Пробелы
Пробелы
Стыд и страх — они всегда были со мной в дни моей молодости. Радостями, а иногда и счастьем, я мог называть минуты (или часы) преодоления (забывания) стыда и страха. Может быть, поэтому я выбрал актерскую профессию — на сцене это проходило. Я сливался со своим персонажем, а себя наблюдал с его точки зрения. Или наоборот — анатомировал кого-нибудь похожего на себя с такой тщательностью, что, как экспериментатор, становился на время неуязвимым для болезней и комплексов, над которыми проводишь эксперимент.
Что-то надо было назвать нормой. Надо было обозначить ноль, на шкале своей жизни.
Каждый учится умирать по-своему.
Ритуалы
Религии у меня не было. Бог... Творец... чудо Христова Воскресения... — все это тайно и смутно подступило годам к сорока. Зaгробную жизнь и реальность Страшного суда и по сей день воспринимаю лишь умственно, так сказать, поэтически. «Религия — опиум для народа» — это ведь правда. Опиум, в смысле — лекарство, спасение от боли, целебный наркотик. Опиум необходим, иначе как вынести простую истину нашей смертности, и ужас нашей истории, и тяготы ежедневности?
Конечно, наркотики есть разные. Как в аптеке — одним по бесплатным рецептам, другим за полную стоимость, а третьим еще и с наценкой за услугу. Одним настоящие, очищенные, сильные — заморские. Другим — доморощенные, те, что называются словом «аналоги», — вроде то, да не то.
Ритуал — великий наркотик. Последование: после этого надо делать это. Почему? Потому! Потому, что так будет правильно, так всегда делали. А когда будет это, то надо делать то. так все делали. Можно думать вперед, но не слишком. Хода на два, не более. Мелкими шажками входить в зону опасности, приближаться к неведомому и ужасному. Так уже было до тебя, и вот, видишь... мир стоит... крутится лента повторяющихся событий, рожают (улыбки, пеленки, родственники, упреки, мало сна, водка), работают (начальство, обиды, коллеги, непонимание, привычка, водка), болеют (простыни, лекарства, деньги, проблемы, водка), теряют (документы, билеты, права, друзей, чувство меры, заначку водки, разум), расходятся (с собрания, в разные стороны, как в море корабли, от излишне выпитой водки, без печали, с печалью, навсегда), умирают (автобус, место, забытые лица, прости, поцелуи, со святыми упокой, ноги устали, блины, кутья, водка).
Кто полностью погружен в ритуал, тот имеет гарантированный маленький покой. Но это если полностью. А вот любовь — нормальная плотская любовь — это ведь уже нарушение ритуала. Потому что любовь — если это любовь — у каждого своя, у каждого по-своему (или это только кажется?). А ритуал — это как все. По этой причине и любое творчество — если это творчество — нарушение ритуала, выход из толпы... уединение... риск одиночества.
Мы едем
Замечательный наркотик— пьянство. В России оно одновременно и нарушение ритуала, и сам ритуал. В Штатах, во Франции только самые выдающиеся поэты могут позволить себе быть пьяницами. Остальные — литераторы, писатели, стихотворцы, журналисты — вынуждены вкалывать и пьют лишь по мере возможности.
У нас пьют все лучшие, чтобы залить свое раздражение мерзостью устройства жизни. Лучшие из лучших не только пьют, но и пишут о пьянстве.
Однако пьют и средние, чтобы забыть о своей серединности и попробовать почувствовать себя лучшими.
Пьют и слабые, пьют и аутсайдеры, потому что труд их не слишком обременителен и не требует ни много времени, ни особой ясности ума.
Все наши артисты, в смысле «творцы», — кто на деле, кто на словах — противостоят тем, кого называют чиновниками. Чиновники — это власти, это начальники. Противостоят-то противостоят, но это не мешает выпивать вместе за разговорами об этом самом противостоянии.
В то же время артисты искренне сочувствуют мало знакомым им, но вызывающим большую симпатию земледельцам, рыбакам, старикам, железнодорожникам, студентам, одиноким женщинам, пенсионерам... Не слишком часто, но иногда, чтобы поддержать их дух и благосостояние, артисты выпивают с ними и совместно ругают начальство. Потом они расстаются. Артисты (литераторы, художники, поэты, актеры и т. д.) удаляются, довольные тем, что поддержали дух людей из народа. Но если случается оглянуться и вглядеться попристальнее, замечают, чти и без них (артистов) очень крепко пьют почти поголовно — земледельцы, рыбаки, старики, железнодорожники, студенты, одинокие женщины и пенсионеры.
Надо признаться, что власти (политики, начальники, директора, советники) — все кого называют (да и сами они себя гак называют) чиновниками, оставшись без компании артистов, продолжают пить. И продолжают крепко, ибо положение (служебное и материальное) позволяет им пить напитки качественные и в количестве неограниченном.
Славные люди
Очень крепко пил мой отец. И весь круг его знакомых тоже пил. По большей части это были очень одаренные люди. В разные времена среди них были художники Вадим Рындин и Михаил Григорьев, писатели Сергей Ермолинский и Виктор Ардов, начальники искусств Николай Стрельцов и Борис Загурский, режиссеры, актеры театра, цирка, эстрады... Начало каждого застолья искрилось умом, юмором, интересными, небанальными поворотами мысли, обилием знаний — народ был просвещенный, образованный. Но с течением застолья, со временем... мысли завихрялись. начинались пьяные повторы. Роскошные начала растворялись в невнятных и бессмысленных продолжениях. С годами начала исчезли из нашего дома — начиналось все где-то — в ресторанах, в чужих домах, потому что мама перестала выносить это ежедневное гуляние. Компания являлась к нам под финал, и нам доставалось худшее — тяжелая развязка с повторами.
