Глава 10 ДЕД ГАВРИЛ, БАБКА НАТАЛЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

ДЕД ГАВРИЛ, БАБКА НАТАЛЬЯ

При всём моём московском снобизме самые серьёзные романтические истории у меня случались с провинциалами. Я энергетически ощущала их другими, иными настолько сильно, что даже пыталась подвести под это астрологию и гумилёвскую теорию пассионарности. Думаю, всё проще: в Москве обращали на себя внимание лишь самые яркие из провинциалов, сдавшие неоднократный тест на волю и мужество, экстерьер и интеллект. Плюс семейный сценарий, героем которого всегда оказывался пришедший издалека и сделавший себя сам мужчина.

Я никогда не видела родителей своего отца, деда — Гаврила Семёновича Гаврилина и бабушку — Наталью Николаевну Зайцеву. Половина проблем нашей семьи, — это проблема семейных тайн. Только после двадцати я узнала, что у отца была первая жена, а у меня — сводный брат, трагически погибший в возрасте семи лет. Естественно, родные отца, поддерживая дружбу с первой женой (кстати, детдомовкой), не могли столь же страстно любить вторую, очень молодую, амбициозную жену.

Лет в тридцать пять я добралась до автобиографии деда Гаврила, толстенной амбарной книги, которую мой отец принёс после смерти деда и поклялся издать, но не смог. Перед вами малая её часть.

Родился я 1888 года 26 марта по старому стилю, по новому 8 апреля.

Дед не любил мою мать, поэтому отправил нашу семью начинать новую жизнь, оделив частью двора, половиной риги, двумя овцами и плохоньким теленком. К этому моменту нас было пять ребятишек, да мама опять в положении. Пока отец строил новый дом, в старом жили вместе. Они обедали как богатые, а нам мама покупала куски хлеба, которые собирали нищие у церкви, а потом распродавали. Особенно плохо было мне — младший из братьев, я видел от них много обиды. До школы обуться и одеться мне было не во что. Выходя на улицу, обувал и надевал что-то со старших. Уберусь как чучело и стою около дома, а ребята постарше дразнят меня.

В школу пошел в 1896 году. На открытие учебного сезона собралась местная знать: сельский староста, волостной старшина, урядник, поп, дьякон, князь Кропоткин и купец Галахов. Поп отслужил молебен, и присутствующие мамочки учеников молились о ниспослании чадам преуспевания в науках. Но не всем бог ниспослал милость, многие из зажиточных семей оказались тупицами и олухами. Я начал учиться не скажу чтоб прилежно, но у меня оказались приличные способности.

Старшие братья уже работали, а в хозяйстве я оставался за мужчину. До Казанской, престольного праздника, надо было хлеб убирать да обмолачивать, а после Казанской овёс убирать да обмолачивать. Одному не под силу, а старшие с меня спросят. Я звал на подмогу товарищей. Подмогу надо было чем-то компенсировать, я сообразил, что могу платить яблоками. Яблонь своих у нас не было, так я ночью перед самым утром забирался в чужой сад, набирал яблок с лучших яблонь, которые ещё днём примечал, и кормил товарищей.

Работы было так много, что гулять ходил только вечерами, мы садились с ребятами и рассказывали сказки. Сказок я знал больше всех, их уйма была в школьной библиотеке. Пока были одни, я рассказывал озорные сказки про попов да отставных солдат, а когда приходили девчата, только сказки о богатырях, царевичах да их невестах. Теперь уже всё перезабыл, а тогда целые ночи сказками моими заслушивались. Я любил во всем держать первенство.

Мне рано пришлось работать по найму плотником, хотя хотелось продолжать учение дальше. Вставать приходилось в 4 часа, а ложиться в 10. Бывало, иду на работу и сплю на ходу. Ещё через год меня стали считать женихом, а женихами считали ребятишек с наступления семнадцатого года, и невест сватали за год до венчания. Семья стала зажиточной, и я считался завидным женихом.

Гулянки по улице проходили часов до 11–12 ночи. Зимой гуляли в овчинных тулупах, бывало, сядешь в укромном местечке, завернешь подругу в тулуп и сидишь, пока не захочется спать, да разговоры разговариваешь. Девушки рассказывают, у кого сколько платьев, кому какое ещё хотят купить, ребята — про своё. Запасёшься семечками на всю гулянку, иногда конфет недорогих купишь 100–200 граммов. Эх, милое время, и помирать будешь, так будешь жалеть, что быстро прошло.

Гулял я с многими девчатами, но решил остаться холостым и так пойти на службу в армию. Было принято, что несговорённые, непросватанные гуляли с кем хотели. Я, как самый завидный парень из самой зажиточной семьи в деревне, приглашал гулять уже сговорённую девушку, и она не отказывала. Помолвка её рушилась, а я вскоре её бросал.

