ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ
ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ
Десятилетний юбилей александровского правления не увенчался завершением реформ. (Тогда еще наивно полагали, что реформы подлежат завершению.) Он увенчался другим, по-своему не менее значимым для истории государства Российского, событием.
15 марта 1811 года Александр I прибыл в тихую Тверь. Здесь его ждали сердечные объятия сестры, великой княгини Екатерины Павловны, которая неустанно взращивала легальную оппозицию любимому (что делать, действительно любимому) брату. Здесь ждали его неспешные прогулки сквозь распахнутый, синий мартовский воздух. Здесь ждали его необязательные разговоры с семействами местной знати, ничем серьезным не грозящий флирт. Здесь ждал его Карамзин с подготовленной по просьбе Екатерины Павловны «Запиской о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношении», в которой восхвалялись личные достоинства Александра Павловича и порицались итоги первой половины его царствования.
Все — буквально все — подверглось тут вежливому остракизму. И дипломатические авантюры, за которые страна заплатила резким удорожанием жизни, повальным разорением дворянских семейств и купечества. И безграмотные попытки выправить финансы с помощью «серебряных денег» в противовес бумажным ассигнациям. И «новости в управлении» — столь же многочисленные, сколь и бессмысленные. И легко угадываемое намерение царя освободить крестьян — с землею или без земли, не суть важно. И выдвижение канцеляриста Сперанского, этого возможного исхитителя царской власти[138] (от которого Карамзин успел претерпеть[139]). И приближение «угодников», которым царь передоверяет властные полномочия, лишь ему одному принадлежащие по праву рождения. (Тут разумелся Аракчеев; от него Карамзин претерпит впоследствии.) И умозрительность царских представлений о «стране пребывания». И тотальное недоверие к людям…
У всех этих разнообразных числителей имелся один общий знаменатель; он же заменитель Александровых фантазий: идея уважения к порядку вещей, знакомая нам еще по «Историческому похвальному слову Екатерине». «Записка» не столько разворачивалась от начала к концу, сколько вращалась вокруг неподвижного смыслового центра этой идеи.
Говорил ли «брат Рамзей» о временах Ивана Калиты; повествовал ли о воеводах эпохи Лжедимитрия; приступал ли к правлению Михаила Романова; переносился ли мыслью в блаженное царствование развратной Екатерины[140] — всюду причину успеха находил он в согласии политиков с «обстоятельствами времени и места» и в их готовности предпочесть свершениям — завершения, созданию — исправления. Напротив, худшее в деяниях Великого Петра — то, что «пылкий монарх с разгоряченным воображением, увидев Европу, захотел сделать Россию — Голландиею». То есть не себя и свой замысел приспособил к реальности, а реальность подогнал под внешний — чуждый ей — образец. Вот и ревнующий к славе своего великого предка, но пока разделяющий лишь его недостатки[141] Александр Павлович искал лучшего — и едва не потерял имевшееся; он желал большей свободы для граждан — и поставил страну перед угрозой нового рабства, иноземного.
Страшна параллель, возникающая на страницах «Записки»; слишком прямо метит она в нежное царское сердце. «Ужасная революция» во Франции, самоуничтожившись, «оставила сына, сходного с нею в главных чертах лица. Так называемая республика обратилась в монархию, движимую гением властолюбия и побед». Россия же, ведомая по либеральной пустыне чуждым властолюбия и жаждущим перемен Александром, отнюдь не «переиграла» Францию; как раз наоборот — она утратила ясную монархическую перспективу и встала на грань революции.
Уютный фон провинциального российского городка призван был художественно усилить эффект карамзинских умозаключений. Мягкие, невысокие, желто-песочного, бело-голубого и бледно-зеленого цвета особнячки; неспешность провинциального течения жизни; простота, чуть грубоватая наивность и теплота отношений; соразмерность русского быта — все это как бы само собою встраивалось в текст заказанной Карамзину «Записки», предусматривалось сценарием великой княгини. Царь, оторвав глаза от последних строк документа, должен был оглянуться окрест себя и поразиться чуждости затеянных им реформ современному строю и всему историческому опыту России.
По той же причине непосредственно перед самой передачей, вечером 18 марта, было устроено чтение фрагментов «Истории государства Российского», работою над которой Карамзин был занят с 1803 года. Александр полагал, что его хотят развлечь картинами минувших веков; он заблуждался; его хотели увлечь великим примером.
