«Мой странный, мой прекрасный брат»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Мой странный, мой прекрасный брат»

В конце декабря 1915-го Марина уехала в Петербург, или, как он теперь назывался, Петроград. И уже третью неделю она с большим успехом покоряла питерские литературные круги. Она познакомилась со множеством петербургских поэтов. К сожалению, с Александром Блоком, Николаем Гумилевым и Анной Ахматовой встретиться ей не удалось. Особенно огорчила не-встреча с Ахматовой, ради которой, собственно, Марина и рвалась в Питер.

Стихи Цветаевой появляются на страницах столичного журнала «Северные записки», имя ее было известно, к ней отнеслись с любопытством и с интересом. Цветаева посещала литературные салоны, слушала петербуржцев, сама много читала. Она как бы несла миссию посланца литературной Москвы литературному Петербургу. Марина не могла не знать, что ее сравнивают с Ахматовой и даже противопоставляют ей. Образовалось как бы два лагеря поклонников той и другой поэтессы. Это подстегивало ее азарт. Зная, что резонанс о ее вечере дойдет до Ахматовой, Марина читала как никогда вдохновенно, с некой даже приподнятостью» Казалось, слушать ее готовы были без конца. «Читаю весь свой стихотворный 1915 год — а все мало, а все — еще хотят. Ясно чувствую, что читаю от лица Москвы и что этим лицом в грязь — не ударяю, что возношу его на уровень лица — ахматовского».

После чтений пили чай с сушками. Кто-то принес варенье — с продуктами в городе было уже плохо. Цех питерских поэтов и особенно поэтесс украдкой и с любопытством рассматривал москвичку. Все знали о ее недавнем романе, анализировали сопровождавшие его стихи, сочувствовали Эфрону и — завидовали.

Цветаева выглядела по-иному, чем ожидали многие в контексте довольно эпатажного романа с Парнок — нет и налета салонности, вызова. Черное платье, простая стрижка, ни тени косметики. Лишь звенящие браслеты, да два серебряных колечка. Во всем облике некая небрежность и нарочитая простота. Взгляд спокойный, рассеянный, отстраненный. Из-за слоистого голубого дыма бесконечной папиросы — бледное лицо, низкая челка, сомкнутые, немногословные губы. Ей аплодировали, просили повторить. В публике зала сидел и тот, которого она хотела завоевать.

В Петербурге Цветаева впервые услышала Мандельштама. Полузакрыв верблюжьи глаза, двадцатишестилетний поэт вещал:

«Поедем в Ца-арское Се-ело,

Свободны, веселы и пьяны,

Там улыбаются уланы,

Вскочив на крепкое седло…»

Он совсем не был похож на лихого улана и весельчака. Но писал с редкостной силой — это Марину завораживало в первую очередь. Она сумела оценить мощный дар молодого поэта, его своеобразное обаяние. Подсознательно включился процесс охоты. После расставания с Парнок требовалась эмоциональная пища, душа просила огня, сердце — влюбленности в незаурядность, в гения. Влюбленности Марины в творческих мужчин, даже часто почти придуманные, не были вовсе бескорыстны. Цветаева не раз говорила о людях, которым имела каприз писать, что «приведет их в историю за собой». Слова пророческие — десятки персонажей вплыли в круг интересов исследователей творчества Цветаевой лишь потому, что вращались возле нее. Марина ждала от покоренного ею поэта самого большого и ценного дара — посвящения в Музы, написанных о ней и для нее стихов — способных войти в историю. Этот самый желанный плод любви она могла бы получить от Мандельштама. Да и для нее наиболее действенным оружием в арсенале обольщения было перо. В случае Мандельштама — чары неодолимые — уж он-то сумеет оценить их.

Закинув голову, полуопустив веки, так, что тени от загнутых ресниц ложились на щеки, отчеканивая ритм, подчеркивая мелодику стиха, он самозабвенно читал самое новое.

Цветаева приняла бой, «в первую голову» она читала «свою боевую Германию» и «Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!». В самый разгар войны это было криком гуманизма:

Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!

Не надо людям с людьми на земле бороться…

Чувства, выраженные в этих стихах, были близки Мандельштаму, он тоже работал над антивоенной темой. В ответ он прочел «Дифирамб Миру»:

Мы научились умирать,

Но разве этого хотели?..

Стихи московской поэтессы и питерца перекликались эхом, темы вторили друг другу: праздник духа — дуэль. Возникло ощущение духовного родства и телесного притяжения.

