изданные по 1-й армии, для главнокомандующих других армий не были обязательны. То же можно сказать и о приказах Багратиона по 2-й армии. Более того, не был прямо подчинен Багратиону даже командующий небольшим казачьим корпусом генерал Платов, которого Багратион мог только просить оказать помощь 2-й армии при ее отступлении. В этой военно-юридической неопределенности, помимо личных несогласий, коренились причины конфликта Багратиона с Барклаем, как и общего смятения в командном корпусе. Известно только со слов Левенштерна, что Александр I, покидая армию, в частной беседе сказал Барклаю: «Поручаю вам свою армию, не забудьте, что у меня второй нет, эта мысль не должна покидать вас». Строго говоря, у Александра было еще три армии — 2-я Западная, Молдавская и 3-я Резервная. Но не в том суть — официально это ответственнейшее поручение оформлено никак не было — по крайней мере, не было оглашено войскам27. Между тем существовали прецеденты. Так, в указе 9 мая 1807 года император, также уезжая из армии, официально вручил генералу Беннигсену, тогдашнему главнокомандующему, власть над армией и ее отдельными корпусами («полную и неограниченную власть для соблюдения строжайшей дисциплины, без которой военные действия в самом лучшем соображении останутся безуспешными»)28. Но в августе 1812 года император этого почему-то не сделал, чем обрек двух выдающихся полководцев на соперничество.

Голгофа Барклая

В конечном счете Барклай и Багратион оказались жертвами типичных для императора Александра полумер. Из-за этого положение Барклая было особенно тяжелым. В своей объяснительной записке, подготовленной для императора уже после событий 1812 года, он писал: «Никогда еще высший начальник какой бы то ни было армии не находился в таком положении, как я в это время. Оба главнокомандующие соединенных армий одинаково и исключительно зависели от Вашего величества и имели равные права. Оба могли непосредственно доносить Вашему величеству и располагать по собственному усмотрению вверенными им войсками. По званию военного министра я имел, конечно, право объявлять именем Вашего величества высочайшие повеления, но в делах, от которых зависела участь всей России, я не мог пользоваться этим правом без особого на то полномочия. Таким образом, для достижения согласных, к одной цели направленных действий я был вынужден употребить всевозможные средства к поддержанию между князем (Багратионом. — Е. А.) и мною единодушия, я должен был льстить его самолюбию и делать уступки против собственного убеждения, дабы в более важных случаях сохранить возможность настаивать с лучшим успехом: словом, я должен был понудить себя к приемам для меня чуждым и не соответствующим моему характеру и моим чувствам. Но я думал, что цель мною вполне достигнута, однако ближайшие последствия убедили меня в противном»2".

Отчаянное положение Барклая в конфликте с Багратионом усугублялось не столько самими разногласиями между военачальниками, сколько тем, что конфликт проходил на фоне отступления и во многом им был обусловлен. Ответственность (а для многих и вина) за отступление полностью ложилась на Барклая.

Как уже сказано выше, с одной стороны, Барклай был и сам настроен на то, чтобы дать Наполеону генеральное сражение — этого требовали император, генералитет, вообще вся армия, и с этим, как разумный человек, Барклай не мог не считаться. У офицеров и солдат, в большинстве своем еще не поучаствовавших в серьезных сражениях этой войны, отчаянно чесались руки, играло ретивое. Вспомним записки Дрейдена, смотревшего с горы за Смоленским сражением. Н. Е. Митаревский, отступавший со своей батареей из горящего Смоленска, писал: «Выйдя на рассвете за город, мы проходили мимо расположенных на возвышенности корпусов, не участвовавших в деле. Офицеры выходили и смотрели на нас с завистью, а мы шли гордо, поднявши голову»30. Многими владела одна мысль: «Как же так? Второй месяц отступаем, а в боях не участвовали, славы не добыли, отступали бы после поражения, а так просто драпаем». Эту мысль выразил атаман Платов в письме Ермолову: «Боже милостивый, что с русскими армиями делается? Не побиты, а бежим!»31 Примерно о том же писал Н. Е. Митаревский: «Все в один (голос) говорили: “Когда бы нас разбили — другое дело, а то даром отдают Россию и нас только мучают походами”»32. Но как раз все усилия Барклая были направлены на то, чтобы армии не были разбиты!

