Женя Романова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Женя Романова

СТАРИК. Мама, мамочка моя... Где ты, мама?

СТАРУХА. Не бойся ничего. Я с тобой.

СТАРИК. Нет, Семирами, дерьмовочка ты моя,

ты мне не мама. Сирота я в этой жизни.

Кто меня защитит?

Эжен Ионеско. Стулья

Я вижу ее на мосту.

Это мрачный путь Питера.

Литейный мост начинается от неколебимого Большого Дома – вместилища сыска и пыток. Другим концом мост упирается в длинные стены Военно-медицинской Академии без видимых ворот и дверей. Правее большая пустота, посреди которой стоит Ленин на броневике. Дальше Концертный зал, неотличимый от жилого дома, зал, на сцене которого выступал я не меньше сотни раз. И еще правее, там же на набережной, – темно-красная тюрьма Кресты. Она тянется вправо долго, долго... пока не начнутся неопрятные заводы Выборгской стороны.

Музыкальная школа Калининского района на улице Комсомола, где обратная сторона тюрьмы.

Обычная дверь обычного ленинградского дома – парадный вход, которому больше подошло бы название черный ход. Четвертый этаж. Без лифта. Квартира справа, квартира слева. Щербатые ступени, немытое окно во двор. Выше, выше. А на самом верху... то скрипка слышится, то будто фортепьяно. Детей учат музыке.

Сюда и ходила Евгения Михайловна от улицы Толмачева (ныне и прежде – Караванной) мимо цирка, по Моховой на Литейный, а там через Неву по Литейному мосту. Ходила пять-шесть дней в неделю. Двадцать лет подряд. Именно ходила – пешком. Транспорт очень неудобный. Пока дойдешь до троллейбуса, пока дождешься его. Да еще не войти – битком набито. Лучше уж по чистому воздуху (если ленинградский воздух можно назвать чистым) на своих двоих. Ну и что ж, что пять километров с лишком? Значит, пять километров.

В любую погоду.

* * *

Женя Романова была оптимисткой. Их было три сестры – Анна, Женя и Раиса. Анна была строгая, Раиса – печальная, а Женя была оптимистка. Был еще брат – Яков. Тот был талантливый озорник. Женя блестяще окончила консерваторию. К окончанию родители подарили ей прекрасный кабинетный рояль – коричневый Tresselt. Шопен, Рахманинов, Скрябин – это был ее репертуар. Она собиралась концертировать. Но... Петроград, 20-е годы... людям было как-то не до Шопена.

К 30-му году Женя увлеклась театром, сочетанием музыки и движения, ритмикой, системой Далькроза. Группа энтузиастов создала агитационно-экспериментальный Театр-Клуб. Режиссер и главный актер театра – Юрий Сергеевич – влюбился в красивую пианистку. Они поженились. Отметили этот союз в шумной компании 23 сентября и потом не забывали эту дату.

* * *

В 35-м Юрия Сергеевича арестовали по подозрению в классовой чуждости. Потом выслали. Но не в глушь – всего-навсего в Саратов. И не одного – с женой и сыном, который только родился. Через два года судьба переменилась: вернулись в Ленинград. Получили комнату! Большую – 26 метров. Правда, в густонаселенной коммуналке, но район – Толмачева улица, угол Невского! Напротив Аничкова дворца. И цирк рядом, худруком которого и стал Юрий Сергеевич.

Это страшные годы – конец 30-х. Арестные годы. Государственный террор. Страх. Но вот смотрю на фотографии тех лет – ясные лица, улыбки, смех. Что бы это значило? Ничего не замечали, глупыми были? Да нет, не похоже. Видимо, жизнь объемнее той последующей «исторической правды», у которой всего две краски – черная и красная.

РАБИС – теперь это слово забыто, а они, Юрий Сергеевич и Евгения Михайловна, они были РАБИС – работники искусства. У РАБИС был свой дом отдыха под Сочи. Плескалось Черное море. Главный цвет одежд был белый. Циркачи окружали известного режиссера – Виталий Лазаренко, Владимир Дуров, джаз лилипутов... Было весело.

Война превратила курортное побережье в месиво неразберихи и паники. И началось движение в медленно шевелящихся поездах не туда, куда едешь, а туда, куда везут. Свердловск... Ташкент... Андижан.... Трудное, голодное время.

Женя была оптимисткой. И был маленький сын на руках. И была профессия в этих руках. И была голова на плечах, В Андижане, узбекском городе, набитом эвакуированными, Евгения Михайловна создала и возглавила первую детскую музыкальную школу. Впервые в жизни это было СВОЕ ДЕЛО. Не общее, где она «одна из»... а свое, когда несешь ответственность за все. Это было изнурительное испытание и... духовный подъем.