Мы жили втроем в одной комнате в большой коммунальной квартире. Отец (об этом я уже говорил и раньше) занимал крупные посты — был режиссером крупного театра, художественным руководителем Ленконцерта, начальником театрального отдела Управления культуры Ленинграда. Все это в последние годы его жизни: примерно от смерти Сталина (1953) до внезапной кончины в 1957-м. А до этого, между художественным руководством Московским цирком, а заодно всей системой цирков СССР, и упомянутой деятельностью уже в Ленинграде, лежал почти пятилетний период безработицы, безденежья, изгойства. Отец был исключен из партии «за формализм в режиссуре цирка и ошибки в подборе кадров». Это было клеймо. Не сняв его, войти в нормальную жизнь было невозможно. А снять его могло только чудо.
Подсознание
ЮРИЙ СЕРГЕЕВИЧ ЮРСКИЙ был необычайно талантливым человеком. Артист, видимо, был превосходный. На сцене я его не видел — не застал, но его показы актерам, умение рассказывать истории, анекдоты, его розыгрыши, ею чтение (а он знал наизусть массу стихов, классической прозы и пьес), его юмор, живая мысль, которая всегда сверкала в его оценках и суждениях... — всему этому свидетель, и зритель, и слушатель. И это счастье моего детства.
Но было и другое. Смертная тоска отца, мучительное его внутреннее раздвоение. Искренняя вера в идеалы и осознание реальности как смеси фальши и насилия. И еще было обостренное чувство вины. И еще была... тайна.
Страшная ли тайна была? Да нет — происхождение. Мать — дворянка, отец — священник и боюслов. За это уже коротко отсижено в тюрьме в 35-м и отбыта ссылка с семьей. И уже «прощен» — вернули, орденом наградили, даже почетное звание дали (тогда, в тридцатые, это было редкостью). И в партию приняли (1943), и до руководящих должностей допустили. Значит, квиты? Можно раскрыть тайну? Можно считать, что и нету больше никакой тайны? Можно уже и не бояться? Так? А вот почему-то не так. И не только подробности происхождения скрывались от меня — наследника, но даже и фамилия настоящая — Жихарев. Юрский ведь актерский псевдоним. взятый еще в гимназические годы в подражание известным украинским театральным гастролерам. Многоцерковный яблочный городок Стародуб, откуда родом отец, стоит на границе брянских и малороссийских черниговских земель. Жихаревы — фамилия, распространенная в тех краях. Не высших степеней, но вполне благородная. Это отец отца, неведомый мне дед, штатская фотография которого стоит теперь на моем столе. А бабушка (тоже неведомая) и вовсе из Гудовичей — графский род. Давно умерли оба, и неизвестно, где их могилы. Разметало всю семью. И фамилии исчезли. Сестра Юрия Cepгеевича Вера стала по мужу Кулышевой, муж — военный, погиб в Киеве в самые первые дни войны. Сама Вера мучительно боролась за жизнь, трудно и одиноко растила двух сыновей и тихо умерла от непосильной ноши.
Брат Анатолий Сергеевич — ученый-экономист. О нем единодушно говорили. «Талант, большой талант!» — умер в Ленинграде в блокаду от голода. Нет больше Жихаревых.
Граф и Сэр
В конце восьмидесятых вместе с моими кузенами Юрой и Гарри — сыновьями Веры Сергеевны — собрались мы наконец в заштатный ныне городок Стародуб «в поисках родовых корней», как высокопарно выражался Юра — старший из нас, историк по образованию и по призванию. Тронулись из Mocквы на моем «жигуленке». Твердо порешили, что выедем на рассвете, но, как часто бывает, и не учли многого, и вставать рано поленились, и за завтраком заболтались. Короче, к часу дня только миновали московскую кольцевую. Полдня потеряли. К вечеру добрались до Брянска, там и заночевали А наутро двинулись по довольно ухабистой дороге на Унечу и Стародуб. И не пожалели, что едем утром, а не в темный час. Какой-то иной привкус появился в пейзаже. Надо было всмотреться в него. И вслушаться, и внюхаться. Красный Рог, имение А. К. Толстого. Остановились Зашли. Бывшее богатое поместье, превратившееся в бедный музей, — типичная для России метаморфоза. Все как положено — малая часть приведена в порядок, а на остальной то ли ремонт, то ли просто разруха. Хранитель-подвижник, с трудом сводящий концы с концами. Обожает и обожествляет каждый экспонат, переполнен знаниями и подробностями, а излить их некуда. Была бы эта жизнь святой, если б не протекала она в глуши, до которой давно уже никому нет дела.
А Алексей Константинович хорош. И внешне хорош — на любом портрете, в любом возрасте. А уж как перо-то хорошо! Теперь только задумываюсь с гордостью — ведь он отцу земляк. Отсюда, что ли, эта особая к нему любовь? Ведь у отца в библиотеке при всем нашем бездомье и кочевой жизни всегда стоял большой однотомник А. К Толстого (старое издание) и «Козьма Прутков» был. Именно на «прутковском» юморе я и воспитался, потому что отец был им пропитан. Еще и смысла не улавливая, я знал наизусть, с голоса, от многократных повторов и «Барона фон Грюнвальдуса», который, хоть вся земля перевернись, «все в той же позиции на камне сидит», и «Желанье быть испанцем» с дивным этим кличем:
Дайте мне Севилью,
Дайте мне гитару.
Дайте Инезилью,
Кастаньетов пару.
В те пятидесятые я, может быть, потому пропустил увлечение джазом и не присоединился к «стилягам», хотя сочувствовал их западническим настроениям, что, глядя на эти преувеличенные прически и костюмы, не мог не вспомнить «Желанье быть испанцем». Заложенная отцом насмешливость подавила желание присоединиться к общему потоку, в котором жило мое окружение.
Знал я и скоморошью горечь «Истории Государства Российского» с удалым зачином:
Послушайте, ребята,
Что вам расскажет дед:
Земля у нас богата,
Порядка только нет.
Русский юмор, конечно, и в гиперболах Гоголя, и в сарказме Достоевского, и в отчаянном абсурде Салтыкова-Щедрина, и в чеховском зеркале, поставленном перед убожеством жизни. Но есть еще одна живая струя. Пародия под маской философии или философия под маской пародии. Легкая, лишенная надрыва притворяющаяся дуракавалянием забава умнейших людей, забава от избытка таланта. Да, это братья Жемчужниковы и А К Толстой (выдающийся драматург и выдающийся лирический поэт) создали своего «Козьму» — предтечу всего жанра «капустников», столь нынче популярного.