Зачем? Да затем, чтобы республиканствующий монарх понял наконец: сам ход веков восстает против его попыток уклониться от единовластия. Составившаяся из разнородных племен Русь всегда дорожила сплоченностью, ибо главной угрозой для ее исторического бытия была «тяга прочь», удельность. Удельностью разорваны, растерзаны самые величественные из ее политических центров. И наоборот, центростремительная политика, воля к собиранию земель неизменно вознаграждалась чудесным превращением малого в великое. Так маленький городок Москва преобразился в центр огромного государства; так утвердился на русском престоле род Романовых — до избрания Михаила отнюдь не самый древний и могущественный.
Княжество - царство — Империя: вот формула русской истории. С этим считались все отечественные вожди. Даже Петр, по чьей вине дворяне поистине стали «немцами» для мещан, купцов, землевладельцев, — даже он, внеся удельный разлад в историческую «горизонталь», не нарушил исторической «вертикали». Наоборот, первый русский император окончательно сосредоточил власть в руках самодержавных — и в этом его истинное величие. Ибо хороша или плоха логика русской истории, она неизменна и не нарушима без тяжких последствий. Ослабить в России самодержавство, покоящееся на доверии дворянства царю и подчинении крестьян дворянству, невозможно; это приведет не к большей свободе, а к худшей зависимости. От чего? Или от «многоглавой гидры аристократии», или от жестокого самовластия, в котором к самодержавству примешано тиранство (тут с умыслом был приведен отрицательный пример Павла Петровича).
Итоговая же формула устройства «идеального реального» Государства Русского такова:
«Дворянство и духовенство, Сенат и Синод как хранилище законов, над всеми — Государь, единственный законодатель, единовластный источник властей. Вот основание российской монархии, которое может быть утверждено или ослаблено правилами царствующих».
ГОД 1811. Июнь. 2.
Высочайшим указом Сенату директором Лицея назначается Василий Федорович Малиновский.
Август. 3.
Прием в Тюильрийском дворце, во время которого Наполеон в течение двух часов выговаривает русскому послу А. Б. Куракину, чем подает России неприкрытый сигнал о предстоящей войне.
Если бы Александр Павлович был не государем всея Руси, а странствующим философом, то по прочтении «Записки» он непременно задал бы Карамзину несколько важных вопросов. А именно: течет ли историческое время вспять? Мыслимо ли теперь, после десятилетия перемен, вернуться в золотую екатерининскую эпоху? Это прежде всего, но также: формы правления, как любые формы на свете, должны обладать своим содержанием. Допустим, г-н сочинитель безусловно прав, и Россия выстрадала самодержавие, раз навсегда обретя в нем свою политическую физиономию. Но современный мир — не лавка древностей. Что же такое — русская монархия после французской «Энциклопедии»? Известно, на какой идее основаны были в Париже Генеральные штаты — на Декларации прав человека и гражданина. Всевластие современного монарха тоже должно покоиться на общепризнанном принципе; спрашивается: на каком? И, наконец, главное. В государстве, не имеющем ни парламента, ни собрания выборщиков президента, но уже ощутившем вкус к «общественному мнению», — кто и каким образом без корысти и страха донесет до царя «глас народа»?
Если бы Александр Павлович спросил обо всем этом, Карамзин нашелся бы, что ответить.
Он сказал бы, что не зовет вернуться назад, в блаженное царствование Екатерины. Но не потому, что время необратимо, а потому, что движение вспять ничуть не менее опасно, чем движение вперед. Возвращенное старое покажется новостью, новость же есть «зло, к коему надобно прибегать только в необходимости». У России нет пути ни вперед, ни назад; ее задача — охранять и выправлять существующее. Такое, какое есть: любое другое будет еще хуже.[142] Как Пушкин именовал себя атеистом в вопросе счастия, так автор «Записки» мог бы аттестоваться атеистом в вопросах национального прогресса. Русская история представала перед его умственным взором в виде некой пирамиды, складывающейся на протяжении веков от основания к вершине, а потом подлежащей лишь сохранению и подновлению — вплоть до очередной катастрофы, после которой строительство новой пирамиды начинается с нуля. Избежать катастрофы невозможно; оттянуть ее приближение — можно и нужно. А значит, конечная цель разумной политики, основанной на порядке вещей, есть предельное замедление времени, близкое к полной его остановке и обозначаемое торжественно-монументальным словом времена. Идеал (неосуществимый, но желанный) — конец истории до Страшного Суда, если не вместо него.