Мама плакала и горевала, что я от рук отбился, а отец говорил, мол, добегается по чужим дворам, зарежут его, только шкура даром пропадёт. В семи км от нашей деревни находился монастырь, воздвигнутый во имя апостола Иоанна Богослова. Там в субботу на пасхальной неделе освящали и раздавали так называемый артус, и все ходили, чтобы получить небольшой кусочек обыкновенного чёрствого белого хлеба, имевшего форму кулича. Хлеб этот святили вместе с пасхами, и после он стоял в церкви против левых великих царских дверей. Чтобы получить кусочек, надо было простоять часов пять-шесть в очереди, да ещё могло не достаться. В очередь-то становилось около 2000 человек, и среди них всегда моя мама. Кусочки эти хранились до трёх лет, а расходовала она их крошечками, в случае болезни кого из семьи и даже скота.

В этой очереди мама встретила женщину из деревни Кудашево и пожаловалась, что младший сынок никак не найдет невесту, какую хочет, и может уйти на службу неженатым. А женщина говорит, что у неё племянница невеста, красавица писаная, и предложила прийти посмотреть. Приходим в ту деревню, а там уж все знают, что к Наташе Зайцевой жених пришел. Увидел я Наташеньку, и всё. Это была молоденькая розочка, ростик средний, комплекция, как у статуи, одним словом, куколка, а было ей 15 лет 6 месяцев. Свахи вызвали меня в сенцы да спрашивают, можно ли договариваться. Я дал согласие, и она дала. Пришли её подружки, и мы начали играть в карты. Такое первое развлечение полагалось между молодыми. Часика два посидели и решили, что сговариваться будем на Троицу. А покуда получше узнаем друг друга и начнём родниться.

Свадьбу назначили на 22 октября, да не договорились о приданом. Родители хотели взять за невестой 80 рублей, а Наташины давали только 60. На семейном обсуждении вдруг без меня решили это сватовство оставить и искать другую девушку. Я рассердился и сказал, что если б сватали не девушку, а корову, то могли бы за деньги торговаться, что я больше ни на ком жениться не буду, хлопнул дверью и ушёл из дому. Отец начал кричать, а мама упала ему в ноги и вымолила согласие.

А быт семьи был таков, что всем управляли родители, семья была 19 человек. 5 мужчин-работников, остальные женщины и дети; работали все в один кошелек, а деньгами распоряжался папаша. Я в любимцах папашиных никогда не ходил и понимал, что с моим характером не вытерплю, если молодую жену мою станут обижать.

22 октября собрался свадебный поезд, и мы поехали из Аксенова в Кудашево. В этот день землю покрыл снег, пришлось ехать на санях. Свадьба продолжалась четыре дня, было выпито 7 ведер вина белого и 4 ведра вина красного, съеден бык на 7 пудов и поросенок на 5 пудов. И много чего ещё, и после этого стали мы мужем и женой.

Постом поехал работать в Спасский уезд к подрядчику Сергееву. Договорились с ним на 10 рублей в месяц на его харчах и с его квартирой. Работа нелёгкая, а харчи постные, постом ни рыбу, ни мясо есть было нельзя. А попы пустили легенду, что по святому писанию должен быть вот-вот свету конец. И я, работая, думал, что не придётся больше мне увидеть близких. Сказали, что вернёмся домой в пятницу утром, а света конец будет на благовещенье, 25 марта, в воскресенье. Получилось, что день пасхи совпал со днём благовещенья, так было только второй раз с начала нашей веры, и попы говорили, что это и будет второе пришествие.

Когда я приехал к Наташеньке, она, как и все, готовилась помирать. Но дождались пасхи, разговелись, сидим… а архангелы всё не трубят. Обрадовались все, стали пить да гулять.

Поехал я после праздника работать в Рязани у Степана Ивановича Пирогова, отца артистов Григория и Александра. Тогда, весной 1909 года, Григорий был уже артистом, Александр ещё подростком, а их брат Михаил был протодиаконом. И так как у меня голос был отличный, тенор, часто мы с Михаилом певали на два голоса «тройку почтовую». Голос у Михаила был редкостный, Шаляпин в сравнении с ним был мелочь, но славы Михаил не получил, потому что стал дворцовым протодиаконом. А попал туда во время Бородинского юбилея, когда провозгласил многолетие Николаю второму. Царь, как услышал голос, сразу забрал его к себе. Потом из царского двора Михаил вылетел и объявлен был неблагонадёжным.

На уборку урожая я приехал домой. Наташенька объявила мне, что беременна, и я радовался, что пойду в армию, а у неё будет забава. Жили мы по-деревенски неплохо, но меня эта жизнь не устраивала. И думал я, как всю эту жизнь изменить.

15 октября поступил я в распоряжение воинского начальника, а 29 узнал, что назначен служить во Владивосток на Русский остров.

На поезд провожать приехали папаша и дядька, одетые в серые суконные поддевки, в дорогие шапки, оба большого роста и с бородами лопатой. Мне было приятно, что мои родственники лучше и богаче всех провожающих, но сердце щемило от того, как несправедлив ко мне отец. Поезд тронулся, Наташа заплакала так, будто навсегда со мной прощается, и тут только я понял, что оставляю её на целых три года. Худо мне стало, а поезд уже едет, сел я на свое место, сбросил пиджак и запел с горя. Голос у меня был отличный, все стали слушать, кто подпевать, а у кого слезы полились. Когда я кончил, то все закричали «Браво, Гаврилин! Браво!», как в театре, а я уж и сам чуть не плакал.