Был конец апреля, все вокруг набухало и зацветало. Роскошный цвет, свет... роскошный запах. Роскошный звук ненарушенной сельской тишины. «Нет у нас ничего, — говорит хранитель. — Хотели издать хоть скромненький проспектик или набор открыток. В принципе есть решение, но средства пока не выделены. А вообще-то... на майские две группы школьников должны привезти... ну, и случайные вроде вас... откуда народу взяться?» Он проводил нас до машины. Пожелали друг другу всего хорошего. Мы тронулись. Он помахал рукой вслед и вошел в распахнутые настежь, покосившиеся ворота усадьбы.
Через десяток лет довелось мне с дочерью и тремя местными друзьями подъехать на машине к усадьбе Вальтера Скотта в Южной — «бордерской» — Шотландии. Вечерело. Замок выглядел одновременно манящим и неприступным. Музейная его часть должна была уже вот-вот закрыться. Но мы звонили с дороги и предупредили, что едем, что слегка заблудились и запаздываем. Нас ждали — в осеннее время (а был конец октября) здесь тоже посетители не толпой идут. Дом богат и ухожен — ни пылинки. Библиотека, оружейная комната, кабинет, малая гостиная, зал... Портреты, бюсты, картины... За витражными окнами темно-зеленый травяной ковер спускается к речке. Огромное травяное пространство, пересеченное невысокой деревянной оградой. Специальные хитрые турникеты — тоже деревянные: люди (изощренные создания) по одному, каждый отдельно, пройти могут, а простодушные овцы, да еще толпой, — ни за что. Овцы разбрелись по всему широкому лугу, их группочки прямо-таки живописны на фоне ряда старых деревьев возле речки и заходящего солнца.
Хозяйка в замке — пра-пра-пра... (не знаю сколько) внучка Вальтера Скотта. Седая дама с породистой осанкой. Она встречает нас в музейном магазине. Она общительна и приветлива. Говорит, что хоть замок и далеко от города, но люди бывают, и немало. Вот завтра должны привезти две группы школьников. В магазине все невероятно соблазнительно — и шали, и платки, карандаши, ручки, открытки, альбомы, женские накидки, мужские шотландские юбки, игральные карты, местная шерсть, местное варенье, местный мед — всё с маркой замка и клеймом Вальтера Скотта. Мы покупаем и то и это. Нам еще делают подарки. Прощаемся. Солнце село, а ехать еще далеко.
Вальтер Скотт для шотландцев не только великий писатель, он еще олицетворение нации. Политик, общественный деятель, защитник традиций и законодатель мод. В Глазго на главной площади — бронзовая фигура Вальтера Скотта в самом центре и на самой высокой колонне — выше всех других государственных мужей. Поэтому, думаю, может быть, государство помогает в содержании поместья, или, может, они сами так толково дели ведут. Не знаю, в этом мне не разобраться. Но твердо знаю, что выглядит все монументально и достойно. Все живо. Никакого ощущения заброшенности, оторванности от мира. Еще знаю, что Пушкин читал Вальтера Скотта и упоминает его в «Онегине» как лекарство от скуки. Знаю, что каждый мальчишка в России читал Вальтера Скотта. Знаю, что русский царь Николай I советовал Пушкину «подправить» его «Бориса Годунова» на манер Вальтера Скотта.
Но ведь Пушкин, любя великого шотландца, все-таки «подправлять» не стал. Писал свое, по-своему и для своих (Как Вальтер Скотт, кстати!) А вот теперь вопрос — читал ли каждый шотландский мальчишка Пушкина? Безоговорочно — нет! Читал ли каждый российский мальчишка А. К. Толстого? Безоговорочно — нет! Может ли один из ста (или из тысячи!) западных образованных людей (кроме узких специалистов) различить Алексея Константиновича Толстого и Льва Николаевича? Безоговорочно — нет!
А почему? Не тот уровень таланта? Не тот уровень перевода? Или его отсутствие? Не гот уровень авторитета страны? Недостаточная распространенность языка? Вот! Может быть, последнее самое главное. Для нации, претендующей на величие, это одна из важных забот. Жаль, что за последнее десятилетие сфера влияния русского языка, интерес к нему не только не расширились, но сократились катастрофически. Целые группы стран и народов не притворно, а действительно позабыли слово «здравствуйте» и с трудом припоминают (и с удовольствием произносят!) слово «до свиданья»! Но это вопросы внешних сношений. Ладно, оставим их властям. А внутри-то, а сами-то мы, а наш выбор? Некрасов то ли мечтал, то ли предрекал будущим молодым. «Белинского и Гоголя с базара понесут». Почти 150 лет прошло. Понесли?.......Ну-ну!
Привели ли в порядок усадьбу Красный Рог? Благопристойно ли там теперь? Если приватизировали, го удачно ли? Дух-то есть там или (как бывает) любой объект старины после приватизации и реставрации превращается либо в кафе, либо в постоялый двор? Не знаю. И напраслину возводить не хочу. Может. А. К Толстому и повезло. Повторю — не знаю, сам грешен, за десять лет не нашел времени воротиться в эти места. В Шотландию нашел время съездить, а в Стародуб — не нашел. (Правду сказать, в Шотландию-то пригашали, и настойчиво, затеяли там трое энтузиастов скромный фестивальчик памяти Пушкина и сумели организовать и даже некоторую поддержку властей получить. А в Стародуб от случая к случаю только звали — дескать, будет время, заезжайте, места у нас хорошие Не нашлось времени. И снова скажу — мой грех.)
Вот какие мысли крутятся в голове, пока крутится пыль хвостом за нашими «жигулями», десять лет назад свернувшими с основного тракта на Стародуб, и пока по-вечернему чавкают болота с двух сторон шоссе, по которому ведет свой «Вольво» шотландская женщина Анна Бенигсен. Как жаль, что отец за всю жизнь не побывал за границей. Наверняка пришли бы к нему те же вопросы И может быть, он нашел бы на них ответы. Он хорошо умел мыслить и формулировать.
