Вторая тетрадь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вторая тетрадь

2.1.[10] [Непосредственно после рассказа «Химера». ] Один маленький мальчик получил в наследство от своего отца всего лишь кошку и стал благодаря ей мэром Лондона. Кем же благодаря моему зверю — моему наследству — стану я? Где он раскинулся, тот гигантский город?

2.2. Писаная, дошедшая до нас в повествованиях мировая история о многом совершенно ничего не сообщает, в то время как дар провидения хоть часто и ведет человека не туда, но все-таки ведет, не покидает его. Так, например, повествование о семи чудесах света всегда было окутано слухами о том, что существовало еще некое восьмое чудо света, и об этом восьмом чуде ходили разные, может быть и противоречившие друг другу легенды, неопределенность которых объясняется темнотой древних времен.

2.3. Несомненно, дамы и господа, — примерно так звучало обращение по-европейски одетого араба к группе буквально съежившихся туристов, которые не столько слушали его, сколько обозревали невероятную постройку, выраставшую перед ними из голой каменистой почвы, — несомненно, на этом месте вы согласитесь, что моя фирма намного превосходит все остальные, даже издавна и по праву прославленные туристические агентства. В то время как наши конкуренты по старой дешевой привычке возят своих клиентов к семи чудесам света, указанным в исторических трактатах, наша фирма показывает восьмое чудо света.

2.4. Нет, нет,

2.5. Некоторые говорят, что он ханжа, некоторые — что это только видимость. Мои родители знакомы с его отцом, и, когда последний в минувшее воскресенье посетил нас, я прямо спросил его о сыне. Однако старик очень хитер, к нему трудно подступиться, а у меня совершенно отсутствует умение проводить такие атаки. Шел оживленный разговор, но стоило мне вбросить свой вопрос, как наступила тишина. Мой отец начал нервно теребить бороду, мать встала посмотреть, не готов ли чай, а этот старый господин с бледным морщинистым лицом, сильно заросшим седой щетиной, склонив голову набок, смотрел на меня своими голубыми глазами и улыбался.

— Да, молодой человек, — сказал он, перевел взгляд на настольную лампу, уже зажженную в этот ранний зимний вечер, и затем спросил: — Вы уже имели случай с ним поговорить?

— Нет, — сказал я, — но я уже много о нем слышал и с большим удовольствием поговорил бы с ним, если бы он как-нибудь пожелал меня принять.

2.6. «Что же? Что же?» — кричал я, еще удерживаемый в кровати сном, и простирал вверх руки. Потом я встал, но еще долго не осознавал происходящего, мне казалось, что я должен отстранить от себя людей, которые меня удерживают; я в самом деле произвел необходимые для этого движения руками и таким образом добрался наконец до раскрытого окна.

2.7. Беспомощность весеннего амбара, весеннего чахоточного.

2.8. Случается, что великие тореадоры, в силу причин, которые часто почти невозможно угадать, выбирают в качестве места проведения боя разрушенную арену какого-нибудь отдаленного городка, название которого мадридской публике до этого почти и не было известно. Какую-нибудь столетия назад заброшенную арену: здесь она поросла травой, и на ней играют дети — там блестит голыми камнями, и на них отдыхают змеи и ящерицы. Трибуны вокруг давно растасканы: это каменоломня для всей округи, — сохранилась лишь малая их часть, где могут разместиться в лучшем случае человек пятьсот. Рядом нет никаких строений, и в частности — никаких помещений для животных, но хуже всего то, что до этих мест еще не дошла железная дорога; до ближайшей станции на повозке — три часа, пешком — семь.