По дороге я в карты играл да книжки читал да смотрел во все глаза. Увидел я уральские горы, сибирские леса, людей, каких раньше не видывал. Татар, башкиров, калмыков, киргизов. А на станции Маньчжурия всё стоило так дёшево, что все напились и из состава в состав перегружались еле ноги волоча.

Когда приехали во Владивосток, бухты были покрыты льдом, и мы пошли на остров Русский пешком. По дороге некоторые хулиганы из наших обижали китайцев, а парни поосновательней их одергивали, китайцы ведь были ничем нас не хуже, просто мы их раньше никогда в глаза не видели.

Поселились в бараки плохо натопленные, и в баню свели в такую, что в ней больше испачкаешься, чем вымоешься. Но тут уж без всякого ропота, такая солдатская доля. Коек для спанья не было, а только общие нары. Выдали обмундирование и постельные принадлежности: шинель новую, брюки чёрного сукна, сапоги козьи две пары, верхнюю рубаху штапельного полотна с погонами, фуражку-бескозырку, папаху баранью, башлык суконный жёлтый, матрас набитый соломой, одеяло шерстяное, наволочек три штуки, простынь двуспальных три штуки, полотенцев три штуки, платков носовых три штуки и белья тельного три пары. Те, которые из бедноты, обрадовались, они ведь и дома так не одевались да на таких белых простынях не спали. Столовая была рядом, харчи хорошие, по три фунта хлеба, по фунту мяса, по полфунта крупы, масла, сахара, овощей всяких, в общем, жить можно. Да ещё в лавке можно чего хочешь купить.

Начали мы заниматься словесностью и строем. Словесность — это изучение уставов начальствующих лиц всех рангов, включая царя, царицу и наследников. По грамоте я был выше всех, это мне давалось легко. А вот строем ходить тяжело, непривычно; бывало, кто собьётся с ноги, а старший, стервец, вместо того, чтобы поправить подсчётом, возьмет да и начнет гонять бегом до упаду. А по утрам осмотр, кто как оделся, как сапоги почистил да портянки постирал да ногти подстриг, да такой медленный осмотр, что иногда и позавтракать не успевали. Потом нас стали песням солдатским учить, сделали меня запевалой, сначала я гордился, а потом понял, что ничего в этом завидного, петь-то я привык по настроению, а тут хочешь не хочешь — запевай.

В конце января месяца получил я письмо из дому, что у меня родился сын Иван, что справили хорошие крестины. А Наташа писала, что скучает сильно. А уж я как скучал!

Через полтора месяца взводный командир отправил лучших новобранцев в учебную команду, обучаться на унтер-офицеров. И пошёл я на девять месяцев мучиться.

Вставали мы в 6 утра, и до 7 утра шёл осмотр, заметят какое маленькое нарушение, бегом заставляют бегать или ходить на полусогнутых ногах. Просто издевательство. Чаю попить не успеешь, и сразу строевое занятие, гимнастика и ружейные приемы. С 11 до часу обед и отдых, с часу до вечера классные занятия, в 6 часов ужин, потом учение устава и Закона божьего. Иногда грамматика и арифметика. В 9 проверка и читка указов по полку, а после муштра отстающих, да только отстающими считали всех и редко кого отпускали. Хорошо если в 12 упадёшь спать. Словом, настоящее мученье.

Постепенно свыкся я с адской жизнью и новыми людьми. В сентябре меня произвели в унтер-офицеры, нашили лычки. Сдал испытательные экзамены на все пять, и мне командир батальона предложил с результатами экзаменов пойти в юнкерское училище, куда по закону я должен был быть принят. Но мне опротивела служба, в которой я понял, что человек есть самый подлый и хищный зверь, и дал себе слово не быть таким.

Принял я командование взводом. Первое время было как-то совестно, что люди подходят, берут под козырёк и что-то спрашивают, а потом привык. Обижать людей не обижал, старикам запрещал над молодыми издеваться, и скоро со всеми сдружился. А тут уволился в запас каптенармус, и потому как я был самым грамотным унтер-офицером, сделали меня каптенармусом.

И вот, наконец, сдал я все дела, довёз на ротной лошади пожитки и стал ждать парохода.

Приехал в Рязань утром, пошел в баню, вымылся. Потом в хороший магазин, купил себе пальто зимнее, костюм, сапоги лаковые и шапку дорогую. Денег много, я ж ничего не пропивал, пока служил. Иду я по Почтовой улице в гостиницу, вдруг вижу, моя мама куда-то бежит-торопится. Я перешёл дорогу, остановился перед ней. А она смотрит на меня и не узнаёт. Она-то ждала оборванного солдата, какими братья мои возвращались, а перед ней гражданский хорошо одетый человек, и три года прошло, я ж совсем другой стал.