А я вот ответов не нахожу.
На Страстной
Стародуб оказался похожим скорее на скопление садовых участков, чем на город. Яблоневый цвет почти полностью заслонил накренившиеся и покосившиеся деревянные домики. Впрочем, была и приличествующая районному центру пыльная площадь, и официальные здания на ней. В одно из таких зданий под красным флагом мы и вошли. И приняты были,, надо признаться, с искренним радушием и даже с совершенно не заслуженной нами любовью. Я чувствовал себя Остапом Бендером в роли сына лейтенанта Шмидта. Как такового меня здесь и приняли. А когда я представил двух своих великовозрастных братьев, ситуация сформировалась окончательно. Вопрос с гостиницей (она же Дом колхозника) решился мгновенно. Цель нашего визита была понята и всячески одобрена. Сейчас многие ищут свои корни — было сказано нам, — и в этой земле многие корни зарыты. Были названы фамилии революционера и изобретателя Кибальчича, был назван также Немирович-Данченко, но туманно, не настойчиво По спискам коммунального хозяйства Жихаревых сказалось более двух десятков. Но большей частью это были пригородные жители, переехавшие сюда из других мест после войны. Двое-трое дали надежду. Мы сходили, познакомились, но надежды не оправдались.
Мы шли по маленькому городу мимо вросших в землю одноэтажных домиков, мимо разрушенных церквей. Юра и Гарри порой вскрикивали: «Вот — это же наш дом... точно... а за углом школа... точно... или нет?., откуда же тут овраг?., оврага не было... Да нет — вот! Здесь! Сюда! ...Снесли, наверное...» Они искали следы своего детства и не находили их. А я — полный новичок в этих местах — покорно сворачивал, куда вели их воспоминания, вместе с ними утыкался в тупики и брел назад, и в конечном счете все дороги вели к пыльной площади с Домом колхозника и официальными зданиями.
Шла Страстная неделя. Пасха в том году пришлась на 1 мая Пожалуй, я тогда впервые в жизни обратил внимание на то, что вот — идет Страстная неделя. Пасху, конечно, знали... и отмечали регулярно — яйца красили, водку пили, куличами закусывали. Возмущались, что по телевидению именно в Пасху, в ночь, дают самые соблазнительные программы и фильмы — это чтобы отвлечь верующих от церкви. Какая подлость, говорили мы, весь год запрещают, а тут — все можно. Подлость! Из протеста выключали телевизор и просто пили водку. Но сама Пасха, а тем более Страстная неделя — это нас не касалось. Мы были крепко попорченные. А здесь, в глухомани, как-то все упоминали — и уборщица в гостинице, и подавальщица в стоповой, и даже райкомовские — вот, дескать, сегодня Страстная суббота, завтра Пасха.
Встал очень рано. Не спалось. Вышел на площадь. Флаги вывесили. Не много — несколько штук. Демонстраций никаких не намечается — перестройка! А может, их тут и не было никогда? Базара нет — пустые ряды. Мужик на телеге проехал. Грузовик пропылил. Скучно! И вдалеке слабенько зазвякал колокол. Я пошел на звук. Мимо разрушенного, заросшего собора, через овражки, мимо еще нескольких церковных развалин. Сперва шел только на звук. а потом... старухи принаряженные, чистенькие топают с узелками все в одном направлении. Ну, и я туда же. Пришли к маленькой невидной церковке на окраине. Тесно. Дышим друг другу в затылок. А мне еще все неловко — не знаю ведь, что за чем и что к чему. Хочу вслушаться, чего поют А мне в спину тычут, свечки суют: «К празднику! К Николе-угоднику! Спасителю!» Передаю вперед и раздражаюсь — сосредоточиться не могу. Батюшка в стороне исповедует — это я понял. Только, вижу, устал батюшка. Я же его как коллегу воспринимаю — в историческом костюме, с бородой. И утренний спектакль после вчерашнего вечернего. Хотят старухи что-то ему на ухо нашептать, а он торопит, держит покрывало наготове и покрикивает на очередь: «Называйте ваши имена! Называйте ваши имена! Громче говорите!» Устал батюшка, заметно. Хор поет дрожащими голосами. Слова непонятны Но вот через многие повторы прослышалось: «Смертию смерть поправ... Смертию смерть порушив...» А остальное опять неразборчиво. Я вышел из церкви. День становился жарким. Подумал я не об отце, а о неведомом мне деде. Как он тут?.. Вот так же, в таком же одеянии исповедовал бабушек этих бабок? Или иначе это все было? Тогда как? Ничего я себе не мог представить.
Старуха под яблоней
Райком и райисполком совместно пригласили нас на пикник. Поляна в лесу была хороша, угощение было щедрое, выпивка обильная, взаимные приветствия со стаканами в руках говорились от души. Я сделал встречный жест и согласился встретиться с учениками местной школы. Говорил о корнях, о том, как красивы яблони в цвету, читал отрывки из Пушкина и из Гоголя. Учительницы смотрели на Остапа Бендера с умилением и шептали ученикам: «Eгышев, не вертись, ты посмотри, кто к нам приехал, Касимов, не вздумай болтать!» Ученики, воспитанные на других фильмах, сидели смирно, смотрели с испугом и недоумением
Были на кладбище. Как и жилые дома в городе, памятники на всех могилах покосились. Списки и прежние реестры утеряны. Кибальчичей нашли — целое гнездо старых надгробий. А Жихаревых — нет, не нашли. Завтра уже и уезжать. Дела, дела ждут. Братья что-то совсем потеряли ориентиры, и я начал подумывать — а уж не ошибка ли вообще с нашими поисками, в тот ли мы Стародуб приехали, может, другой совсем город? Один из исполкомовских вдруг сказал, зайдите вот к кому... и назвал имя какой-то старухи на какой-то улочке... «Она, знаете, такая театралка. — сказал он. — Тут ведь когда-то был театр. Приезжали труппы из Унечи, из Чернигова... и сами играли... Поговорите, поговорите с этой старухой, она должна помнить».
