«Осколки воровской радости»
«Осколки воровской радости»
Берлинский вокзал казался хмурым господином, не Ожидавшим гостей. Ни одного знакомого лица, никто не бросился с приветственными возгласами. Чужая суета чужого города. Дата их приезда несколько раз менялась и, очевидно, последние сообщения не успели дойти. Марина в несвойственном ей ярком цветастом платье (подарок подруги — самое лучшее отдала, концертное) ощущала себя помятым букетом, выброшенным на чистенький асфальт. Стало вдруг заметно, как выросла Аля из своего детского костюмчика — крупный, плотненький девятилетний глазастик, подмечающий все, чтобы вечером записать в дневник. Носильщики в зеленых робах подхватили багаж одиноко стоящих на перроне пассажирок.
В такси Марина назвала адрес пансиона, где жили Эренбурги — Прагерплатц. Вот здесь и состоялась настоящая встреча — с шумным красавцем Эренбургом, фонтанирующим радостью и заманчивыми планами. С шампанским, пирожными, какими-то знакомствами. Эренбурги — Илья Григорьевич и его жена — художница Любовь Михайловна Козинцева уступили гостям комнату в своем номере.
Эренбург радовался больше всех: он нашел Сергея, он способствовал изданию вышедших в начале года в Берлине Марининых «Стихов к Блоку» и «Разлуки» и продолжал опекать Цветаеву в литературных делах.
— Илюша, дай гостям хоть немного прийти в себя! Им надо с дороги переодеться, — остановила бурлящий поток мужниных планов Любовь Михайловна. И кивнула Марине:
— Приводите себя в порядок и спускайтесь в «Пратердиле» — там все наши.
— Мы умылись, а переодеваться, собственно, совсем не обязательно. И совершенно не во что. Мы идем с вами. — Поторопилась заверить Марина.
«Пратердиле» бурлила энергией, наподобие Монмартских богемных кафе. Это место стало богемным штабом и главным местом встречи Белинской художественной эмиграции. Здесь рекой лилось пиво, не прекращались дискуссии о судьбах мира и путях новой литературы, подписывались договора, завязывались знакомства и романы.
Вскоре москвичи сидели за столиком среди усердно дымящих литераторов. Илья Эренбург звоном ложечки о бокал восстановил тишину:
— Сегодня к нам присоединилась знаменитая Марина Ивановна Цветаева. С очаровательной дочерью. Только что из Москвы. Прошу любить и жаловать.
Улыбаясь, протягивая руки, к Марине подходили знакомиться. Многие уже знали Цветаеву, кто-то подарил Але букетик васильков «под цвет глаз». Кто-то говорил Марине комплименты. Мелькали лица, но одно оставалось в поле зрения, заслонив постороннее передвижение. Крупное, барское лицо с печатью порока и интеллекта. Теплая крепкая рука поднесла Маринину к губам, несмотря на ее легкое сопротивление и желание ограничиться лишь рукопожатием.
— Вы забыли? Я прибыла из пролетарского государства. Там ценятся не нежности холеной кожи, а трудовые мозоли и полное пренебрежение маникюром.
Но мужчина одолел сопротивление и, священнодействуя поцелуем, просиял искренней радостью:
— Эту руку целовать дозволенно только избранным. Рад, что попал, правда, путем легкого насилия, в число счастливцев. Ведь я давно мечтал познакомиться с вами, чуть в Россию не драпанул, а здесь — такой подарок судьбы! Приятным голосом он стал декламировать:
Моим стихам написанным так рано,
Что и не знала я, что я поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет…
— Марина Ивановна, продолжите. Просим! У вас получается куда лучше.
— Извольте. — Марина поднялась, чтобы дочитать стихи до конца. Писатель и издатель Марк Слоним, вскоре ставший ее многолетним другом, записал: «Она говорила негромко, быстро, но отчетливо, опустив большие серо-зеленые глаза и не глядя на собеседника. Порою она вскидывала голову, и при этом разлетались ее легкие золотистые волосы, остриженные в скобку, с челкой на лбу. При каждом движении звенели серебряные запястья ее сильных рук, несколько толстые пальцы в кольцах — тоже серебряных — сжимали длинный деревянный мундштук: она непрерывно курила. Крупная голова на высокой шее, широкие плечи, какая-то подобранность тонкого, стройного тела и вся ее повадка производили впечатление силы и легкости, стремительности и сдержанности. Рукопожатие ее было крепкое, мужское. Читала она спокойно и выразительно, донося до каждого смысл стиха».
…Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти
— Нечитанным стихам! —
Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет!),
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Марине аплодировали, подходили с выражением благодарности.
— Удивительно точно прозрели футурологическую ситуацию. Могу подписаться: в пыли ваши книги не заваляются! — заверил целовавший руку господин.
— Уже завалялись. Привезла целый чемоданчик неизданного.
— Наша вам огромная благодарность! Уровень эмигрантской поэзии взлетит на высоту. Позвольте представиться — Вишняк Абрам Григорьевич — издатель. Издательство «Геликон» — мое детище. А если хотите, и прозвище.
У него было молодое, красивое лицо холеного, уверенного в себе человека.
— Завтра же с утра несите свои сокровища ко мне. Не обращайте внимания на толпу в приемной — писателей нынче развелось сверх всякой меры. Никого не слушайте, прямиком в мой кабинет. — Да. Я все хочу спросить, — он повернулся к Але, задумчиво уплетавшей мороженое из металлической вазочки — три разноцветных шара: белый, розовый, коричневый. Она так углубилась в ощущение тающего во рту блаженства, что вздрогнула от зычного мужского голоса.
— Может, эта юная дева все же не дочь, а сестрица?
— Ариадна, моя дочь. Рожденная рано, но все же — позже стихов, — Марина поправила дочке челку — точно такую же, как и у нее самой. — Тоже писатель. Причем основательный.
Оказавшись в номере, Любовь Михайловна и Марина живо обсуждали случившееся:
— А наш Геликон как на вас кинулся! Говорят, платит мало, но непременно опубликует. И так на вас запал, Марина. Глаза хищные. Ждет завтра с утра! Только, дорогая моя… вы не обидитесь? Всем известно, что в Москве тяжело с вещами. Мариночка! Вам необходимо приодеться. Московская торгсиновская роскошь тут выглядит несколько вызывающе.
— Обижаете! Буржуйский Торгсин не для меня. Скорее уж — свалка. Это платье мне подарила подруга — она в нем выступала на сцене еще до событий. Я чувствую, конечно, что оно несколько… слишком… И на сцену бы в нем не пошла. Если только в пьесе о «камелиях».
— Даме непременно нужна шляпка, — заметила Аля. — Я наблюдала — все носят маленькие, с круглыми полями. Вот как у Людмилы Михайловны.
— И стрижка «гарсон» — вам очень пойдет, такие чудесные пышные волосы!
— Вот это уж слишком!
В КДВ — крупнейшем столичном универмаге города — Марина, на мгновение оторопев в этой перегруженной чудесными вещами пещере Али-Бабы, сразу высмотрела плечистый манекен в туристическом облачении и бросилась в мужской отдел:
— Любочка, Сережа пять лет без женской заботы. Он совершенно не умеет что-то приобретать для себя. Уверена, весь оборвался. Как минимум ему необходимо теплое белье, носки, шарф и «для души» — портсигар. Думаю, он теперь курит.
После того как подобрали подарки Сергею, решили приодеть Алю. Марина хмуро покосилась на ценник, но Аля в новом полосатом платье с белым матросским воротником была такая хорошенькая, что даже продавщицы умиленно заглядывались на девочку. Впервые Аля осознавала себя нарядной, и взгляды продавщиц, Марины и госпожи Эренбург выражали только одно — прелесть!
— Спасибо огромное, Любочка, вы потратили на нас уйму времени. У меня голова кругом: где здесь выход? — Марина, нагруженная свертками, растерянно осмотрелась.
— Ну, нет, дорогая моя! Я вас так не отпущу. Представляют обществу лучшую поэтессу России, а она на себя рукой махнула. Нет и нет, Марина! Позвольте мне как художнице подобрать вам нечто в стиле…
— Мой стиль — тощий кошелек. Он диктует практичность и полную оторванность от навязчивой моды.
Под жесточайшим нажимом Любови Михайловны Марина выбрала себе платье — совсем простенькое «бауеркляйд» — крестьянский стиль, из темного ситца в мелкий цветочек с обтянутым лифом и присборенной юбкой.
— Но ведь надо еще что-то на выход? — оторопела Любочка.