Что же до вопроса о «содержательности политических форм», то в «Записке» все мистические аспекты учения о священной природе царской власти подвергнуты холодному светскому умолчанию, а все моральные, напротив, горячо обсуждены и проблема современного, «послеэнциклопедического» самодержавия сведена к вопросу о Правде, очищенной от примесей «харизмы» и «благодати». Карамзин, как новый Агапит,[143] формулирует гражданский догмат о почтении к правдолюбивому царю, утверждает идеал самосодержательного самодержавия, идеал самовластия, ограниченного не Богом, не Патриаршеством (которое способно «конкурировать» с царем на ниве церковной, то есть ослаблять самодержавие, а потому не подлежит восстановлению), но лишь верностью государя Правде Истории и страхом перед Ее судом.
И тогда понятней становится роль, какую русский историк, русский писатель Карамзин отводит себе. Там, где нет и пока невозможны соединительные звенья между властью, олицетворенной в монархе, и «гласом народа — гласом Божиим», там рядом с троном должны встать доверенные лица. Не имеющие официальных должностей, но зато имеющие уши, чтобы слышать, и незагражденные уста, чтобы говорить. Еще в торжественной оде на воцарение Александра Павловича Карамзин писал:
…И Долгорукие дерзали Петру от сердца говорить;
Великий соглашался с ними,
И звал их братьями своими.
«Монарх! Ты будешь нас любить!»
Теперь он решил, что пришла пора осуществить собственные пожелания.
Но царь мог задать еще один вопрос: а почему именно «брат Рамзей»? Почему не кто-нибудь иной? Почему, например, не Аракчеев? На это у Карамзина имелся заранее заготовленный ответ.
«…буду говорить о настоящем, с моею совестию и с Государем, по лучшему своему уразумению. Какое имею право? Любовь к Отечеству и монарху, некоторые, может быть, данные мне Богом способности, некоторые знания, приобретенные мною в летописях мира и в беседах с мужами великими, т. е. в их творениях. Чего хочу? С добрым намерением — испытать великодушие Александра и сказать, что мне кажется справедливым и что некогда скажет история».[144]
Не от себя, не от своего имени обращается к царю «последний летописец». Отказавшись от обеспеченной судьбы успешливого издателя, он стал не просто историографом, но действительно ощутил себя русским аббатом, «светским старцем», представителем вечных интересов русской истории в быстротекущей современности. Самый быт Карамзина на всеобщем увеселительном фоне казался почти аскетическим (как быт «грузинского настоятеля» Аракчеева). Однообразный распорядок дня, всецело подчиненный титаническому труду, скромная пища, не мешающая здоровью; подчеркнутая мудрость и «неотмирность» суждений, как бы окутанных дымкой вечности…
ГОД 1811. Сентябрь. 15. Санкт-Петербург.
Освящен заложенный 27 августа 1801 года, в самом начале александровского царствования, Казанский собор.
Но Александр Павлович философом не был. Он не стал задавать лишних вопросов, потому что смертельно обиделся, да и без них вполне мог понять нечто отнюдь не философское. Во-первых, что все видят симптомы болезни, поразившей Россию, но никто не знает выхода из лабиринта российских проблем. Никто. Ни он сам, ни Сперанский, ни Екатерина Павловна, ни Карамзин, чья скептическая программа, будучи последовательно осуществленной, загнала бы болезнь вглубь и позволила бы ей исподволь набрать еще большую силу.
Во-вторых, что недовольство результатами минувшего десятилетия зашло слишком далеко, если мирная оппозиция в лице сестры и матери решается выдвинуть из своих рядов «пророка» новых времен, новых веяний.
В-третьих, что веяниям придется покориться, а с пророком предстоит повести сложную игру, учитывая некоторые из его советов, ни в коем случае не удаляя его от себя, время от времени выслушивая, но и не давая никаких авансов. Иначе произойдет одно из двух: или идеи, которые он вынашивает, уйдут в подполье и тогда за ними не уследишь, или он обретет слишком большую власть над умами и в чем-то подменит собою того самого царя, чье всевластие отстаивает с таким жаром.
Впрочем, этим предстояло заняться после. Пока же царь холодно и подчеркнуто равнодушно (впрочем, и не гневно) попрощался с автором «Записки», давая понять, что прочел, но не затвердил; недоволен, но не потрясен; обижен, но не оскорблен. И отправился из Твери в столицу — замораживать неудачное строительство и устранять последние следы прекращаемых работ, готовиться к битве века и обдумывать послевоенную перспективу. Ибо, к счастью, он решительно не поверил Карамзину, будто близящуюся войну с Наполеоном можно еще предотвратить.
ГОД тот же. Октябрь. 19. Царское Село.
Открытие Императорского лицея. Присутствуют Александр I с семьей, члены Государственного совета, министры. Профессор Александр Куницын произносит пламенную речь.
Михаил Илларионович Кутузов назначен главнокомандующим армией из четырех дивизий на Балканском фронте.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.