Дом был как другие — развалина. А деревья были хороши. За заборчиком виднелась скамейка под яблоней. На скамейке сидела очень старая женщина и через увеличительное стекло читала книгу. Окликнули — не услышала. Я подошел ближе. Книга была на немецком, очень старая. Увеличительное стекло было очень сильное. Женщина смотрела сквозь него одним глазом. Я снова назвал ее по имени отчеству. Она подняла на меня взгляд. И без того выпуклые ее глаза расширились необыкновенно. Рот приоткрылся, задрожали губы, и хриплым голосом она выдохнула громко: с ЮРА!»
Говорили. Вечером я снова навестил ее с ненужными конфетами — диабет. Снова говорили Все подтвердилось. Все было — гимназист Юра Жихарев, к которому была она весьма неравнодушна, местный любительский театр, премьеры каждый месяц Юра и главный актер, и режиссер тоже, да, да... я, конечно, вовсе не похож на него — и ростом меньше, и вообще, но в первую минуту... ей показалось... Дальше воспоминания начинали идти по кругу. — А семья? Где следы семьи? Где похоронены? — Знала! Всех знала. Но время было такое... сам знаешь... я могу тебя «на ты» называть?., ну вот, а после войны вообще... Я раньше очень любила конфеты, а теперь нельзя, ничего нельзя... зачем ты их принес? Неужели ничего поумнее не мог придумать?
Поезд дальше не идет
Утром мы уезжали. Торопились — в Москве надо быть засветло. Прощались наспех. Вдруг стали путаться имена и отчества — еще не уехали, а уже стали забывать. Но обнимались и целовались искренне, от души. До встречи!.. До встречи?.. Видно будет. Машут руками вслед.
Проехали вокзал. Хороший вокзал. Крепкий, красивый. Старый. Говорят, купец когда-то на карту поставил в клубе. Проиграю — построю железную колею 30 километров, от основной дороги до стоящего в стороне Стародуба. И проиграл. И построил колею. И хороший вокзал к ней. Опять же говорят поняли другие купцы, что теперь надо дальше тянуть нитку рельсовую — на Чернигов, а оттуда уж... весь мир. Но вроде денег в тот момент не было. А там — революция. А там разруха. А там великие стройки, к которым Стародуб никакого отношения не имел. Так и остался тупик с красивым вокзалом, И даже поезд ходит. Редко.
На обратном пути гоню — опаздываем. Красный Рог проскочили мимо. Погудели. Но никого не видно. Ворота распахнуты, а людей не видать. Брянск... Сухиничи... а вот уж Подмосковье... Апрелевка... Внуково.
Вечером провожал братьев в Питер. Хорошо съездили. Только зачем? Ничего ж не нашли! А чего, собственно, искали? В себе, наверное, что-то искали. Родства друг с другом искали. Мы до этих дней так близки никогда не были. Да, честно сказать, и после так близки не были.
Три дня родства. Пробел.
Большие мельницы
Жихаревых больше нет. Эта тайна отца так и осталась тайной. Но оказалось, есть еще Юрские. Я узнал об этом через много лет после смерти отца. Оказалось, далеко-далеко есть у меня сестра Галина Юрьевна — дочь Юрия Сергеевича от первого брака.
Я становился известным. В каком-то газетном интервью рассказал я об отце, о маме, об уюте нашей семьи, о способности отца любить и заботиться. И получаю письмо из Душанбе — дескать, да? Уютно? Хорошо заботился? А я как жила? А мать моя? А дочь моя? Почему нам не были уютно?
Вот так-то! Я ответил на письмо, но с Галиной мы так и не увиделись — она вскоре умерла. А племянницу Оксану и внучатого племянника я обрел.
Вот они — тайны отца. О других не знаю. Думаю, и не было их. Но такая уж этo была натура, что и этих тайн хватило для сопровождавшего его всю жизнь чувства вины. Вины за свои грехи (они есть у каждою. Даже у такого чистою человека, каким был Юрий Сергеевич), но не только за свои личные. Чувство вины от стыда — за несправедливость, за невозможность помочь, исправить или за недостаточную помощь. Отец как личную вину переживал репрессии, коснувшиеся близких и дальних знакомых, любые антисемитские кампании или выпады, откровенную ложь лозунгов, двоедушие, ставшее нормой жизни. Черты донкихотства были не только в его внешности, но в его натуре. Он кидался на помощь, однако его враждебные мельницы были так высоки, что дотянуться до них невозможно. Случалось, пытался, но его тут же сшибали с коня, и летел вниз со всех ступенек и должностей. Оставалось размахивать руками, стоя в отдалении. От этого тоже было стыдно, было постоянное чувство вины. Отсюда вино. Отсюда водка — спасение потерянных поколений. Безнадежная попытка забыться и быть веселым, как в молодости в Стародубе (старуха сказала, что прежде всего был он необыкновенно веселым и заражал всех весельем), когда еще не знал, не видел, недопонимал того, что происходило.
Подсознание-2
Отец носил оформленную бородку и усы. Каждый день подбривал, По утрам он бывал так хорош. Стихами, ролями, цитатами была набита его голова. И в похмельной легкости (или похмельной тяжести — не имеет значения) они рвались наружу, большими кусками, в голос, в великолепной интонировке его красивого низкого баритона. Гоголь. Пушкин, Достоевский, А. К. Толстой, Чехов, Горький, Бунин, Леонид Андреев вперемежку с какими-то забавными куплетами, обрывками старых студенческих песен,
«Люблю красивые непонятные слова», — цитировал отец монолог горьковского Сатина. И сам любил, как это у него назвалось, «говорить слова». Тут и поднималась со дна души смесь обрывков памяти и выплесков подсознания. Отец правил на ремне опасную бритву, намыливал щеки.., колол щепу для растопки печки (да, да — это в городе Ленинграде, в центре, в 50-м году, и не было у нас еще центрального отопления) — делал простые бытовые работы, и, как другие при этом напевают, он «говорил слова».
Презумпция... Презумпция!!! (много раз) — Презумпция! «А может быть, я и не человек?» — «Вчера в клубе говорят: Шекспир, Вольтер А я не читал. А сделал вид, что читал. И другие тоже, как я» (это из Чехова).