2.9. Мои руки вступили в борьбу друг с другом. Книгу, которую я читал, они захлопнули и отбросили в сторону, чтобы не мешала, а меня поприветствовали и назначили арбитром. И вот они уже скрестили пальцы и сцепились на краю стола; они смещаются то влево, то вправо, в зависимости от превосходства силы напора той или другой. Я не спускаю с них глаз. Поскольку это мои руки, я должен быть справедлив, иначе сам повешу себе на шею камень неправедного приговора. Однако должность моя не легка, в темноте ладони прибегают к разным уловкам, которые я не имею права оставлять без внимания, поэтому я прижимаюсь подбородком к столу: теперь уж от меня ничто не укроется. Всю свою жизнь я отдавал предпочтение правой руке, отнюдь не питая при этом никакого злого умысла против левой. И если бы левая когда-нибудь выказала неудовольствие, то я, будучи человеком покладистым и справедливым, немедленно прекратил бы такое злоупотребление. Но она, не протестуя, висела себе сбоку, и, в то время как правая, допустим, на улице размахивала моей шляпой, левая пугливо прижималась к моему бедру. Что было плохой подготовкой к той борьбе, которая теперь происходила. Каким образом ты, левое запястье, собираешься оказывать длительное сопротивление этому мощному правому? Как твои дамские пальчики отстоят себя, стиснутые пятерней тех, других? Это, по-моему, уже и не борьба, а естественный конец левой. Она уже оттеснена на самый край, в левый угол стола, и на ней вверх и вниз, равномерно, как поршень какой-нибудь машины, ходит правая. И если бы при виде подобного насилия мне не пришла в голову спасительная мысль о том, что это мои собственные руки борются здесь и что я одним легким рывком могу разнять их, прекратив тем самым и борьбу, и насилие, — если бы мне не пришла в голову эта мысль, моя левая была бы выкручена из сустава и сброшена со стола, а тогда, быть может, моя правая, как пятиглавый адский пес, в победном разгуле въехала бы и мне самому в мое внимательное лицо. Вместо этого они лежат теперь друг на друге, и правая поглаживает левую с тыльной стороны, а я, судья неправедный, одобрительно киваю.

2.10. Нашим отрядам наконец удалось ворваться в город через южные ворота. Мой дивизион, расположившись в каком-то пригородном саду под полусгоревшими вишнями, ожидал приказа. Но когда мы услышали высокий звук трубы с южных ворот, уже ничто не могло нас удержать. Схватив первым движением оружие, мы без всякого порядка, в обнимку, завывая наш боевой клич «Каира Каира», длинными цепями рысью помчались через болото к городу. У южных ворот мы обнаружили уже только трупы и желтый дым, который клубился над землей и все закрывал. Но мы не хотели быть лишь арьергардом и сразу свернули в узкие боковые улочки, которые до сих пор щадила война. Дверь первого же дома разлетелась под ударом моего каблука, и мы так яростно ворвались в прихожую, что поначалу нас закружило, словно вихрем. По длинному пустому коридору к нам приближался какой-то старик. Странный старик: у него были крылья. Широко расставленные крылья, их верхние края поднимались выше его головы.

— У него крылья! — крикнул я товарищам, и мы немного отступили — насколько позволили нам теснившиеся сзади.

— Вы удивлены, — сказал старик. — Да, у нас у всех крылья, но нам от них никакой пользы, и, если бы мы могли их оборвать, мы сделали бы это.

— Почему же вы не улетели отсюда? — спросил я.

— Мы должны были улететь из нашего города? Бросив родину? Наших мертвых и наших богов?

Егерь Гракх

Двое мальчиков сидели на стенке набережной и играли в кости. На ступенях памятника, в тени размахивавшего саблей героя, какой-то мужчина читал газету. Девочка у фонтана наполняла водой маленькую кадушку. Торговец фруктами лежал подле своего товара и смотрел на море. Сквозь пустые проемы двери и окон пивной в ее глубине были видны двое мужчин, которые пили вино. Хозяин сидел за столом недалеко от двери и дремал. Какая-то барка, словно перенесенная в маленькую гавань по-над водой, тихонько покачивалась в пространстве. Мужчина в синей блузе сошел на землю и стал протаскивать канат сквозь кольцо. Двое других, в темных куртках с серебряными пуговицами, сошли вслед за шкипером; они несли носилки, на которых под большим, расшитым цветами шелковым платком с бахромой, очевидно, лежал человек.

На набережной никто не обратил внимания на этих новоприбывших; даже когда они опустили носилки на землю, ожидая лодочника, который все еще возился с канатом, никто к ним не подошел, никто не задал им ни одного вопроса, никто не пригляделся к ним повнимательней. Женщина с распущенными волосами, появившаяся на палубе с ребенком на руках, еще немного задержала лодочника. Затем он подошел и указал на желтоватый двухэтажный дом, прямоугольный силуэт которого вырастал слева, недалеко от воды; носильщики подняли груз и внесли в низкие, но обрамленные стройными колоннами ворота. Маленький мальчик, открыв окно, как раз успел еще заметить, как эта группа скрылась в доме, и поспешно снова закрыл окно. Закрыты были уже и ворота; створки их были вырезаны из черного дуба и тщательно пригнаны. Стая голубей, до сих пор летавшая вокруг колокольни, теперь опустилась перед домом. Голуби собрались у ворот так, словно в доме хранилась их пища. Один взлетел к окну второго этажа и стукнул клювом в стекло. Это были светлоокрашенные, хорошо ухоженные, живые создания. Женщина с барки взмахом руки бросила им зерна; стая поднялась и перелетела к женщине.

