Но она о вкусах спорила
Но она о вкусах спорила
Дилетант, как пишет толковый словарь, — это «человек, занимающийся наукой или искусством без специальной подготовки». Таким талантливым дилетантом была Лиля Юрьевна.
В Мюнхене она образования не закончила — тяжело заболел отец, и ей пришлось вернуться в Москву. А в 1938 году она поставила у себя в комнате станок, завезла светло-голубую глину и начала лепить. Сначала это была голова Маяковского. Первая работа была не очень удачна, однако голову поставили в его музее. Вслед за ней она сделала еще несколько портретов, как бы семейную галерею — Брик, Евгения Гавриловна, Катанян. Наиболее интересным получился ее автопортрет, она отлила два экземпляра в бронзе, в этом ей содействовал Натан Альтман. Одна голова стояла у нее дома, вторую она подарила Эльзе, и та находилась в ее парижской квартире. Когда немцы оккупировали город, рни пришли к Арагону с обыском, все разгромили, перевернули вверх дном, скульптура упала на кровать, но уцелела. Теперь она в Музее Арагона — Триоле в Сен-Арну. Мне кажется наиболее удачной голова Осипа Брика.
В ЛЮ всегда удивительным образом сочетались известная буржуазность и социалистические взгляды. Она не чуралась ни того, ни другого. Футуризм ей импонировал новаторством, интересным искусством и яркими людьми. Это был тот авангард, окрашенный в красный цвет революции, который подарил миру достаточное количество несбывшихся иллюзий, но которые она принимала, ибо прозрение наступило позднее, когда оно обернулось царством ненависти и репрессий.
В юности сильно увлекалась «Что делать?» Чернышевского. Этот роман очень любили и Маяковский, и Брик, жизнь ее героев в известной степени напоминала их отношения. ЛЮ всячески всем его рекомендовала, и тот, кто его прочитывал, очень недоумевал. Сохранилась магнитофонная запись ее разговора с художником Михаилом Кулаковым:
«— Лиля Юрьевна, «Что делать?» вам нравилось с художественной стороны или… вот…
Я не отделяю этого. Все говорят, что это художественно плохо написано, а я так не считаю. Это достаточно хорошо написано, чтобы читать с восторгом. Во всяком случае, мне это ближе, чем Тургенев.
А Рахметов? Как вы к нему относились тогда?
Я к нему вообще хорошо отношусь, он мне нравится. Прочтите этот роман сейчас. Интересно. Не слишком придирайтесь к тому, как это написано. И вообще надо держать в уме, что все это написано в тюрьме. Что он никогда не жаловался, ни в чем не покривил душой. Что его боготворила молодежь, чуть не на коленях читала его вслух. И на студенческих вечеринках пели: «Выпьем мы за того, кто «Что делать?» писал, за героев его, за его идеал».
У Ольги Сократовны есть воспоминания, где она предстает очень легкомысленной особой по отношению к Чернышевскому.
Он же всю жизнь сидел в тюрьме. Ясно, что она с кем-то жила. Она была самостоятельна, он ей давал эту свободу, он ее очень любил.
Она вспоминает, как он сидит, пишет, а она в нише, где-то там в алькове с кем-то…
Целовались? Делов-то!
Да нет, не целовались…
Жили? Может, и жили. Это ничего не значит. Это не значит, что она его не любила. Нет, это сложно, так нельзя — по какому-то воспоминанию… Ну целовались, ну и что? (Прекращает разговор, который ей неприятен.)
ЛЮ, вы читали роман Набокова… этот…
Знаю, знаю. Это где он о Чернышевском плохо пишет? Я за это Набокова терпеть не могу. Читала и эту идиотскую гимназическую дребедень «Лолиту», что это за эротика? Ну, любит он эту маленькую девочку, ну, нравится ему ее щупать… Дело какое».
Вообще в ней все было неоднозначно. И ее образ никак не укладывался ни в какие конструкции. Ратовала за «Моссельпром»? Да, но с удовольствием покупала и там, и у богатых нэпманов. С восторгом относилась к рекламе «Резинотреста», но предпочитала носить обувь от Bally. Радовалась, что открываются новые парфюмерные магазины ТэЖэ, но душилась парижскими «Джикки» (а позднее «Бандит») от Герлена с интригующим и дерзким ароматом.