Наташа моя ещё больше расцвела, а сын Иван сразу меня признал, как получил пакет с конфетами. Пришли родные, и гуляли изрядно.

Работать я пошел на Коломенский завод в строительный цех, но было мне там скучно. Искал я другой жизни. Взял расчет, поехал на заработки в Москву. По случайной протекции взяли меня в бутафорский цех Художественного театра, строил я там всякие вещи для спектаклей, спектакли смотрел. А заработав денег, решил дом новый строить на широкую ногу и всё хозяйство устраивать по-другому. Вернулся домой, обзавёлся лошадью, начал лес возить да сруб делать. Тут призвали меня на фронт, а уж стройка началась без меня.

Назначили меня фельдфебелем маршевой роты. Ехали мы на поезде 5 суток, высадились около Бобруйска, прошли походным порядком 4 суток, и пришли в штаб 48-й славной дивизии Корниловской. Когда мы пришли, Корнилов был в плену, а дивизией командовал генерал-лейтенант Новицкий. Расквартировали нас в 20 км от передовой да начали проверять, можем ли мы ходить повзводно и отвечать начальству по уставу.

Начали гонять бегом да изводить шагистикой вместо того, чтобы познакомить с фронтовой жизнью. Солдаты мои были молодые забитые парни, ничего, кроме своей деревни, в жизни не видели. Кормили их плохо, к муштре они были непривычные, смотреть на них было жаль, и ясно было, какие из них вояки. Отправили нас к линии фронта, распределили под командование командира полка полковника Потапова, толстого, со свиной рожей и такой же душой. Он начал всех оскорблять, над всеми издеваться, обращаться не по уставу, а солдаты мои были не виноваты, что в жизни до этого учились работать по хозяйству, а не маршировать на плацу.

Жили мы в чужих домах, стесняли хозяев, и столько безобразий было со стороны солдат и офицеров по отношению к девушкам и молодым женщинам, что просто стыд. А я всегда думал, что если б к моей Наташе отквартировали такого. И всегда ругал своих солдат, замеченных в таком. Наташа писала нежные письма, хоть и трудно ей жилось без меня, Ивану уж было 6 лет, Евдокии, дочке нашей, 2 года, и готовилась моя супруга родить дочь Александру.

Полк был уже на первом фланге частей, участвующих в брусиловском прорыве. Я не верю в чудеса, но однажды стояли мы в резерве в небольшом лесочке. Мой денщик Козлов, а жили мы с ним душа в душу, должен был разбудить меня в 11 и принести обед. Но он замешкался и разбудил позже. Я рассердился, что придется обедать неумытому, а он говорит, мол, скорей ешьте, всё остынет. Съел я обед, хочу умыться, а он мне, мол, скорей пейте чай, остынет. Выпил я чаю, вышли мы из блиндажа, пошли к умывальнику. Я говорю, мол, что мы, Козлов, как нерусские, сначала обедаем, потом умываемся. Тут страшный грохот, оборачиваемся, а на месте блиндажа чёрная воронка в земле, и вокруг несколько убитых наших солдат.

А второй случай был, шли мы по вершине горного хребта. Я никогда не падал при горном хождении, потому что всегда имел палку, и вдруг я падаю да качусь вниз, и тут же на месте, с которого я упал, дважды разрывается снаряд из трехдюймовки. И главное, я шёл впереди, а ребята все сзади, значит, он для меня предназначался.

Еще был случай. Мы шли в наступление по приказу батальонного командира полковника Чернявского, пошлого дурака. Если бы не война, то он так бы и кончил жизнь капитаном, а на передовой их быстро повышали, считая от времени прибытия. Дал он команду в наступление идти, и сам скрылся, так часто бывало. Подошли мы к проволочным заграждениям, а противник открыл по нам пулемётный огонь. Люди ринулись назад по хребту вниз слева, забыв, что там ждут ещё два пулемета. Я начал кричать, чтоб уходили по хребту справа, но в панике солдаты не слушали меня, не понимали, где лево, где право, их косило пулеметом. Собрал я остатки своей роты, спустил их и приказал рыть окопы. Тут появился полковник Чернявский, который всё время до этого сидел в укрытии, и стал требовать, чтоб я роту выровнял и переместил на левый спуск. Я отказался, нарушив устав. Он требовал категорически, но я стоял на своём. Тут ему донесли, что почти все спускавшиеся слева убиты. Тогда он стал себя винить, что плохо расположил роты, и велел оставшимся в живых переходить на позицию, на которой стояла моя рота. И солдаты начали кричать ему в глаза, мол, зачем таких дураков ставят командовать боевыми операциями. А он стоял весь красный как свекла и молчал.

А я почему-то был уверен, что меня не поразит ни одна пуля, потому что я за всю войну не выстрелил в человека сам. Не мог я этого делать, хоть и положено было.

На фронте всё ухудшалось, мы ходили в наступление, но всё время безрезультатно. Людей теряли, но не заняли ни метра земли противника за всю зиму. Всю зиму 1915 и 1916 года провели на горах в шалашах, даже землянки не строили, а только перебегали с одного места на другое. Довольствие солдат становилось хуже и хуже, а офицерам, наоборот, делали всё время надбавки. За эти две зимы получил я георгиевские кресты 4, 3 и 2 степеней за то, что ставил свою дурную голову под пули.

