БЕГСТВО МОЕ СОВЕРШИЛОСЬ ТАК…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БЕГСТВО МОЕ СОВЕРШИЛОСЬ ТАК…

— На переломе двух столетий, XIX и XX, граф Лев Николаевич Толстой узнал легенду о старце Феодоре Козьмиче и дотошно выспросил подробности у военного историка генерала Шильдера, работавшего над четырехтомной биографией Александра I Павловича.

История о царе, добровольно отказавшемся от сладкого бремени власти, бежавшем из придворного мира, где светские условности, греховная атмосфера, противоестественное сластолюбие змеями оплетали душу; о царе, проведшем остаток жизни в посте и молитве и спустя годы и годы умершем вдали от столиц и дворцов, поразила Толстого в самое сердце. Ведь это он сам, царственный патриарх русской словесности, несвободен в собственном яснополянском доме, это его порабощают условности света, не давая жить по правде! Это ему нужно бежать, бежать, бежать без оглядки в простоту здоровой крестьянской жизни; это он должен поселиться в Сибири, просвещать крестьянских детей, не иметь лишнего и величие свое претворять в духовную волю.

Чуть позже Толстой начнет писать «Посмертные записки старца Федора Кузмича, умершего 20 января 1864 года в Сибири, близ Томска, на заимке купца Хромова»; при этом вольно или невольно он будет ориентироваться не на мемуарную стилистику александровской эпохи, не на язык писем самого Александра, но на свою собственную стилистику, на язык личного дневника Л. Н. Толстого.

«…Я родился и прожил сорок семь лет своей жизни среди самых ужасных соблазнов и не только не устоял против них, но упивался ими, соблазнялся и соблазнял других, грешил и заставлял грешить. Но Бог оглянулся на меня. И вся мерзость моей жизни, которую я старался оправдать перед собой и сваливать на других, наконец открылась мне во всем своем ужасе, и Бог помог мне избавиться не от зла — я еще полон его, хотя и борюсь с ним, — но от участия в нем. Какие душевные муки я пережил и что совершилось в моей душе, когда я понял всю свою греховность и необходимость искупления (не веры в искупление, а настоящего искупления грехов своими страданиями), я расскажу в своем месте…

Бегство мое совершилось так…»[342]

Толстой был человеком эпохи не то чтобы приземленной, тем более не безрелигиозной (быть может, напротив, слишком мистичной и непрактической), но постепенно, и чем дальше, тем неостановимее, утрачивавшей вкус к сакрализации политической жизни, к таинственной природе монархии. Оно бы и ничего — наступала пора новых принципов самоорганизации русского общества. Но понять «монархическое прошлое», в том числе недавнее, становилось все труднее. Существенной разницы между русским солдатом, забитым шпицрутенами, русским писателем и русским царем Толстой уже не видел. А потому исходил из человеческого, а не Божественного понимания «царской участи». Причем, если Семен Феофанович умилялся подвигом многолетнего «царственного смирения» любимого старца, продолжившего в хижине служение Богу, начатое во дворце,[343] то Лев Николаевич славил решимость Александра незримо уйти с трона, порвать с «харизматическим прошлым». Государь — такой же человек, его поведение подчинено тем же импульсам, его поступки должны оцениваться по той же шкале, что и поступки простых смертных. Был первым — стал последним; а последние станут первыми… Так волей-неволей мечтавший о побеге яснополянский старик свел легенду об ушедшем с трона русском царе и томском старце к неким элементарным психологическим основаниям.[344]

Естественно, на этом пути он не был первопроходцем; сентиментальная параллель: раскаявшийся царь — странствующий праведник — была дорога многим толстовским современникам. Уже в 60-е годы князю Н. С. Голицыну показали фотографию:[345]

«…Великого роста и благолепного вида старец, с почти обнаженною от волос головою, в белой крестьянской рубахе, опоясанный пояском, с обнаженными ногами, стоящий среди крестьянской хижины. Лицо — прекрасное, кроткое, величественное; никакого сходства ни с кем припомнить не могу. Наконец приятель мой спрашивает меня:

— Не находите ли сходства с… покойным Императором Александром Павловичем?

Я крайне удивился, начал пристальнее всматриваться и, точно, стал понемногу находить некоторое сходство и в чертах лица, и в росте».

Тогда приятель и рассказал Голицыну распространенную в Сибири легенду об императоре Александре I, скрывшемся от мирской суеты в образе отшельника Феодора Козьмича… Позже, в 1873-м, могилу старца посетил великий князь Алексей Александрович; есть стойкое убеждение, что в 1891-м у нее был и цесаревич Николай Александрович, будущий Николай II… С конца 1880-х годов в русской печати шла оживленная полемика: можно ли верить версии Хромова, легендарное ли предание сохранила народная память или историческую правду — и авторы многочисленных публикаций,[346] независимо от занимаемой ими позиции, понимали проблему так же, как понимал ее Лев Толстой. То есть — как романтически-прекрасный эпизод ухода царя с трона — в Сибирь; вероятный или невероятный — другой вопрос. В 1897-м, поддавшись обаянию легенды, Шильдер увенчает 4-й том жизнеописания Александра I легендой о старце Феодоре Козьмиче, завершая фрагментом истории русской святости исследование в области политической истории…

Но именно моральный авторитет Толстого, эстетическая убедительность его построений (которая, как помнит всякий читатель «Войны и мира», подчас была убедительнее самой исторической реальности!) окончательно привели «проблему старца Феодора Козьмича» к общему знаменателю и обрекли последующие поколения историков на разгадку одного-единственного вопроса: как? Как мог — и мог ли — совершиться уход? Как могли — и могли ли — скрыть тайну придворные? Как мог — и где — скрыться царь в «промежутке» между ноябрем 1825-го и осенью 1836-го?..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.