Естественно, от этих обвинений, подозрений, дискредитировавших его слухов репутация Барклая сильно страдала, а престиж главнокомандующего в армии падал. П. Пущин записал в дневник 15 августа (то есть накануне приезда Кутузова в действующую армию): «Мы раскинули лагерь, не доходя 25 верст до Вязьмы. Здесь мы получили приказ главнокомандующего (Барклая. — Е. А.) днем больше не идти, но по странной случайности с нами поступали всегда наоборот. Его высокопревосходительство приказывал стоять на местах — мы шли, приказывал идти — мы стояли, наконец, если нам объявляли, что мы вступим в бой, то, на верное, мы не сражались. Вследствие этого мы перестали верить приказам, получавшимся от Барклая де Толли, и на этот раз мы тоже не поверили». И хотя тут же он записал, что войска все-таки выступили в ночь, эта несколько саркастическая заметка офицера среднего звена отражает отношение к главнокомандующему, как и общее настроение в войсках. А уж после сдачи Смоленска, отстоять который многим (ошибочно!) казалось возможным, на Барклае в общественном сознании армии был поставлен крест.

Но, с другой стороны, войдем в положение Барклая. Он как профессионал и ответственный человек не мог решиться на битву без выбора удобнейшей для обороны позиции (учитывая, что аксиомой тогда была мысль о том, что русская армия в ходе генерального сражения станет обороняться, как и было при Бородине). Все сомнения и мучения Барклая (как потом и Кутузова) нужно понять. На его плечах лежала тяжесть колоссальной ответственности. Барклай понимал, что против него воюет военный гений, не потерпевший еще ни одного поражения, что Наполеон способен к самым неожиданным ходам, обладает невероятным свойством успешно и, как писал современник, с «волшебной быстротой» действовать и на поле боя, и на коммуникациях.

Так, собственно, и произошло в конце июля, когда Наполеон совершил молниеносный фланговый марш и, как черт из табакерки, возник перед Смоленском. В тот момент, как не без оснований считал Клаузевиц, «Барклай до некоторой степени потерял голову. Из-за постоянно возникавших проектов наступления (под Рудней, Поречьем. — Е. А.) было упущено время для подготовки хорошей позиции, на которой можно было бы принять оборонительное сражение, теперь, когда русские вновь были вынуждены к обороне, никто не отдавал себе ясного отчета, где и как следует расположиться. По существу, отступление немедленно должно было бы продолжаться, но Барклай бледнел от одной мысли о том, что скажут русские, если он, несмотря на соединение с Багратионом, покинет без боя район Смоленска, этого священного для русских города»33.

Нет сомнений, что Барклай подписался бы под всеми словами Александра I из его послания Н. И. Салтыкову (середина июня 1812 года): «До сих пор, благодаря Всевышнему, все наши армии в совершенной целости, но тем мудренее и деликатнее становятся наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дело против неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, по всем пунктам… Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться, в том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании. На негоцияции (переговоры. — Е. А.) же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели, и ожидать доброго от него есть пустая мечта. Единственным продолжением войны можно уповать, с помощию Божиею, перебороть его»34. Наверняка император обратил внимание на слова главнокомандующего Москвы Ростопчина, писавшего ему 11 июля: «Ваша империя имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате. Шестнадцать миллионов людей исповедуют одну веру, говорят на одном языке, их не коснулась бритва, и бороды будут оплотом России… Император России будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске»35.

Но середина июня — это не конец июля или начало августа. Ситуация в армии изменилась. Один из участников войны записал в дневнике: «В армии глухой ропот: на правление все негодуют за ретирады от Вильны до Смоленска»36. А уж уход из Смоленска после героической обороны окончательно переполнил чашу терпения отступающих. Жиркевич, тоже один из участников похода, писал: «Но какая злость и негодование были у каждого на него (Барклая. — Е. А.) в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он не русский. Все накипевшее у нас выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас»37. В армейских штабах, удрученных положением армий, стали считать, что двум медведям — главнокомандующим — в одной берлоге не ужиться, что и подтверждалось разгоревшейся после соединения армий распрей Багратиона с Барклаем.