— Э, нет. У меня своя теория — одежда постоянна, удобна, а главное — никогда не меняется. — Этому фасону платьев Цветаева останется верна. Обувь она выбрала далеко не модельную — грубые надежные полуботинки на толстой подошве с прикрывающими шнуровку бахромчатыми кожаными языками.
— Я же ходок! Завтра начну топать по городу. Из каблуков, извините, выросла.
Любочка тихо вздохнула и все же попыталась настоять:
— Хорошо, каблуки оставим до лучших времен. Но стричься непременно, тут совсем недорогой салон — умоляю!
Марина отправилась в парикмахерскую как на эшафот и вышла к ожидавшим ее Але и Любови Михайловне преображенная: с коротко постриженным затылком и длинными прядями над ушами. Отчего шея казалась еще длиннее, а плечи шире.
— Марина, вы похожи на модную картинку и еще на худого сенбернара. Это очень симпатичная порода, — успокоила Аля. — С длинным носом.
— А это от меня маленький презент, — Любовь Михайловна протянула Марине красиво упакованную, благоухающую коробку: — Надо скорее спасать вашу кожу от московских бедствий.
В номере Марина распаковала подарок, нашла пудреницу, стеклянную баночку с кремом и помаду для губ. С предвзятым отвращением мазнула искривившийся рот. Потом припудрила нос — отвратительно. Нос выступил с наглой самоуверенностью, создавая образ неудачно накрасившейся красотки из еврейской глубинки. В ванной Марина умылась с мылом, отметив приятный аромат мыла и мягкость чистого полотенца. Такие простые вещи. Никогда она не обращала на них внимания. «До» катастрофы они были привычны, само собой разумелись, «после» — неуместны и даже пошлы. Общий «стиль беды» противостоял ядовитым миазмам развратного НЭПа.
Несмотря на утренний час, коридор издательства «Геликон» был полон. У кабинета главного редактора ждали странные личности с надеждой продать и опубликовать свои писания.
Кабинет Вишняка оказался большим и комфортабельным. Аля записала: «Контора его — для него — весь мир. Стол, который стоит у окна с толстым стеклом и на котором разложены все издания Геликона — чужих изданий на своем столе он не терпит». Поднявшись из-за стола навстречу вошедшим, Абрам Григорьевич взял Маринину руку в две большие ладони и с жадным восторгом долго смотрел в глаза.
Аля записала: «Я увидела, что он к Марине тянется как к солнцу всем своим помятым стебельком». Рванулась навстречу новому «родству душ» и Марина. Внутри зашипело, как в бокале с шампанским, и вся она стала легкой, остроумной, искристой. Поняла: началось!
В Берлине Марина с Алей провели два с половиной месяца. Но это были бурные месяцы: круговорота дел, встреч, дружб, увлечений хватило бы и на год. На четвертый день по приезде Цветаева читала стихи — свои и Маяковского — в русском Доме искусств, пристроила в издательство свои рукописи. Правда, «Геликон» платил мало, Вишняк не зря прослыл жадиной. Но разве Марина замечала такие мелочи в своем избраннике, создавая из него кумира? Роман был в разгаре, когда пришло сообщение: Сергей приезжает в Берлин в начале июня.
Встреча после пятилетней разлуки. Вечность пролетела… Марине скоро тридцать, а Сергею 29, да и Аля отнюдь не малышка. И все же рок невстреч, накликанный Мариной, не дремал: в день приезда Сергея они почему-то опоздали на вокзал. Когда прибежали на перрон — все пассажиры уже вышли, встречающие разошлись. Марина металась вдоль поезда — тщетно! «Невстреча!» Они бросились на привокзальную площадь и почти столкнулись с ним. «Сережа уже добежал до нас, с искаженным от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие. Долго, долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез…» — вспоминает Аля. Сергей с трудом подхватил на руки дочку:
Да ты у нас Бегемотик! Вымахала — будь здоров. И красавица.
В день встречи Марина пишет:
Здравствуй! Не стрела, не камень:
Я! — Живейшая из жен:
Жизнь. Обеими руками
В твой невыспавшийся сон.
— Мой! — и о каких наградах
Рай — когда в руках, у рта:
Жизнь: распахнутая радость
Поздороваться с утра!