Мандельштам подарил Марине только что вышедший сборник «Камень» с надписью: «Марине Цветаевой — Камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург 10 янв. 1916».

Всю ночь они гуляли по городу, читали стихи, искренне наслаждаясь мастерством друг друга. И еще много читали Ахматову и восхищались в два голоса.

— Я знаю — Ахматова сильнее меня Поэт. Ни чуточки зависти, только преклонение. — Не кривила душой Марина.

— Больше-меньше — тут не мера. Анна Андреевна другая. Другой голос, другое напряжение энергии.

— Мы с ней антиподы в плане человеческом, да и по сути поэтической личности. Я люблю в Ахматовой больше всего то, чего сама не умею. Ее сдержанность, гармоничность! Огонь, но укрощенный. — Марина искоса поглядывала на профиль спутника — закинутую голову, крупный, ходящий на выгнутой шее кадык, лицо с опущенными веками. Ресницы были богатейшие, так, что глаза казались вовсе закрытыми. А от того речь Осипа была похожа на изречения слепого оракула. И понимал этот оракул Марину с полуслова.

— У вас с Анной Андреевной разный тип горения. Внешняя сдержанность Ахматовой как бы скрывает внутренний пожар. Она наблюдает со стороны. Вы же бушуете вся в открытую. Вся лава стиха выплескивается наружу. И с какой мощью!

— Увы, я — живу крайностями. Иначе не получается. То чернокнижница, то монахиня. Перепады «давления» заводят механизм моих стихов. Вот и получается плач. А то и рыдания. — Марина в светлом цигейковом полушубке и сдвинутом на ухо белом беретике чувствовала себя неотразимой — этот странный гений был целиком в ее власти.

— Вы громкая. Изнутри громкая. Даже когда шепчете — всегда кажется, что кричите. У Анны Андреевны другой голос.

— Для меня стихи Анны — это дар Божий, явленный миру в прекрасной женщине.

— А вы не завистливы, Марина, — редкость в нашем кругу. Или лукавите? — Не поворачивая головы, он искоса глянул на спутницу.

— Я всегда говорю, что хочу.

— А делаете тоже, что вам хочется?

— Стараюсь не хотеть того, что не могу достать.

— «А виноград-то зелен»! — он положил руки на ее плечи. — Меня достать просто. Но только вам, Марина. Для других я абсолютно несъедобен.

Поцелуй открыл новый роман Марины, головокружительный, потому что ее партнером был Поэт, которого она сразу возвеличила, поставила выше себя.

— А знаете, что я теперь непременно должна сделать? — отстранившись, не убирая рук с его плеч, она посмотрела прямо в это особенное, по-детски торжественное лицо: — Я должна подарить вам свою Москву!

Так начинался новый роман. В «Истории одного посвящения» Цветаева вспоминала «чудесные дни с февраля по июнь 1916 года, дни, когда я Мандельштаму дарила Москву». Когда 20 января Цветаева вернулась домой, Мандельштам приехал с ней. Представила гостя мужу:

— Сергей, знакомься — Осип Мандельштам. Он тебе понравится. Почти Пушкин, ну уж молодой Державин — точно. И совершенно особенный. Он поживет у нас. Я хочу подарить Осипу свою Москву.

— Приятно познакомиться, — Сергей пожал петербуржцу руку и подумал: «Надолго ли?» — Он знал стихи Мандельштама, чувствовал звенящую струну в интонации Марины, обещавшую серьезное увлечение гостем. — Чрезвычайно рад!

Сергей ожидал увидеть некоего Питерского Аполлона. Приехал милый, курчавый, застенчивый еврей, с томным взглядом из-под кукольных ресниц. Испуганный, неловкий и от того казавшийся надутым. Марина в гостя впилась со всей своей ненасытностью на новых талантливых людей. Осип прожил в Москве две недели. Уехал, прощаясь навсегда, сказав Марине с интонацией уходящего на дуэль улана:

— Меня засасывает. С этим надо как-то покончить. — И посмотрел на нее с трагической обреченностью. О, какая боль, какая скорая и мучительная разлука!

После его отъезда Цветаева написала первое обращенное к нему стихотворение — прощальное:

Никто ничего не отнял —

Мне сладостно, что мы врозь!

Целую Вас — через сотни

Разъединяющих верст…

…..

Нежней и бесповоротней

Никто не глядел Вам вслед…

Целую Вас — через сотни

Разъединяющих лет.

— Я не знала, что он вернется, — объяснила она Сергею, сообщив через несколько дней, что Осип приезжает в Москву снова. — И посвятила ему прощальные стихи. Вот. — Марина прочла Сергею пару четверостиший.