Как часто бывает в подобных ситуациях, эмоции возобладали над рассудком. Н. Е. Митаревский вспоминал, что как-то раз мимо его полка проезжал Барклай, и один из солдат сказал: «Смотрите, смотрите. Вот едет изменщик». «Это было сказано с прибавкою солдатской брани. Этого Барклай де Толли не мог не слышать, и как должно быть оскорбительно было ему слышать подобные незаслуженные упреки…» Много лет спустя рассказчик пожалел о тех своих чувствах: «Больше под влиянием других и сам я не слишком хорошо думал и говорил о нем, и за то до настоящего времени совесть моя как будто меня упрекает. За всем тем скажу, что если бы он вздумал дать всеми желанное сражение, то войска, несмотря на доверие к корпусным командирам и другим генералам, при малейшем неблагоприятном обороте сражения могли это приписать измене Барклая де Толли и не только потеряли бы сражение, но и разбежались бы»38.

Известно, что почти всякое отступление в обыденном сознании связывается с несомненной изменой. Багратион, начав отступление от границы, писал Аракчееву: «Я ни в чем не виноват, растянули меня сперва как кишку… Неприятель ворвался к нам без выстрела, мы начали отходить, не ведаю, за что, никого не уверить ни в армии, ни в России, чтобы мы не были проданы»34. Солдаты переиначили фамилию Барклая де Толли в обидную кличку «Болтай, да и только». Офицеры распевали по-французски придуманную кем-то на ходу песенку, в которой были такие слова:

Les ennemis s1avancent a grands pas.

Adieu, Smolensk et la Patria,

Barclay toujours evite les combats

Et torne ses pas en Russie.

(Враги двигаются быстро вперед,

Прощай, Смоленск и Родина.

Барклай все избегает сражений

И обращает свой путь вглубь России.)

И дальше в песне говорилось:

Не сомневайтесь в нем, ибо его великого таланта

Вы видите лишь первые плоды.

Он хочет, говорят, превратить в одно мгновенье

Всех своих солдат в раков40.

Обо всех этих обвинениях Барклай знал. Как вспоминал А. Н. Сеславин, однажды, выслушав донесение, Барклай спросил его: «Каков дух в войске, и как дерутся, и что говорят» — «Ропщут на вас, бранят вас до тех пор, пока гром пушек и свист пуль не заглушит их ропот». Барклай отвечал: «Я своими ушами слышал брань и ее не уважаю; я смотрю на пользу Отечества, потомство смотрит на меня. Все, что я ни делаю и буду делать, есть последствие обдуманного плана и великих соображений»41. Но, конечно, и его, как человека, порой охватывало отчаяние. Неслучайно, что в ожесточенном арьергардном сражении при Валутиной Горе под Смоленском Барклай проявил не только лучшие качества полководца в полевом сражении — «спокойствие, стойкость и личную храбрость» (Клаузевиц), но и сам «несколько раз водил батальоны в штыки», как вспоминал Паскевич42, что для главнокомандующего, как известно, необязательно. Возможно, что уже тогда, а не на Бородинском поле, он начал сознательно искать смерти в бою, видя в этом для себя наилучший выход из той отчаянной ситуации, в которой он оказался силою обстоятельств.

А. Н. Муравьев, как и некоторые другие участники похода, позднее отдавал должное мужеству и терпению Барклая: «Барклай же продолжал делать распоряжения к отступлению, что раздражало всю армию. Нельзя, однако, не удивляться такой твердости главнокомандующего, всеми ненавидимого и всеми подозреваемого в измене, и в такое время, когда судьба России зависела от него и когда гениальный Наполеон с огромными силами теснил его отовсюду. Восхищаюсь таким характером и почитаю его истинно великим и подобным знаменитым древним мужам Плутарха/»4! Но, повторим: даже уступая общему мнению в армии, внимая недвусмысленным указаниям царя, да и сам порой всем сердцем желая битвы, Барклай тем не менее не мог поступать сгоряча, не подумав, не мог бросить армию в бой в неудобном для нее месте. Поиск именно места, позиции стал главной целью Барклая. После отступления от Смоленска он твердо решил дать Наполеону генеральное сражение, но, конечно, не на первом попавшемся поле, а только в выгодной для своей армии позиции. В поисках этой позиции по Московской дороге устремился генерал-квартирмейстер Толь с помощниками. В конечном счете они нашли ее далеко за Смоленском, в Царево-Займище. Но это уже не могло изменить отрицательного отношения к Барклаю в военном сообществе. Все желали его отставки.