«Поздороваться с утра» — «распахнутая радость» — надо, чтобы об этом написал поэт, напоминая всем нам, привычно проскакивающим мимо такого простого И драгоценнейшего подарка. Сергей тонул в счастье.
Эренбурги устроили Сергею шумную, радостную встречу с шампанским и фонтанами блистательных планов. Вскоре они уехали к морю, а Цветаева и Эфрон перебрались в небольшую гостиницу, где и прожили до отъезда в Чехию. Здесь у них были две комнаты с балконом — в памяти Али он запечатлелся почти идиллической картинкой: «На «новоселье» Сережа подарил мне горшочек с розовыми бегониями, которые я по утрам щедро поливала, стараясь не орошать прохожих: с немцами шутки плохи!»
Утро в чистеньком Берлине пахнет апельсинами, шоколадками, сигарами, кофе. Балкон распахнут, пушистые листья бегоний в блестящих каплях, внизу господин ругает свою собаку.
Марина и Сергей сидят на диване перед отдернутым тюлем балкона — чистейшим и крахмальным. Дегустируют мгновение на вкус, держатся за руки. Сергею кажется — сердца бьются в унисон. Он полон надежд на будущее, радость кипит, это утро, словно начало длинного оптимистического спектакля под названием «Вечная любовь». Мелодрама, конечно, ну и ладно — надоели «социальные потрясения».
— Это невероятно! Невероятно, что мы вместе… Просто — сидим рядом… — Сергей всматривался в Маринины глаза. Они медленно наполняются слезами. — В чем дело, милая?
— Хороший, родной мой, прости меня за Ирину. Не сумела уберечь. Еле Алю выходила. Прости! Я непременно рожу тебе сына! Клянусь!
— Что ты, что ты, Мариночка! Не вини себя. Так Бог распорядился. Но он сохранил вас!
— И тебя, папочка. Мы каждую ночь с Мариной просили Николая Угодника. Без его вмешательства было бы хуже, я уверена. — Аля, склоняясь над столом, рисовала парапет балкона с цветочным горшком.
— Ты великодушен, как всегда! — Марина приникла к его груди. Сергей осушил губами слезы на ее щеках, прижал стриженый затылок к худому плечу.
— Главное: живы, встретились!
— Теперь все будет хорошо. — Маринины слова звучали с преувеличенной уверенностью, выдававшей сомнение. Зато голос Сергея звенел искренним восторгом;
— Мы выжили! И нам помогают! Знаешь, это беспрецедентная «русская акция» Чехии не только славословие. Правительство выделило деньги для поддержки эмиграции! Представляешь, в лагерях русских эмигрантов было объявлено, что желающие начать, продолжить или закончить образование могут приехать в Чехию. Я, конечно, был в числе первых, прибывших из Константинополя! Учусь на историко-филологическом в Карловом университете — сплошные экзамены, семинары. Представляешь, русским ученым и писателям, поселившимся в Чехии, выдается ежемесячное пособие. (Цветаева называла его «иждивением», на годы ставшим для семьи основой бюджета — 1000 крон.) Мы сможем жить припеваючи!
— А где?
— Девочки мои, не все сразу. — Сергей поднялся, потрепал голову склоненной над рисунком Али, вышел на балкон, вдохнул полной грудью. — Все прекрасно устраиваются. У меня место в общежитии, называется Свободарня — чудесные крошечные каютки, разделенные перегородками, недостающими ни до потолка, ни до пола. Но зато есть тумбочка! А вы будете жить на даче рядом с Прагой. Там дешевле, чем в городе. Все русские устраиваются так. Прекрасные люди! Вы подружитесь.
Сергей рассказывал о жалкой конуре в общежитии, которую считал вполне комфортабельным жильем. О красоте Праги… О новых прекрасных знакомых… Он постоянно сталкивался с взглядом Марины, в ее глазах нельзя было не заметить тонущие под слоем льда попытки изобразить заинтересованность. Как хорошо он знал этот Маринин взгляд — напряженный, отсутствующий. Такой бывает, когда гости засиделись и никак не понимают, что давно надоели хозяевам. И верно — скучно слушать про какие-то правительственные программы, если и мысли, и чувства заняты другим!
Сергей стал рассказывать о музеях и театрах Праги, но взгляд жены не теплел. Когда, воскликнув:
— Как же я соскучился! — он попытался обнять Марину, она отстранилась:
— Пора спускаться к обеду. Нас ждут мои новые знакомые, ты им понравишься.