Люди приезжали на фронт из отпусков и говорили, что в городе всё труднее и труднее. Рассказывали о беспорядках в заводах Москвы и Петрограда, а мы собирались и обсуждали, когда же кончится война. Порка в армии всё усиливалась, в соседнем полку солдаты убили командира за то, что он забил в строю больного солдата до смерти. И никто не выдал убийц.

17 марта начальник дивизии объявил, что батюшка царь отрёкся от престола в пользу своего сына Алексея, а потом передумал и отрекся в пользу брата Михаила. Что Госдума организовала правительство, ответственное перед народом под председательством князя Львова, и рабочие с крестьянами этим довольны, а мы должны вести себя спокойно, быть верными союзниками и всеми силами победить врага. Это было так ошеломляюще, что мы и не знали, что и думать. Не то, что солдаты, офицеры ничего не понимали. А на следующий день немцы сообщили нам, что в России революция, власть у временного правительства, а весь царствующий дом арестован.

Тут появились газеты, которые всё подробно объясняли, и мы, хоть ничего не поняли, присягнули временному правительству. Подошла мне очередь ехать в отпуск домой.

Утром в России увидел совсем новую обстановку. Везде вывешены красные флаги, публика ходит весёлая, разодетая по-праздничному. Всем весело, стало и мне веселей. Дело было на благовещенье, весна и песни в поезде лились рекой. Домой я пришел в восемь утра на второй день пасхи, все обрадовались, что я жив, а дети — гостинцам.

Пошел я навестить родителей, нашёл папашу в плохом виде, он лежал без языка и движения, паралич разбил его. Папаша проводил на войну четырёх сыновей и двух зятьёв, получил похоронки на двух зятьёв и ждал похоронки на сыновей. Не выдержал его богатырский организм.

Гуляли на пасху изрядно, будто я вернулся с того света. Дом у нас с Наташей был новый, на новом месте, здесь детям было где побегать да поиграть. Ивану уж было семь, Евдокии три, а Александре год.

В городах начались демонстрации за мир без аннексий и контрибуций. Конечно, я радовался, потому что устал воевать. Потом везде расклеили объявления, мол, бойтесь Ленина, он немецкий шпион. Мне всё равно было, немецкий или турецкий, мне не хотелось воевать, но присяга есть присяга, собрался я да поехал обратно.

Часть наша стояла в том же месте, откуда я уехал. Сразу выбрали меня председателем ротного комитета и членом полкового комитета, а в полковом комитете назначили разбирать конфликты во всех полках дивизии.

Работа оказалась не из лёгких: настроение у солдат было бросить войну, и некоторые полки оставляли позиции или не хотели идти сменять товарищей. Мне приходилось ходить уговаривать людей. Корнилова временное правительство назначило командующим петроградским военным округом, и он решил снять нас с позиции и забрать под своё распоряжение в Петроград. Все командиры дивизии были его воспитанниками, да и в Петрограде на первый взгляд было поспокойней, чем на фронте, но мы-то, офицеры, понимали: одно — стрелять в немцев, другое — в своих рабочих.

Правительство Керенского не унималось, оно собралось послать армию в наступление. Передовой фронт на это согласия не давал, начали организовываться армейские съезды. С нашего полка было послано на съезд шесть человек, в том числе и я, раб божий. После съезда дисциплина стала покрепче, но конфликты стали чаще, солдаты хотели кто царизм, кто Ленина, лишь бы войну кончить, а офицеры сами толком не понимали, чего хотят.

На новом месте моей обязанностью было развозить приказы и деньги по представителям интендантства. Жизнь такая после окопной казалась райской. Повар как в ресторане, служба лёгкая, отношения добрые. Обжился я и стал будировать вопрос о солдатском комитете, солдаты сразу меня зауважали, а чиновники и офицеры стали осторожны, но делали все тактично. Я связался с корпусным комитетом и попросил представителя прийти и провести у нас выборы солдатского комитета. На выборах я выступил, сказал, что среди трёхсот человек никто не читает газет, никто не проводит собраний, живут как до революции и совсем не ориентируются в том, что происходит в России.

Начались выборы, конечно, выбрали меня председателем комитета, потому что я эту кашу заварил, и я умел это дело делать. Надо сказать, я оправдал доверие и двух подпоручиков, которые дурно обращались с солдатами, заставил исправиться. Тут по поводу ареста Корнилова пришёл приказ командирам ничего не делать без санкции солдатского комитета. Офицеры на меня косятся, а солдаты радуются.

Вдруг прошел слух, что временное правительство свергнуто большевиками, ставка верховного главнокомандующего разгромлена, генерал Духонин убит матросами, Ленин организовал правительство, в которое вошли большевики и левые эсеры, и издал Декреты о земле, о мире, о демократизации в армии. Радости не было конца, и поехал я с другими выборными на армейский съезд. В октябре 1917 года.