Какой-то мужчина в цилиндре с траурной ленточкой спускался по одной из узких, круто сбегавших под гору улочек, которые вели к гавани. Он внимательно смотрел по сторонам, его все интересовало; вид нечистот на каком-то углу заставил черты его лица исказиться. На ступенях памятника валялась фруктовая кожура; проходя мимо, господин сбросил ее своей тростью. У входных дверей он постучал, одновременно взяв цилиндр в правую руку, обтянутую черной перчаткой. Открыли сразу; полтора десятка маленьких мальчиков, выстроившихся шеренгой в длинном коридоре, склонились в поклоне.

Шкипер спустился по лестнице, приветствовал господина, провел его наверх, по второму этажу обошел вместе с ним окруженный легкой изящной галереей двор, и оба, в сопровождении следовавших за ними на почтительном расстоянии мальчиков, вошли в прохладное большое помещение в задней части дома; за этим домом больше домов уже не было, видна была только поднимавшаяся стеной холодная серо-черная скала. Носильщики были заняты тем, что устанавливали и зажигали в изголовье носилок длинные свечи, которые, однако, света не давали, а только вспугивали покоившиеся до того тени, заставляя их буквально метаться по стенам. Платок на носилках был откинут. Там лежал мужчина с отросшими, дико спутанными волосами и бородой и с обветренной кожей, похожий на какого-то егеря. Он лежал неподвижный, очевидно бездыханный, с закрытыми глазами, хотя на то, что это, по-видимому, был мертвец, указывала только обстановка.

Господин подошел к носилкам, положил руку на лоб лежавшего в них, затем опустился на колени и начал молиться. Шкипер кивнул носильщикам, чтобы они покинули комнату, они вышли, отогнали мальчиков, столпившихся у порога, и закрыли дверь. Но и этого господину показалось еще недостаточно, он посмотрел на шкипера, тот понял и вышел через боковую дверь в соседнюю комнату. Мужчина, лежавший на носилках, тут же раскрыл глаза, болезненно усмехаясь, повернул лицо к господину и произнес:

— Кто ты?

Не выказав удивления, господин поднялся с колен и ответил:

— Бургомистр Ривы.

Мужчина на носилках кивнул, указал слабо протянутой рукой на стул и, после того как бургомистр последовал его приглашению, сказал:

— Я это, конечно, знал, господин бургомистр, но в первый момент я всегда все забываю, у меня голова идет кругом, и я лучше спрошу, даже если все знаю. Вы, надо полагать, тоже знаете, что я егерь Гракх.

— Разумеется, — сказал бургомистр. — Меня известили о вас сегодня ночью. Мы давно уже спали. И вдруг около полуночи моя жена вскрикивает: «Сальваторе (так меня зовут), посмотри на этого голубя на окне!» Там действительно был голубь, но размером с петуха. Он подлетел к моему уху и сказал: «Завтра прибудет мертвый егерь Гракх, прими его во имя города».

Егерь кивнул и провел кончиком языка по губам.

— Да, перед моим появлением прилетают голуби. Но как вы думаете, господин бургомистр, следует ли мне оставаться в Риве?

— Этого я пока еще не могу сказать, — ответил бургомистр. — Вы мертвы?

— Да, — сказал егерь, — как видите. Много лет тому назад — но, должно быть, уже необычайно много лет тому назад — я сорвался в Шварцвальде (это в Германии) с одной скалы, гоняясь за серной. С тех пор я и мертв.

— Но в то же время вы и живы.

— В какой-то мере, — сказал егерь, — в какой-то мере я и жив. Мой смертный челн сбился с курса: неверный поворот руля, мгновение невнимательности капитана, какое-то притяжение моей дивной родины — не знаю, что это было, знаю только, что я остался на земле и что мой челн с тех пор плавает по земным водам. Вот так и вышло, что я, всегда мечтавший жить только в своих горах, после смерти путешествую по всем странам земли.