— Пронзительно… — Сергей отвернулся.

Что почувствовал он, кроме гордости за поэтическое мастерство жены, услыхав эти строки? И как не могла понять она, что даже безоглядная преданность Сергея не защищает его от боли! Такие рыдания, такой надрыв — другому! Такое восхищение — другим!

Мандельштам вернулся в Москву в том же феврале, и до самого лета потянулась череда его «приездов и отъездов, наездов и бегства, по выражению Цветаевой. Он ездил в Москву так часто, что даже подумывал найти там службу и остаться жить.

И помчались в угаре взаимного увлечения, в пьянящих парах поэзии, в бесценном величии московских соборов эти чудесные дни с февраля по июнь 1916 года, дни, когда Цветаева «Мандельштаму дарила Москву».

Был ли между ними роман в настоящем смысле слова? Да. К тому же — совсем не тайный. И для Мандельштама эти отношения значили больше, чем для Цветаевой. «Божественный мальчик» и «прекрасный брат» в Мандельштаме были для нее важнее возлюбленного. Пылкая Марина будила в мечтательно-дремлющем философе чувственность и способность к спонтанной и необузданной любви. Но не только способность к любви, а и к стихам о любви. От стихов, написанных Марине, ведет начало любовная лирика Мандельштама. Но тон задавала она:

Откуда такая нежность?

Не первые — эти кудри

Разглаживаю, и губы

Знавала темней твоих…

Всходили и гасли звезды

(откуда такая нежность?),

всходили и гасли очи у самых моих очей.

Моментальной фотографией запечатлена прогулка Цветаевой и Мандельштама по Москве. Балагуря на взлете радости, Марина учила его свободе чувств. Так легко и так пронзительно, оказывается, звучат эти сочиненные мимоходом «пустячки»:

Ты запрокидываешь голову —

Затем, что ты гордец и враль.

Какого спутника веселого

Привел мне нынешний февраль!

Преследуемы оборванцами

И медленно пуская дым,

Торжественными чужестранцами

Проходим городом родным…

Вместе с собой Цветаева дарила Мандельштаму Москву и Россию. Может быть, с нею он впервые побывал в Кремле.

Из рук моих — нерукотворный град

Прими, мой странный, мой прекрасный брат…

Облака — вокруг,

Купола — вокруг,

Надо всей Москвой —

Сколько хватит рук! —

Возношу тебя, бремя лучшее,

Деревцо мое Невесомое!

Не только влюбленность влекла Мандельштама в Москву. Они подпитывались друг другом — у каждого было чем поделиться с собратом по перу. Ко времени их встречи Мандельштам был сложившейся личностью с вполне определенными взглядами не только на поэзию, но и на историю. Нет сомнения, что в обычном житейском плане Цветаева опережала Мандельштама, но в плане духовном и философском заметно отставала — она еще не вникала в такие проблемы, которые занимали Осипа. Дружба с Цветаевой открыла завзятому питерцу Москву, незнакомую еще Россию, перевернула его представление не только о мире, но и о самом себе.

Но и для Цветаевой эта дружба не прошла бесследно. Серьезность и глубина мандельштамовскими размышлений о мире, об истории и культуре и для нее открыли новый простор, и у нее появилось «вольное дыхание». Ее поэзия одновременно стала и шире, и глубже. Как Мандельштам по стихам, обращенным к Цветаевой, перешел в новый этап своего творчества, открыл ими сборник «Tristia», так и она «мандельштамовскими» стихами начала новый этап своей лирики — «Версты». Ими открылась эпоха взрослой Цветаевой. В дни их дружбы ей было 23, ему — 25 лет.

Цветаева возвеличивает Мандельштама. Свой, рожденный из хаоса, вне поэтических школ, «невоспитанный» стих она противопоставляет мандельштамовскому:

Я знаю: наш дар — неравен.

Мой голос впервые — тих.

Что Вам, молодой Державин,

Мой невоспитанный стих!

Влюбленную Марину все восхищает в Осипе — он так умен и совершеннейший ребенок! Зимой ходил в смешной вязаной шапке с завязанными под подбородком «ушами» — боялся простуды. Весной — опасался луж и промоченных ботинок. Не забывал надеть галош. Прогулки ограничивались походами по городу — лесопарковые зоны, обожаемые Мариной, страшили Осипа разнообразными опасностями — укусами клещей, бандитами, безлюдьем, змеями.