«Renixa! Реникса! О, если бы не существовать!» (опять Чехов)
«В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте» (Гоголь).
«У приказных ворот / собирался народ / густо. Говорил в простоте, / что в его животе / пусто» (А. К. Толстой).
«Человек — это не ты и не я, человек — это ты, я, Наполеон, Навуходоносор... Он уйдет., вот увидите — он уйдет» (Горький).
«Наша жизнь коротка, / все уносит с собой / Наша юность, друзья, / пронесется стрелой. / Проведемте, друзья, эту ночь веселей, / Пусть студентов семья / соберется тесней» (из Л. Андреева). «Мы все глядим в Наполеоны / Двуногих тварей миллионы / Для нас орудие одно / Нам чувство дико и смешно» {Пушкин).
Среди этих восклицаний и бормотаний услышал я впервые, абсолютно не сознавая, что это такое, отрывки, фразы, обороты псалмов, молитв, церковных возглашений. Для меня это и были «красивые непонятные слова». Смысл не доходил. Смысл был, но он оставался отцовской тайной.
«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе, но в законе Господнем воля Ею, и в законе Ею поучится день и нощь». ...И опять- «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых...»
Потом отец одевался, выкуривал папироску-другую и говорил: «Зюка (так он звал меня), я сегодня поздно. Партсобрание. Ладно, я пошел в департамент. Ни пуха тебе...» И отправлялся. Шел. А я не свявывал тогда «Блажен муж, иже НЕ иде...» с тем, что он-то ШЕЛ. Много лет спустя только задним числом связал я одно с другим и узнал, что «Блажен муж...» — начало 1-го псалма Давида, открытие Псалтири.
8 июля
Я обожал отца и страдал за него. Мы жили не просто скромно, мы жили бедно. Но понимаю я это только сейчас. Тогда мне казалось — нормально. Более того, теперь я догадываюсь, что для отца все эти неудобства жизни и отсутствие денег в какой-то мере уравновешивали его чувство глобальной вины перед теми, кому еще хуже.
Сколько помню, отец всегда был в долгах. В больших долгах. А брал он в долг особенным образом. Во-первых, находил обильные возвышенные и веселые слова тому, кто дал в долг. Во-вторых, делал ему подарок. А в-третьих, как он выражался, «фетировал» его, то есть приглашал еще несколько приятных обоим человек и несколько дней кутили вместе в честь того, что сумма получена. И оставалась от «суммы» малая толика. Долг надо отдавать. Отдавал в срок — дворянская честь требует. Для этого снова умудрялся где-то взять в долг. И опять все сначала. Лет с четырнадцати он брал меня с собой на просмотры спектаклей. Знакомил с коллегами и очень серьезно представлял меня: «Мой сын, наследник всех моих долгов».
В повести Виктора Драгунского о цирке сороковых голов, которая называлась «Сегодня и ежедневно», лица все реальные, только фамилии выдуманы. Худрук цирка — высокий, худой, с бородкой и усами, похожий на Дон Кихота, носит в повести фамилию Долгов. Ну конечно!
Умер отец внезапно В июне еще активно работал в Москве — был членом жюри Всемирного фестиваля молодежи и студентов (1957), а 8 июля в Доме отдыха ВТО Комарово под Ленинградом скоропостижно скончался на руках у мамы и на глазах у меня. Похоронное многолюдство и искренняя любовь к нему многих, которую ощущаю я и теперь, через десятилетия, не смягчают потери. Он был маяком и опорой. Два проклятия приблизили его кончину — водка и долги.
Как все
Я возненавидел долги и пьянство. В долг не жил никогда, как бы трудно ни было. А пьянство... этот наркотик не мой, и его спасительные (сомнительные) радости — не мои. Хотя пил. Начинал. В университетские времена компаний не только не чурался, но был, пожалуй, душой общества. А в те времена непьяных компаний вовсе и не бывало. Выпить мог много и не пьянел. И потому ничего не опасался. До поры до времени казалось мне, что я железный. Гордился — меру знаю, и мера моя высока. Но вот — раз, а потом — два поплыло перед глазами. Пол накренился. Пошла блевотина. И полная неподвижность на следующий день — головы не поднять. Я сумел сказать себе «стоп», но в компаниях остался. И теперь, сторонним уже глазом, разглядел эти с детства знакомые повторы фраз, это слюнявое кружение мысли на одном месте.
Кажется (может быть, только кажется?), в пятидесятые годы пьяные разговоры рождали еще откровенность — рискованную, даже опасную, но такую необходимую. Был смысл — сбросить панцирь, открыться! Но дальше — в шестидесятые и еще дальше, в невероятно (неупотребимо) свободные перестроечные годы, когда и так все откровенно донельзя, когда мысль, рванувшись от Эзоповых дальних намеков, аллюзий и тонкостей интонаций, превратилась в нечто топорное, всё в лоб, всё голо и плоско, — в эти времена пьяные разговоры стали просто невыносимы.
Водку я люблю, но теперь предпочитаю выпить в одиночку, где-нибудь в гостиничном номере после концерта. Принять дозу или даже полторы, закусить и, бывает, даже наговорить вслух всякой ерунды о прошедшем дне, об успехе или поражении. Но не утомлять никого этим пустословием и — главное! — не слышать чужих излияний.
Так уходишь в одиночество. Так обретаешь репутацию трезвенника и некоторый холодок в отношениях — не пьет, как надо. Не свой. Зануда. Да, ребята... и вы не свои!
С большой буквы
Надо поддерживать — отношения, дружбу, контакты, традиции, форму, связи — всё поддерживать надо! А то упадет! Пропускать нельзя! Я пропускал. И многое пропустил.
Пропустил, например, Ее Величество Богему. Пишу с большой буквы, потому что Она сильна и властна почти божественно. Да и корень слова что-нибудь да значит. Не забудем, конечно, что корень слова похож на русский, а слово-то... слово оттуда — французское. Но и мистика случайного сходства тоже весома.
БОГЕМА — БЕСПОРЯДОЧНАЯ ЖИЗНЬ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫЕ СЧИТАЮТ СЕБЯ И ОБЪЯВЛЯЮТ СЕБЯ ПОРЯДОЧНЫМИ.