Приехали мы в штаб армии, нашли там всё в хаотическом порядке. Представители разных корпусов слонялись повесив носы и не понимали, что делать. Мы нашли коменданта, который прятался, взяли его за грудки, а он заявил, что никаких распоряжений по поводу съезда не получал. Мы провели что-то вроде митинга, составили комиссию, которой было поручено организовать приём и встречу остальных депутатов. Я попал в эту комиссию от нашего корпуса. Нашли мы поваров, вахтёров, решили, в каком помещении будет зал заседаний, в каком кухня, в каком столовая.

В 12 часов 20 ноября съезд был открыт. В президиум выбрали ребят, которые повели дело по-большевистски. Некоторые пытались саботировать работу съезда, и много сил ушло, чтобы их утихомирить.

Вернулся домой к 7 часам утра под рождество. Все обрадовались и закружились вокруг меня. Дети скакали, как козлята, а Иван спел частушку: «Был царь Николашка, у нас была кашка, а теперь-то комитет, и у многих хлеба нет!». А Наташа и говорит: «Хлеба, Гаврил, осталось на месяц! Не знаю, как дотянем до урожая…»

Поехал я в Рязань на комиссию, и предложили мне командовать отрядом особого назначения. Я уже знал, что это такое, и категорически отказался. Дали мне двухмесячный отпуск, и устроился я в завод. Хлеб кончался, и отправились мы с братьями за мукой. Накупили по далёким деревням по 10 пудов муки каждому, сели на поезд и узнали, что в Самаре поезд обыскивает заградительный отряд по борьбе с мешочниками. Подъезжаем в страхе, что вот сейчас отнимут и чем детей кормить, а тут начальник станции пропускает нас мимо Самары транзитом, без остановки.

Дело было в том, что подъехал поезд с мешочниками, с такими же, как мы, его остановили, начали обыскивать и отнимать муку и зерно. Люди подняли крик, тут напротив остановился эшелон с вооруженными солдатами, эшелон шёл с фронта, и солдаты решили, что перед ними очередная банда. Они тут же пристрелили начальника продотряда, его свита стала разбегаться, и солдаты открыли по ней пальбу. Нас пустили транзитом, чтоб не усугублять кошмара, и мы спасли свой хлеб.

Гражданская война разгоралась, и всех офицеров брали на фронт, но завод делал броню и спас меня от новых окопов. Работы было много. Деньги падали. В заводе я завоевал авторитет, а после смерти Владимира Ильича Ленина, в 1924 году, вступил в ряды великой партии и начал учиться.

Назначили меня в уездный финансовый отдел на должность ревизора по сельхозналогу. Сначала я думал, что рабочему от верстака между чиновниками, при их ко мне отношении, работать невозможно. Было тяжко, за составлением сводок сидели дни и ночи напролёт. В уезде шестнадцать волостей и посёлок Озеры, приходилось ездить в командировки. Сбор налогов проходил тяжело, налогоплательщики подавали массу заявлений на неправильное обложение, приходилось обследовать имущество. Кулаки саботировали налоги, выход был только описывать имущество и назначать торги. Тут они немедленно отдавали недоимки и возвращались во владение. Много было бедноты, этих мы освобождали от налога.

Время шло, и начал я подумывать об учёбе для ребятишек и обсуждать с Наташей, что хорошо бы перебраться семьей в Коломну. Так и сделали. Иван сразу же пошел в профшколу, Евдокия и Александра в обычную школу, а Николай подрастал. Появилась на свет наша младшая дочь Валюта.

По службе я продвигался, стал квалифицированным финансовым работником. Ребята росли, и требования с их стороны росли, денег все время не хватало. Зато старший сын Иван поступил на редакционно-издательское отделение Московского университета. Я, конечно, советовал ему пойти по техническому делу, но он категорически заявил, что у него тяга к журналистике. Противиться этому было нельзя, Иван оказался такой же упрямый, как и я.

Тут окружком решил послать меня управляющим окружной сберегательной кассой. Огорчился я, хоть и повышение, но, как коммунист, должен был слушаться.

Время было тяжёлое — карточная система, рабочим по два месяца не выплачивали зарплату. А мне шли сверху распоряжения увеличить вклады. А какой дурак понесёт деньги в сберкассу, когда у него дома кушать нечего? А кто имел деньги, тот старался их скрыть, чтоб не причислили к чуждым элементам. Мучился я, пока не отправили меня на раскулачивание.

Думал, здесь легче будет, а тут вообще головы можно было лишиться. Кому из кулаков хотелось отдавать своё? Бился я полгода, посылал заявление за заявлением, чтоб освободили меня. Понял, что годы идут, нельзя ими бросаться, и поступил заочно на финансовое отделение экономической академии. А уж когда диплом получил, предложили мне на выбор быть директором совхоза, начальником конторы, управляющим сельпо или возглавить артель инвалидов. Я выбрал последнее, потому что устал от большой работы и большой ответственности.