Но муж призвал в Москву. Юрия Сергеевича назначили худруком Московского цирка, и он звал семью в столицу. Жилья не было. Но в углу циркового коридора, рядом с гримерными, освободили для руководителя полторы комнаты от бывшей бухгалтерии, туалет общий на весь коридор.

Женя оставила свое детище – музыкальную школу, потому что главный в семье муж и его судьба определяет все. Преподавала ритмику в студии разговорных жанров. Учила музыке клоунов. Одним из учеников был молодой демобилизованный солдат Юра Никулин, имя которого теперь носит этот цирк на Цветном бульваре. Как все женщины цирка, Женя шила босоножки и пыталась продавать их на соседнем рынке. Дело не пошло. Как-то у нее это не очень получалось. Но жизнь... жизнь шла. И не была пустой. Потому что Женя была оптимисткой и талантливой трудящейся женщиной. В полутора комнатах инструмента не было. Но на другой стороне коридора, в клоунской студии, пианино стояло. В выходной день цирка, бывало, когда затихал коридор, доносились вздохи и рыки зверей из конюшни снизу и слышался Рахманинов из-за клоунской двери.

Было не скучно. Юрий Сергеевич блистал остроумием. Сходились интересные люди – художник Рындин, писатель Ардов, директор Стрельцов, журналист Лукин.

Потом все кончилось. Разгром всего руководства цирка. Снятие с работы, исключение из партии за идеологические нарушения. Полторы комнаты были оставлены, и вернулись в Ленинград, если не к разбитому корыту, то к пятнистой с трещинами ванной – единственной на двадцать семь жильцов коммунальной квартиры на Толмачевой.

* * *

Юрий Сергеевич долго не мог найти работу. Пытался восстановить свои права, былые связи. Не получалось. Он стал всерьез пить. Денег не было. Продавали вещи из прежних запасов.

И тогда Евгения Михайловна взвалила на себя спасение семьи. Давала частные уроки. Звучал все тот же коричневый Tresselt, раздражая соседей.

Потом она устроилась педагогом в детскую музыкальную школу. И начался этот ежедневный путь через Литейный мост.

* * *

Мама! Мне нечем возместить мой долг перед тобой. Только памятью... Только памятью. Мне некому объяснить то, что сам я понял с таким опозданием, – ты была носителем театрального таланта высокой пробы. Ты была важнейшим моим режиссером в течение многих лет. Ты не научила меня играть на рояле (виной тому только я сам), но ты учила меня музыке. Твоя придирчивость, твоя неуступчивость в оценках всего, что я делал и показывал тебе в виде проб, все то, что так сильно раздражало и обижало меня тогда, потом оказалось школой гармонии, школой СООТВЕТСТВИЯ замысла и выявления, ритма и смысла, целого и его образующих.

Отец был режиссером-профессионалом, но у него никогда не было достаточно времени для меня. Когда его творческая жизнь наладилась, он работал с утра до вечера. И он так рано умер. Я был еще студентом, когда его не стало. Но ты, мама, ты отдала многие часы и долгие годы, чтобы без готовых формул и проповедей внедрить в мое сознание, что ЕСТЬ МУЗЫКА СЛОВА. И нельзя сметь произносить слова со сцены, если ты не почувствовал, не отыскал внутреннюю музыку именно этого текста. В этом и есть творчество актера. Здесь и рождается магия театра. Актер должен угадать ритм и скрытый напев, который вел автора в момент творения. Более того: актер может ОТКРЫТЬ АВТОРУ истинный ритм, а значит, и смысл его произведения. Потому что написанный текст живет самостоятельной жизнью и лишь частично принадлежит своему создателю. Второй его родитель – тот, кто произносит его вслух.

Но начинать ОБЯЗАТЕЛЬНО надо с того, чтобы относиться к автору как к гению. Именно так! И искать возможность стать КОНГЕНИАЛЬНЫМ ему.

Я помню, когда в начале 60-х я познакомился с Николаем Робертовичем Эрдманом, он в разговоре такой парадокс бросил: к классикам надо относиться легко, как к старым знакомым, они и так гении, а вот с современниками надо обращаться, как с гениями. Они от этого приподнимутся. Когда я рассказал маме об этом разговоре, она очень обрадовалась: конечно, знакомый текст, нотный или словесный – не важно, он уже в нас, и здесь возможна импровизация, а новое, исполняемое впервые – оно еще не открыто. Оно еще только должно стать музыкой. И если этого не случится, значит, это вообще недостойно внимания и никакого в этом нет смысла.

Ни Эрдман, ни Женя Романова не могли, конечно, предположить, что настанет время, когда театр станет обращаться с классикой не как со старыми знакомыми, а как со сгнившей рухлядью и прямо поверх ритмов и смыслов, созданных нашими предшественниками и учителями, станет лепить собственные импровизации, отыскивая не гениальность автора, а утверждая собственную несомненную гениальность.