— И вы никак не связаны с потусторонним миром? — спросил, наморщив лоб, бургомистр.

— Я, — ответил егерь, — все время нахожусь на гигантской лестнице, которая ведет наверх. Я болтаюсь на этой бесконечно широкой наружной лестнице, оказываясь то выше, то ниже, то правее, то левее, и все время нахожусь в движении. Был егерь, а стал какой-то мотылек. Не смейтесь.

— Я не смеюсь, — возразил бургомистр.

— Очень разумно, — сказал егерь. — Я все время нахожусь в движении. Но когда достигаю максимальной высоты и уже вижу сияние верхних врат, я просыпаюсь на моем старом челне, безнадежно застрявшем в каких-нибудь земных водах. И главная ошибка моей давней смерти скалит надо мной зубы в моей каюте. Стучит Юлия, жена шкипера, входит и ставит к моим носилкам утренний напиток той страны, мимо которой мы в это время проплываем. Я лежу на деревянном настиле, смотреть на меня не слишком большое удовольствие: на мне грязный саван, волосы головы и бороды, черные и седые, переплелись неразделимо, ноги прикрыты большим шелковым, расшитым цветами женским платком с длинной бахромой. В головах у меня стоит и светит мне церковная свеча. На стенке перед моими глазами висит маленькая картинка, изображающая, по-видимому, бушмена, который целится в меня дротиком, старательно прячась за дико раскрашенным щитом. На судах встречается много глупых изображений, но это — одно из глупейших. В общем, моя деревянная клетка совершенно пуста. Через люк в боковой стенке проникает теплый воздух южной ночи, и я слышу, как вода бьет о старую барку.

Так я и лежу с тех пор, как я, еще живой егерь Гракх, дома, в Шварцвальде, погнался за серной и сорвался. Все шло как положено. Я погнался, сорвался, истек кровью в каком-то ущелье, был мертв, и эта барка должна была перевезти меня на ту сторону. Я еще помню, как весело протянулся в первый раз на этом настиле. Горы никогда не слыхали от меня такого пения, как эти четыре, тогда еще сумеречные, стены.

Я с удовольствием жил и с удовольствием умер; я радостно скинул с себя, перед тем как взойти на борт, грязное снаряжение, которое всегда носил с такой гордостью: штаны, сумку, ружье, — и скользнул в саван, как девушка в подвенечное платье. Я лежал вот так и ждал. И тут случилось это несчастье.

— Ужасная судьба, — сказал бургомистр, подняв руку для защиты. — И в этом нет никакой вашей вины?

— Никакой, — сказал егерь, — я был егерем — какая же тут вина? Я был назначен егерем в Шварцвальд, где тогда еще водились волки. Я сидел в засаде, стрелял, попадал, сдирал шкуру — какая тут вина? На мою работу снизошла высшая милость. Меня назвали «великим егерем Шварцвальда». Какая тут вина?

— Я здесь не компетентен, — сказал бургомистр, — однако и я не вижу в этом никакой вины. Но кто же тогда виноват?

— Капитан, — сказал егерь. — Никто не прочтет то, что я здесь напишу, никто не придет, чтобы мне помочь; да если б даже была поставлена такая задача — помочь мне, так и тогда все двери всех домов остались бы закрытыми, все лежали бы в кроватях, натянув одеяла на головы, вся земля ушла бы на ночевку. В этом есть здравый смысл: никто ведь не знает обо мне, а если бы кто-то и знал обо мне, так не знал бы, где я, а знал бы, где я, так не знал бы, как меня там удержать, не знал бы, как мне помочь. Сама мысль о том, чтобы мне помочь, — это болезнь, которую надо лечить в постельном режиме.

Я это знаю и поэтому не кричу и не зову на помощь, хотя в иные мгновения — к примеру, как раз теперь: характер-то у меня необузданный — очень крепко об этом думаю. Но для того чтобы прогнать эти мысли, вполне достаточно оглядеться вокруг и вспомнить, где я нахожусь и обитаю вот уже — я могу наверное это утверждать — не одну сотню лет.

— Экстраординарно, — сказал бургомистр, — экстраординарно… И теперь вы, значит, намереваетесь остаться у нас в Риве?