Еще в феврале у Патриарших они подошли к горке, с которой на санях съезжали к замерзшему пруду дети. Хохот, яблочный румянец, искрящийся на солнце снег. Осип хмурился, по его мнению, прогулка затянулась.

— Давайте скатимся с горки, «молодой Державин»! — сверкнула азартно глазами Марина, выпросив у какого-то паренька салазки.

— Вы что, Марина! — испуганный не на шутку Осип оттащил ее за рукав подальше от накатанного края. — Я ни за что не поеду, да и вас не пущу. А вдруг лед провалится? Смотрите, он еле держится! Или ногу сломаете? У меня вообще кости с детства хрупкие.

Марина смеялась — это восхитительно: совершеннейшие нелепости от глубокого философа! Она была счастлива.

Сергей вел себя, как решил — с участливостью и безразличием брата. Но как Же ему плохо! Ведь после Сони, покаяния Марины был такой взрыв сближения! И страсть у них была! Была! И снова он один. Так в чем же дело? Неужели не понятно: он — живой! Ему так нужна близость с Мариной, это блаженное ощущение полного единства… Но она и не собирается вернуть счастливый миг. Она наслаждается близостью с другим. Ладно, это можно вытерпеть. Главное — Алечка здорова, необычайно способна, обожает отца, и в университете он идет первым. Сестра говорит:

— Терпи, милый, ради дочки терпи и ради себя — ведь ты ж ее больше жизни любишь.

Весной Марина объявила:

— Сергей, я вас поздравляю! На лето вы останетесь в Москве совсем один! Можете заниматься целыми днями. Сестра уезжает, а мне надо в доме Иловайских в Александрове ее Андрюшку пасти. Аля и няня едут со мной. Ну и Осип — на парное молочко. Мне кажется, у него слабое здоровье.

Раньше считалось, что парное молоко необходимо исключительно Сергею.

* * *

Городок Александров Владимирской губернии. Черемуха, рыжие коровы на косогорах, земляника в траве у железнодорожного перегона…

Лето 1916-го — мимо мчатся на поля сражений эшелоны с солдатами. Проносятся, бедолаги, с песнями, заглядываясь на мимолетных девчат. Марина, вместе с деревенскими бабами, машет им платочком, потом пишет пронзительные стихи.

Она неутомимый пешеход, часами с детьми гуляет по окрестностям. Чуть позади, косясь опасливо на пасущихся бычков, плетется, спотыкаясь, Мандельштам.

— Жителю города такие марш-броски противопоказаны. Я искусан комарами, натер ногу. Носки не штопаны, ботинки трут! — Бурчит он.

— Главное — сердце без дыр и нагрузку выдерживает. Я-то ходок знаменитый. — Быстроногая Марина чуть сбавила темп. — Сердце у меня из этих мест — крестьянское — сплошной мускул, несущий меня вскачь. Сердце не поэта, а пешехода. Пешее сердце от всех моих предков. Вы думаете, я пользуюсь лифтами? Нет! Я их бегом по лестнице обскакиваю.

…Наискось от дома старое кладбище — любимое место прогулки детей и явная мука Мандельштама. Он побаивается проваленного склепа, возле которого непременно возятся дети, опасливо обходит могилы.

— Зачем вы меня сюда привели? Мне страшно. — Ему неможется — петербуржец и крымовец к косогорам не привык. Слишком много коров, слишком много крестов. — Вы рассеянная какая-то, думаете о покойниках, про меня забыли.

Марина смотрит на цифры на крестах, высчитывая жизненные сроки. С умиротворением:

— Хорошо лежать!

— Совсем не хорошо. Вы будете лежать, а по вас ходить.

— А при жизни не ходили?

— Метафора! Я о ногах, даже сапогах говорю.

Приезжие монашки предлагают купить вышитые рубашки. Их темные лики путают Осипа.

— А я каждый раз, когда вижу монашку (монаха, священника, какое бы то ни было духовное лицо), — стыжусь, — признается Марина. — Стихов, вихров, окурков, обручального кольца — себя.

Она знает, что этим темноликим старицам известно о ее бледноглазом друге — Мышастом. Его-то и вихры, и окурки, и оскорбленное изменами обручальное кольцо не смущает. Он принимает ее такой, какая она есть, и Марина его любит.

Мандельштам все время в беспокойстве — из дома его тянет на прогулку, с прогулки — домой. Томится, когда не пишет, а пишется ему редко — раз в три месяца по стиху.

Как-то утром вдруг, не предупредив загодя, собрался уезжать в Крым.