В «Прагердиле» Сергея встретили дружески, жали руки, задавали множество вопросов.
Марина отошла к другому столику, и по тому, как она говорила с сидевшим там молодым солидным мужчиной, — надменно вскинув голову, опуская на засверкавшие глаза темные веки, Сергей понял, что это не простой разговор, а нынешнее, весьма горячее увлечение. Вспыхнула боль и жалость к себе: жил Мариной 5 лет, прошел с ее именем немыслимые испытания, «спешил, летел, дрожал, вот, думал, счастье близко…» — да, именно, как Чацкий, — наивный, обманутый, доверчивый влюбленный чудак… А она? Ждала, писала потрясающие стихи и всего за несколько дней, пока он задержался в Праге, «загорелась» другим! Почему? Ведь он переполнен любовью, нежностью, впечатлениями, которыми немедля нужно поделиться. Сердце забилось, кончики пальцев заледенели. Бушевавшая только что радость сжалась в комочек, как измятый трамвайный билет. И улетела. Сергей сумел отступить и принять установленную Мариной дистанцию.
— Сережа, идите к нам, это мой издатель. У «Геликона» интересные проекты. Садитесь сюда.
Они сидели рядом: несколько смущенный Вишняк, роман которого с Мариной находился в самом разгаре, Сергей Яковлевич — похудевший, помолодевший — совсем мальчишка, и темнолицая Марина Ивановна — строгая, взрослая, с сединой в волосах. Аля перенесла за столик Геликона свой десерт — малиновое желе и сосредоточенно ковыряла его дрожащее круглое тело ложечкой. Она уже понимала, что Марина почему-то любит этого сонного, равнодушного господина больше, чем папу! И Сережа все понял, увял… Только бы не заплакать! Не кинуться к Сереже.
— Вот и отлично, что мои девочки будут под опекой друзей, — Сергей поднялся, завершив обед. — К сожалению, мне надо ехать в Прагу.
— Папочка, так скоро? Ты обещал сходить со мной в парк аттракционов… А мне так хотелось! — Аля теперь могла зареветь и повиснуть на шее отца. — Я тебя очень люблю.
— А я тебя — очень-очень-очень! Не горюй, Бегемотик. Мы туда еще сто раз пойдем…
Девятилетняя Аля подозревала о чувствах матери. Когда Марина водила ее в гости к тете Соне поиграть с обезьянкой, тетю Соню не любила. И зря эта Соня всегда выставляла блюдо с пирожными. Аля заявляла с некоторым вызовом: «Я не ем сладкого!» Ее сердечко, еще мало понимавшее в сложностях взаимоотношения Марины с «друзьями», было чутким барометром всех изменений ее настроения. И теперь она видела, что Марина увлечена чувствами к Вишняку и уже «дышит воздухом трагедии», примеряя самые жестокие финалы разрыва порочной страсти. Ведь горький дым «порочности» она изначально включала в пожарище своих страстей.
Ах, с откровенного отвеса —
Вниз — чтобы в прах и в смоль!
Земной любови недовесок
Слезой солить — доколь?
«Балкон» и несколько других стихотворений, написанных в Берлине, обращены к Абраму Григорьевичу Вишняку, владельцу издательства «Геликон». Кратковременный и бурный роман. Встречи, письма, стихи. Марина выдавала полный накал чувств. Но и на этот раз поиски любви-Души оказались тщетными, и Аля почувствовала это, кажется, раньше матери. Она записала в детском дневнике: «Геликон всегда разрываем на две части — бытом и душой. Быт — это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый. На самом деле он может и не разрываться — души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, сон, уют, а этого как раз душа и не дает. Когда Марина заходит в его контору, она — как та Душа, которая тревожит и отнимает покой и поднимает человека до себя…»
Встреча с Душой оказалась стремительной — быстротечной: едва дотянула до полутора месяцев. Затем промелькнула пылкая, полная самоотречения дружба с Андреем Белым. Он только что разошелся с женой и разбитый, больной, ждал в Берлине возвращения на родину. Отношение Марины к Белому, само имя которого внушало почтительное уважение, было лишено какого бы то ни было самолюбия, ревности, претензий. Она подставила дружеское плечо странному человеку средних лет, чудаку, страдающему депрессией, вызывающему недоумение «нормальных» людей, а не знаменитому писателю. Она любила Дух Поэта, представший в его земной оболочке, — какие же претензии могут быть к Духу?