— Я не намереваюсь, — сказал егерь, усмехнувшись, и, чтобы сгладить насмешку, положил руку на колено бургомистра. — Я — здесь, и больше я ничего не знаю, и больше я ничего не могу сделать. Мой челн — без руля, он плывет под ветром, дующим в самых нижних пределах смерти.

Егерь Гракх

(Фрагмент)

— Как же это, егерь Гракх, ты плывешь в этом старом челне уже не один век?

— Уже пятнадцать веков.

— И все время на этом корабле?

— Все время на этой барке. Барка, по-моему, правильное название. Ты не разбираешься в корабельном деле?

— Нет, я не интересовался им до сегодняшнего дня, до тех пор, пока не узнал о тебе, до тех пор, пока не взошел на этот корабль.

— Не надо извинений. Я ведь тоже из сухопутной страны. Моряком не был и не хотел становиться, дружил с горами и лесами, а теперь вот — старейший моряк; егерь Гракх — покровитель матросов, егерь Гракх — святой, которому в штормовую ночь молится, ломая руки, корабельный юнга, дрожащий от страха в «вороньем гнезде». Не смейся.

— Это я-то смеюсь? Нет, воистину нет. С бьющимся сердцем стоял я у двери твоей каюты, с бьющимся сердцем вошел в нее. Твоя дружелюбная суть меня немного успокоила, но я ни на миг не забываю, у кого я в гостях.

— Разумеется, ты прав. Но как бы там ни было, я — егерь Гракх. Вина выпить хочешь? Сорта я не знаю, но оно сладкое и крепкое, патрон хорошо меня снабжает.

— Благодарю, не сейчас, я слишком неспокоен. Может быть, попозднее, если ты захочешь так долго терпеть меня здесь. К тому же я не решаюсь пить из твоего стакана. Кто твой патрон?

— Владелец барки. Эти патроны, вообще-то, отличные люди. Я, правда, их не понимаю. Я не язык их имею в виду, хотя, естественно, их язык я тоже часто не понимаю. Но это только к слову. Языки в течение этих веков я достаточно изучил и мог бы быть толмачом между предками и нынешними. Но я не понимаю хода мысли патронов. Может быть, ты сумеешь мне его объяснить.

— Больших надежд на это у меня нет. Как я могу что-то тебе объяснить, когда я в сравнении с тобой — едва лепечущий ребенок.

— А вот этого не надо, раз и навсегда — не надо. Ты сделаешь мне одолжение, если будешь держаться немного мужественнее, немного увереннее в себе. На что мне тень вместо гостя? — я дуну, и она вылетит через этот люк в море. Но если ты трясешься тут за моим столом и забываешь из-за своих иллюзий то немногое, что знаешь, то можешь сразу убираться. Я говорю то, что я думаю.

— В этом есть своя правда. Я действительно кое в чем выше тебя. Так что я постараюсь взять себя в руки. Спрашивай!

— Уже лучше, намного лучше, но ты заходишь в этом направлении слишком далеко, воображая, что у тебя есть надо мной какое-то превосходство. Ты только должен правильно меня понять. Я такой же человек, как и ты, но нетерпеливее тебя на те несколько веков, на которые я тебя старше. Итак, мы собирались говорить о патронах. Будь внимателен! И выпей вина, будешь лучше соображать. Не стесняйся. Крепкое. На этой посудине его еще много.

— Гракх, это превосходное вино. Твой патрон должен хорошо жить.

— К сожалению, он сегодня умер. Он был добрый человек, и он отошел с миром. Взрослые удачные дети стояли у его смертного одра, у ног его в беспамятстве лежала жена, но последняя его мысль была обо мне. Добрый человек. В Гамбурге жил.

— О господи, в Гамбурге, а ты здесь, на юге, знаешь, что он сегодня умер?

— Что? Я не должен знать, когда умирает мой патрон? Ты все-таки на редкость ограниченный.

— Ты хочешь меня обидеть?

— Нет, совсем нет, это вышло самой собой. Но ты должен поменьше удивляться и пить больше вина. А с патроном дело обстоит так: эта барка изначально вообще никакому человеку не принадлежала.