На вокзале уже из поезда крикнул: «Марина Ивановна! Я, может быть, глупость делаю, что уезжаю? Марина Ивановна (паровоз уже трогается) — я, наверное, глупость делаю! Мне здесь (иду вдоль движущихся колес), мне у Вас было так, так… (вагон прибавляет ходу, прибавляю и я) — мне никогда ни с… Мне так не хочется в Крым!»

Исчезающему в дали поезду долго махали дети.

«Сбежал окончательно», — поняла Марина. Упоительного романа с перекличкой стихами, как с Парнок, не получилось. Он был влюблен, но чувствовал себя неуютно в чужой семье, да и Марина оказалась слишком напориста, слишком искриста для него. Он так любил покой, уединение с томами прекрасных книг… Марш-броски по Москве и деревенские прогулки окончательно ввели в паническое состояние флегматичного философа. И все же Марина получила от него драгоценный дар.

Вскоре из Коктебеля пришло письмо — прощальное стихотворение Мандельштама. После него наступил конец — все, что Цветаева и Мандельштам могли сказать друг другу, было сказано в стихах.

Как скоро ты смуглянкой стала и к Спасу бедному пришла, не отрываясь целовала, а гордою в Москве была.

Нам остается только имя, чудесный звук на долгий срок.

Прими ж ладонями моими пересыпаемый песок.

Драгоценный песок слов с его ладоней — Марина поняла. Правда, этот поэтический финал касается лирических отношений. Продолжение профессиональных было куда печальней. Расхождение в поэтике и взглядах приведет к яростной дискуссии в прессе. Уже позже, когда Цветаева окажется в эмиграции, Мандельштам разгромит ее стихи, посвященные Добровольческой армии, как и само Добровольчество, а она даст отпор прокоммунистическим настроениям Мандельштама.

Ахматовой Цветаева посвятила цикл стихов. Цветаевские славословия Анну Андреевну не тронули, она не ответила на «Стихи к Ахматовой». Несколько поздних ее отзывов о Цветаевой более чем сдержаны… А встречу с царственной нищенкой Ахматовой, случившуюся в Петербурге в 1940 году, Цветаева отнесла в категорию «невстреч» — ни поэтического, ни человеческого контакта не получилось.

* * *

Этим летом Сергей Эфрон окончательно оставил службу в военно-санитарном поезде. Его призвали в армию, и он должен был пройти курс военной подготовки в школе прапорщиков. До этого он успел побывать в своем любимом Коктебеле — ему необходим был отдых.

Вернулся омраченный. Под глазами круги и кашель, надрывающий грудь.

— Вы, кажется, вовсе не отдохнули, — Марина нахмурилась, пощупала лоб. — Температурите.

Сергей поймал ее руку, прижал к щеке, закрыл глаза.

— Это от тоски. Я очень соскучился.

Он даже не намекнул, что присутствие Осипа Мандельштама в жизни Марины отодвинуло его с законного места супруга на роль фигуры родственника второго плана. Отчаянье толкало к решительным действиям. Едва закончив первый курс университета, Сергей подал прошение о приеме добровольцем в армию и был призван на фронт, вначале в качестве слушателя школы прапорщиков.

— Школа прапорщиков не санаторий. Уверена, что тебя скоро выпустят, — при таком самочувствии какая служба? Есть же специальная медицинская комиссия?

— Комиссию я прошел. Признали годным, — Сергей снова лукавил, ему пришлось отчаянно проситься на военную службу.

— Но я жду ребенка. Мне будет трудно.

— Сейчас всем трудно. Постараюсь поскорее перевестись в Москву.

В январе Марина с округлившимся животом шла за ротой прапорщиков, отправлявшихся на вокзал. За руку ее держалась четырехлетняя Аля. Она не могла оторвать глаз от отца, так страшно преображенного длинной шинелью, фуражкой. Он шел в строю таких же серых людей, уже в другой, грозной и строгой жизни с отрешенным лицом. Под пули германцев.

Но и это не породило у Цветаевой ненависти к «врагу». На третий год войны у нее появилась формула, которая и потом, в годы Гражданской войны, выражала ее отношение к происходящему:

Сегодня ночью я целую в грудь

Всю круглую воюющую землю…

Для Цветаевой мир не делился на «наших» и «немцев». «Ненависть — ниц! Сын — раз в крови», — скажет она позже. Это великая формула — формула всепобеждающей человечности. Подлинного всеобщего человеческого родства. Марина не меняла свои принципы. Увы, не менял их и беспрерывно воюющий мир.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.