«Мы бы Наполеона осрамили, если бы министр держался»

Начиная с 5–6 августа Багратион стал открыто выражать несогласие с действиями Барклая. Как известно, после отхода от Смоленска по Московской дороге он со своей армией остановился у Валутиной Горы и мог только слышать грохот сражения за Смоленск. Сам он не был на месте боев и войсками, оборонявшими город, уже не руководил — неслучайны его вопросы Ермолову: «Что делается в Смоленске? Куда они идут — за вами или остановились»

В письме к Аракчееву, отправленном 6 августа, Багратион сообщил о сражении при Смоленске так, что приписал успехи в обороне города себе, а неудачи отступления — Барклаю: «Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 000 более 35 часов и бил их, но он (Барклай. — Е. А.) не хотел остаться и 14-ти. Это стыдно и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Если он доносит, что потеря велика, — неправда. Может быть, около 4000, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть — война! (реальные потери — 11 620 человек. — Е. А.), но зато неприятель потерял бездну (французские потери, по русским источникам, — 14 тысяч, по французским — 6 тысяч человек. — Е. А.)».

Четырнадцатого августа Багратион писал Ростопчину о том же и в том же стиле: «Без хвастовства скажу вам, что я дрался лихо и славно. Господина Наполеона не токмо не пустил, но ужасно откатал. Я обязан много генералу Раевскому, он командовал корпусом, дрался храбро и все отменно учредил, дивизия новая, 27-я, Неверовского так храбро дралась, что и не слыхано». Далее в письме следуют какие-то, вероятно нецензурные, слова в адрес Барклая, который якобы «отдал даром преславную позицию» в Смоленске. «Я просил его лично и писал весьма серьезно, чтобы не отступать, но лишь я пошел к Дорогобужу, как (и он) за мною тащится… Клянусь вам, что Наполеон был в мешке, но он (Барклай. — Е. А.) никак не соглашается на мои предложения и все то делает, что полезно неприятелю. Истинно вам скажу, что мы бы Наполеона осрамили, если бы министр держался. Меня послали в Дорогобуж для того, чтобы самому бежать… Беда мне с министром! Ежели бы я один командовал обеими армиями — пусть меня расстреляют, если я его в пух не расчешу. Все пленные говорят, что он (Наполеон. — Е. А.) только и говорит: “Мне побить Багратиона, тогда Барклая руками заберу”… Я просил министра, чтобы дал мне один корпус, тогда бы без него я пошел наступать, но не дает, смекнул, что я их разобью и прежде буду фельдмаршал. Войск не дает, сам назад бежит, просто в пагубу вводит»44.

В письме Аракчееву Багратион не скрывает истинной причины своего неудовольствия: «Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я право (с ума) схожу от досады, простите меня, что дерзко пишу. Видно, что тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. И так я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии гос(подин) флигель-адъют(ант) Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует министру… Скажите, ради Бога, что наша Россия — мать наша — скажет, что так страшимся, и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и пострамление? Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть»45.

«Положили мы обще с князем Багратионом»

Верить всему написанному нашим героем нельзя. Разберемся, что же было скрыто за этим фонтаном ненависти и предвзятости. Выше уже говорилось, что отход русских войск из Смоленска был неизбежен, — сражение за него было сугубо оборонительным и закончиться наступлением на превосходящие силы Наполеона в принципе не могло. Особенно это очевидно после отправки для прикрытия Московской дороги 2-й армии, то есть почти трети сил во главе с Багратионом. Иначе говоря, рано или поздно Смоленск пришлось бы оставить. Клаузевиц верно подметил, что в сущности Барклаю нужно было сразу оставить Смоленск, даже не принося такой страшной жертвы, и продолжить отступление, но он не мог это сделать из высших моральных соображений. Упорные же бои привели к пожару Смоленска, разрушению его стен, гибели более трети оборонявших их солдат и офицеров.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.