В артели было всего двести членов, крахмальный завод, сушильное производство овощей, колбасное производство, сапожная мастерская, столярная мастерская и торговля грибами. Годовой оборот 500 рублей. Взялся за дело, хозяйничать-то я умел, а тут ещё в академии всему обучили, купил хутор, завёл свиней, кроликов, коров. Через год артель стала насчитывать 5000 человек, а её годовой оборот около 20 миллионов рублей. Образования и решительности мне хватало, дела пошли отлично, но я ни разу не нарушал закона и не давал руководству района использовать ни одного артельного рубля в собственном кармане.

Мы регулярно перевыполняли план по выработке крахмала, построили собственную пекарню и завели карточки собственного образца для членов артели и иждивенцев из их семей. Я спроектировал, что если в этих условиях буду выдавать рабочим больше общей нормы хлеба, то мои излишки будут расходиться и даже останется маленькая экономия. С этим проектом пошел в районные организации, а они запретили это делать, велели все излишки сдавать в район, а уж они сами будут распоряжаться.

Возмутился и поехал с этом делом в Совет союзов, там в принципе не возразили, но сказали, что разрешить это может только лично товарищ Куйбышев. Поехал к Куйбышеву, он тоже возмутился и сказал, что у людей нельзя отнимать их труд и уменье, чтоб передавать другим, и написал резолюцию. Когда я вернулся в район, одни меня хвалили, другие называли индивидуалистом. Я думал, что раз делаю всё по закону, никто не может помешать, развернулся вовсю. Какой я был дурак!

Меня вызвали на бюро райкома и стали ездить по моим нервам. Мои люди жили явно лучше остальных, у них не было проблем с картошкой, из колбасного цеха они получали ежедневно по полкило колбасы, в столовой были обеды, хлебная норма была выше общей, колбасный цех продавал артельщикам кости на суп для семей, а особо нуждающимся мы выдавали безвозвратные денежные ссуды.

Артели вокруг ничего этого не имели, потому что плохо работали и руководили ими дураки, и на меня всё время писали жалобы и устраивали провокации. Однажды я уехал по делам в колхоз, тут же появился с ревизией представитель госбанка и составил такой акт, что район решил судить меня показательным судом. Я вернулся, прочитал акт, изругал своего бухгалтера, его подписавшего, а бухгалтер заявил, что его вызвали в райисполком и сказали, что если не подпишет, то его будут судить вместе со мной. Я собрал документы, пошёл разбираться, но дело уже передали прокурору, чтоб судить меня показательным судом за нарушение финансовой и торговой политики, за высокие цены на вырабатываемую продукцию и сверхприбыль.

Я принес прокурору документы, подтверждающие, что деятельность артели законна, и все планы утверждены райисполкомом и банком. Прокурор написал райисполкому, что на судебное дело нет оснований, а госбанку, что ревизия не может производиться при отсутствии руководителя организации и что при повторении подобных беззаконий он будет привлекать к ответственности райисполком и госбанк.

Тут началась работа по чистке в партии, председателем комиссии по чистке на нашем участке был некто Волченков, член президиума Московской городской комиссии. Я наблюдал за его работой, он вёл себя вызывающе, всех унижал. Я думал призвать его к порядку, но меня никто не поддержал, все боялись. Подошло время проверки артелей, естественно, начали с меня. Три часа я отвечал на вопросы без запинки, в одном случае он то ли специально, то ли по незнанию пытался меня запутать, но я сослался на закон и на цитату из Ленина, чем сразу посадил его на место. Он ответил: «Ну, ты как профессор, с тобой нельзя говорить!». И по тону его я понял, что дело моё плохо.

После окончания чистки я оказался исключенным. Все аппеляции мои прошли безрезультатно. После отказа мне центральной комиссией я написал заявление на имя товарища Сталина. От референта Сталина получил ответ, что заявление направлено в центральную комиссию для пересмотра. Через месяц получил окончательный отказ.

Я был очень возбужден, обругал комиссию, как кучер лошадей. Приехал сын Иван, он был дружен с Емельяном Ярославским и его женой Клавдичкой, писал с ними вместе книгу, писал также книгу о жене Дзержинского, что-то писал о Крупской. Он много раз общался с Крупской как журналист и всегда рассказывал про то, какую тяжелую опухшую руку она подает при встрече.

Иван предложил искать помощи у его высоких знакомых. Я отказался, моя гордость этого не выдерживала. С работы я был уволен и после исключения из партии смог устроиться только на производство к верстаку. Выполнял все общественные нагрузки, в разговорах защищал линию партии и вообще вел себя так, как будто меня никто не исключал. Как мне тяжело, знали только я да Наташа. У верстака я долго не простоял, был назначен мастером цеха, снова стал избираться в президиумы всяких собраний и проводить производственные и политические беседы.

С деньгами, конечно, было плоховато, семья большая, но как-то я её тянул. Девчата мои подросли, Евдокия и Александра поступили в институты. Николай сначала высшего образования не захотел и пошел ко мне в цех работать. Это уже потом он начал расти и стал крупной областной номенклатурой.