Одно не мешало другому — так же, как авангард и традиционное искусство. Она не была прямолинейна. «Окна РОСТА» и — Третьяковская галерея. Коллажи Варвары Степановой и — Эль Греко. Томик Маяковского переплетался ею в шевро с золотым тиснением, и она же восторгалась книгой, отпечатанной по бедности на клочках обоев. Критерий был один — талант. Она даже закрывала глаза на некоторые неблаговидные поступки — для нее поведение талантливого человека было на втором месте. Правда, если это не касалось важных для нее идей. Так, она с неприязнью относилась к Бунину из-за его вранья про Маяковского; терпеть не могла Набокова из- за того, что он замахнулся на нимб Чернышевского.
Контраст ее пристрастий отражался на ее доме, на том, что ее окружало. ЛЮ жила среди самых неожиданных вещей, но с ее вкусом они никогда не выглядели нелепыми. Даже китч она умела возвести в ранг искусства. Будучи поклонницей левого фронта, она тем не менее всю жизнь любила коврик, который никак нельзя было отнести к этому направлению. В 1916 году он был ей подарен Маяковским — расшитый бисером и цветной шерстью, с выпуклыми уточками, которые пялили перламутровые глаза. Это была насмешка молодого футуриста над мещанством, «красивостью», над китчем. «Володя рассчитывал, что мы посмеемся над шуткой и забудем о коврике. А мне он понравился, мне было приятно, что это подарок Володи, я его повесила над кроватью, и, ко всеобщему удивлению, он провисел у меня всю жизнь». Наверно, и элемент эпатажа здесь тоже присутствовал.
Она любила расписные подносы и старинные фарфоровые масленки. В конце сороковых у нее зажглись керосиновые лампы, которые все давно уже выбросили. Их мой отец переделывал в электрические. Вскоре ими стали увлекаться. «Я их ввела в моду», — сказала ЛЮ. Она уловила то, что витало в воздухе.
Во время войны, когда ничего не было и даже пара чулок превращалась в неразрешимую проблему, ей понадобилась занавеска на окно. Она собрала старые тряпочки, какие-то лоскутки, что ей давали знакомые, и по принципу деревенского одеяла сшила замечательной красоты лоскутную занавеску. Она висела у нее лет тридцать. А рядом стоял фикус, она не видела в нем ничего мещанского — просто растение с красивыми листьями.
Стены ее квартиры говорили о ее пристрастиях, о разнообразии ее склонностей. Кубистический автопортрет
Маяковского отлично соседствовал с эфиопским лубком, а птицы Брака летали рядом с космическими спутниками Натальи Гончаровой… Она любила определенных художников, самых разных — это были ее знакомые, друзья, а дружила и приятельствовала она с теми, чьи взгляды она разделяла, кого считала талантом или гениальной и интересной личностью. Часто эти люди дарили ей свои работы. Вот так и сложилось ее собрание.
С Марком Шагалом она была знакома еще до его эмиграции. Когда же подняли железный занавес, они встретились так, будто и не расставались.
Марк, вот ты всегда говоришь, что любишь Маяковского, а сам не сделал ни одной фантазии на тему его стихов.
Ах, Лиля, я уже старый и ничего не могу.
Отлично можешь. Попробуй!
Ну, я постараюсь… Но я хочу, чтобы ты посмотрела и посоветовала, а моя мастерская высоко, и ты не сможешь подняться из-за твоего больного сердца, — продолжал он отнекиваться.
Ты нарисуй, а я уж поднимусь. Не беспокойся.
Так появилась графическая серия о Маяковском, вызванная к жизни ею. Она даже подобрала с пола и сохранила наброски, как некогда сохранила обрезки пленки от картины «Закованная фильмой». Несколько листов этой серии Шагал подарил ЛЮ, несколько листов — Пушкинскому музею в Москве.
Они виделись во Франции, когда ЛЮ туда приезжала. Шагал подарил ей и отцу свою огромную монографию, где от руки на фронтисписе сделал рисунок фломастером и дарственную надпись. ЛЮ при каждой возможности посылала ему «Мишки» — конфеты, которые Шагал очень любил. (Один раз я отвозил в отель «Москва» Симоне Синьоре для него посылку — кило «Мишек» и книгу фотографий Наппельбаума.) В ее архиве лежат открытки- репродукции его картин, которые он отправлял ей и Василию Абгаровичу по праздникам. И последнее письмо от 12 августа 1978 года:
«Дорогой Вася! Как мне выразить нашу грусть и как мне передать все наши чувства о потере Лили. Вы знаете, как давно мы были с ней дружны. Мы помним Вас. Я и моя жена жмем сердечно Вашу руку. Марк Шагал».