* * *

Осенний вечер быстро наступает.

Иду домой, шагая через лужи,

И в самый мозг мне проникает стужа.

Пришел. Все мама что-то грустное играет.

Осенний вечер быстро наступает.

Это запись того времени. Пятидесятые.

Евгения Михайловна занимается с учеником. И еще на диване сидит девочка – ждет. Е.М. раздражена. Устала.

Она говорит: «Ну... ну... веди фразу к концу, договаривай ее, каждой клавише свой палец... как будто рассказываешь... ну, и не растягивай! Так... восьмушки, восьмушки... каждую остренько, как будто наколола на иголку... и опять рассказ, легато... Это же называется баллада! Вот и расскажи нам ее звуками... Ну, ну! Руку не вали! Кругло! Как будто яблоко в руке!»

Потом за роялем девочка. – «Триольки, триольки, колокольчики...»

Е. М. устала. Я вижу. Но у меня выученный текст, и я хочу попробовать при ней – как это будет вслух.

Я начинаю... На первой же фразе мама говорит: «Подожди. Я не поняла...»

«Чего ты не поняла? Я еще ничего не сказал».

«Нет, ты уже начал, а я не поняла, что происходит».

«Потерпи! Потом поймешь. Все же впереди».

«Так не может быть. Нужна первая нота. И она должна быть определенной».

«Но я хочу начать именно так... между прочим».

«Пожалуйста. Но я должна слышать, что ТЫ ХОЧЕШЬ НАЧАТЬ между прочим и скоро станет понятно, почему ты этого хочешь. А сейчас ты просто между прочим что-то говоришь, и я не понимаю что. На сцене так нельзя».

«Что ж мне декламировать, как в старом театре?»

«Не надо декламировать... Но независимо от того, старый театр, или новый, есть обязательные вещи – определенный ритм – любой! Но определенный, заданный текстом и смыслом. Тогда слова ВХОДЯТ в слушателя, а не повисают, как вареные макароны. Давай еще раз...»

О, как я злюсь! Как я сопротивляюсь! Я настаиваю на своем и в результате прерываю урок. Как она может говорить, что правильно, а что нет? Она даже не читала этого текста, а я его уже выучил наизусть!

Боже мой! Теперь я понимаю, что все мои тексты – это частный случай, а Е.М. толковала мне ЗАКОНЫ музыки в применении к слову, и гораздо важнее моих намерений и «придумок» был ее опыт и изумительная художническая интуиция.

* * *

Я становился успешным артистом. Пожалуй, даже пришла настоящая слава. Стал концертировать. Снялся в нескольких фильмах. Е.М. гордилась мною, волновалась за меня, радовалась. Но никогда – говорю это совершенно определенно теперь, через много лет, через неоднократно проверенные воспоминания, – никогда на стала она мамой – восторженной поклонницей, принимающей все, что делает ее сын, и оберегающей его от любого укора. Она и в восприятии была истинным музыкантом и артистом. В ней звучал камертон точного чистого звука, и по нему она мерила все, что претендует называться искусством.

* * *

Смерть Юрия Сергеевича была ужасна своей внезапностью. Умирания не было. Была гибель. Весь июнь кружили большие и малые дела. Много работы и много неприятностей в Ленконцерте, который он возглавлял. Началась Всемирная олимпиада молодежи и студентов – надо было ехать в Москву по делам организации культурной программы и конкурсов Олимпиады. Да еще параллельно в их единственной комнате Юрий Сергеевич затеял ремонт. «Косметический», как он говорил, но ремонт! Что такое ремонт, знает каждый. А что такое ремонт комнаты внутри коммунальной квартиры в 1957 году, знают только те, кто тогда жил.

В июле вырвались из всех забот и уехали в дом отдыха. Все в то же Комарове под Ленинград, куда ездили почти каждое лето. Все втроем – и сын-студент с ними. Прошла неделя. 8 июля случилась смерть.

Вдруг.

«Скорая помощь» не успела приехать.

Толпы людей на похоронах в Театре эстрады. Кладбищенские заботы. Девятый день. Молчаливое сидение. Жара. После этого вместе с сыном Евгения Михаиловна уехала на целый месяц – так советовали друзья. Поездом до Ярославля, а оттуда медленным пароходом до Плеса на Волге. Они были совсем вдвоем, очень тесно. В последний раз. В ту же осень сын стал актером в театре, и надо было продолжать учебу в институте. И вообще, началась его взрослая жизнь. Она протекала пока все в той же единственной комнате на Толмачевой», но это была уже отдельная жизнь.

Евгении Михайловне предстояло одиночество. Женя Романова любила один раз.