Началась компания выявления врагов народа, в администрации завода было выявлено человек пятнадцать, занимающих должностные посты. А какие там враги? Люди хорошо работали, кто-то этому завидовал и собирал материал, что они враги. Я такие вещи уже хорошо по себе знал. И на собрании резко выступил по этому поводу, что работать надо, а не врагов искать.

Администрация меня поддерживала, но парторг и профорг хотели от меня избавиться, устроили товарищеский суд по заявлению женщины, которая написала, что я имею к ней мужские притязания. Я написал заявление, что считаю решение суда неправильным, и все рабочие его подписали. Парторг это заявление порвал на наших глазах и бросил в корзину. Я пошёл к начальнику цеха за увольнением и расчётом, тот сначала заявил, что никакое решение дурацкого суда ему не указка, но через три дня на него нажали, и он дал мне расчет.

Я подал в суд на отмену решения товарищеского суда. Вскоре получил повестку и был вызван на допрос. По тому, как вёлся допрос, понял я, что никаких законов не существует. Я требовал официального суда, умные люди меня отговаривали, но моё дурацкое самолюбие взяло верх. На суде было полное бесстыдство, мне не дали слова, адвокат, приглашенная мною для защиты, не явилась, и мне присудили два года. Потом эта женщина — юрист пришла в тюрьму, что-то стала придумывать. Я попросил её честно признаться, что ей дали указание, она покраснела и призналась.

Я потребовал, чтоб она подала аппеляцию в верховный суд, и она обещала. Я знал жизнь тюрьмы по книгам Дорошевича, Кропоткина и Чехова, сам был членом комиссии по тюрьмам коломенского уезда, но, когда попал в неё, понял, какое влияние она имеет на людей. Я увидел, сколько зла получается от тех, которым доверено перевоспитание людей.

В тюрьме я потребовал работы, потому что делать просто было нечего. После утренней проверки уходил в столярные мастерские, а вечером брал книги из тюремной библиотеки, чтоб чем-то забить время. Наташа навещала меня, приносила еды, в тюрьме было голодно, молодые ребята недоедали и всё время крали друг у друга передачи. Вскоре меня перевели в камеру к рабочим, где были нормальные мужики. Там жили чисто, свободно, встречались с родственниками, только не выходили с территории. Вскоре начали прибывать в тюрьму знакомые, бывший начальник городской милиции Чистяков. От него я узнал, что меня осудили по личной просьбе парторга. Поступили начальники с завода Куйбышева, все оказались троцкистами.

Меня перевели в Рязанскую тюрьму, я снова работал, за это мне начали платить, и я хоть чуть-чуть помогал семье. Кормить стали лучше, организовали камеру стахановцев. Публика была приятная: врачи, учителя, бухгалтеры. В столовой у нас был свой стол, еду подавали из трёх блюд. Наконец пришли бумаги в ответ на мой протест против осуждения, и меня освободили. Вернулся я домой, съехались дети, и мы устроили гулянье.

Когда война началась, ясно было, что мы к ней не готовы. На моих глазах бомбили поезд, целиком состоящий из детей, едущих из пионерских лагерей, и ведь видели, что там ни одного взрослого, а бомбили в три захода. Я сам в первой войне воевал с немцем, но там мужики выходили на мужиков, а здесь…

Я записался в трудовое ополчение, но меня отправили домой, сказали, что должен помогать государству на своём месте. На Ивана надели погоны капитана, хотя до этого он в армии не служил из-за астигматизма глаза, и отправили писать листовки и фронтовые брошюры для наших солдат. Кроме того, он знал немецкий язык и в рупор занимался разложением немецких войск. После победы он руководил созданием первого издательства в Лейпциге, которое печатало книги по-русски. Николай воевал, у Александры муж воевал, у Евдокии — погиб, Валентина в Москве голодала.

Пошёл я работать заведующим хозяйством в Коломенский лесхоз. Директор и старший лесничий были там цари леса. Я работал в полной зависимости от них, ни одной малости не мог сделать на пользу дела. А во время войны везде и всюду в тылу можно было видеть одни только подлости. Все руководители колхоза тащили и спекулировали на рынках через подставных лиц, брали на складах что хотели, пьянствовали до безумия, за еду и дрова покупали жён фронтовиков, которые шли на это ради голодных замёрзших детей. Так они, сукины дети, руководители помогали фронту.

Началась мирная жизнь, работа. Дети все вылетели из гнезда. Приезжали погостить да внуков пожить оставляли нам с Наташей на игрушку, скучать не приходилось.

Проработал я до 1953 года, в апреле девятого числа сдал свои дела и вышел на пенсию. Вот теперь живу и скучаю, привычка даёт себя чувствовать, всё работал, боролся, чем-то руководил, за что-то отвечал, а тут вдруг стал свободен. Сначала я по дому что-то ладил, дачу строил, а после здоровье стало ухудшаться, ноги стали плохо ходить, а руки сильно болеть. Тут-то я понял, что старость это не молодость и что она не проходит. Теперь уж и в город ходить перестал, только в библиотеку, чтоб книжки менять, ими и убиваю время. Да пишу эти записки, вдруг кто прочтет потом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.