Из классики она отдавала предпочтение Федотову и Венецианову, а передвижники оставляли ее совершенно равнодушной. Насчет же современных русских мастеров… Пожалуй, больше всех были близки ей по своим устремлениям Наталья Гончарова и Михаил Ларионов. В России они не встречались, а подружились лишь в Париже в пятидесятые годы. Гончарова подарила ЛЮ несколько работ. «Моей дорогой подружке Лиле», — надписала она каталог своей последней выставки в Париже.
Одна из картин Гончаровой — «Сфера» написана в 1959 году. Запуск спутника произвел на художницу такое сильное впечатление, что она сделала на эту тему несколько вещей. «Она ведь очень немолода, но как свежо чувствует, как современна!» — заметила ЛЮ.
ЛЮ рассказывала, как навестила Михаила Ларионова в его мастерской, пробираясь к постели больного художника по тропинке между сугробами бесчисленных полотен, картонов, рулонов и книг, книг… Они встретились так, будто были знакомы сто лет, много говорили о жизни, стихах, живописи, о том, как ему трудно и что он ничего не может найти среди этого, как он выразился, хлама… На прощание он все же нашел и подарил ей несколько рисунков, которые ЛЮ в Москве заботливо окантовала. И время от времени вешала то «Дягилева», то «Аполлинера», то профиль Маяковского в канотье, которого Ларионов нарисовал в 1922 году.
Она ценила Михаила Кулакова, Краснопевцева, у нее были их работы. Однажды где-то увидела картины Зверева и сказала, что это замечательно. Глазунова один раз посмотрела, первую выставку в ЦДРИ, и тут же перестала им интересоваться, хотя та, первая его выставка, была свежая и свернула со столбовой дороги социалистического реализма, что ЛЮ, правда, и отметила. Но она обладала даром предвидения.
Художники, которых она ценила, были из числа гонимых формалистов, то есть тех, кого не выставляли, не признавали, кто жил трудно, но не сдавался. Всегда любила Давида Штеренберга, Натана Альтмана и особенно Александра Тышлера. Из всех мастеров она ценила этого художника более других. Любила в его работах весь этот сплав фантастики и реальности, его выдумку. Рисунок «Хорошее отношение к лошадям» переезжал с ней с квартиры на квартиру, и она мечтала, чтобы Маяковскому поставили такой памятник. Куда там!
Когда Тышлер бывал у нее, она подкладывала ему листы бумаги, и за разговором он рисовал. А потом она эти рисунки окантовывала или дарила друзьям. Один из таких набросков — «Рука Лили». А портрет, который он написал в 1949 году, — самый любимый ею. Из своих портретов она еще любила полотно Штеренберга 1934 года. И конечно, портрет работы Маяковского, про который она рассказала:
«Однажды мы играли в карты (это было в 1916 году) и прервались, чтобы поужинать. Я сидела и ждала, пока закипит самовар. Володя схватил какую-то картонку, которая лежала среди старых газет, и начал рисовать на обороте. Я не успела опомниться, как портрет был готов. Мне он показался удачным, и я попросила его подписать. Вообще в 15—18-м годах вечерами, когда у нас собирался народ, Маяковский часто рисовал пером, карандашом или спичкой, обмакнутой в чернила. Портреты вручались оригиналам. В ту пору он был уже всероссийской знаменитостью, и его подарками дорожили, их берегли. Где они теперь? В каких запасниках или частных собраниях покоится эта галерея его современников? Мне удалось разыскать несколько рисунков…»
Как-то в 1939 году Надежда Давидовна Штеренберг, жена художника, пришла в гости к своей знакомой. Квартира была коммунальная, и, проходя по коридору, она увидела в соседней комнате на стене картину явно куби- стического стиля. Какая-то женщина мыла пол и ничего не могла объяснить, хозяйки не было. Надежда Давидовна подошла поближе, разглядела подпись и тут же позвонила ЛЮ, которая моментально примчалась и выяснила, что владелица картины, старушка, не прочь с нею расстаться за 200 рублей. Она дала ей 300 и стала владелицей автопортрета Маяковского! Он написал его в 1918 году. ЛЮ его помнила и тут же узнала. Картина затерялась где-то в хаосе революции, но все же нашлась. Поэт изобразил себя в цилиндре и желтой полосатой кофте. Он нахмурился — в правом углу, на него валится город. Это как бы визуальное продолжение его ранних урбанистических стихов.