Но Женя Романова была рождена оптимисткой. Было мужество, были силы, и была музыка. Она преподавала, и успехи учеников стали ее радостью. Она сама стала учиться – появилось время для этого. Ее увлек семинар знаменитого органиста Браудо. Его систему она стала внедрять в свои занятия. Е.М. каждый день начинала с гимнастики – общей и специальной гимнастики для пианиста. Почти учебником стала для нее философско-медицинская книга Мечникова «Уроки оптимизма». Появились подруги, компаньонки. В летнее время Е.М. обязательно уезжала в путешествие – по путевке. Побывала даже за границей. В Румынии. Очень понравилось. Она много читала. Тайно начала вести дневник и писать стихи. О смене времен года, о том, что и в осени есть радость.

Но главным, конечно, был сын. Шумная круговерть начала его актерской жизни. Успехи, победы, тревоги, обиды. Романы, разрывы.

Женя Романова хотела быть рядом, но никак не хотела руководить жизнью сына. Ревновала. Может быть, страдала. Но ей удалось сохранить некоторую автономию, личное достоинство. Спасала опять же музыка – часто ходила в Филармонию. Сын составлял компанию, но редко. Ей не удалось по-настоящему приобщить его к музыке. Ну что ж, ходила с подругой или с племянницей – моей кузиной Маей Романовой, дочерью Якова. Или одна. Фортепьянные концерты более всего привлекали. Рихтер был ее героем. Потом была настоящая влюбленность в появившегося Ван Клиберна. И еще загадочный красавец – пианист Микельанжели.

Жизнь была трудная, достаточно бедная, стесненная, но это не особенно тяготило – опыт, привычка. А вот болезни... Но и в преодолении болезней появился опыт. Главное – не сдаваться!

И потому ПЕШИЙ ХОД через Неву по Литейному мосту в метель или в дождь под зонтиком, а потом обратно, уже в полной тьме короткого зимнего ленинградского дня, – это важно! И это нужно.

Евгения Михайловна изучала «систему правильного дыхания», и она УМЕЛА ДЫШАТЬ. Ее жизненных сил хватало на то, чтобы ободрить сына, когда среди взлетов наступала депрессия, и он – взрослый – приходил под мамино крыло.

* * *

Утро 25 апреля 1970 года было хорошее утро. Мы с Наташей Теняковой решили наконец, как тогда говорили, «расписаться». В десять утра в ЗАГСе на проспекте Маркса, кроме нас с ней, было двое свидетелей – Саша Белинский и Никита Иванов-Есипович. И мама. Прошло все быстренько. И поехали мы на такси на Толмачеву улицу. Всё в ту же мамину комнату. Стол был накрыт заранее. Скатерть белая. Вино, колбаса, сыр, шпроты. Посидели минут тридцать и... куда деваться? Работа! День субботний, и утренний и вечерний спектакль. Мама была радостной. Наташа ей нравилась. Она даже (впервые!) заговорила, что готовится стать бабушкой. А вообще это звание к ней не шло. Женя Романова была дамой.

* * *

В навороте событий следующего года было все – надлом жизни в театре, съемки фильма, невероятное количество спектаклей в Ленинграде и на гастролях. Но все пронзила болезнь мамы. Профессор Снежко в откровенном разговоре не оставил надежды.

После операции маму перевезли к нам, на Московский проспект. Только тут довелось ей проститься наконец с Толмачевой улицей, с комнатой, где прожила она с перерывами тридцать с лишним лет.

В июле театр играл в Куйбышеве. «Лиса и виноград» шла на гигантской сцене местной оперы много раз подряд.

Возле мамы были те, перед кем я в неоплатном долгу. Была Валентина Карловна Мягер – врач милостью Божьей и самоотверженная моя подруга.

Был не бросивший ее после операции выдающийся хирург Лев Иванович Снежко. Была Мая Романова.

* * *

Телеграмма в Куйбышев пришла седьмого. Спектакль отменили. Я полетел в Ленинград. 8 июля, в день смерти Юрия Сергеевича, только через четырнадцать лет, я увидел мою маму, которой уже не было.

* * *

Мая рассказала, что она держалась мужественно. Снежко держал ее за руку, утешал. Сделал обезболивающий укол.

Женя Романова стала засыпать. Несколько раз повторила: «Я не хочу туда». Несколько раз.

* * *

Женя Романова была оптимисткой.

* * *

Земля не кончается никогда, потому что она круглая. Небо не кончается, потому что оно везде. А жизнь кончается смертью. Все герои этой книги уже не здесь. Печаль и трагедия финала обрамляют земной путь ушедших, он становится видимым во всей полноте и потому так трогает и наполняет любовью сердца живущих.

11 марта 2004

Данный текст является ознакомительным фрагментом.