Богема моего поколения, очевидно, связана прежде всего с пьянством на квартирах, с немногочисленными ресторанами и — прежде всего — с разговорами. Еще — Богема тех времен обязательно связана с искусством. Чердаки художников, подвалы скульпторов, закулисье театров — ее любимые места кишения и размножения. Новая Богема балует себя наркотиками, ночными клубами, презентациями чего угодно кому угодно, дорогостоящими играми и заграницей. Искусство присутствует, но по касательной — это дизайн, мода и... звезды, однако исключительно в их скандальных проявлениях. Новую я совсем не знаю. Смотрю на нее издали. А прежнюю, еще и теперь не исчезнувшую окончательно, знавал, касался и... пропустил.
Я читаю выходящие книги о том времени Василия Аксенова, Толи Наймана и удивляюсь. Это рассказы о людях, событиях и местах моей молодости. Все совпадает — по дням можно проверить — мы были в одном месте и в одно время. Но только это не обо мне. Мне нравятся эти книги, мне интересно узнать новое о том старом, из которого я вышел. Мы почти рядом. Мало того, я с Аксеновым телефонно даже знаком был — хотел снять в кино его «Затоваренную бочкотару», заявку на «Ленфильм» подавал. Круг Наймана через Рейна и Бродского и Битова тоже мне был нечужой. Но я не их, и они не мои — и тут, надо признаться, одиночество. При том, что я их поклонник — читатель их и хвалитель. «Ожог» — одно из самых сильных впечатлений целого десятилетия. С Беллой мы давно и нежно знакомы, мы были бы «на ты», кабы она не называла всех «на вы». С Борей Мессерером мы спектакль вместе сделали («Орнифль» в «Моссовете»), я у него в мастерской много часов провел. Эта мастерская — самый центральный центр всех исканий, борений, богемий... Я бывал, я любил их, а вот... не влился Не влип.
Пробел.
Может, попытаться описать Богему с точки зрения частично причастного? С точки зрения отчасти увязшего? Это, быть может, независимая точка зрения? Да нет, это слишком! Это просто частная точка зрения. Но для истории — попробуем! В чисто научных целях.
Богема моих времен
Дома творческой интеллигенции, они же рестораны: Дом актера (угол Пушкинской площади и улицы Горького), Дом литераторов (Герцена), Дом кино (целых два — Воровского и Васильевская), Дом журналистов (угол Калинина и Суворовскою бульвара), Дом композиторов (Неждановой), Дом художников (без ресторана, но с презентациями — Крымский вал). Отчасти — Дом архитекторов (Щусева), Дом ученых (Кропоткинская). Есть еще свои постоянные углы в ресторанах «Арагви», «Центральный», «Москва», «Националы) — но это уже не чистая Богема, а богема со спонсорами — они и тогда были. А как же!
Торговые работники, врачи-частники, теневики, цеховики, просто спекулянты, начальники средней руки с распухшими от взяток карманами, большие начальники, которых просто везде принимают бесплатно вместе с компанией и само застолье есть взятка. Есть еще группа ресторанов, но тут уже fifty-fifty, не просто Богема и не богема со спонсорами, а смеси: личный блат, халява, разгул на три рубля, грузины из-за соседнего столика: «Можно вас попросить к нашей компании, товарищи артисты, наши девушки будут счастливы, панымаэшь, посидэть с вами!» Это рестораны «Пекин». «Баку», «Минск», «София».
А в Ленинграде — Дом искусств, Дом архитекторов... и далее по списку. И рестораны «Восточный», «Кавказский», «Крыша» в гостинице «Европейская», позже — «Садко»... и далее по ограниченному и немалому списку.
А в Риге... а в Таллине... а в Ташкенте...
Пили, гуляли, шумели по этим адресам разные веселые люди — больше, конечно, разбойники разных мастей. Разбойники всегда сильно веселятся и поднимают кубки после удачных набегов. Но и творческая интеллигенция гуляла и шумела И околотворческая. И околоинтеллигенция. И вовсенеинтеллигенпия. Все вместе — БО-О-ГЕ-М А.
Булгаков, конечно, вспоминается — «Было дело в Грибоедове» — чудные главы ресторанной жизни. Но то другие годы, другой запашок. А это наши, недавние, родные.
Богема — стиль жизни Богема — понятие круглосуточное. Где-то, конечно, работали, служили. Вернее, числились. Но часто-часто бюллетенили. Освобождение от работы выписывали — тоже бoгемные — знакомые доктора. А можно и без докторов. Можно прийти на службу, показаться, рассказать пару анекдотов, обаятельно пошутить с секретаршей начальника, насмешить самого начальника легким злословием и вольнодумством и... отлучиться «по общественным делам». День пошел!
Телефон! Телефон — оружие Богемы. Раскалить диск и трубку двумя десятками звонков-
«Люсенька, кто тебя сегодня ужинает?»
«Яша, когда у вас для пап и мам?»
«Гриша, позарез нужны «Мифы народов мира»... Любые деньги».
«Игорь, махнем на недельку в Ригу? Могу справить командировку, номер нам забронируют»
«Сеня, хороших конфет пару коробок можешь сделать? — Ладно. — Вечером у Бори. Я там расплачусь. Ага, для нее и для ее сменщицы. Ну, с какой стати? Перестань, я тебе и так сколько должен... — Ладно, разберемся... О чем ты говоришь, конечно! — В 23.00 капустник с Ширвиндтом и Державиным... Конечно! — Послезавтра. — Считай, ты уже там. Для тебя можно и втроем. Нет, к Эскину не суйся, я сам тебе передам».
«Вика, не будь дурой, возвращайся к нему. — А я помогу. Но не за так. — А вот завтра увидимся, я научу. — Посидим... полежим... все объясню...»