Поскольку от автопортрета веет кубизмом, то его, конечно, нигде не выставляли до последнего времени, и увидеть его можно было лишь дома у ЛЮ. В 1983 году — еще до перестройки — Литературный музей взял его на юбилейную выставку в Политехнический и поместил как украшение экспозиции. Но комиссия МК КПСС, которая принимала выставку, ужаснулась и велела перевесить портрет высоко под потолок и снять этикетку — так, висит что-то цветное, ну и пусть себе висит. Никто на него не обратил внимания — что и требовалось. А вот западногерманским немцам МК КПСС был не указ и, еще раз напомнив нам, что нет пророка в своем отечестве, они выставили этого пророка у себя на выставке футуристов в самом центре Берлина. Центрее нельзя. Успех был огромный.
Что касается Пикассо, то они были знакомы заочно, передавали друг другу приветы через родных и общих друзей. «Вчера был Пикассо, я его кормила едой из твоей посылки, — писала ей Эльза в трудном послевоенном году. — Пикассо говорит, что у нас всегда очень вкусная еда, а ведь это то, что ты нам присылаешь… На днях вчетвером у Пабло праздновали его рождение, он с женой и мы. На столе стояло блюдо из креветок в виде огромной розовой клумбы, которую он сам соорудил. Очень красиво, но совершенно невкусно». Ну, раз Пикассо нравится русская еда, то ЛЮ послала ему продуктовую посылку, которую я же и отвез на почту. Он через Арагона поблагодарил и передал, что хочет написать двойной портрет «Музы»: Лиля — муза Маяковского, Эльза — муза Арагона. Но железный занавес еще не подняли, и это помешало ей приехать в Париж позировать художнику.
В годы, когда в России запрещали даже имя Пикассо, она перевела с французского его статью, чтобы окружающие могли узнать о нем хоть что-то.
Но один раз они с Пикассо все же увиделись. Вернувшись из Франции в 63-м году, ЛЮ рассказала, что они с Эльзой и Надей Леже ехали на машине мимо местечка, где у Пикассо была керамическая мастерская. «Надя предложила заглянуть — «а вдруг Пабло у себя?» — и мы действительно застали его за работой, с засученными рукавами. Руки были по локоть в глине, он даже не мог с нами поздороваться, мы поцеловались, повосклицали, на минуту присели, о чем-то пошутили — и тут же поднялись, чтобы ехать дальше, не мешать ему. Он не удерживал нас — ведь мы приехали не вовремя, — но приказал рабочему принести ящик с керамикой и предложил каждой выбрать подарок. Царский подарок! Я взяла барельеф головы быка. И, провожаемые его сожалениями о краткости визита, отбыли восвояси».
С Мартиросом Сарьяном ее связывали искренние приятельские отношения, из окна ее квартиры на Арбате были видны окна его московской квартиры. Иногда они говорили по телефону, одновременно смотрели друг на друга в окно и смеялись. Помню, что несколько раз кто- то от Сарьянов приносил ЛЮ сациви, или лобио, или всякую зелень, присланную из Еревана. Это было так просто — перейти переулок. ЛЮ в ответ передавала итальянский ликер, который появился в Москве в начале пятидесятых, коробку конфет или французские газеты. Но, в общем, это бывало нечасто, так как Сарьян большей частью жил в Армении.
ЛЮ активно интересовалась творчеством Нико Пиро- сманишвили и его личностью. Собирала материалы о нем — фото, документы, воспоминания, написала о художнике эссе. У нее было три его картины, и она щедро давала их на выставки, пока они не обветшали. Когда однажды во Франции решили сделать его экспозицию и обсуждали, где ее разместить, она удивленно сказала: «Как — где?! Конечно в Лувре!» В Лувре она и была устроена. ЛЮ считала Пиросмани гением.
Если бы ЛЮ узнала о нем при его жизни, я уверен — она нашла бы способ с ним познакомиться. А проведав о его бедственном положении, помогла бы ему в меру своих возможностей. Меценатство всегда было ей свойственно. Правда, оно не поощрялось советской властью, высмеивалось и осуждалось, но она поступала так, как считала нужным.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.