27 июня в жизни Цветаевой произошло событие, осветившее ее жизнь на годы. Из Москвы Эренбург переслал ей письмо Бориса Пастернака. Удар молнии, озарение и первый вопрос, как они — почти близнецы по духу — могли не узнать друг друга, мельком встречаясь в Москве? Они обменивались незначительными репликами на литературных вечерах, слышали стихи друг друга — и остались равнодушны. Пастернак даже заходил к Цветаевой в Борисоглебский — приносил письма от Эренбурга… На похоронах Скрябиной она шла с ним рядом… Она не отнесла его к категории интересных объектов, и он не обратил внимания на Цветаеву, «оплошал и разминулся» с ее поэзией, как сказано в его первом письме. Теперь он прочел второй сборник «Версты», был потрясен и признавался, что некоторые стихи вызывали у него рыдания. «Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запихивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов».
В своем письме Пастернак ставил Цветаеву в ряд с «неопороченными дарованиями» Маяковского и Ахматовой. «Дорогой, золотой, несравненный мой поэт», — обращался он к ней. И произошло озарение: Марине стало совершенно ясно, что письмо Пастернака, полученное летом 1922 года в Берлине, изменит ее жизнь. Теперь у нее был непридуманный кумир, собрат по духу и поэзии.
Она ответила через два дня, дав его письму «остыть в себе», и одновременно послала ему «Стихи к Блоку» и «Разлуку» — ведь Пастернак пока знал только одну ее книгу. А когда прочла недавно вышедший сборник Бориса Леонидовича «Сестра моя — жизнь», написала восторженную рецензию в берлинский журнал «Новая русская книга»: «Световой ливень».
Под впечатлением письма и книги рождается первое обращенное к Пастернаку стихотворение:
Неподражаемо лжет жизнь:
Сверх ожидания, сверх лжи…
Но по дрожанию всех жил
Можешь узнать: жизнь!
Как ей нужна была именно такая — взаимная — встреча с родной душой. С душой — равной поэзии, и с поэзией — равной душе. Самым важным было то, что он не испугался высоты и напряженности отношений, на которую немедленно и неминуемо поднялась Цветаева. Они были вровень в этой дружбе.
В Берлине Цветаева продала издательству «Эпоха» «Царь-Девицу», «Геликону» — сборник стихов «Ремесло», с ним же начала переговоры об издании книги своих московских записей. Она завязала отношения и с другими альманахами и сборниками. Но в Берлине все было неустойчиво, бурная русская книгоиздательская деятельность здесь могла прекратиться в любой момент. Разоренной войной Германии все больше грозила инфляция.
Не осталось и человеческих отношений, которыми она могла бы дорожить здесь. Белый уехал. Увлечение Вишняком исчерпало себя, не принеся радости. Остыла дружба с Эренбургом — он не одобрил «русских» вещей Марины, в частности так любимую Цветаевой поэму «Царь-Девица», Марина обиделась. На Цветаеву смотрели косо — в центре сплетен ей приходилось оказываться не впервые — ведь она так открыто выставляла напоказ свои чувства, рассказывала о них случайным приятельницам в письмах. Нет, она не боялась последней откровенности — ведь обнажала дебри души не пошлая бюргерша, а Поэт, в котором все прекрасно. Даже ошибки ее были не обывательские, мелочные, а роковые страсти «высокого плана» — рождавшиеся в насыщенном грозовыми разрядами «воздухе трагедии». Не в сплетнях дело, просто Берлин, исчерпавший свои возможности, стал Марине не интересен.
Влекла Прага. Недавно образовавшаяся Чехословацкая демократическая республика не только предоставила эмигрантам право убежища, но обеспечивала им материальную поддержку. Пособие, которым чехословацкое правительство обеспечивало эмигрировавших русских писателей и ученых, помогало им выжить. Это было нечто осязаемое. Правда, в Берлин собирался приехать Пастернак, и Марина в письмах уже назначила свидание, но потом мудро предпочла дружбу на расстоянии реальной встрече. «Я вырвалась из Берлина, как из тяжелого сна», — писала она.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.