— Гракх, одна просьба. Расскажи мне сначала кратко, но связно твою историю. Потому что, если честно признаться, я ее не знаю. Для тебя все это, естественно, само собой разумеющиеся вещи, и ты, по своей привычке, предполагаешь, что они известны всему миру. Но в короткой человеческой жизни — потому что в действительности жизнь коротка, Гракх, постарайся это как-то понять, — в этой короткой жизни у тебя полон рот забот, чтобы выйти в люди самому и поставить на ноги детей. И как ни интересен егерь Гракх — а я в этом убежден, и это не попытка польстить, — у тебя нет времени думать о нем, разузнавать о нем или тем более как-то о нем беспокоиться. Разве что, может быть, на смертном одре, как твой человек из Гамбурга, — чего не знаю, того не знаю. Может быть, там у хлопотливого человека в первый раз есть время полежать, растянувшись, и тогда сквозь праздные мысли вдруг да и пробьется зеленый егерь Гракх. А пока я, как уже сказано, ничего о тебе не знаю; в гавань я попал по делам, увидел эту барку, сходни были переброшены, и я взошел по ним, но теперь я с удовольствием услышал бы о тебе какой-нибудь связный рассказ.

— Ах, тебе связи нужно. Одна и та же старая история. Все книги полны этим, во всех школах учителя рисуют это на доске, мать грезит этим, пока ребенок сосет ее грудь, об этом шепчутся, обнимаясь; торговцы говорят это покупателям, покупатели — торговцам, солдаты поют об этом на марше, священник провозглашает это в церкви, историки, сидя с раскрытыми ртами в своих кабинетах, всматриваются в давно минувшее и беспрерывно это описывают; это печатается в газетах, и их передают из рук в руки; телеграф изобрели, чтобы это быстрее облетало землю; это раскапывают в засыпанных городах, и лифт мчит это на крышу небоскреба. Железнодорожные пассажиры кричат об этом из окон в тех краях, через которые проезжают, но, опережая их, это несется им навстречу с воем диких зверей; это можно прочесть по звездам, и отражения этого несут моря; это спускается ручьями с гор, и снег снова взметает это на вершины; и ты, человек, сидишь здесь и спрашиваешь меня о связи. Должно быть, ты провел изысканно-беспутную юность.

— Возможно, хотя всякая юность своеобразна. Но тебе, я думаю, очень бы не помешало, если бы ты смог когда-нибудь немножко осмотреться в этом мире. Каким бы смешным тебе это ни показалось — я сам здесь почти удивляюсь этому, — но тем не менее это так: ты — не предмет городских разговоров, там говорят о чем угодно, но не о тебе; мир идет своим путем, и ты плывешь своим маршрутом, но никогда до сего дня я не замечал, чтобы они пересекались.

— Это только твои наблюдения, мой милый, другие наблюдают другое. Тут есть всего две возможности. Либо ты скрываешь, что знаешь обо мне, имея при этом какой-то определенный умысел, и в этом случае я тебе совершенно откровенно скажу: ты промахнешься. Либо ты и в самом деле полагаешь, что не можешь обо мне вспомнить, потому что спутал мою историю с какой-то другой. И в этом случае я скажу тебе только одно: я… нет, я не могу. Это знает каждый — и именно я должен тебе это рассказывать! Это такая старая история. Обратись к историкам! Сходи к ним и потом приходи снова. Это такая старая история — как я могу сохранять ее в этом переполненном мозгу?

— Погоди, Гракх, я помогу тебе вспомнить, я буду задавать тебе вопросы. Откуда ты родом?

— Из Шварцвальда, это всем известно.

— Разумеется, из Шварцвальда. И, значит, ты там охотился примерно в четвертом веке?

— Парень, ты знаешь Шварцвальд?

— Нет.

— Ты и в самом деле вообще ничего не знаешь. Маленький ребенок рулевого знает больше, чем ты, и, скорее всего, намного больше. Кто тебя только сюда загнал? Это какой-то рок. Твоя навязчивая скромность была действительно более чем оправданна. Ты — пустота, которую я наполняю вином… Значит, ты не знаешь даже Шварцвальда. А я там родился. И до двадцати пяти лет охотился там. И если бы не увлекся погоней за этой серной… да, ну, это ты знаешь, я прожил бы долгую и славную жизнь егеря, но серна увлекла меня, я сорвался и разбился насмерть о камни. Довольно вопросов. Вот я здесь — и я мертв, мертв, мертв! Не знаю, почему я здесь. Был погружен тогда на челн смерти — жалкий мертвец, которому там и место, — надо мной произвели пару-тройку манипуляций, как над каждым, — с чего для егеря Гракха делать какие-то исключения? — все было как положено, я лежал, протянувшись, в челне.