Обеденный перерыв
В два часа открываются рестораны Домов. Цены дневные — облегченные. Правда, и тарелочки маленькие, и порции, не обременяющие желудок. Это время комплексных обедов — для своих служащих, для их знакомых, для завсегдатаев (очень чисто выбрит, после бритья применяет пудру, остро пахнет мужским одеколоном «Зодиак», с помощью ножа и вилки ест даже зеленый горошек, каждую горошину отдельно «Я обедаю в Доме актера с одна тысяча девятьсот... ...Помню, когда в эту дверь входил Остужев... Это было в том бывшем помещении, когда еще не было Дома актера») и для счастливчиков провинциалов, имеющих сюда доступ («У нас коллегия на день раньше кончилась, свободен как птица. Тут рядом Елисеевский, я там и возьму колбаски, там и очередь всего на час, не больше, я заходил, глянул, там четыре кассы на колбасный работают, быстро идет, а ужинать опять сюда, мне обещали договориться, хотелось бы повидать Олега Даля, он, говорят, пьет жутко, хотелось бы взглянуть на него вблизи»). Очень сильно звякают простые ложки о простые тарелки.
Большинство посетителей в этот час — девушки и женщины: секретарши, помощницы, референты, инспектора и просто женщины, всегда тут работающие, с незапамятных времен, но все забыли, в том числе и они сами, как называется их должность. Много курят, много пьют кофе. Вообще-то это не кофе, это раствор коричневого порошка в невскипевшей воде, но называется кофе.
Специальный стол за ширмочкой для секретарей союза. Там сидит с секретарем некто неизвестный, особо приведенный. Там не котлетка, а отбивная. Не пюре, а жареная картошечка. Там уже и графинчик. Небольшой, правда, граммов на 200 Ну, от силы на 300.
Еще не вечер. Скатерти не белые, а, скажем, светлые — на свисающих подолах кое-где легкие потеки позавчерашнего соуса. Крошки хлеба по всей поверхности столов — чуток, но присутствуют. Пепельница одна на четверых, иногда на шестерых. Окурки горкой. В дверях тесной группочкой страждущие, ожидающие свободных мест, «время же... обеденный же перерыв же.. ». Но сидящие не спешат. Тянут и тянут с уходом: еще кофеёчку, еще сигареточку.
«Шестнадцатого у нее юбилей. Надо обзвонить, и список поздравляющих надо. И концерт. Ой, не говори, подруга! Всё на мне!»
«А когда у них просмотр? Если Володька не сделает мне четыре места, я его убью».
«Ой, я устала смертельно. Уеду в Рузу на конференцию кукольников. Пока они там ля-ля. я хоть отосплюсь немного».
«Наташка доигралась — Сашка третью ночь не ночует дома. Сама виновата».
«А где же он ночует?»
«У меня. Только — никому!»
«Подруга, за кого ты меня принимаешь?»
Это не Богема с большой буквы. Это... богемия. Не в смысле территория в районе Чехии, называвшаяся так в Средние века, а в смысле — окрестности настоящей Богемы. Скажете, похоже на обычные сплетни? Похоже. Мало того, это они и есть. Но не будем кривить рот — «Сплетни света (по Пушкину!) важная часть жизни и одна из самых занимательных». Правда в данном случае и Свет не особо яркий, и богемия — повторюсь — окрестная.
Еще не вечер.
В четыре ресторан закрывается. Грустно и устало обедают официантки. Пара пьяниц толчется у буфета.
«Клава, ну, Клава! Сто пятьдесят — и всё. Завтра в Останкино заплатят за сказку — сразу рассчитаюсь. Клава!»
«Можешь дать поесть по-человечески? Подождать можешь пять минут?»
«Да ешь, ешь, конечно. Но потом нальешь сто пятьдесят? У меня спектакль, а мне еще на радио заскочить надо».
Еще не вечер
В шесть место у дверей занимает швейцар в форме. Барьер закрыт. Вход только по мере возможности. И по пропускам. И по блату. Еще по пять рублей в руку. А также по договоренности. Ну, и, естественно, по нахалке.
Скатерти белые. Цены повысились. Состав официантов обновился — больше стало мужчин. За дело берутся мастера. Пошел народ. Не густо, но пошел.
Это всё еще не Богема. Первые посетители вечерней смены — это просто те, кто опоздал в обед или не был допущен и теперь хочет жрать.
А вот квартет болтунов. Актеры. Спектакля сегодня нет, и у каждого в кармане по двадцать рублей, свободно конвертируемых в пищевые продукты. Пришли вволю потолковать, пока чисто и не шумно (это намерение такое, на самом деле они застрянут до самою закрытия, а потом в дыме и гаме, одалживая тут и там по грешке-пятерке, будут вымаливать у бессонной Клавы еще по сто и еще по сто и всё толковать, толковать). Но пока, в начале, сели чинно, заказали много и пошли качать рейтинги Гамбургского счета.
«Как Николай Константинович играл, так хера кому-нибудь сыграть!»
«Борис никогда зря не снимет с роли. Значит, он сам нарывался»
«Да иди ты... Видел я...»
«Меня Юлий Юльевич утвердил на роль, в окружении Савинкова, там один предатель, отличная роль, двадцать четыре съемочных дня, и съемки — Ялта, Варна, Выборг — роскошь! Так наш уперся и не отпустил. Пошел на принцип».
«Ну, видел я его в этой муре... Ну, клянусь тебе, ничего особенного».
«А-а-а! Это другой колер, про Пантелеймона Александровича ничего не скажу, это Божьей милостью актер. Актерище! Он может ничего не делать, может играть ужасно, может текст весь перезабыть, пьяный может быть, и ширинка расстегнута, и ни слова не понятно, что он говорит, но плохо он играть не может! Не может, и всё!»
Это разговоры первых двух часов долгого сидения. А во вторые два часа уже переходят на личности и слегка горячатся, порой даже с разбиванием рюмок от неосторожного движения.
«Ну, типичная знаковая режиссура. Ты тут не виноват, это он тебя неправильно ведет. Ты ведь все показываешь, ты же ничего не проживаешь».
«Я не проживаю? Да ты, бля, соображаешь, что ты сказал? Нет, Витя, ты, бля, слыхал, что он говорит? Это я не проживаю? Да у нас Жан Луи Барро был на спектакле, он охерел от того, как я проживаю».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.